Спешу к концу своего печального повествования. Я начал писать вскоре после того времени, до которого довел теперь свой рассказ. Это также было одно из изобретений моей мысли, неистощимой в придумывании способов избавиться от несчастий. Торопясь покинуть свое убежище в Уэльсе, где я впервые убедился в основательности угроз мистера Фокленда, я оставил там материалы своих этимологических изысканий и то, что я написал на эту тему. Я уже никогда не мог заставить себя вернуться к этой работе. Всегда бывает тяжело снова начинать кропотливую работу и тратить усилия на то, чтобы вернуть позиции, которые уже были заняты. Я не знал, как скоро и как неожиданно могу оказаться изгнанным из всякого нового места; материалы, необходимые для работы, в которую я тогда погрузился, были слишком громоздки для такого стесненного и неопределенного положения; они могли только отягчить для меня козни моего врага и придать новую горечь моему ежечасно возобновляющемуся злополучию.
Но то, что имело для меня величайшее значение и произвело самое глубокое впечатление на мое душевное состояние, – это разлука с семьей Лауры. Каким я был глупцом, воображая, будто для меня может найтись место под кровом дружбы и тишины. Только теперь я впервые с нестерпимой остротой почувствовал, как бесповоротно я отрезан от всего человеческого рода. Другие отношения, которые я завязал, имели сравнительно небольшое значение, и я без чрезмерной горести смотрел, как они порывались. Я ни разу не испытал чистейших радостей дружбы, кроме двух случаев: с Коллинзом и теперь – с семьей Лауры. Одиночество, разлука, изгнание! Эти слова часто бывают на человеческих устах, но мало кто, кроме меня, изведал их значение во всем объеме. Гордая философия научила нас рассматривать человека как отдельную личность. Он вовсе не таков. Он неизбежно, по необходимости, держится себе подобных. Он подобен тем близнецам, которые, правда, имели две головы и четыре руки, но были бы неминуемо обречены на жалкую и медленную гибель, если бы их попытались отделить друг от друга.
Именно это обстоятельство, больше чем все остальное, мало-помалу переполнило мое сердце отвращением к мистеру Фокленду. Я не мог вспоминать его имя иначе, как с почти нечеловеческой ненавистью и проклятьями. Из-за него я лишался одного утешения за другим – всего, что было счастьем или походило на счастье.
Работа над этими мемуарами была для меня в течение нескольких лет способом отводить душу. Некоторое время я находил в этом печальную утеху. Мне больше нравилось воспроизводить подробности тех бедствий, которые постигли меня в прошлом, чем заглядывать вперед и предугадывать, какие бедствия могут еще выпасть мне на долю. Я полагал, что, правдиво рассказанная, моя история будет носить такой отпечаток истины, против которого мало кто сможет устоять, что в худшем случае, оставшись после меня, когда я сам перестану существовать, она заставит потомство отдать мне справедливость и что, показав на моем примере, как много зла выпадает на долю человека от общества в том виде, как оно теперь устроено, убедит обратить внимание на источник, из которого проистекают столь горькие воды. Но теперь эти цели отчасти потеряли свое значение. Я получил отвращение к жизни и ко всему, что с ней связано. Мемуары, которые вначале были наслаждением, превратились в бремя. Я сжато перескажу то, что мне осталось досказать.
Я узнал, вскоре после того периода времени, о котором пишу, подлинную причину пережитого мной в Уэльсе несчастья и принял эту причину во внимание, размышляя о тех испытаниях, которых мне приходилось ждать в будущем. Мистер Фокленд взял к себе на жалованье проклятого Джайнса – человека, как раз подходящего для службы, на которую его теперь определили, по бесчеловечной грубости нрава, по свойствам ума – одновременно смелого и лукавого – и по особенной враждебности и мстительности, с которыми он относился ко мне. Обязанности его заключались в том, чтобы следовать за мной с места на место, чернить мое доброе имя и препятствовать тому, чтобы, долго оставаясь на одном месте, я заслужил репутацию честного человека, что придало бы новый вес всякому обвинению, которое я вздумал бы в будущем выдвинуть против мистера Фокленда. Джайнс прибыл в город вместе с каменщиками и их подручными, о которых я упоминал, и, стараясь держаться как можно незаметней для меня, тщательно распространял повсюду то, что в глазах света было равносильно доказательству моей низости и преступности. Не может быть сомнения в том, что им был доставлен и гнусный листок, который я нашел в своем жилище непосредственно перед тем, как покинул его. Все это, согласно правилам мистера Фокленда, было только необходимой предосторожностью. В его душевном складе было что-то заставлявшее его гнушаться мысли о насильственном прекращении моего существования; в то же время он, к несчастью, ни в коем случае не мог чувствовать себя в достаточной безопасности от моих обвинений, пока я был жив.
Что касается того обстоятельства, что Джайнс был нанят им для этого страшного дела, то он вовсе не хотел, чтобы об этом узнали. Однако его не страшила и возможность того, что это станет известным. Ведь, на его взгляд, слишком большое распространение получил тот факт, что я выдвигал против него самые тяжкие обвинения. И если он смотрел на меня с отвращением, как на врага его доброго имени, то люди, имевшие случай хоть немного ознакомиться с нашими отношениями, питали не меньшее отвращение ко мне ради меня самого. Даже если б они когда-нибудь узнали о стараниях, которые он прилагал к тому, чтобы дурная слава шла за мной по пятам, они увидели бы в этом только проявление беспристрастной справедливости и, может быть, даже великодушную заботу о том, чтобы помешать другим стать жертвами обмана и потерпеть ущерб, как это было с ним.
Какое средство следовало мне употребить, чтобы противодействовать обдуманной и безжалостной предусмотрительности, в результате которой всякий раз, как я переезжал из одного места в другое, меня лишали радостей общения с людьми? К одному средству я твердо решил не прибегать – это к переодеванию. Я испытал столько обид и невыносимых неудобств, прибегая к нему раньше, оно было связано в моей памяти с ощущением такой мучительной скорби, что в сознании моем сложилось твердое убеждение: жизнь не стоит того, чтобы так дорого платить за нее. Но если в этом отношении мое решение было окончательным, то имелся другой пункт, казавшийся не столь существенным, в котором я был согласен уступить обстоятельствам. Я был готов, если бы это обеспечило мне покой, пойти на недостойное дело проживания под чужим именем.
Но и перемена имени, и неожиданность, с которой я менял места, и отдаленность, и неизвестность, которыми я руководился при выборе местопребывания, оказались недостаточными для того, чтобы дать мне возможность избежать бдительности Джайнса или неутомимой настойчивости, с которой мистер Фокленд побуждал моего мучителя преследовать меня. Куда бы я ни переезжал, мне через некоторое время приходилось убеждаться, что ненавистный противник идет по моим следам. Нет подходящих слов, чтобы я мог достойным образом выразить чувства, которые это обстоятельство вызывало во мне. Это было подобно тому, что когда-то писали о всевидящем оке, которое преследует провинившегося грешника и пронзает его своим лучом, снова пробуждающим его к сознанию в то самое мгновение, когда изнуренная природа готова была на время усыпить муки его совести.
Сон бежал от глаз моих. Никакие стены не могли укрыть меня от проницательности этого ненавистного врага. Повсюду козни его неутомимо создавали для меня новые беды. Я не знал покоя, я не знал облегчения; никогда я не мог рассчитывать на мгновение безопасности, никогда не мог уйти под кров забвения. Минуты, в течение которых я не замечал его, были отравлены и омрачены ужасной уверенностью в его скором вмешательстве. В первом своем убежище я прожил несколько недель в обманчивом спокойствии, потом мне ни разу не пришлось: быть настолько счастливым, чтобы получить хоть такое призрачное утешение. Несколько лет я провел в этой ужасной смене мук. Временами то, что я ощущал, граничило с безумием.
В каждом новом положении я продолжал держаться так же, как и в прежнем. Я решил никогда не вступать с проклятым Джайнсом ни в какие рассуждения – ни для обвинения, ни для защиты. Но если б я даже пошел на это с другими, что мне это дало бы? Мне пришлось бы рассказывать искаженную повесть. Эта повесть могла иметь успех у людей, предрасположенных в мою пользу личным общением; но могла ли она встретить доверие у чужих? Она имела успех, пока я был в состоянии скрываться от своих преследователей. Но может ли она иметь успех теперь, когда это оказывается невыполнимым, когда они начинают с того, что сразу вооружают против меня всю округу?
Непостижимо, сколько превратностей заключало в себе такого рода существование. Зачем мне останавливаться на таких тяготах, как голод, нищенство и жалкий внешний вид? Все это было неизбежным следствием. В каждом новом положении меня опять настигал мой рок, и все покидали меня. В такое мгновение промедление только усугубляло зло. И когда я спасался бегством, скудость и нищета были моими постоянными спутниками. Но это обстоятельство было несущественно. Иногда негодование, а порой непреодолимое упорство поддерживали меня, когда человеческая природа, предоставленная самой себе, казалось должна была бы пасть.
Из предшествующего уже можно было заключить, что у меня не такой характер, чтобы я стал терпеть невзгоды, не пытаясь избежать и смягчить их всеми средствами, какие только мог изобрести. Придумывая, по своему обыкновению, разные способы, при помощи которых можно было бы улучшить мое положение, я задавал себе вопрос: «Зачем буду я позволять Джайнсу отравлять мне жизнь своими преследованиями? Почему бы мне, выйдя один на один, не одержать над ним верх своим умственным превосходством? Теперь кажется, что он преследователь, а я преследуемый, но эта разница – не плод ли одного воображения? Не могу ли я употребить свою изобретательность на то, чтобы вывести его из себя препятствиями и посмеяться над бесконечными усилиями, на которые он будет обречен?»
Увы, эти рассуждения хороши для человека в спокойном состоянии! Не преследование само по себе, а связанная с ним опасность гибели определяет разницу между тираном и жертвой. В смысле чисто телесного утомления охотнику, пожалуй, не легче, чем несчастному животному, которое он преследует. Но могли ли мы оба забыть, что в любом месте Джайнс имел возможность удовлетворять свою коварную злобу, распространяя обвинения самого бесстыдного свойства и вызывая отвращение ко мне в каждом честном сердце, тогда как мне приходилось переносить беспрестанно повторяющиеся утраты покоя, доброго имени, куска хлеба! Мог ли я при помощи умственного ухищрения превратить это чередование ужасов в забаву? Я не был искушен в философии, которая могла бы сделать меня способным на такое необычайное усилие. Если бы даже при иных обстоятельствах у меня могла зародиться такая странная фантазия, то в данных условиях я был связан необходимостью добывать себе средства к существованию и узами, которые, в силу этой необходимости, налагались на мои действия формами человеческого общежития.
Во время одной из тех перемен местожительства, к которым меня беспрестанно вынуждала моя несчастная судьба, на дороге, которую мне нужно было пересечь, я встретил друга своей юности, самого давнего и любимого своего друга, почтенного Коллинза. Одним из печальных обстоятельств, послуживших к увеличению моих горестей, было то, что этот человек покинул Великобританию всего за несколько недель до роковой перемены в моей судьбе.
Кроме обширных поместий, которыми мистер Фокленд владел в Англии, у него были еще доходные плантации в Вест-Индии. Управление ими находилось в очень плохих руках. После разных обещаний и отписок со стороны управляющего, которые хоть и приводили к временному успокоению мистера Фокленда, но не приносили никакой пользы, было решено, что мистер Коллинз сам туда поедет, чтобы положить конец продолжавшимся столько времени злоупотреблениям. Возникла даже мысль о пребывании его на плантации в течение нескольких лет, если не об окончательном обосновании там. С того часа по настоящее время я не получал о нем ни малейших сведений. Я всегда считал это роковое отсутствие одним из самых прискорбных для меня обстоятельств. Мистер Коллинз был одним из первых, кто еще в моем детстве возлагал на меня надежды как на человека, одаренного недюжинными способностями; больше чем кто-либо другой он поощрял мои юношеские занятия науками и помогал им. Он был душеприказчиком отца, который остановил свой выбор на нем ввиду нашей взаимной привязанности. И мне казалось, что на его защиту у меня больше прав, чем на чью-либо другую. Я был всегда уверен в том, что, если бы он присутствовал при переломе в моей судьбе, он проникся бы верой в мою невиновность и, убежденный сам, сумел бы при том уважении, которым пользовался, и силе своего характера вступиться настолько решительно, чтобы спасти меня от большей части моих последующих несчастий.
У меня на уме была и другая мысль об этом предмете, более для меня важная, чем мысль о практических доказательствах доброго отношения, которых я от него ожидал. Самым тяжелым в моей участи было то, что я был лишен дружбы людей. Могу с уверенностью сказать, что враждебность и голод, бесконечные скитания, опороченная честь и проклятия, сыпавшиеся на мое имя, по сравнению с этим были пустыми невзгодами. Я старался ободрить себя сознанием своей безупречности, но на голос моей совести не откликалось ни одно человеческое существо. «Я громко звал, никто не откликался, никто не оглянулся на меня». Весь мир был глух, как буря, и холоден, как снег. Симпатия, эта магнетическая добродетель, эта скрытая сущность нашей жизни, – угасла. Но и на этом мои несчастья еще не кончались. Эта пища, столь необходимая для осмысленного существования, беспрестанно обновлялась у меня на глазах в своих самых прекрасных оттенках, как будто только для того, чтобы тем верней уйти из моих рук и посмеяться над моим голодом. Время от времени у меня возникало желание раскрыть сокровища своей души – только для того, чтобы оказаться отвергнутым в мучительной тоске и нестерпимо обидно осмеянным.
Поэтому ни одно зрелище не могло доставить мне более глубокого наслаждения, чем то, которое теперь возникло перед моими глазами. Однако прошло некоторое время, прежде чем мы оба узнали друг друга. Со дня нашего последнего свидания прошло десять лет. Мистер Коллинз выглядел гораздо старше, чем в то время; к тому же, бледный и худой, он имел теперь болезненный вид. Такое неблагоприятное действие оказала на него перемена климата, всегда особенно тягостная для пожилых людей. Надо прибавить, что я считал его находящимся в это время в Вест-Индии. По всей вероятности, я изменился за истекшее время не менее его. Я первый узнал его. Он ехал верхом, я был пешим. Я дал ему обогнать меня. И тут в одно мгновение я понял, что это – он. Я кинулся за ним. Я стал громко звать его. Я был не в силах сдержать свое огромное волнение.
Горячность моих чувств изменила обычный звук моего голоса, который мистер Коллинз в противном случае обязательно узнал бы. Зрение уже изменяло ему. Он остановил лошадь, чтобы я мог догнать его, и потом сказал:
– Кто вы такой? Я вас не знаю.
– Отец мой! – воскликнул я, восторженно и горячо обнимая его колено. – Я ваш сын, ваш прежний маленький Калеб, которого вы тысячу раз окружали своей добротой.
Мое имя, неожиданно произнесенное, вызвало в моем друге трепет волнения, обузданного, однако, его возрастом, а также спокойной и благостной философией, которая составляла одно из самых замечательных его свойств.
– Я не ожидал встретить тебя, – ответил он. – Я не хотел этого.
– Мой лучший, мой самый старый друг! – продолжал я, в то время как к моему уважению стало примешиваться нетерпение. – Не говорите так! У меня во всем мире нет ни одного друга, кроме вас. Позвольте же мне хоть у вас найти сочувствие и ответную любовь! Если бы вы знали, с какой тоской я думал о вас во все время вашего отсутствия, вы не стали бы после возвращения так жестоко огорчать меня.
– Как случилось, что ты дошел до такого жалкого состояния? – медленно произнес мистер Коллинз. – Не было ли это неизбежным следствием твоих собственных поступков?
– Чужих поступков, а не моих! Неужели сердце не говорит вам, что я невиновен?
– Нет. Мои наблюдения над твоим характером в ранние годы показали, что ты будешь человеком необыкновенным. Но, к несчастью, не все необыкновенные люди – хорошие люди. По-видимому, это лотерея, в которой решают обстоятельства, на первый взгляд самые заурядные.
– Вы выслушаете мои оправдания? Я уверен, что сумею убедить вас в своей незапятнанности, как уверен в том, что существую.
– Разумеется, если ты этого требуешь, я выслушаю тебя. Но только не сейчас. Я рад был бы совсем уклониться от этого. В мои годы я уже не гожусь для бурь. И я не так уверен в успехе, как ты. В чем рассчитываешь ты убедить меня? В том, что мистер Фокленд – клеветник и убийца?
Я промолчал. Мое молчание было утвердительным ответом.
– А что хорошего даст это убеждение? Я знал тебя многообещающим ребенком, нрав которого мог развиться в ту или другую сторону, смотря по тому, как решат обстоятельства. Я знал мистера Фокленда в его зрелые годы и всегда восхищался им как живым образцом щедрости и доброты. Если бы тебе удалось изменить все мои взгляды и показать, что нет средства, при помощи которого можно помешать пороку выдавать себя за добродетель, какая выгода получилась бы от этого? Мне пришлось бы отказаться от всех своих душевных утешений и всех отношений с людьми. И ради чего? Что ты предлагаешь? Смерть мистера Фокленда от руки палача?
– Нет. Я не трону волоса на его голове, если только не буду вынужден к этому требованиями самозащиты. Но вы, во всяком случае, должны оказать мне справедливость.
– Какую справедливость? Признать за тобой право провозгласить свою невиновность? Ты знаешь, какие с этим связаны последствия. Да я и не допускаю мысли, что признал бы тебя невиновным. Если бы даже тебе удалось привести мой ум в замешательство, тебе не удалось бы просветить его. Положение человечества таково, что невиновность, запутанная в подозрительных обстоятельствах, почти никогда не может доказать свою чистоту, а преступление часто умеет внушить нам непреодолимое нежелание признать его преступлением. Между тем ради этого недостоверного знания я должен пожертвовать всеми жизненными благами, какие только у меня остались. Я считаю, что мистер Фокленд добродетелен, но знаю также, что он склонен к предубеждениям. Он никогда не простил бы мне даже этой случайной беседы, если бы каким-нибудь образом узнал о ней.
– О, не ссылайтесь на последствия, которые могут произойти! – с нетерпением ответил я. – Я имею право на вашу помощь!
– Ты имеешь эти права. Ты имеешь их в известной мере, и не похоже на то, чтобы ты мог после какого бы то ни было расследования получить их полностью. Я считаю, что ты человек порочный. Но я не думаю, чтобы на порочных людей следовало изливать негодование и презрение. Я смотрю на тебя как на машину. Боюсь, что ты не был приспособлен к тому, чтобы быть особенно полезным своим собратьям, но ты не сам себя создал – ты именно таков, каким тебя заставили быть непреодолимые обстоятельства. Я сокрушаюсь о твоих дурных наклонностях, но не чувствую к тебе неприязни. Я испытываю к тебе одно доброжелательство. Рассматривая тебя в том свете, как я сейчас это сделал, я готов всеми доступными мне средствами содействовать подлинной твоей выгоде и, если б умел, с радостью помог бы тебе разоблачить и искоренить заблуждения, которые привели тебя ко злу. Ты обманул мои ожидания, но я не хочу упрекать тебя. У меня больше желания пожалеть тебя, чем увеличивать твои несчастья своими укоризнами.
Что мог я сказать такому человеку? Милый, несравненный человек!
В моем сознании никогда не происходило более мучительной борьбы. Чем больше восхищения он во мне вызывал, тем более властно повелевало мне мое сердце любой ценой обрести его дружбу. Я был убежден, что строгое чувство долга требует от него, чтобы он, отбросив всякие личные соображения, решительно приступил к расследованию истины; в случае, если б это расследование кончилось в мою пользу, он должен был отказаться от всех своих преимуществ и, объявив мое дело нашим общим, постараться вознаградить меня, покинутого всеми в мире, за общую несправедливость. Но в моих ли силах было принудить его к такому образу действий, если, при его преклонном возрасте, его собственное мужество отступало перед этим?
Увы, ни один из нас двоих не предвидел ужасного конца, который в то время уже приблизился вплотную. В противном случае я твердо уверен, что никакая забота о сохранении своего спокойствия не удержала бы его от того, чтобы уступить моим желаниям. С другой стороны, мог ли я знать, какие беды постигли бы его, если б он объявил себя моим защитником? Не будет ли в этом случае его незапятнанность взята под подозрение и уничтожена, как это было с моей? Не послужит ли его старческая слабость к выгоде моему ужасному противнику? Не приведет ли и его мистер Фокленд в такое же бедственное и униженное состояние, как меня? В конце концов, не преступно ли с моей стороны стремиться вовлечь другого в свои страдания? Если я считаю их нестерпимыми – тем больше оснований переносить их одиноко.
Под влиянием этих соображений я согласился с его доводами. Я согласился примириться с дурным мнением обо мне единственного в мире человека, уважения которого я горячо желал, из боязни навлечь на него беду. Я согласился отказаться от того, что в эту минуту считал последним мыслимым благом в своей жизни – благом, за одну мысль о котором, в то время как я от него отказывался, душа моя хваталась с невыразимой тоской.
Мистер Коллинз был глубоко тронут явным чистосердечием, с которым я выражал свои чувства. Тайной мыслью его было: «Может ли это быть лицемерием? Если человек, с которым я беседую, добродетелен, он должен быть самым бескорыстно добродетельным человеком в мире».
Мы оторвались друг от друга. Мистер Коллинз обещал следить за превратностями моей судьбы, насколько это окажется для него возможным, и помогать мне во всех случаях, которые не приведут к дурным последствиям. Так я расстался, можно сказать, со своей последней угасающей надеждой. Искалеченный и всеми покинутый, я добровольно согласился встретить все беды, которые еще ждали меня впереди.
Это – последнее событие, которое я считал теперь нужным описать. Мне и впоследствии, конечно, представится случай взяться за перо. Как ни велики и беспримерны были мои прежние муки, я в глубине души уверен, что еще худшие страдания ждут меня впереди. Какая таинственная причина дает мне силы писать об этом, вместо того чтобы погибнуть под бременем ужасных опасений!
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления