5. Встреча на час

Онлайн чтение книги Каменный фундамент
5. Встреча на час

Эшелон шел на запад. Давно я не бывал в этих краях и, по мере того как поезд приближался к Н-ску, все сильнее ощущал то радостно-щемящее и вместе тревожное чувство, которое испытываешь, возвращаясь домой после долгого отсутствия. Все ли благополучно? Радость или горе встретит тебя?

Я стоял у раскрытой двери теплушки и, глядя на знакомые места, припоминал прежние безмятежные и счастливые дни, проведенные в этом городе и окрест него.

Вот открылась широкая долина: в глубине, в синей дымке таежной дали, наметился горный хребет. За ним, пробивая себе в скалах дорогу и рассыпаясь каскадами серебра, вьется красавица Чуна. Там началось первое мое знакомство с тайгой.

Вот в том месте, за перевалом, я охотился на глухарей, а в этих кудрявых березничках собирал грибы и потерял свой любимый складной нож.

На этой полянке мы с Алексеем случайно спугнули зайца. Он выскочил у нас прямо из-под ног, и, право, не знаю, кто больше перепугался: мы или заяц?

От этой расщепленной грозой лиственницы до города оставалось только двенадцать километров…

Я знал, что в Н-ске поезд будет стоять четыре часа: эшелон должен получить там продукты; продукты эти буду принимать я и, значит, отлучиться в город не сумею.

Рядом со мной, заложив руки за спину, стоял начальник эшелона капитан Воронцов, хмурый, с иссеченным шрамами лицом. Я знал Воронцова очень мало, всего несколько дней, но мне рассказывали, что не было еще случая, чтобы он изменил однажды отданное им приказание.

Загремели пролеты железнодорожного моста, сейчас направо откроется деревня Рубахина, а за ней под горой — лесозавод, на котором работал Алексей; там небольшой луг, и начнутся постройки слободки Н-ска. Фермы моста, подбоченясь, убегали назад, поезд вышел на средние пролеты и, казалось, повис над рекой. Моросил мелкий дождь — для ноября большая редкость, — и серые переплеты моста тускло блестели при меркнущем свете осеннего вечера. По реке шла густая шуга, ползла бесконечно и только местами немного разрывалась, и в образовавшихся окнах чернела вода. На заберегах копошились мальчишки, долбили лед, должно быть ставили крючья ловить налимов.

Поезд сошел с моста, замелькали глинистые осыпи глубокой выемки.

— Товарищ капитан, — вырвалось у меня, — товарищ капитан, вот с этими местами, с этим городом…

— С этими местами, с этим городом… — перебил он, повторив мои слова. — Да, я знаю, я это упустил из виду. — И, как мне показалось, посмотрел не так хмуро, как обычно. — Вы хотите отлучиться в город?

— Нет, товарищ капитан. Я знаю, что это невозможно, я должен принимать на станции продукты. Но я просто не мог сдержаться при виде знакомых мест.

— Продукты принимать я прикажу другому. Вы можете пойти в город. Я вас отпускаю.

— Но ваше приказание, товарищ капитан…

— Мое приказание: идите в город, — слова Воронцова теперь прозвучали особенно категорично. — Вы должны повидаться с Катюшей.

— С Катюшей? Откуда вы знаете о Катюше, товарищ капитан?

— Начальник все должен знать.

— Простите, но все-таки…

— Пойдите навестите Катюшу, — все так же категорично сказал Воронцов, — и передайте ей привет и от меня. Я раньше был директором лесозавода, на котором работал ваш друг Алексей.

— Вы? Это вы — Василий Степанович?

— Да, это я. А что, не похож?

— Простите… Не знаю… Я с вами раньше не был знаком. Мне только рассказывал о вас Алексей. Но он никогда не называл фамилии.

— Да, это я, — повторил Воронцов, — бывший директор лесозавода. А теперь, выходит, можно подумать, что я родился капитаном? И даже что я угрюм от рождения? А эти шрамы на лице — родимые пятна? — Он положил мне руку на плечо. — Нет, друг мой, я в армии только со второго дня войны. А угрюмым я стал с того лишь дня, когда появились эти шрамы. Но, впрочем, не будем об этом говорить сейчас…

— Василий Степанович, — срывающимся от волнения голосом спросил я, — вы все время говорите, Катюша. А где Алексей?

— Сейчас точно не знаю. Где-то в Белоруссии, а может быть, на Украине. Мы больше года были с ним вместе, а потом разошлись. Фронт. Меня назначили в авиационные части, а его в это время отправили в госпиталь.

— Госпиталь? Значит, Алеша ранен? А как это случилось?

Воронцов усмехнулся:

— На войне нет ничего проще. Но с Алексеем вышла особенная история. Я тогда не утерпел и под впечатлением записал себе на память в тетрадку этот случай. И даже озаглавил: «Мой сын». — Он опять усмехнулся. — Знаете, когда устанешь в бою и после получишь отдых, всегда тянет к чему-то красивому: хочется слушать музыку, читать стихи… Я вам, пожалуй, отдам эту тетрадку. Она написана в такие именно дни. Вы посмотрите и сделайте с ней, что хотите. Вздумаете напечатать — можете исправить, переработать, как найдете нужным. Не то оставьте как есть. Оговорите, как это делают некоторые: «Записки капитана». Но заглавие сохраните: «Мой сын» — мне так хочется. Хорошо? — Он протянул руку. — Смотрите, смотрите, вон школа, в которой я учился. И трапеция еще цела. Однажды я с нее оборвался… Странно, что иногда запоминаются такие пустяки.

Все шире становилась сеть рельсов. Часто пощелкивали колеса на стрелках. Потянулись составы товарных вагонов.

На открытых платформах громоздились одетые в брезентовые чехлы стволы тяжелых орудий. Поезд сбавлял ход, приближаясь к военпродпункту.

— Василий Степанович, — сказал я, волнуясь, — я не могу найти слов, чтобы выразить вам благодарность…

Воронцов промолчал.

Поезд остановился. Я спрыгнул на землю.

— Разрешите идти, товарищ капитан?

— Товарищ лейтенант! — снова с прежней резкостью сказал Воронцов. — Поезд отходит в двадцать два ноль-ноль, вы должны быть на месте точно в двадцать один пятьдесят. Идите.

…Знакомые дома, знакомые переулки. И эти доски дряхлого заплота такие же, только стали будто еще немного темнее: то ли от осенней слякоти, то ли от времени. И щеколда калитки заржавела.

Поднявшись на крылечко, я остановился: дома или нет?

Дверь оказалась запертой. Я постучал.

— Кто там? — спросил незнакомый старушечий голос.

Я сразу почувствовал, что идет дождь, хотя и мелкий, но очень густой, и что шинель на плечах у меня промокла.

— Откройте! Свои! — крикнул я.

— Кто свои? — допытывалась незримая старушка, по-прежнему не снимая крючка.

— Да как вам объяснить? Откройте.

Наконец дверь открылась. Старушка посторонилась, давая мне пройти. Я раньше никогда ее не видел. В доме Алексея все было по-прежнему: на косяке у входа в кухню висело полотенце, на знакомых местах стояли табуретки и плетенные из белых прутьев подставки для цветов. На них все те же филодендроны и аспарагоидесы. А пальма выпустила новый лист.

— Здравствуйте, бабушка, — сказал я, снимая фуражку. — Это вы теперь здесь хозяюшка?

— Нет, не хозяйка я, — ответила она. — Так, чужая, домовница.

— Ах, вот оно что! А где же Катя?

Старушка молча оглядела меня, вздохнула и пошла к столу. Убавила огонь в лампе — видимо, берегла керосин.

— С фронту едете? — спросила она вместо ответа.

— Нет, на фронт. Бабуся, где же Катя?

— Ну, коли на фронт, — раздумчиво сказала она, не обращая внимания на мой повторный вопрос, — коли на фронт, чего же не зайти, не проститься. Вы с ней знакомы или как?

— Давние знакомые, бабуся.

— Да, — она опять о чем-то задумалась. — Муж-то, Алексей, у нее на фронте, замужняя она.

— Я знаю, бабуся, — сказал я.

— Хороший он человек, — убежденно проговорила старушка, — и ей под стать. — И, поколебавшись, добавила: — А Катюши вторую неделю нет. И слыхом не слышать.

Сердце у меня упало.

— Что же с ней случилось?

— А бог весть! Нет да и нет. На сплаве она… Ушла последний раз во вторник на той неделе, и до сей поры ее нет. Не утонула бы где. Бабье ли дело этакой осенью лес сплавлять? Вот все жду ее, каждый день все жду.

Мне вспомнились тяжелые колючие пласты шуги на реке, и я недоуменно спросил:

— Какой же теперь сплав, бабуся? Река-то становится!

— И я говорю: не время. Да ведь теперь все не так: вся жизнь повернулась по-иному. Чего раньше было нельзя, теперь все стало можно. Куда же денешься? Надо, — она поджала губы, сухие сморщенные годами, и строго посмотрела мимо меня. — А вы что, Алексею тоже товарищ будете?

— Товарищ. Большие мы с ним друзья. Очень большие.

Бабушка закивала головой и вдруг встрепенулась. Потребовала, чтобы я снял шинель, сама повесила ее возле печки, заставила снять сапоги и прилечь на кровать. Накладывая угли в самовар, она рассказала, что были и у нее два сына, славные, душевные ребята, и нет теперь у нее сыновей, погубил зверь Гитлер. Поплакать бы надо, да нет слез, и оттого очень жжет сердце. И ночами сны видеть перестала, как ляжешь, так до утра черным ужасом давит. И все голоса, голоса, голоса, с мукой такой голоса. И громче всех Петин голос слышен. Писали про Петю в газетах, что живьем его немцы сожгли…

…А часы уже показывали 19.40. Значит, в моем распоряжении оставалось только сто тридцать минут. А там далекий путь на запад, и кто знает, когда и каков будет мой путь на восток. Не последний ли это мирный вечер на долгие-долгие месяцы моего нового военного бытия? Когда теперь…

Заскрипели ступени крыльца, старушка торопливо пошла к двери… Я приподнялся на локоть… Катюша?

— Ох, чего я вижу! — Она всплеснула руками и стала разматывать, срывать и швырять в угол шали, шарфы, кушаки. Наконец, освободившись, подошла, румяная, с лицом, погрубевшим от дождя и холода.

Я соскочил с постели, как был босой — да и черт ли в ней, в обуви, в таком случае! — и мы стояли, пожимая друг другу руки, и глядели восхищенно, и было нам радостно и хорошо. А пальцы Катюши стали жесткими и шершавыми, и лицо не прежнее, юное, а взрослой женщины, и две вертикальные морщинки впивались в брови у переносицы.

— Вы похудели, похудели, — с тихим смешком шептала Катюша, — осунулись. Радость-то мне какая, боже мой! Да садись же, пожалуйста, садись к столу как есть, а портяночки пусть посохнут. До чего жалко — Леши дома нет. Вы надолго?

Я ответил, и темное облачко пробежало по лицу Катюши.

— Вот и все теперь так. Да ладно, чего уж с вами, — и убежала за перегородку на кухню. Поманила за собой бабушку, и там шептались они и гремели посудой, и охала Катюша, на что-то досадуя. — А вы посидите минуточку, пожалуйста, — кричала она из кухни. — Возьмите в шкатулке Лешины письма, поглядите, интересные пишет. Есть там одно, в синем конверте. Товарищ от него привез. А кто Леша на войне, по-вашему?

— Снайпер. Он ведь замечательный стрелок.

— Ну, это ему уже надоело. Скучно, пишет, все время в засаде лежать, в разведчики напросился. И мне теперь спокойнее: когда снайпером служил, за ним, лежачим-то, и с пулеметами, и с минометами, и, пишет, даже с пушками охотились, а теперь поди-ка поймай его, ходячего! Недавно писал — ходил в разведку и захватил «языка», да с важными бумагами. Как вы думаете, дадут ему за это орден?

Я отыскал письмо в синем конверте.

— Есть, может, и старше ордена, — между тем говорила из-за переборки Катюша, — но лучше бы дали Отечественной войны. Другие-то ордена и за всякие заслуги дают, а этот… особой гордости. Нашли письмо? Да я вам так расскажу. Леша на фронте в партию вступил. Пишет, было их восемь человек, оборону у моста держали, а приказ: немцев остановить обязательно, пока наши части к реке подойдут. Силы не хватит — последнему мост взорвать. И вот, пишет Леша, в каком огне они там горели, а духом не падали, сами из пулеметов немцев косили. Но тех-то ведь, может, целые тысячи, а наших только восемь человек. Все мины, все пули немецкие, все в одно место летят. Вот один из них ранен, потом другой и третий, кто убит уже, Лешу тоже в плечо ранили. Переговорили оставшиеся и решили в партию вступить, — если умереть, так коммунистами. Заявления написали. Договорились: последнему мост взорвать, а если жив останется, сдать заявления в партийную организацию. Леша последний остался. И вот, пишет, уже и спичку зажег и к шнуру потянулся, а в это время и наши войска подошли, сбили немцев. Ну, Лешу, конечно, потом в партию приняли…

Катюша вышла из кухни. Она переоделась в светлое цветастое платье, лицо ее, иссеченное речными ветрами, пылало румянцем.

— В этом платье я Лешу на фронт провожала, — сказала она. — Случится, может, там увидеть его, передайте — ношу это платье только в дни большой радости. Вот с вами встретилась — радость для меня нечаянная. Угостить вас хочется, только уж, простите, угощение теперь не такое.

На столе, как и прежде, появились белоснежная скатерть, и сверкающий латунью самовар, и те же с зелеными полосками чайные чашки. Только не было теперь ни пшеничных калачей, ни высоких зажаристых шанег, ни душистых пирогов с налимьей печенкой, ни яичницы-глазуньи с квадратиками домодельной ветчины. Был хлеб, липкий пайковый хлеб, соленые огурцы и рыжики, брусника и молоко к чаю.

— Не ждала я гостя, — оправдывалась Катюша, будто в дни войны можно было ее осудить за плохое угощение. — Масло, мясо, что в норму получила, — все на сплав взяла. Аппетит там очень большой. — Она покраснела. — Да если бы ночевать ты остался, я бы все равно чего-нибудь достала. Угощайтесь, чем есть.

— А что ж бабушка, где она?

— Да тут пошла неподалечку, скоро придет.

Протягивая руку за чашкой, я взглянул на часы.

Им и дела не было до того, что нами ничего еще не сказано, ничего еще не услышано: маятник равнодушно выстукивал свои доли минут, и стрелки неуклонно двигались по циферблату. И от сознания того, что скоро они расположатся в такой комбинации, когда я должен буду встать, натянуть сапоги, надеть еще не просохшую путем шинель, затянуться ремнем, оставить недопитую чашку чая и уйти, обязательно уйти — в ночь, в слякоть, в холод, — от сознания этого сразу болезненно сжалось сердце и невкусными показались и огурцы, и рыжики, и брусника. Должно быть, такое же чувство владело и Катей: разговор у нас не вязался. Мы взглядывали друг на друга и поочередно задумчиво говорили:

— Да-а…

Наконец Катюша пересилила себя и стала рассказывать:

— Ведь я как на сплав попала? Сами знаете, когда Леша на заводе работал, я по дому хозяйничала. Любил он, чтобы чистенько было да хорошо. И мне нравилось для него приготовить все вовремя и как следует. Придет с работы усталый, так чтобы дома поел вкусно, отдохнул бы на мягком, на чистом, на промытом крылечке посидел бы. Только о нем и забота была.

А как ушел на фронт и осталась я одна, стала подумывать: раньше работал он за меня и теперь за меня воюет, а я для него тут ничего не делаю, и ничем ему не легче от того, что дома у меня все прибрано, вымыто да наглажено.

Бабы тут такие, как я, красноармейки, домохозяйки прежние, стали всяко приспосабливаться: огороды садить, по весне дикий лук, черемшу, собирать, осенью — грибы, ягоды. Кто посильнее — сено косить, рыбу ловить, в тайгу за орехами. Словом, все стали себя обеспечивать.

Собирали раз в горсовете собрание, на работу поступить на завод предлагали. Правду сказать, мы послушать послушали, а сами как-то бочком да в сторонку. Непривычное это дело — домохозяйкам на завод идти. Так я первую зиму дома и прожила. Думала к своим, к отцу, к матери, в тайгу уехать, да жалко стало домик бросать. Куда ни посмотришь здесь, все про Лешу вспоминается. И на сердце как-то полнее, будто по-прежнему с ним, а он только в отлучке.

И вот пишет мне Леша про трудные дела свои, про ночи бессонные, про опасности да про подвиги товарищей и в конце все спрашивает: «Ну, а как у вас дела идут, как там без нас управляются?» Очень он к заводу привыкший, сами знаете, сердцем за него всегда болел. И однажды написал прямо: «Катя, сходи на завод, узнай, как он работает и кто там теперь на моем месте у рамы стоит…»

Пришла я на завод, заявилась к новому директору, показала письмо и говорю:

«Если полагается, товарищ директор, расскажите».

А он и говорит:

«Рассказать — это полагается. План мы за первый квартал не выполнили. Почему? Людей не хватало. Почему людей не хватало? Мужчины на фронт ушли, а женщины на завод не хотят — в лес по грибы ходят, чулки да кружева вяжут.

К раме, вместо твоего Алексея, старика одного поставили. Три аварии старик сделал, зрение у него плохое, бревна с забитыми скобами железными в раму пропускал, пилы обрывались. Семнадцать часов рама из-за этого простояла, больше сотни кубометров фронту недодали. Обо всем этом рассказать полагается. А вот написать тебе мужу об этом — и не знаю, полагается ли?»

Сижу я, слова вымолвить не могу: всю меня как огнем сжигает, понимаю, что правильно он говорит. А директор опять:

«Если людей сейчас не наберем — лес не сплавим, на зиму завод вовсе остановится; бойцам на фронте еще тяжелее будет, зато вам крепче спать: гудок беспокоить не станет… Приходили некоторые на сплав наниматься, да норма хлеба, говорят, мала, надо прибавить, а то нет расчета работать. Конечно, какой расчет работать. Лучше норму получать и дома лежать. Или так еще: взять здесь, в тылу, норму прибавить, а бойцу на фронте убавить. Дать ему сухарь один, а себе испечь мягкую шанежку. Что тебе еще сказать? Грамотная, и сама понимать должна».

Как сказал он это, так мне и представилось: сидит мой Леша с товарищами в окопе, в снегу, сухарь грызет, кругом стрельба, снаряды рвутся, смерть по полю гуляет, а я дома за самоваром, пью чай с горячими шаньгами…

Как вскочу я, как закричу:

«Товарищ директор! Да почему же никто мне этого раньше не мог так, как вы, сказать? Почему я сама об этом не догадалась? Почему мне только сейчас до сердца все дошло? Да не такие мы на деле, как вам кажется! Не хочу я краснеть за безделье свое, не буду».

А говорить никак не могу, слезы душат.

Как я встала, как шла, как дома на постель упала — ничего не помню я. Стыд, один стыд кругом меня и возле меня. На занавески вышитые гляжу — стыдно мне; из печки жареным мясом пахнет — стыдно мне; на руки белые, мягкие посмотрю — стыдно мне; что лежу в мягкой постели — тоже стыдно. Поднялась и пошла по знакомым женщинам. Что я им тогда говорила — не помню. Только от сердца всего говорила — откуда слова у меня взялись, — и вместе плакали мы. Весь вечер ходила, а утром на завод двадцать человек привела. Пришла к директору,говорю ему:

«Вот, товарищ директор, нас двадцать человек, на сплав пошлите нас, дайте инструмент, дайте продукты, какие по норме полагаются, если обувь есть — дайте, если нет — не надо. Пусть расскажет кто-нибудь, что и как нам делать, только ни слова, ни одного слова по-вчерашнему не говорите».

И стою, сама дрожу и думаю, вот скажет сейчас: «А-а, поняла-таки».

И злость у меня к нему поднимается, такая злость. Скажет сейчас, и кошкой брошусь на него. А он просто так:

«Хорошо. А за вчерашнее простите. Сгоряча наговорил лишнее».

И ни слова, ни одного слова не сказал мне больше. Вызвал помощника своего, наказал ему, чтобы нас обеспечили всем, чем следует, и домой отпустил до утра. Вот какой сердечный человек! Ну, а потом мы и поехали.

— И так все лето, Катенька, вы на сплаве и работали?

— Так и работали. И ничего — план хорошо выполняли. Только ободрались все и в синяках целое лето ходили: женское-то тело все же нежное, к бревнам непривычное, — какой-то звенящей жалобой прозвучали ее слова о синяках и о женском нежном теле. — Потом, конечно, освоились и ушибаться меньше стали. А то все на бревна падали, очень они в воде скользкие.

Катюша замолчала, прищурила глаза, видимо вспоминая, как они ходили по скользким бревнам, боязливые, непривычные, как падали и больно ушибались. Потом рассмеялась.

— Мы каждые пять дней оборот делали: приплавим плот, домой наведаемся, а там опять вверх заходим. А тут у нас что получилось: поплыли с последним плотом, самый бросовый лес подобрали, зачистили, чтобы ничему не пропадать, да на косу и натащило нас. Первое-то время лоцманом старик один плавал с нами, а потом я привыкла к реке и сама плоты водить стала. Так наша бригада и получилась целиком женская. И помаленьку привыкла я, одиннадцать плотов согнала самостоятельно, и все благополучно. А тут ошиблась как-то: с прижиму на повороте не отбились в реку вовремя, сели на косу. А уже холодно стало, руки зябнут, в воду пряником не заманишь. Пока мы канителились, смеркаться начало. Плот освободили, но куда поплывешь, когда ночь опустилась?

И вот небо вызвездилось, морозить начало, и колючий такой ветер по реке потянул, а с полночи шуга пошла. Как ни легонькая по первости была, а натерло ее к плоту порядочно, все канаты, гребя обмерзли, и забереги на плесе появились. Рассвело, давай мы лед обламывать, кое-как от берега отбились. Целый день на этом провели, а на середину реки вышли, видим: плот ото льда стал тяжелее на ходу, никак его не направишь куда следует. И ветер по реке гуляет, волны расходились, плеснет на плот — сейчас же морозом схватит. Тут еще туча надвинулась, снег повалил. Из последних сил бьемся, а плот идет по-своему. И опять наплыли мы на островок, повыше завода, — помните, тот, где Леша лес спасал, а мы с вами встречать его ходили?

Вторая ночь нас застигла. И лодка с нами была. Уплыть бы на завод можно, а мы подумали, что, может, еще снимемся утречком и поставим плот где следует. А ночью такая шуга пошла, такая шуга, что ни на лодке и никак переплыть реку невозможно. И плот наш совсем затерло. Так и сидели около него и плакали четыре дня: продукты все вышли, есть хочется, а нечего, и обидно, что все лето хорошо проплавали, а тут опозорились.

— Ну, и как же вы оттуда выбрались? — спросил я, вспомнив, какая плотная шуга шла по реке.

— А сегодня дождичек пошел, шуга немножко и размякла, — спокойно ответила Катюша, — вот мы и протискались.

— Это сегодня-то шуга помягче стала?!

— Ну да, она хотя и густая очень, но все-таки разбить ее можно, а ведь в те дни была как железная. Так бы все ничего, да боязно — лодку могло разрезать.

Мне хотелось похвалить ее за то трудное, что она взяла на себя и так хорошо одолела. Но, вспомнив, как Катюша боялась, чтобы директор не намекнул ей, что пришла она на завод только потому, что он ее усовестил, я поколебался: говорить ли ей похвальные слова? Она исполняла свой долг и понимала это.

Я опять взглянул на часы и с ужасом увидел, что минутная стрелка уже перешагнула на циферблате неприятную для меня цифру.

Надо было идти. Я натянул сапоги, надел шинель. Только теперь вспомнил, что не передал привет от капитана Воронцова, и что-то наскоро пробормотал. Надо было уходить немедленно, сию же минуту. Я протянул руку. Катюша всплакнула.

Вдруг вошла бабушка с узелком. Катюша тут же сунула его мне в руку.

— Бегите, бегите, — сказала она, — не то опоздаете. Здесь яички свеженькие, вам на дорожку. Да пишите мне с фронта, пожалуйста, пишите.

— Ладно, Катенька, обязательно буду писать.

— Ну, прощай!

— До свидания, Катя, до свидания, дорогая. Дорогой ты мой сплавщик! — Я еще секунду задержался на пороге,

— Прощай, — махнула Катюша рукой. И вдруг, озорно прищурив глаза, с упреком сказала: — А я думала, что ты меня за сплав все-таки похвалишь.


Читать далее

5. Встреча на час

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть