ДОПОЛНЕНИЯ

Онлайн чтение книги Капитанская дочка
ДОПОЛНЕНИЯ

«Современник». Титульный лист четвертого тома журнала за 1836 г., в котором впервые была опубликована повесть «Капитанская дочка»

ИЗ ВАРИАНТОВ РУКОПИСЕЙ

С. 7, строка 10 : и вышел в отставку премьер-майором в 17… году / и вышел в отставку в 1762 году.


С. 7, строки 13-15 : Я был записан в Семеновский полк со близкого нашего родственника. / Матушка была еще мною брюхата, как уже я был записан в Семеновский полк сержантом, по милости майора гвардии князя В., близкого нашего родственника. Если бы паче всякого чаяния матушка родила дочь, то батюшка объявил бы куда следовало о смерти появившегося сержанта, и дело тем бы и кончилось.


С. 13, строка 31 : Я приближался к месту моего назначения. / Я ехал по степям заволжским.


С. 13, строки 32-33 : Все покрыто было снегом. / Я видел одни бедные мордовские и чувашские деревушки. Я приближался к месту моего назначения.


С. 18, строка 18 : в *** полк / в Шемшинский драгунский полк.


С. 23, строки 23-24 : которая сторона правая, которая левая / которая сторона правая, которая левая, хотя многие из них, дабы в том не ошибиться, перед каждым оборотом клали на себя знамение креста.


С. 38, строка 34 : без всяких насильственных потрясений / без насильственных потрясений, и что не должно торопить времени, и без того уже довольно деятельного.


С. 39, строка 4: после : останавливался у Ивана Кузьмича. — Помню даже, что Марья Ивановна была недовольна мною за то, что я слишком разговорился с прекрасною гостьей, и во весь день не сказала мне ни слова, и вечером ушла, со мною не простившись, а на другой день, когда подходил я к комендантскому дому, то услышал ее звонкий голосок; Марья Ивановна напевала простые и трогательные слова старинной песни:

Во беседах во веселых не засиживайся,

На хороших, на пригожих не заглядывайся.

С. 49, строка 43 : Обещаешься ли служить мне с усердием? / Ступай ко мне в службу, и я пожалую тебя в князья Потемкины. Обещаешься ли служить с усердием мне, своему государю?


С. 58, строка 38 : Вдруг мысль / Вдруг странная мысль


С. 59, строка 17 : Я еду в Белогорскую крепость». / Я еду из города на несколько дней». — «Куда это?» — спросил он с изумлением. — «Куда бы то ни было, не твое дело, — отвечал я с нетерпением, — делай, что тебе говорят, и не умничай».


С. 59, строка 39: после : Начинало смеркаться. — Я направил путь к Бердской слободе, к пристанищу Пугачева. Прямая дорога занесена была снегом; но по всей степи видны были конские следы, ежедневно обновляемые. Я ехал крупной рысью. Савельич едва мог следовать за мною издали и кричал мне поминутно: «Потише, сударь, ради бога, потише. Проклятая клячонка моя не успевает за твоим долгоногим бесом. Куда спешишь? Добро бы на пир, а то под обух, того и гляди…»

Вскоре засверкали бердские огни. Я поехал прямо на них. «Куда, куда ты? — кричал Савельич, догоняя меня, — это горят огни у разбойников. Объедем их, пока нас не увидали. Петр Андреич — батюшка Петр Андреич!.. Не погуби! Господи владыко… пропадет мое дитя!»

Мы подъехали к оврагам, естественным укреплениям слободы, Савельич от меня не отставал, не прерывая жалобных своих молений. Вдруг увидел я прямо перед собой передовой караул. Нас окликали, и человек пять мужиков, вооруженных дубинами, окружили нас. Я объявил им, что еду из Оренбурга к их начальнику. Один из них взялся меня проводить, сел верхом на башкирскую лошадь и поехал со мною в слободу. Савельич, онемев от изумления, кое-как поехал вслед за нами.

Мы перебрались через овраг и въехали в слободу. Во всех избах горели огни. Шум и крики раздавались везде. На улице я встретил множество народу; но никто в темноте меня не заметил и не узнал во мне оренбургского офицера. Вожатый привез меня прямо к избе, стоящей на углу перекрестка. «Вот и дворец, — сказал он, слезая с лошади, — сейчас о тебе доложу». Он вошел в избу. Савельич меня догнал: я взглянул на него, старик крестился, читая про себя молитву. Я дожидался долго; наконец вожатый воротился и сказал мне: «Ступай, наш батюшка велел тебя впустить».

Я сошел с лошади, отдал ее держать Савельичу, а сам вошел в избу, или во дворец, как называл ее мужик.


С. 61, строки 18-26 : Но Пугачев привел меня в себя своим вопросом ∞ которую там обижают. / Пугачев мне сам напомнил о том своим вопросом: «От кого и зачем ты ко мне послан?» — «Я приехал сам от себя, — отвечал я, — прибегаю к твоему суду. Жалуюсь на одного из твоих людей и прошу тебя защитить сироту, которую он обижает».


С. 62, строка 21: после : Сам в могилу смотришь, а других губишь. — Офицер к нам волею приехал, а ты уж и вешать его.


С. 63, строка 18: после : Я вышел вместе с ними. — Савельич стоял у ворот, держа наших лошадей. По распоряжению Хлопуши, караульный отвел меня в приказную избу, где меня оставили с Савельичем взаперти.


С. 74, строка 6 : переправиться через Волгу. / переправиться через Волгу и спешить к Симбирску, дабы не дать распространиться разгорающемуся пожару. Мысль, что предстоял мне случай заехать к нам в деревню, обнять родителей и увидеться с Марией Ивановной, одушевила:меня радостию; я прыгал как ребенок и повторял, обнимая Зурина: «В Симбирск! в Симбирск!» Зурин вздыхал и говорил, пожимая плечами: «Нет, тебе несдобровать; женишься, ни за что пропадешь!»


С. 79, строка 44 : и, узнав / и, узнав на почтовом дворе


С. 83, строки 30-38 : Оно писано 19 окт. 1836. / Оно писано к отцу Петра Андреевича и содержит оправдание сына его. Петр Андреевич умер в конце 1817-го года. Рукопись его досталась старшему внуку его, который и доставил нам оную, узнав, что мы заняты были историческим трудом, относящимся ко временам, описанным его дедом. К сожалению, мы получили ее слишком поздно и решились, с дозволения родственников, напечатать ее особо, приискав к каждой главе приличный эпиграф, и тем сделать книгу достойною нашего века.

А. Пушкин

23 июля <1836 г.>


ПРОПУЩЕННАЯ ГЛАВА 74


«Капитанская дочка». Автограф. «Пропущенная глава», л. 1. ИРЛИ (ПД), ф. 244, оп. 1, № 1009/1

«Капитанская дочка». Автограф. «Пропущенная глава», л. 2. ИРЛИ (ПД), ф. 244, оп. 1, № 1009/2

Мы приближались к берегам Волги; полк наш вступил в деревню ** и остановился в ней ночевать. Староста объявил мне, что на той стороне все деревни взбунтовались, шайки пугачевские бродят везде. Это известие меня сильно встревожило. Мы должны были переправиться на другой день утром. Нетерпение овладело мной. Деревня отца моего находилась в тридцати верстах по ту сторону реки. Я спросил, не сыщется ли перевозчика. Все крестьяне были рыболовы; лодок было много. Я пришел к Гриневу и объявил ему о своем намерении. «Берегись, — сказал он мне. — Одному ехать опасно. Дождись утра. Мы переправимся первые и приведем в гости к твоим родителям 50 чел<овек> гусар<ов> на всякий случай».

Я настоял на своем. Лодка была готова. Я сел в нее с двумя гребцами. Они отчалили и ударили в весла.

Небо было ясно. Луна сияла. Погода была тихая — Волга неслась ровно и спокойно. Лодка, плавно качаясь, быстро скользила по темн<ым> волн<ам>. Я погрузился в мечты воображения. Прошло около получаса. Мы уже достигли середины реки… вдруг гребцы начали шептаться между собою. «Что такое?» — спросил я, очнувшись. «Не знаем, бог весть», — отвечали гребцы, смотря в одну сторону. Глаза мои приняли то же направление, и я увидел в сумраке что-то плывшее вниз по Волге. Незнакомый предмет приближался. Я велел гребцам остановиться и дождаться его. Луна зашла за облако. Плывучий призрак сделался еще неяснее. Он был от меня уже близко, и я все еще не мог различить. «Что бы это было, — говорили гребцы. — Парус не парус, мачты не мачты…» — Вдруг луна вышла из-за облака и озарила зрелище ужасное. К нам навстречу плыла виселица, утвержденная на плоту, три тела висели на перекладине. Болезненное любопытство овладело мною. — Я захотел взглянуть на лица висельников.

По моему приказанию гребцы зацепили плот багром, лодка моя толкнулась о плывучую виселицу. Я выпрыгнул, и очутился между ужасными столбами. Яркая луна озаряла обезображенные лица несчастных. Один из них был старый чуваш, другой [заводский] русский крестьянин, сильный и здоровый малый лет 20-ти. Но взглянув на третьего, я сильно был поражен и не мог удержаться от жалобного восклицания: это был Ванька, бедный мой Ванька, по глупости своей приставший к Пугачеву. Над ними прибита была черная доска, на которой белыми крупными буквами было написано: «Воры и бунтовщики» . Гребцы [смотрели] равнодушно и ожидали меня, удерживая плот багром. Я сел опять в лодку. Плот поплыл вниз по реке. Виселица долго чернела во мраке. Наконец она исчезла, и лодка моя причалила к высокому и крутому берегу…

Я щедро расплатился с гребцами. Один из них повел меня к выборному деревни, находившейся у перевоза. Я вошел с ним вместе в избу. Выборный, услыша, что я требую лошадей, принял было меня довольно грубо, но мой вожатый сказал ему тихо несколько слов, и его суровость тотчас обратилась в торопливую услужливость. В одну минуту тройка была готова, я сел в тележку и велел себя везти в нашу деревню.

Я скакал по большой дороге, мимо спящих деревень. Я боялся одного: быть остановлену на дороге. Если ночная встреча моя на Волге доказывала присутствие бунтовщиков, то она вместе была доказательством и сильного противудействия правительства. — На всякой случай я имел в кармане пропуск, выданный мне Пугачевым, и приказ полковника Гринева. Но никто мне не встретился, и к утру я завидел реку и еловую рощу, за которой находилась наша деревня. Ямщик ударил по лошадям, и через четверть часа я въехал в **.

Барской дом находился на другом конце села. Лошади мчались во весь дух. Вдруг посреди улицы ямщик начал их удерживать. «Что такое?» — спросил я с нетерпением. «Застава, барин», — отвечал ямщик, с трудом остановя разъяренных своих коней. В самом деле, я увидел рогатку и караульного с дубиною. Мужик подошел ко мне <и> снял шляпу, спрашивая пашпорту. «Что это значит? — спросил я его, — зачем здесь рогатка? Кого ты караулишь?» — «Да мы, батюшка, бунтуем», — ответил он, почесываясь.

— А где ваши господа? — спросил я с сердечным замиранием…

— Господа-то наши где? — повторил мужик. — Господа наши в хлебном анбаре.

— Как в анбаре?

— Да Андрюха, земский,75 посадил, вишь, их в колодки — и хочет везти батюшке-государю.

— Боже мой! Отворачивай, дурак, рогатку. Что же ты зеваешь?

Караульный медлил. Я выскочил из телеги, треснул его (виноват): в ухо — и сам отодвинул рогатку. Мужик мой глядел на меня с глупым недоумением. Я сел опять в телегу [и] велел скакать к барскому дому.

Хлебный анбар находился на дворе. У запертых дверей стояли два мужика также с дубинами. Телега остановилась прямо перед ними. Я выскочил прямо на них. «Отворяйте двери!» — сказал я им. Вероятно, вид мой был страшен. По крайней мере, оба убежали, бросив дубины. Я попытался сбить замок, а двери выломать, но двери были дубовые, а огромный замок несокрушим. В эту минуту статный молодой мужик вышел из людской избы и с видом надменным спросил меня, как я смею буянить. «Где Андрюшка земский, — закричал я ему. — Кликнуть его ко мне».

— Я сам Андрей Афанасьевич, а не Андрюшка, — отвечал он мне, гордо подбочась. — Чего надобно?

Вместо ответа я схватил его за ворот и, притащив к дверям анбара, велел их отпирать. Земский было заупрямился, но отеческое наказание подействовало и на него. Он вынул ключ и отпер анбар. Я кинулся через порог и в темном углу, слабо освещенном узким отверстием, прорубленным в потолке, увидел мать и отца. Руки их были связаны, на ноги набиты были колодки. Я бросился их обнимать и не мог выговорить ни слова. Оба смотрел<и> на меня с изумлением, — три года военной жизни так изменили меня, что они не могли меня узнать. Матушка ахнула и залилась слезами.

Вдруг услышал я милый знакомый голос. «Петр Андреич! Это вы!» Я остолбенел… оглянулся и вижу в другом углу Марью Ивановну, также связанную.

Отец глядел на меня молча, не смея верить самому себе. Радость блистала на лице его. Я спешил саблею разрезать узлы их веревок.

— Здравствуй, здравствуй, Петруша, — говорил отец мне, прижимая меня к сердцу, — слава богу, дождались тебя…

— Петруша, друг мой, — [говорила] матушка. — Как тебя господь привел! Здоров ли ты?

Я спешил их вывести из заключения, но, подошед к двери, я нашел ее снова запертою. «Андрюшка, — закричал я, — отопри!» — «Как не так, — отвечал из-за двери земский. — Сиди-ка сам здесь. Вот ужо научим тебя буянить да за ворот таскать государевых чиновников!»

Я стал осматривать анбар, ища, не было ли какого-нибудь способа выбраться.

— Не трудись, — сказал мне батюшка, — не таковской я хозяин, чтоб можно было в анбары мои входить и выходить воровскими лазейками.

Матушка, на минуту обрадованная моим появлением, впала в отчаяние, видя, что пришлось и мне разделить погибель всей семьи. Но я был спокойнее с тех пор, как находился с ними и с Марьей Ивановной. Со мною была сабля и два пистолета — я мог еще выдержать осаду. Гринев должен был подоспеть к вечеру и нас освободить. Я сообщил все это моим родителям и успел успокоить матушку. Они предались вполне радости свидания.

— Ну, Петр, — сказал мне отец, — довольно ты проказил, и я на тебя порядком был сердит. Но нечего поминать про старое. Надеюсь, что теперь ты исправился и перебесился. Знаю, что ты служил, как надлежит честному офицеру. Спасибо. Утешил меня, старика. Коли тебе обязан я буду избавлением, то жизнь мне вдвое будет приятнее.

Я со слезами целовал его руку и глядел на Марью Ивановну, которая была так обрадована моим присутствием, что казалась совершенно счастлива и спокойна.

Около полудни услышали мы необычайный шум и крики. «Что это значит, — сказал отец, — уж не твой ли полковник подоспел?» — «Невозможно, — отвечал я. — Он не будет прежде вечера». Шум умножался. Били в набат. По двору скакали конные люди; в эту минуту в узкое отверстие, прорубленное в стене, просунулась седая голова Савельича, и мой бедный дядька произнес жалобным голосом: «Андрей Петрович, Авдотья Васильевна, батюшка ты мой, Петр Андреич, матушка Марья Ивановна, беда! злодеи вошли в село. И знаешь ли, Петр Андреич, кто их привел? Швабрин, Алексей Иваныч, нелегкое его побери!» — Услыша ненавистное имя, Марья Ивановна всплеснула руками и осталась неподвижною.

— Послушай, — сказал я Савельичу, — пошли кого-нибудь верхом к перевозу, навстречу гусарскому полку; и вели дать знать полковнику об нашей опасности.

— Да кого же послать, сударь! Все мальчишки бунтуют, а лошади все захвачены! Ахти! Вот уж на дворе — до анбара добираются.

В это время за дверью раздалось несколько голосов. Я молча дал знак матушке и Марье Ивановне удалиться в угол, обнажил саблю и прислонился к стене у самой двери. Батюшка взял пистолеты и на обоих взвел курки и стал подле меня. Загремел замок, дверь отворилась, и голова земского показалась. Я ударил по ней саблею, и он упал, заградив вход. В ту же минуту батюшка выстрелил в дверь из пистолета. Толпа, осаждавшая нас, отбежала с проклятиями. Я перетащил через порог раненого и запер дверь внутреннею петлею. Двор был полон вооруженных людей. Между ими узнал я Швабрина.

— Не бойтесь, — сказал я женщинам, — есть надежда. А вы, батюшка, уже более не стреляйте. Побережем последний заряд.

Матушка молча молилась богу, Марья Ивановна стояла подле нее, с ангельским спокойствием ожидая решения судьбы нашей. За дверьми раздавались угрозы, брань и проклятия. Я стоял на своем месте, готовясь изрубить первого смельчака. Вдруг злодеи замолчали. Я услышал голос Швабрина, зовущего меня по имени.

— Я здесь, чего ты хочешь?

— Сдайся, Буланин, противиться напрасно. Пожалей своих стариков. Упрямством себя не спасешь. Я до вас доберусь!

— Попробуй, изменник!

— Не стану ни сам соваться по-пустому, ни своих людей тратить. А велю поджечь анбар и тогда посмотрим, что ты станешь делать, Дон-Кишот Белогорский. Теперь время обедать. Покамест сиди, да думай на досуге. До свидания, Марья Ивановна, не извиняюсь перед вами: вам, вероятно, не скучно в потемках с вашим рыцарем.

Швабрин удалился и оставил караул у анбара. Мы молчали. Каждый из нас думал про себя, не смея сообщить другому своих мыслей. — Я воображал себе все, что в состоянии был учинить озлобленный Швабрин. О себе я почти не заботился. Признаться ли? И участь родителей моих не столько ужасала меня, как судьба Марьи Ивановны. Я знал, что матушка была обожаема крестьянами и дворовыми людьми, батюшка, несмотря на свою строгость, был также любим, ибо был справедлив и знал истинные нужды подвластных ему людей. Бунт их был заблуждение, мгновенное пьянство, а не изъявление их негодования. Тут пощада была вероятна. Но Марья Ивановна? Какую участь готовил ей развратный и бессовестный человек? Я не смел остановиться на этой ужасной мысли и готовился, прости господи, скорее умертвить ее, нежели вторично увидеть в руках жестокого недруга.

Прошло еще около часа. В деревне раздавались песни пьяных. Караульные наши им завидовали и, досадуя на нас, ругались и стращали нас истязаниями и смертью. Мы ожидали последствия угрозам Швабрина. Наконец сделалось большое движение на дворе, и мы опять услышали голос Швабрина.

— Что, надумались ли вы? Отдаетесь ли добровольно в мои руки?

Никто ему не отвечал. Подождав немного, Швабрин велел принести соломы. Через несколько минут вспыхнул огонь и осветил темный анбар и дым начал пробиваться из-под щелей порога. Тогда Марья Ивановну подошла ко мне и тихо, взяв меня за руку, сказала:

— Полно, Петр Андреич! Не губите за меня и себя и родителей. Выпустите меня. Швабрин меня послушает.

— Ни за что, — закричал я с сердцем. — Знаете ли вы, что вас ожидает?

— Бесчестия я не переживу, — отвечала она спокойно. — Но, может быть, я спасу моего избавителя и семью, которая так великодушно призрела мое бедное сиротство. Прощайте, Андрей Петрович. Прощайте, <Авдотья Васильевна>. Вы были для меня более, чем благодетели. Благословите меня. Простите же и вы, Петр Андреич. Будьте уверены, что… что… — тут она заплакала… и закрыла лицо руками… Я был как сумасшедший. Матушка плакала.

— Полно врать, Марья Ивановна, — сказал мой отец. — Кто тебя пустит одну к разбойникам! Сиди здесь и молчи. Умирать, так умирать уж вместе. Слушай, что там еще говорят?

— Сдаетесь ли? — кричал Швабрин. — Видите? через пять минут вас изжарят.

— Не сдадимся, злодей! — отвечал ему батюшка твердым голосом.

Лицо его, покрытое морщинами, оживлено было удивительною бодростию, глаза грозно сверкали из-под седых бровей. И, обратясь ко мне, оказал: «Теперь пора!»

Он отпер двери. Огонь ворвался и взвился по бревнам, законопаченным сухим мохом. Батюшка выстрелил из пистолета и шагнул за пылающий порог, закричав: «Все за мною». — [Я схватил] за руку матушку и Марью Ивановну и быстро вывел их на воздух. У порога лежал Швабрин, простреленный дряхлою рукою отца моего; толпа разбойников, бежавшая от неожиданной нашей вылазки, тотчас ободрилась и начала нас окружать. Я успел нанести еще несколько ударов, но кирпич, удачно брошенный, угодил мне прямо в грудь. Я упал и на минуту лишился чувств. Пришед в себя, увидел я Швабрина, сидевшего на окровавленной траве, и перед ним все наше семейство. Меня поддерживали под руки. Толпа крестьян, казаков и башкирцев окружала нас. Швабрин был ужасно бледен. Одной рукой прижимал он раненый бок. Лицо его изображало мучение и злобу. Он медленно поднял голову, взглянул на меня и произнес слабым и невнятным голосом:

— Вешать его… и всех… кроме ее…

Тотчас толпа злодеев окружила нас и с окриком потащила к воротам. Но вдруг они нас оставили и разбежались; в ворота въезжал Гринев и за ним целый эскадрон с саблями наголо.


Бунтовщики утекали во все стороны; гусары их преследовали, рубили и хватали в плен. Гринев соскочил с лошади, поклонился батюшке и матушке и крепко пожал мне руку. «Кстати же я подоспел, — сказал он нам. — А! вот и твоя невеста». Марья Ив.<ановна> покраснела по уши. Батюшка к нему подошел и благодарил его с видом спокойным, хотя и тронутым. Матушка обнимала его, называя ангелом избавителем. «Милости просим к нам», — сказал ему батюшка и повел его к нам в дом.

Проходя мимо Швабрина, Гринев остановился. «Это кто?» — спросил он, глядя на раненого. «Это сам предводитель, начальник шайки, — отвечал мой отец с некоторой гордостью, обличающей старого воина, — бог помог дряхлой руке моей наказать молодого злодея и отомстить ему за кровь моего сына».

— Это Швабрин, — сказал я Гриневу.

— Швабрин! Очень рад. Гусары! возьмите его! Да сказать нашему лекарю, чтоб он перевязал ему рану и берег его как зеницу ока. Швабрина надобно непременно представить в секретную Казанскую комиссию. Он один из главных преступников, и показания его должны быть важны.

Швабрин открыл томный взгляд. На лице его ничего не изображалось, кроме физической муки. Гусары отнесли его на плаще.

Мы вошли в комнаты. С трепетом смотрел я вокруг себя, припоминая свои младенческие годы. Ничто в доме не изменилось, все было на прежнем месте. Швабрин не дозволил его разграбить, сохраняя в самом своем унижении невольное отвращение от бесчестного корыстолюбия. Слуги явились в переднюю. Они не участвовали в бунте и от чистого сердца радовались нашему избавлению. Савельич торжествовал. Надобно знать, что во время тревоги, произведенной нападением разбойников, он побежал в конюшню, где стояла Швабрина лошадь, оседлал ее, вывел тихонько и, благодаря суматохе, незаметным образом поскакал к перевозу. Он встретил полк, отдыхавший уже по сю сторону Волги. Гринев, узнав от него об нашей опасности, велел садиться, скомандовал марш, марш в галоп — и, слава богу, прискакал во время.

Гринев настоял на том, чтобы голова земского была несколько часов выставлена на шесте у кабака.

Гусары возвратились с погони, захватя в плен несколько человек. Их заперли в тот самый анбар, в котором выдержали мы достопамятную осаду.

Мы разошлись каждый по своим комнатам. Старикам нужен был отдых. Не спавши целую ночь, я бросился на постель и крепко заснул. Гринев пошел делать свои распоряжения.

Вечером мы соединились в гостиной около самовара, весело разговаривая о минувшей опасности. М.<арья> Ив.<ановна> разливала чай, я сел подле нее и занялся ею исключительно. Родители мои, казалось, благосклонно смотрели на нежность наших отношений. Доселе этот вечер живет в моем воспоминании. Я был счастлив, счастлив совершенно, а много ли таковых минут в бедной жизни человеческой?

На другой день доложили батюшке, что крестьяне явились на барский двор с повинною. Батюшка вышел к ним на крыльцо. При его появлении мужики стали на колени.

— Ну что, дураки, — сказал он им, — зачем вы вздумали бунтовать?

— Виноваты, государь ты наш, — отвечали они в голос.

— То-то, виноваты. Напроказят, да и сами не рады. Прощаю вас для радости, что бог привел мне свидеться с сыном Петром Андреевичем. Ну, добро: повинную голову меч не сечет. — Виноваты! Конечно, виноваты. Бог дал вёдро, пора бы сено убрать; а вы, дурачье, целые три дня что делали? Староста! Нарядить поголовно на сенокос; да смотри, рыжая бестия, чтоб у меня к Ильину дню76 все сено было в копнах. Убирайтесь.

Мужики поклонились и пошли на барщину как ни в чем не бывало.

Рана Швабрина оказалась не смертельна. Его с конвоем отправили в Казань. Я видел из окна, как его уложили в телегу. Взоры наши встретились, он потупил голову, а я поспешно отошел от окна. Я боялся показывать вид, что торжествую над несчастием и унижением недруга.

Гринев должен был отправиться далее. Я решился за ним последовать, несмотря на мое желание пробыть еще несколько дней посреди моего семейства. Накануне похода я пришел к моим родителям и по тогдашнему обыкновению поклонился им в ноги, прося их благословения на брак с Марьей Ивановной. Старики меня подняли и в радостных слезах изъявили свое согласие. Я привел к ним Марью Ивановну бледную и трепещущую. — Нас благословили… Что чувствовал я, того не стану описывать. Кто бывал в моем положении, тот и без того меня поймет, — кто не бывал, о том только могу пожалеть и советовать, пока еще время не ушло, влюбиться и получить от родителей благословение.

На другой день полк собрался, Гринев распростился с нашим семейством. Все мы были уверены, что военные действия скоро будут прекращены; через месяц я надеялся быть супругом. Марья Ив.<ановна>, прощаясь со мною, поцеловала меня при всех. — Я сел верхом. Савельич опять за мною последовал — и полк ушел.

Долго смотрел я издали на сельский дом, опять мною покидаемый. Мрачное предчувствие тревожило меня. Кто-то мне шептал, что не все несчастия для меня миновались. Сердце чуяло новую бурю.

Не стану описывать нашего похода и окончания Пугачевской войны. Мы проходили через селения, разоренные Пугачевым, и поневоле отбирали у бедных жителей то, что оставлено было им разбойниками.

Они не знали, кому повиноваться. Правление было всюду прекращено. Помещики укрывались по лесам. — Шайки разбойников злодействовали повсюду. Начальники отдельных отрядов, посланных в погоню за Пугачевым, тогда уже бегущим к Астрахани, самовластно наказывали виноватых и безвинных. — Состояние всего края, где свирепствовал пожар, было ужасно. Не приведи бог видеть русский бунт — бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердые, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка.

Пугачев бежал, преследуемый Ив. Ив. Михельсоном. Вскоре узнали мы о совершенном его разбитии. — Наконец Гринев получил от своего генерала известие о поимке самозванца, а вместе и повеление остановиться. Наконец мне можно было ехать домой. Я был в восторге; но странное чувство омрачало мою радость.


<ПРОЕКТ ВСТУПЛЕНИЯ К РОМАНУ>


Любезный друг мой Петруша!

Часто рассказывал я тебе некоторые происшествия моей жизни, и замечал, что ты всегда слушал меня со вниманием, несмотря на то, что случалось мне может быть в сотый раз пересказывать одно. На некоторые вопросы я никогда тебе не отвечал, обещая со временем удовлетворить твоему любопытству. Ныне решился я исполнить мое обещание. — Начинаю для тебя свои записки, или лучше искреннюю исповедь, с полным уверением, что признания мои послужат к пользе твоей. Ты знаешь, что, несмотря на твои проказы, я все полагаю, что в тебе прок будет, и главным тому доказательством почитаю сходство твоей молодости с моею. Конечно, твой батюшка никогда не причинял мне таких огорчений, какие терпели от тебя твои родители. — Он всегда вел себя порядочно и добронравно, и всего бы лучше было, если б ты на него походил. — Но ты уродился не в него, а в дедушку, и по-моему это еще не беда. Ты увидишь, что завлеченный пылкостию моих страстей во многие заблуждения, находясь несколько раз в самых затруднительных обстоятельствах, я выплыл наконец и слава богу дожил до старости, заслужив и почтение моих ближних и добрых знакомых. То же пророчу и тебе, любезный Петруша, если сохранишь в сердце твоем два прекрасные качества, мною в тебе замеченные: доброту и благородство.

5 августа 1833. Черн.<ая> речка.


<НАБРОСОК НЕДОПИСАННОГО ПРЕДИСЛОВИЯ>


Анекдот, служащий основанием повести, нами издаваемой, известен в Оренбургском краю.

Читателю легко будет распознать нить истинного происшествия, проведенную сквозь вымыслы романические. А для нас это было бы излишним трудом. Мы решились написать сие предисловие с совсем другим намерением.

[Несколько лет тому назад в одном из наших Альманахов напечатан был].77

<1836>


<ЗАМЕТКА О ШВАНВИЧАХ>

Немецкие указы Пугачева писаны были рукою Шванвича.

Отец его, Александр Мартынович, был майором и кронштадтским комендантом — после переведен в Новгород. Он был высокий и сильный мужчина. Им разрублен был Алексей Орлов в трактирной ссоре. Играя со Свечиным в ломбр, он имел привычку закуривать свою пенковую трубочку, а между тем заглядывать в карты. Женат был на немке. Сын его старший недавно умер.

Слышано от Н. Свечина. 78


<РАССКАЗЫ И. А. КРЫЛОВА, И. И. ДМИТРИЕВА И Д. О. БАРАНОВА В ЗАПИСЯХ ПУШКИНА>

ПОКАЗАНИЯ КРЫЛОВА (ПОЭТА)


Отец Крылова79 (капитан) был при Симонове в Яицком городке . Его твердость и благоразумие имели большое влияние на тамошние дела и сильно помогли Симонову, который вначале было струсил. Иван Андреевич находился тогда с матерью в Оренбурге. На их двор упало несколько ядер, он помнит голод и то, что за куль муки заплачено было его матерью (и то тихонько) 25 р.! Так как чин капитана в Яицкой крепости был заметен, то найдено было в бумагах Пугачева в расписании, кого на какой улице повесить, и имя Крыловой с ее сыном. Рейнсдорп был человек очень глупый. Во время осады вздумал он было ловить казаков капканами, чем и насмешил весь город, хоть было и не до смеху. После бунта Ив. Крылов возвратился в Яицкий городок, где завелася игра в пугачевщину. Дети разделялись на две стороны: городовую и бунтовскую, и драки были значительные. Крылов, как сын капитанский, был предводителем одной стороны. Они выдумали, разменивая пленных, лишних сечь, отчего произошло в ребятах, между коими были и взрослые, такое остервенение, что принуждены были игру запретить. Жертвой оной чуть было не сделался некто Анчапов (живой доныне). Мертваго, поймав его в одной экспедиции, повесил его кушаком на дереве. — Его отцепил прохожий солдат.

11 апр. 1833.


ДМИТРИЕВ. ПРЕДАНИЯ


Дмитриев80 услышал о Пугачеве от слуги, ездившего в Симбирскую воеводскую канцелярию с его отцом. Возвратясь, слуга рассказывал о важном преступнике, казаке, отосланном в Казань в оковах с двумя солдатами, которые сели на облучки кибитки с обнаженными тесаками.

Пугачев сбирал милостыню, скованный с другим колодником. На улице Замочной решетки стояла кибитка etc.

Полковник Чернышев был тот самый, о котором говорит Екатерина в своих записках. Он и брат его были любимцы Петра III, который сделал одного полковником и дал ему полк и второго подполковником. Екатерина пожаловала первого бригадиром и сделала Петербургским комендантом, а брата его полковником и комендантом Симбирским. Петербургский комендант в старости своей был в связи с Травиной — он целый день проводил в ее доме, сидя под окном; и к зоре отправлялся в крепость.

Белобородов был казнен в Москве прежде поимки Пугачева.

Ген.<ерал> Потемкин имел связь с Устиньей, второй женою Пугачева.

Панин вырвал клок из бороды Пугачева — рассердясь на его смелость.

Кар был человек светский и слыл умником.

Дурнов лежал между трупами.


(Слышал от сен.<атора> Баранова.)81 Державин, приближаясь к одному селу близ Малыковки с двумя казаками — узнал, что множество народу собралось и намерены идти к Пугачеву. Он приехал прямо к сборной избе и требовал от писаря Злобина (впоследствии богача) изъяснения, зачем собрался народ и по чьему приказанию. Начальники выступили и объявили, что идут соединиться с государем Петром Федоровичем и начали было наступать на Державина. Он велел двух повесить, а народу велел принести плетей и всю деревню пересек. Сборище разбежалось. Держ.<авин> уверил их, что за ним идут три полка.

Дмитриев уверял, что Державин повесил их из поэтического любопытства.


<ОРЕНБУРГСКИЕ ЗАПИСИ>


<1> Бунтовщики 1771 года посажены были в лавки Менового двора. Около Серпиева дня, когда наступил сенокос, их отпустили на Яик. Садясь в телеги, они говорили при всем торжище: То ли еще будет? так ли мы тряхнем Москвою? — Молчать, курвины дети, — говорили им Ор.<енбургские> казаки, их сопровождавшие, но они не унимались.

Папков в (Переволоцкой) Сарочинской .


<2> Он привел кн. Галицына к Сарочинской кр.<епости>, но она уже была выжжена. Гал.<ицын> насыпал ему рукавицу полну денег.

В Татищ.<евой> Пугачев, пришед вторично, спрашивал у атамана, есть ли в крепости провиант. Ат.<аман>, по предварительной просьбе старых казаков, опасавшихся голода, отвечал, что нет. Пугачев пошел сам освидетельствовать магазин и, нашед их полными, повесил атамана на заставах.

Елагину вырезали грудь, и кожу задрали на лицо.

Лиз. Фед. Елагина выдана была в Озерную за Харлова весною. Она была красавица, круглолица и невысока ростом.

Матрена в Татищ.<евой>


<3> Из Озерной Харлов выслал жену свою 4 дня перед Пугачевым, а пожитки свои и все добро спрятал в подвале у Киселева. Пугачева пошли казаки встречать за 10 верст. Харл. (хмельной) остался с малым числом гарниз.<онных> солдат. Он с вечеру начал палить из пушек. Билов услышал пальбу из Чесноковки (15 верст) и воротился, полагая, что Пугачев уже крепость взял. Поутру Пугачев пришел. Казак стал остерегать его «Ваше ц.<арское> в.<еличество>, не подъезжайте, неравно из пушки убьют». — «Старый ты человек, — отвечал ему Пугачев, — разве на царей льются пушки?» Харл. приказывал стрелять, никто его не слушал. Он сам схватил фитиль и выстрелил по неприятелю. — Потом подбежал и к другой пушке, но в сие время бунтовщики ворвались. — Харлова поймали и изранили. Вышибленный ударом копья, глаз у него висел на щеке. Он думал откупиться, и повел казаков к избе Киселева. — «Кум, дай мне 40 рублей, — сказал он. — Хозяйка все у меня увезла в Ор.<енбург>». — Кис. смутился. — Казаки разграбили имущество Харл. Дочь Кис.<елева> упала к ним в ноги, говоря: «Государи, я невеста, этот сундук мой». Каз.<аки> его не тронули. Потом повели Харл. и с ним 6 чел. вешать в степь. Пугачев сидел перед релями — принимал присягу. Гарнизон стал просить за Харлова, но Пугачев был неумолим. Татарин Бикбай, осужденный за шпионство, взошед на лестницу, спросил равнодушно: «Какую петлю надевать?» — «Надевай какую хочешь», — отвечали казаки (не видал я сам, а говорили другие, будто бы тут он перекрестился). Пугачев был так легок, что когда он шел по улице к магазинам, то народ не успевал за ним бегом. — Он, проезжая по Озерной к жене в Яицк, останавливался обыкновенно у каз<ака> Полежаева, коего любил за звучный голос, большой рост и проворство.


Под Ил.<ецким> гор.<одком> хотел он повесить Дмитр. Карницкого, пойманного с письмами от Сим.<анова> к Рейнс.<дорпу>. На лестнице Карн.<ицкий>, обратясь к нему, сказал: «Гос.<ударь>, не вели казнить, вели слово молвить». — «Говори», — сказал Пугачев. — «Гос.<ударь>, я человек подлый, что прикажут, то и делаю; я не знал, что написано в письме, которое нес. Прикажи себе служить, и буду тебе верный раб». — «Пустить его, — сказал Пугачев, — умеешь ли ты писать?» — «Умею, гос.<ударь>, но теперь рука дрожит». — «Дать ему стакан вина. Пиши указ в Рассыпную». Карн.<ицкий> остался при нем писарем и вскоре стал его любимцем. Уральские казаки из ревности в Тат.<ищевой> посадили его в куль, да бросили в воду. «Где Карн.<ицкий>», — спросил Пугачев. «Пошел к матери по Яику», — отвечали они. Пугачев махнул рукою и ничего не сказал. — Такова была воля яицким казакам!

В Озерной.


<4> В Берде Пугачев был любим; его казаки никого не обижали. Когда прибежал он из Тат.<ищевой> , то велел разбить бочки вина, стоявшие у его избы, дабы драки не учинилось . Вино хлынуло по улице? рекою. Оренбургцы после него ограбили жителей.

Старуха в Берде.


<5> Пугачев на Дону таскался в длинной рубахе (турецкой). Он нанялся однажды рыть гряды у казачки — и вырыл 4 могилы. В Озерной узнал он одну дончиху и дал ей горсть золота. Она не узнала его. По наговору яицких казаков, велел он расстрелять в Берде Харлову и 7-летнего брата ее. — Перед смертию они сползлись и обнялися — так и умерли, и долго лежали в кустах. — Когда Пугачев ездил куда нибудь, то всегда бросал народу деньги. — Когда под Тат.<ищевой> разбили Пугачева, то яицких прискакало в Озерную израненных — кто без руки, кто с разрубл.<енной> головою — человек 12, кинулись в избу Бунтихи. — «Давай, старуха, рубашек, полотенец, тряпья», — и стали драть, да перевязывать друг у друга раны. — Старики выгнали их дубьем. А гусары галицынские и Хорвата так и ржут по улицам, да мясничат их. Когда разлился Яик, тела поплыли вниз. Казачка Разина, каждый день прибредши к берегу, пригребала палкою к себе мимо плывущие трупы, переворачивая их и приговаривая: «Ты ли, Степушка, ты ли мое детище? Не твои ли черны кудри свежа вода моет?» Но видя, что не он, тихо отталкивала тело и плакала. — К Пугачеву привозили ребят. — Он сидел между двумя казаками, из коих один держал серебряный топорик, а другой булаву. — У Пугачева рука лежала на коленях — подходящий кланялся в землю, а потом, перекрестясь, целовал его руку. Пугачев в Яицке сватался за82, но она за него не пошла. — Устинью Кузнецову взял он насильно, отец и мать не хотели ее выдать: она-де простая казачка, не королевна, как ей быть за государем.

(В Берде от старухи).


<6> Федулев, недавно умерший, вез однажды Пугачева пьяного, и ночью въехал было в Ор.<енбург>.

Когда казаки решились выдать Пугачева, то он подозвал Творогова, велел ему связать себе руки, но не назад, а вперед. «Разве я разбойник», — говорил Пугачев.

В Татищ.<евой> Пугачев за пьянство повесил Я.<ицкого> казака.


ИСТОРИЯ ПУГАЧЕВСКОГО БУНТА

(Отрывки из глав второй и третьей)

Е. И. Пугачев. Гравюра неизвестного художника, приложенная к «Истории пугачевского бунта», 1834, часть первая.


Глава вторая


Появление Пугачева. — Бегство его из Казани. — Показания Кожевникова. — Первые успехи Самозванца. — Измена Илецких казаков. — Взятие крепости Рассыпной. — Нурали-Хан. — Распоряжение Рейнсдорпа. — Взятие Нижне-Озерной. — Взятие Татищевой. — Совет в Оренбурге. — Взятие Чернореченской. — Пугачев в Сакмарске.


В смутное сие время по казацким дворам шатался неизвестный бродяга, нанимаясь в работники то к одному хозяину, то к другому ж принимаясь за всякие ремесла. Он был свидетелем усмирения мятежа и казни зачинщиков, уходил на время в Иргизские скиты; оттуда, в конце 1772 года, послан был для закупки рыбы в Яицкой городок, где и стоял у казака Дениса Пьянова. Он отличался дерзостию своих речей, поносил начальство и подговаривал казаков бежать в области турецкого султана; уверял, что и донские казаки не замедлят за ними последовать, что у него на границе заготовлено двести тысяч рублей и товару на семьдесят тысяч и что какой-то паша, тотчас по приходу казаков, должен им выдать до пяти миллионов; покамест обещал он каждому по двенадцати рублей в месяц жалованья. Сверх того, сказывал он, будто бы противу Яицких казаков из Москвы идут два полка и что около Рождества и Крещения непременно будет бунт. Некоторые из послушных хотели его поймать и представить, как возмутителя, в комендатскую канцелярию; но он скрылся вместе с Денисом Пьяновым, и был пойман уже в селе Малыковке (что ныне Волгск) по указанию крестьянина, ехавшего с ним одною дорогою. Сей бродяга был Емельян Пугачев, донской казак и раскольник, пришедший с ложным письменным видом из-за польской границы, с намерением поселиться на реке Иргизе, посреди тамошних раскольников. Он был отослан под стражею в Симбирск, а оттуда в Казань; и как все, относящееся к делам Яицкого войска, по тогдашним обстоятельствам могло казаться важным, то оренбургский губернатор и почел за нужное уведомить о том государственную Военную коллегию донесением от 18 января 1773 года.

Яицкие бунтовщики были тогда не редки, и казанское начальство не обратило большого внимания на присланного преступника. Пугачев содержался в тюрьме не строже прочих невольников. Между тем сообщники его не дремали. Однажды он под стражей двух гарнизонных солдат ходил по городу для собирания милостыни. У Замочной Решетки (так называлась одна из главных казанских улиц) стояла готовая тройка. Пугачев, подошед к ней, вдруг оттолкнул одного из солдат, его сопровождавших; другой помог колоднику сесть в кибитку и вместе с ним ускакал из городу. Это случилось 19 июня 1773 года. Три дня после в Казани получено было утвержденное в Петербурге решение суда, по коему Пугачев приговорен к наказанию плетьми и к ссылке в Пелым на каторжную работу.

Пугачев явился на хуторах отставного казака Данилы Шелудякова, у которого жил он прежде в работниках. Там производились тогда совещания злоумышленников.

Сперва дело шло о побеге в Турцию: мысль издавна общая всем недовольным казакам. Известно, что в царствование Анны Ивановны Игнатий Некрасов успел привести ее в действо и увлечь за собою множество донских казаков. Потомки их доныне живут в турецких областях, сохраняя на чуждой им родине веру, язык и обычаи прежнего своего отечества. Во время последней Турецкой войны они дрались противу нас отчаянно. Часть их явилась к императору Николаю, уже переплывшему Дунай на запорожской лодке; так же, как остаток Сечи, они принесли повинную за своих отцов и возвратились под владычество законного своего государя.

Но Яицкие заговорщики слишком привязаны были к своим богатым родимым берегам. Они, вместо побега, положили быть новому мятежу. Самозванство показалось им надежною пружиною. Для сего нужен был только прошлец, дерзкий и решительный, еще неизвестный народу… Выбор их пал на Пугачева. Им нетрудно было его уговорить. Они немедленно начали собирать себе сообщников.

Военная коллегия дала знать о побеге казанского колодника во все места, где, по предположениям, мог он укрываться. Вскоре подполковник Симонов узнал, что беглеца видели на хуторах, находящихся около Яицкого городка. Отряды были посланы для поимки Пугачева, но не имели в том успеха: Пугачев и его главные сообщники спасались от поиска, переходя с одного места на другое и час от часу умножая свою шайку. Между тем разнеслись странные слухи… Многие казаки взяты были под стражу. Схватили Михайла Кожевникова, привели в комендантскую канцелярию и пыткою вынудили от него следующие важные показания:

В начале сентября находился он на своем хуторе, как приехал к нему Иван Зарубин и объявил за тайну, что великая особа находится в их краю. Он убеждал Кожевникова скрыть ее на своем хуторе. Кожевников согласился. Зарубин уехал и в ту же ночь перед светом возвратился с Тимофеем Мясниковым и с неведомым человеком, все трое верхами. Незнакомец был росту среднего, широкоплеч и худощав. Черная борода его начинала седеть. Он был в верблюжьем армяке, в голубой калмыцкой шапке и вооружен винтовкою. Зарубин и Мясников — поехали в город для повестки народу , а незнакомец, оставшись у Кожевникова, объявил ему, что он император Петр III, что слухи о смерти его были ложны, что он, при помощи караульного офицера, ушел в Киев, где скрывался около года; что потом был в Цареграде и тайно находился в русском войске во время последней турецкой войны; что оттуда явился он на Дону и был потом схвачен в Царицыне, но вскоре освобожден верными казаками; что в прошлом году находился он на Иргизе и в Яицком городке, где был снова пойман и отвезен в Казань; что часовой, подкупленный за семьсот рублей неизвестным купцом, освободил его снова: что после подъезжал он к Яицкому городку, но, узнав через одну женщину о строгости, с каковою ныне требуются и осматриваются паспорты, воротился на Сызранскую дорогу, по коей скитался несколько времени, пока наконец с Таловинского умета взят Зарубиным и Мясниковым и привезен к Кожевникову. Высказав нелепую повесть, самозванец стал объяснять свои предположения. Он намерен был обнаружить себя по выступлении казацкого войска на плавню (осеннее рыболовство), во избежание супротивления со стороны гарнизона и напрасного кровопролития. Во время же плавни хотел он явиться посреди казаков, связать атамана, идти прямо на Яицкой городок, овладеть им, и учредить заставы по всем дорогам, дабы никуда преждевременно не дошло о нем известия. В случае же неудачи думал он броситься в Русь , увлечь ее всю за собою, повсюду поставить новых судей (ибо в нынешних, по его словам, присмотрена им многая неправда) и розвести на престол государя великого князя. Сам же я, говорил он, уже царствовать не желаю. Пугачев на хуторе Кожевникова находился три дня; Зарубин и Мясников приехали за ним и увезли его на Усихину Россашь, где и намерен он был скрываться до самой плавни. Кожевников, Коновалов и Кочуров проводили его.

Взятие под стражу Кожевникова и казаков, замешанных, в его показании, ускорило ход происшествий. 18 сентября Пугачев с Будоринского форпоста пришел под Яицкой городок с толпою, из трехсот человек состоявшею, и остановился в трех верстах от города за рекою Чаганом.

В городе все пришло в смятение. Недавно усмиренные жители начали перебегать на сторону новых мятежников. Симонов выслал противу Пугачева пятьсот казаков, подкрепленных пехотою и с двумя пушками под начальством майора Наумова. Двести казаков при капитане Крылове отряжены были вперед. К ним выехал навстречу казак, держа над головою возмутительное письмо от самозванца. Казаки потребовали, чтоб письмо было им прочтено. Крылов тому противился. Произошел мятеж, и половина отряда тут же передалась на сторону самозванца и потащила с собою пятьдесят верных казаков, ухватя за узды их лошадей. Видя измену в своем отряде, Наумов возвратился в город. Захваченные казаки приведены были к Пугачеву, и одиннадцать из них, по приказанию его, повешены. Сии первые жертвы были: сотники Витошнов, Черторогов, Раинев и Коновалов; пятидесятники Ружеников, Толстов, Подъячев и Колпаков, рядовые Сидоровкин, Ларзянев и Чукалин.

На другой день Пугачев приближился к городу; но при виде выходящего противу него войска стал отступать, рассыпав по степи свою шайку. Симонов не преследовал его, ибо казаков не хотел отрядить, опасаясь от них измены, а пехоту не смел отдалить от города, коего жители готовы были взбунтоваться. Он донес обо всем оренбургскому губернатору, генерал-поручику Рейнсдорпу, требуя от него легкого войска для преследования Пугачева. Но прямое сообщение с Оренбургом было уже пресечено, и донесение Симонова дошло до губернатора не прежде, как через неделю.

С шайкой, умноженной новыми бунтовщиками, Пугачев пошел прямо к Илецкому городку и послал начальствовавшему в нем атаману Портнову повеление — выйти к нему навстречу и с ним соединиться. Он обещал казакам пожаловать их крестом и бородою (Илецкие, как и Яицкие, казаки были все староверцы), реками, лугами, деньгами и провиантом, свинцом и порохом, и вечною вольностию, угрожая местию в случае непослушания. Верный своему долгу, атаман думал супротивляться; но казаки связали его и приняли Пугачева с колокольным звоном и с хлебом-солью. Пугачев повесил атамана, три дня праздновал победу и, взяв с собою всех Илецких казаков и городские пушки, пошел на крепость Рассыпную.

Крепости, в том краю выстроенные, были не что иное, как деревни, окруженные плетнем или деревянным забором. Несколько старых солдат и тамошних казаков, под защитою двух или трех пушек, были в них безопасны от стрел и копий диких племен, рассеянных по степям Оренбургской губернии и около ее границ. 24 сентября Пугачев напал на Рассыпную. Казаки и тут изменили. Крепость была взята. Комендант, майор Веловский, несколько офицеров и один священник были повешены, а гарнизонная рота и полтораста казаков присоединены к мятежникам <…>.

Из Рассыпной Пугачев пошел на Нижне-Озерную. На дороге встретил он капитана Сурина, высланного на помощь Веловскому комендантом Нижне-Озерной, майором Харловым. Пугачев его повесил, а рота пристала к мятежникам. Узнав о приближении Пугачева, Харлов отправил в Татищеву молодую жену свою, дочь тамошнего коменданта Елагина, а сам приготовился к обороне. Казаки его изменили и ушли к Пугачеву. Харлов остался с малым числом престарелых солдат. Ночью на 26 сентября вздумал он, для ободрения, палить из двух своих пушек, и сии-то выстрелы испугали Билова и заставили его отступить. Утром Пугачев показался, перед крепостию. Он ехал впереди своего войска. «Берегись, государь, — сказал ему старый казак, — неравно из пушки убьют». — «Старый ты человек, — отвечал самозванец, — разве пушки льются на царей?» — Харлов бегал от одного солдата к другому и приказывал стрелять. Никто не слушался. Он схватил фитиль, выпалил из одной пушки и кинулся к другой. В сие время бунтовщики заняли крепость, бросились на единственного ее защитника и изранили его. Полумертвый, он думал от них откупиться и повел их к избе, где было спрятано его имущество. Между тем за крепостью уже ставили виселицу; перед нею сидел Пугачев, принимая присягу жителей и гарнизона. К нему привели Харлова, обезумленного от ран и истекающего кровью. Глаз, вышибленный копьем, висел у него на щеке. Пугачев велел его казнить и с ним прапорщиков Фигнера и Кабалерова, одного писаря и татарина Бикбая. Гарнизон стал просить за своего доброго коменданта; но Яицкие казаки, предводители мятежа, были неумолимы. Ни один из страдальцев не оказал малодушия. Магометанин Бикбай, взошел на лестницу, перекрестился и сам надел на себя петлю. На другой день Пугачев выступил и пошел на Татищеву.

В сей крепости начальствовал полковник Елагин. Гарнизон был умножен отрядом Билова, искавшего в ней своей безопасности. Утром 27 сентября Пугачев показался на высотах, ее окружающих. Все жители видели, как он расставил там свои пушки и сам направил их на крепость. Мятежники подъехали к стенам, уговаривая гарнизон — не слушаться бояр и сдаться добровольно… Им отвечали выстрелами. Они отступили. Бесполезная пальба продолжалась с полудня до вечера; в то время скирды сена, находившиеся близ крепости, загорелись, подожженные осаждающими. Пожар быстро достигнул деревянных укреплений. Солдаты бросились тушить огонь. Пугачев, пользуясь смятением, напал с другой стороны. Крепостные казаки ему передались. Раненый Елагин и сам Билов оборонялись отчаянно. Наконец мятежники ворвались в дымящиеся развалины. Начальники были захвачены. Билову отсекли голову. С Елагина, человека тучного, содрали кожу; злодеи вынули из него сало и мазали им свои раны. Жену его изрубили. Дочь их, накануне овдовевшая Харлова, приведена была к победителю, распоряжавшему казнию ее родителей. Пугачев поражен был ее красотою и взял несчастную к себе в наложницы, пощадив для нее семилетнего ее брата. Вдова майора Веловского, бежавшая из Рассыпной, также находилась в Татищевой: ее удавили. Все офицеры были повешены. Несколько солдат и башкирцев выведены в поле и расстреляны картечью. Прочие острижены по-казацки и присоединены к мятежникам. Тринадцать пушек достались победителю.

Известия об успехах Пугачева приходили в Оренбург одно за другим. Едва Веловский успел донести о взятии Илецкого городка, уже Харлов доносил о взятии Рассыпной; вслед за этим Билов, из Татищевой, извещал о взятии Нижне-Озерной; майор Крузе, из Чернореченской, о пальбе, происходящей под Татищевой. Наконец (28 сентября) триста человек татар, насилу собранные и отправленные к Татищевой, возвратились с дороги с известием об участи Билова и Елагина. Рейнсдорп, испуганный быстротою пожара, собрал совет из главных оренбургских чиновников, и следующие меры были им утверждены:

1) Все мосты через Сакмару разломать, и пустить вниз по реке.

2) У польских конфедератов, содержащихся в Оренбурге, отобрать оружие и отправить их в Троицкую крепость под строжайшим присмотром.

3) Разночинцам, имеющим оружие, назначить места для защищения города, отдав их в распоряжение обер-коменданту, генерал-майору Валленштерну; прочим находиться в готовности, в случае пожара, и быть под начальством таможенного директора Обухова.

4) Сеитовских татар перевести в город и поручить начальство над ними коллежскому советнику Тимашеву.

5) Артиллерию отдать в распоряжение действительному статскому советнику Старову-Милюкову, служившему некогда в артиллерии.

Сверх сего, Рейнсдорп, думая уже о безопасности самого Оренбурга, приказал обер-коменданту исправить городские укрепления и привести в оборонительное состояние. Гарнизонам же малых крепостей, еще не взятых Пугачевым, велено было идти в Оренбург, зарывая или потопляя тяжести и порох.

Из Татищевой, 29 сентября, Пугачев пошел на Чернореченскую. В сей крепости оставалось несколько старых солдат при капитане Нечаеве, заступившем место коменданта майора Крузе, который скрылся в Оренбург. Они сдались без супротивления. Пугачев повесил капитана по жалобе крепостной его девки.

Пугачев, оставя Оренбург вправе, пошел к Сакмарскому городку, коего жители ожидали его с нетерпением. 1-го октября из татарской деревни Каргале поехал он туда в сопровождении нескольких казаков. Очевидец описывает его прибытие следующим образом:

«В крепости у станичной избы постланы были ковры и поставлен стол с хлебом и солью. Поп ожидал Пугачева с крестом и с святыми иконами. Когда въехал он в крепость, начали звонить в колокола; народ снял шапки, и когда самозванец стал сходить с лошади при помощи двух из его казаков, подхвативших его под руки, тогда все пали ниц. Он приложился ко кресту, хлеб-соль поцеловал и, сев на уготовленный стул, сказал: вставайте, детушки . Потом все целовали его руку <…>».

В тридцати верстах от Сакмарского городка находилась крепость Пречистенская. Лучшая часть ее гарнизона была взята Биловым на походе его к Татищевой. Один из отрядов Пугачева занял ее без супротивления. Офицеры и гарнизон вышли навстречу победителям. Самозванец, по своему обыкновению, принял солдат в свое войско, и в первый раз оказал позорную милость офицерам.

Пугачев усиливался: прошло две недели со дня, как явился он под Яицким городком с горстью бунтовщиков, и уж он имел до трех тысяч пехоты и конницы и более двадцати пушек. Семь крепостей были им взяты или сдались ему. Войско его с часу на час умножалось неимоверно. Он решился пользоваться счастием и 3 октября, ночью, под Сакмарским городком перешел реку через мост, уцелевший вопреки распоряжениям Рейнсдорпа, и потянулся к Оренбургу.


Глава третия


Меры правительства. — Состояние Оренбурга. — Объявление Рейнсдорпа о Пугачеве. — Разбойник Хлопуша. — Пугачев под Оренбургом. — Бердская слобода. — Сообщники Пугачева <…>


Оренбургские дела принимали худой оборот. С часу на час ожидали общего возмущения Яицкого войска; башкирцы, взволнованные своими старшинами (которых Пугачев успел задарить верблюдами и товарами, захваченными у бухарцев), начали нападать на русские селения и кучами присоединяться к войску бунтовщиков. Служивые калмыки бежали с форпостов. Мордва, чуваши, черемисы перестали повиноваться русскому начальству. Господские крестьяне явно оказывали свою приверженность самозванцу, и вкоре не только Оренбургская, но и пограничные с нею губернии пришли в опасное колебание.

Губернаторы, казанский — фон Брант, сибирский — Чичерин и астраханский — Кречетников, вслед за Рейнсдорпом, известили Государственную военную коллегию о яицких происшествиях. Императрица с беспокойством обратила внимание на возникающее бедствие. Тогдашние обстоятельства сильно благоприятствовали беспорядкам. Войска отовсюду были отвлечены в Турцию и в волнующуюся Польшу. Строгие меры, принятые по всей России для прекращения недавно свирепствовавшей чумы, производили в черни общее негодование. Рекрутский набор усиливал затруднения. Повелено было нескольким ротам и эскадронам из Москвы, Петербурга, Новгорода и Бахмута наскоро следовать в Казань. Начальство над ними поручено генерал-майору Карлу, отличившемуся в Польше твердым исполнением строгих предписаний начальства. Он находился в Петербурге при приеме рекрут. Ему велено было сдать свою бригаду генерал-майору Нащокину и спешить к местам, угрожаемым опасностию. К нему присоединили генерал-майора Фреймана, уже усмирявшего раз Яицкое войско и хорошо знавшего театр новых беспорядков. Начальникам окрестных губерний велено было, с их стороны, делать нужные распоряжения. Манифестом от 15 октября правительство объявило народу о появлении самозванца, увещевая обольщенных отстать заблаговременно от преступного заблуждения.

Обратимся к Оренбургу.

В сем городе находилось до трех тысяч войска и до семидесяти орудий. С таковыми средствами можно и должно было уничтожить мятежников.

К несчастию, между военными начальниками не было ни одного, знавшего свое дело. Оробев с самого начала, они дали время Пугачеву усилиться и лишили себя средств к наступательным движениям. Оренбург претерпел бедственную осаду, коей любопытное изображение сохранено самим Рейнсдорпом.

Несколько дней появление Пугачева было тайною для оренбургских жителей, но молва о взятии крепостей вскоре разошлась по городу, а поспешное выступление Билова подтвердило справедливые слухи. В Оренбурге оказалось волнение; казаки с угрозами роптали; устрашенные жители говорили о сдаче города. Схвачен был зачинщик смятения, отставной сержант, подосланный Пугачевым. В допросе он показал, что имел намерение заколоть губернатора. В селениях, около Оренбурга, начали показываться возмутители. Рейнсдорп обнародовал объявление о Пугачеве, в коем объяснял его настоящее звание и прежние преступления. Оно было написано темным и запутанным слогом. В нем было сказано, что о злодействующем с яицкой стороны носится слух, якобы он другого состояния, нежели как есть ; но что он в самом деле донской казак Емельян Пугачев, за прежние преступления наказанный кнутом с поставленном на лице знаков. Сие показание было несправедливо. Рейнсдорп поверил ложному слуху, и мятежники потом торжествовали, укоряя его в клевете.

Казалось, все меры, предпринимаемые Рейнсдорпом, обращались ему во вред. В оренбургском остроге содержался тогда в оковах злодей, известный под именем Хлопуши. Двадцать лет разбойничал он в тамошних краях; три раза ссылаем был в Сибирь и три раза находил способ уходить. Рейнсдорп вздумал употребить смышленого каторжника и чрез него переслать в шайку Пугачевскую увещевательные манифесты. Хлопуша клялся в точности исполнить его препоручения. Он был освобожден, явился прямо к Пугачеву и вручил ему самому все губернаторские бумаги. «Знаю, братец, что тут написано», — сказал безграмотный Пугачев и подарил ему полтину денег и платье недавно повешенного киргизца. Хорошо зная край, на который так долго наводил ужас своими разбоями, Хлопуша сделался ему необходим. Пугачев наименовал его полковником и поручил ему грабеж и возмущение заводов. Хлопуша оправдал его доверенность. Он пошел по реке Сакмаре, возмущая окрестные селения, явился на Бугальчанской и Стерлитамацкой пристанях и на уральских заводах и переслал оттоле Пугачеву пушки, ядра и порох, умножа свою шайку приписными крестьянами и башкирцами, товарищами его разбоев.

5 октября Пугачев со своими силами расположился лагерем на казачьих лугах, в пяти верстах от Оренбурга. Он тотчас двинулся вперед и под пушечными выстрелами поставил одну батарею на паперти церкви у самого предместия, а другую в загородном губернаторском доме. Он отступил, отбитый сильною пальбою. В тот же день по приказанию губернатора предместие было выжжено. Уцелела одна только изба и Георгиевская церковь. Жители переведены были в город, и им обещано вознаграждение за весь убыток. Начали очищать ров, окружающий город, а вал обносить рогатками.

Ночью около всего города запылали скирды заготовленного на зиму сена. Губернатор не успел перевезти оное в город. Противу зажигателей (уже на другой день утром) выступил майор Наумов (только что прибывший из Яицкого городка). С ним было тысяча пятьсот человек конницы и пехоты. Встреченный пушками, он перестреливался и отступил безо всякого успеха. Его солдаты робели, а казакам он не доверял.

Рейнсдорп собрал опять совет из военных и гражданских своих чиновников и требовал от них письменного мнения: выступить ли еще против злодея, или под защитой городских укреплений ожидать прибытия новых войск? На сем совете действительный статский советник Старов-Милюков один объявил мнение, достойное военного человека: идти противу бунтовщиков. Прочие боялись новою неудачею привести жителей в опасное уныние и только думали защищаться. С последним мнением согласился и Рейнсдорп.

8 октября мятежники выехали грабить Меновой двор, находившийся в трех верстах от города. Высланный противу их отряд прогнал их, убив на месте двести человек и захватив до ста шестнадцати. Рейнсдорп, желая воспользоваться сим случаем, несколько ободрившим его войско, хотел на другой день выступить противу Пугачева; но все начальники единогласно донесли ему, что на войско никаким образом положиться было невозможно: солдаты, приведенные в уныние и недоумение, сражались неохотно; а казаки на самом месте сражения могли соединиться с мятежниками, и следствия их измены были бы гибелью для Оренбурга. Бедный Рейнсдорп не знал, что делать. Он кое-как успел, однако ж, уговорить и усовестить своих подчиненных, и 12 октября Наумов вывел опять из города свое ненадежное войско.

Сражение завязалось. Артиллерия Пугачева была превосходнее числом вывезенной из города. Оренбургские казаки с непривычки робели ядер и жались к городу под прикрытие пушек, расставленных по валу. Отряд Наумова был окружен со всех сторон многочисленными толпами. Он выстроился в карре и начал отступать, отстреливаясь от неприятеля. Сражение продолжалось четыре часа. Наумов убитыми, ранеными и бежавшими потерял сто семнадцать человек.

Не проходило дня без перестрелок. Мятежники толпами разъезжали около городского вала и нападали на фуражиров. Пугачев несколько раз подступал под Оренбург со всеми своими силами. Но он не имел намерения взять его приступом. « Не стану тратить людей , — говорил он сакмарским казакам, — а выморю город мором». Не раз находил он способ доставлять жителям возмутительные свои листы. Схватили в городе несколько злодеев, подосланных от самозванца; у них находили порох и фитили.

Вскоре в Оренбурге оказался недостаток в сене. У войска и жителей худые и к работе не способные лошади были отобраны и отправлены частию к Илецкой защите и к Верхо-Яицкой крепости, частию в Уфимский уезд. Но в нескольких верстах от города лошади были захвачены бунтующими крестьянами и татарами, а казаки, гнавшие табун, отосланы к Пугачеву.

Осенняя стужа настала ранее обыкновенного. С 14 октября начались уже морозы; 16-го выпал снег. 18-го Пугачев, зажегши свой лагерь, со всеми тяжестями пошел обратно от Яика к Сакмаре и расположился под Бердскою слободою, близ летней сакмарской дороги, в семи верстах от Оренбурга. Оттоле разъезды его не переставали тревожить город, нападать на фуражиров и держать гарнизон во всегдашнем опасении.

2 ноября Пугачев со всеми силами подступил опять к Оренбургу и, поставя около всего города батареи, открыл ужасный огонь. С городской стены отвечали ему тем же. Между тем человек тысяча из его пехоты, со стороны реки закравшись в погреба выжженного предместия, почти у самого вала и рогаток, стреляли из ружей и сайдаков. Сам Пугачев ими предводительствовал. Егеря полевой команды выгнали их из предместия. Пугачев едва не попался в плен. Вечером огонь утих; но во всю ночь мятежники пальбою сопровождали бой часов соборной церкви, делая по выстрелу на каждый час.

На другой день огонь возобновился, несмотря на стужу и метель. Мятежники в церкви разложили огонь, истопили избу, уцелевшую в выжженном предместии, и грелись попеременно. Пугачев поставил пушку на паперти, а другую велел втащить на колокольню. В версте от города находилась высокая мишень, служившая целью во время артиллерийских учений. Мятежники устроили там свою главную батарею. Обоюдная пальба продолжалась целый день. Ночью Пугачев отступил, претерпев незначительный урон и не сделав вреда осажденным. Утром из города высланы были невольники, под прикрытием казаков, срыть мишень и другие укрепления, а избу разломать. В церкви, куда мятежники приносили своих раненых, видны были на помосте кровавые лужи. Оклады с икон были ободраны, напрестольное одеяние изорвано в лоскутья. Церковь осквернена была даже калом лошадиным и человечьим.

Стужа усилилась. 6 ноября Пугачев с яицкими казаками перешел из своего нового лагеря в самую слободу. Башкирцы, калмыки и заводские крестьяне остались на прежнем месте, в своих кибитках и землянках, разъезды, нападения и перестрелки не прекращались. С каждым днем силы Пугачева увеличивались. Войско его состояло уже из двадцати пяти тысяч; ядром оного были яицкие казаки и солдаты, захваченные по крепостям; но около их скоплялось неимоверное множество татар, башкирцев, калмыков, бунтующих крестьян, беглых каторжников и бродяг всякого рода. Вся эта сволочь была кое-как вооружена, кто копьем, кто пистолетом, кто офицерской шпагой. Иным розданы были штыки, наткнутые на длинные палки; другие носили дубины; большая часть не имела никакого оружия. Войско разделено было на полки, состоящие из пятисот человек. Жалованье получали одни яицкие казаки; прочие довольствовались грабежом. Вино продавалось от казны. Корм и лошадей доставляли от башкирцев. За побег объявлена была смертная казнь. Десятник головою отвечал за своего беглеца. Учреждены были частые разъезды и караулы. Пугачев строго наблюдал за их исправностию, сам их объезжая, иногда и ночью. Учения (особенно артиллерийские) происходили почти всякий день. Церковная служба отправлялась ежедневно. На ектении поминали государя Петра Федоровича и супругу его, государыню Екатерину Алексеевну. Пугачев, будучи раскольником, в церковь никогда не ходил. Когда ездил он по базару или по бердским улицам, то всегда бросал в народ медными деньгами. Суд и расправу давал сидя в креслах перед своею избою. По бокам его сидели два казака, один с булавою, другой с серебряным топором. Подходящие к нему кланялись в землю и, перекрестясь, целовали его руку. Бердская слобода была вертепом убийств и распутства. Лагерь полон был офицерских жен и дочерей, отданных на поругание разбойникам. Казни происходили каждый день. Овраги около Берды были завалены трупами расстрелянных, удавленных, четвертованных страдальцев. Шайки разбойников устремлялись во все стороны, пьянствуя по селениям, грабя казну и достояние дворян, но не касаясь крестьянской собственности. Смельчаки подъезжали к рогаткам оренбургским; иные, наткнув шапку на копье, кричали: « Господа казаки! пора вам одуматься и служить государю Петру Федоровичу ». Другие требовали, чтобы им выдали Мартюшку Бородина (войскового старшину, прибывшего в Оренбург из Яицкого городка вместе с отрядом Наумова), и звали казаков к себе в гости, говоря: «У нашего батюшки вина много!» Из города противу их выезжали наездники, и завязывались перестрелки иногда довольно жаркие. Нередко сам Пугачев являлся тут же, хвастая молодечеством. Однажды прискакал он пьяный, потеряв шапку и шатаясь на седле, — и едва не попался в плен. Казаки спасли его и утащили, подхватив его лошадь под уздцы.

Пугачев не был самовластен. Яицкие казаки, зачинщики бунта, управляли действиями прошлеца, не имевшего другого достоинства, кроме некоторых военных познаний и дерзости необыкновенной. Он ничего не предпринимал без их согласия; они же часто действовали без его ведома, а иногда и вопреки его воле. Они оказывали ему наружное почтение, при народе ходили за ним без шапок и били ему челом; но наедине обходились с ним как с товарищем и вместе пьянствовали, сидя при нем в шапках и в одних рубахах и распевая бурлацкие песни. Пугачев скучал их опекою. «Улица моя тесна» , — говорил он Денису Пьянову, пируя на свадьбе младшего его сына. Не терпя постороннего влияния на царя, ими созданного, они не допускали самозванца иметь иных любимцев и поверенных. Пугачев в начале своего бунта взял к себе в писаря сержанта Кармицкого, простив его под самой виселицей. Кармицкий сделался вскоре его любимцем. Яицкие казаки, при взятии Татищевой, удавили его и бросили с камнем на шее в воду. Пугачев о нем осведомился. « Он пошел , — отвечали ему, — к своей матушке вниз по Яику ». Пугачев молча махнул рукой. Молодая Харлова имела несчастие привязать к себе самозванца. Он держал ее в своем лагере под Оренбургом. Она одна имела право во всякое время входить в его кибитку; по ее просьбе прислал он в Озерную приказ — похоронить тела им повешенных при взятии крепости. Она встревожила подозрения ревнивых злодеев, и Пугачев, уступив их требованию, предал им свою наложницу. Харлова и семилетний брат ее были расстреляны. Раненые, они сползлись друг с другом и обнялись. Тела их, брошенные в кусты, оставались долго в том же положении.

В числе главных мятежников отличался Зарубин (он же и Чика), с самого начала бунта сподвижник и пестун Пугачева. Он именовался фельдмаршалом и был первый по самозванце. Овчинников, Шигаев, Лысов и Чумаков предводительствовали войском. Все они назывались именами вельмож, окружавших в то время престол Екатерины: Чика графом Чернышевым, Шигаев графом Воронцовым, Овчинников графом Паниным, Чумаков графом Орловым. Отставной артиллерийский капрал Белобородов пользовался полною доверенностию самозванца. Он вместе с Падуровым заведовал письменными делами у безграмотного Пугачева и ввел строгий порядок и повиновение в шайках бунтовщиков. Перфильев, при начале бунта находившийся в Петербурге по делам Яицкого войска, обещался правительству привести казаков в повиновение и выдать самого Пугачева в руки правосудия; но, приехав в Берду, оказался одним из самых ожесточенных бунтовщиков и соединил судьбу свою с судьбою самозванца. Разбойник Хлопуша, из-под кнута клейменный рукою палача, с ноздрями, вырванными до хрящей, был один из любимцев Пугачева. Стыдясь своего безобразия, он носил на лице сетку или закрывался рукавом, как будто защищаясь от мороза. Вот какие люди колебали государством! <…>


A. П. Крюков РАССКАЗ МОЕЙ БАБУШКИ

Арест Пугачева. Гравюра неизвестного художника конца XVIII в.

I


Бабушка моя (скончавшаяся лет пять тому назад, на 81 году своей жизни) провела всю свою молодость в пограничных местечках Оренбургской линии, где отец и супруг ее были офицерами в гарнизонах. Эти местечки и теперь могут служить живыми образцами бедных городов древней Руси, а лет за шестьдесят или более они лепились по крутизнам Уральского берега, как гнезда ласточек по кровле крестьянского дома, будучи подобно им выстроены из обломков и грязи. Можно представить себе: какие блестящие общества заключались в таких великолепных жилищах, и как далеко простиралось в них знание светских приличий — этот мишурный блеск, которым ныне гордятся не только столицы, но и бедные уездные городки. Впрочем, хотя бабушка моя, во время своей молодости, вовсе не читала романов (потому, что не умела читать) и в глаза не видала тогдашних придворных любезников, но простое сердце ее не было черство, а простой ум умел различать белое от черного, доброе от худого. Мать природа, щедро наделившая мою бабушку нравственными красотами, не забыла позаботиться и о телесных ее качествах; так что, по свидетельству моего дедушки, она, в свое время, была румяна, как ночью пущенная бомба, бела, как солдатская перевязь, стройна, как флигельман, сладкогласна, как походная флейта, весела, как бивачный огонь, и что всего лучше — верна, как палаш, который носил он с честию слишком тридцать пять лет. Нрав моей бабушки, как мне удалось слышать от людей посторонних, был чувствителен, но не слишком робок. Может быть, подобно нынешним романическим красавицам, она падала бы в обморок даже от появления какой-нибудь мышки, если б всегдашняя жизнь между воинственными народами и кровавые сцены, весьма нередко свершавшиеся перед нею, не придали характеру ее довольно твердости, не только для перенесения маловажных неприятностей, но и для самой борьбы с существенными бедствиями жизни. Хотя нельзя сказать, чтобы она, как спартанка, была слишком скупа на теплую воду, называемую слезами, но малодушные слезы не были для нее единственным орудием противу обид людей или рока. Проливая их, она не забывала и других, более действительных средств защиты; так что при вражеских нападениях она, как женщина, рыдала как женщина с духом — дралась.

Такова была бабушка моя в молодости. Впоследствии, живучи в больших городах и видя свет во всех его изменениях, она образовала природный ум свой беседами людей просвещенных; узнала и светских льстецов, и светских любезников, и даже научилась читать и писать; но в обращении и в речах ее остались еще оттенки простоты старого века и то любезное прямодушие, которого уже почти не видим мы между нынешними стариками.

Читатель простит меня за сии подробности о моей бабушке, если узнает, что в детстве я был ее любимцем: при ней рос, при ней учился, при ней начинал чувствовать склонность ко всему прекрасному, уважение ко всему высокому и святому. Хотя в это время она, разумеется, уже нисколько не походила на лестный портрет, начертанный мною по рассказам моего дедушки: была стара, седа, почта слепа и сутуловата, но в голосе ее сохранились еще звуки, доходящие до глубины сердца; а на лице, из-за глубоких морщин проглядывали черты добродушия и любезности, не истребленных в душе ее ни горестями, ни годами. С заботливостию матери, старалась она ободрять склонность мою к наукам — и в простоте своей думала, что чтение книг — каких бы то ни было, — более всего служит к просвещению юного разума и к образованию юного сердца. Как молодое дитя, я любил читать романы и сказки; как дитя старое , она (вот доказательство ее чувствительности) любила их слушать. Вымышленные бедствия некоторых романических героев сильно трогали ее сердце. Она их помнила, и с милым простосердечием сетовала иногда об них, как о бедствиях мира существенного.

Однажды я читал ей какую-то повесть, в которой своенравное перо автора изобразило бедствия девушки, увлеченной разбойниками в их пещеру. Никогда, еще моя бабушка не бывала в глазах моих столь сильно растрогана, как при чтении сих романических бредней. Сначала участие, которое принимала она в судьба мечтательной пленницы, обнаруживалось только отрывистыми восклицаниями и вздохами; но, наконец, она зарыдала так горько, что, почитая слезы ее припадком болезненным, я бросил интересное чтение и кинулся к ней на помощь. «Что с вами сделалось, бабушка? О чем вы плачете, не больны ли вы?»

— Нет, дитя мое, не беспокойся. Я плачу об ней бедненькой. Ах! Ведь и со мной в старину было почти то же, что с нею!

— Как, бабушка? И вы видали разбойников? Так разбойники увозили и вас в пещеру?

— Да, дитя мое. На веку моем я испытала и горькое и сладкое… Много, много. Темные времена бывали, дитя мое.

— Ах! Бабушка! Милая, любезная бабушка! Расскажите мне о временах темных, расскажите: как разбойники увозили вас в лес дремучий… Все, все расскажите, любезная бабушка!

— Ладно, дитя мое. Я расскажу тебе все. Только не теперь. Воспоминания старины сильно растрогали мое сердце. Мне нужно успокоиться. Завтра, дитя мое.

Завтра! Повторил я, вздохнувши, и — с нетерпением любовника, который под благосклонным сумраком ночи легонько стучится в потаенную дверь своей милой, — ожидал любопытный ребенок этого обетованного завтра! Наконец оно наступило. За днем, проведенным в учении и забавах, последовал вечер, и какой вечер? Темный, ненастный, с проливным дождем, с сильным ветром; короче, со всею свитою угрюмого октября, в начале которого это случилось. Но между тем, как по улице скрыпели ворота и ставни, шумел дождь и гудела осенняя буря — в комнате моей бабушки, как в келье святого отшельника, царствовала приютная безмятежность. Так тусклые лучи горевшей пред иконой лампады освещали занимательную картину: в дубовых, наследственных креслах сидела (несколько боком к свету) 70-летняя старушка, высокая и сухощавая, с бледным патриархальным лицом, в белом капоре и в темной одежде. Не оставляя своей всегдашней работы вязать чулок , она рассказывала (отчасти с жаром, отчасти с усмешкою) длинную повесть мальчику лет 12 или более, который сидел противу нее на низеньком табурете, и, опершись подбородком на обе руки, не спускал глаз своих с лица почтенной рассказчицы. Каждое слово ее было поймано его детским вниманием и брошено в хранилище памяти, не ослабленной еще ни заботами, ни страстями. У ног мальчика лежал большой черный кот Васька , любимец и внучка и бабушки, который, вовсе не обращая внимания на рассказы госпожи своей, лениво перекатывал одною лапкою клубок ниток, упавший с колен ее.

Конечно, нет такого читателя, который бы не догадался, что описанная мною старуха была моя бабушка, а 12-летний мальчик — я сам. Мне-то, милостивые государи, по предварительному обещанию рассказывала она следующую старинную быль , которую постараюсь передать вам, в собственных выражениях рассказчицы, свидетельствуя при том, что одною из главных ее добродетелей была величайшая любовь к истине.


II


Давно, очень давно (так начала моя бабушка свою повесть), в то время, когда мне было еще не более шестнадцати лет, жили мы — я и покойный мой батюшка — в крепости Нижне-озерной, на Оренбургской линии. Надобно тебе сказать, что эта крепость нисколько не походила ни на здешний город Симбирск, ни на тот уездный городок, в который ты, дитя мое, ездил прошлого года: она была так невелика, что и пятилетний ребенок не устал бы обежавши ее вокруг; домы в ней были все маленькие, низенькие, по большей части сплетенные из прутьев, обмазанные глиною, покрытые соломою и огороженные плетнями. Но Нижне-озерная не походила также и на деревню твоего батюшки, потому что эта крепость имела в себе, кроме избушек на курьих ножках, — старую деревянную церковь, довольно большой и столь же старый дом крепостного начальника, караульню и длинные бревенчатые хлебные магазейны. К тому же крепость наша с трех сторон была обнесена бревенчатым тыном, с двумя воротами и с востренькими башенками по углам, а четвертая сторона плотно примыкала к Уральскому берегу, крутому, как стена, и высокому, как здешний собор. Мало того, что Нижнеозерная была так хорошо обгорожена: в ней находились две или три старые чугунные пушки, да около полусотни таких же старых и закоптелых солдат, которые хотя и были немножко дряхленьки, но все-таки держались на своих ногах, имели длинные ружья и тесаки, и после всякой вечерней зари бодро кричали: с богом ночь начинается . Хотя нашим инвалидам редко удавалось показывать свою храбрость, однако ж нельзя было обойтись и без них; потому что тамошняя сторона была в старину весьма беспокойна: в ней то бунтовали башкирцы, то разбойничали киргизцы — все неверные бусурманы, лютые как волки и страшные как нечистые духи. Они не только что захватывали в свой поганый плен христианских людей и отгоняли христианские табуны; но даже подступали иногда к самому тыну нашей крепости, грозя всех нас порубить и пожечь. В таких случаях солдатушкам нашим было довольно работы: по целым дням отстреливались они от супостатов с маленьких башенок и сквозь щели старого тына. Покойный мой батюшка (получивший капитанский чин еще при блаженной памяти императрице Елисавете Петровне) командовал как этими заслуженными стариками, так и прочими жителями Нижнеозерной — отставными солдатами, казаками и разночинцами; короче сказать, он был по-нынешнему комендантом, а по-старинному командиром крепости. Батюшка мой (помяни господи душу его в царстве небесном) был человек старого века: справедлив, весел, разговорчив, называл службу матерью, а шпагу сестрою — и во всяком деле любил настоять на своем. Матушки у меня уже не было. Бог взял ее к себе, прежде нежели я выучилась выговаривать ее имя. Итак, в большом командирском доме, о котором я тебе говорила, жили только батюшка, да я, да несколько старых денщиков и служанок. Ты, может быть, подумаешь, что в таком захолустье было нам весьма скучно. Ничего не бывало! Время и для нас так же скоро катилось, как и для всех христиан православных. Привычка, дитя мое, украшает всякую долю, если только в голову не заберется всегдашняя мысль, что там хорошо, где нас нет , как говорит пословица. К тому же скука привязывается по большей части к людям праздным; а мы с батюшкой редко сиживали поджав руки. Он или учил своих любезных солдат (видно, что солдатской-то науке надобно учиться целый свой век!), или читал священные книги, хотя, правду сказать, это случалось довольно редко, потому что покойник-свет (дай ему бог царство небесное) был учен по-старинному, и сам бывало говаривал в шутку, что грамота ему не далась, как турку пехотная служба. Зато уж он был великий хозяин — и за работами в поле присматривал все своим глазом, так что в летнюю пору проводил бывало целые божие дни на лугах и на пашнях. Надобно тебе сказать, дитя мое, что как мы, так и прочие жители крепости сеяли хлеба и косили сена — немного, не так, как крестьяне твоего батюшки, но столько, сколько нам было нужно для домашнего обихода. Об опасности, в какой мы тогда жили, ты можешь судить по тому, что земледельцы наши работали в поле не иначе, как под прикрытием значительного конвоя, который должен был защищать их от нападений киргизцев, беспрестанно рыскавших около линии, подобно волкам голодным. Потому-то присутствие батюшки моего при полевых работах было нужно не только для одной их успешности, но и для безопасности работающих. Ты видишь, дитя мое, что у батюшки моего было довольно занятий. Что же касается до меня, то и я не убивала времени напрасно. Без похвальбы скажу, что, несмотря на мою молодость, я была настоящею хозяйкою в доме, распоряжалась и в кухне и в погребе, а иногда за отсутствием батюшки, и на самом дворе. Платье для себя (о модных магазинах у нас и не слыхивали) шила я сама; а сверх того находила время починивать батюшкины кафтаны, потому что ротный портной Трофимов начинал уже от старости худо видеть, так что однажды (смешно, право, было) положил заплатку, мимо прорехи, на целое место. Успевая таким образом отправлять мои домашние делишки, я никогда не пропускала случая побывать в божием храме, если только наш отец Власий (прости ему, господи) не поленится бывало отправить божественную литургию. Впрочем, дитя мое, ты ошибаешься, если думаешь, что я и батюшка жили в четырех стенах одни, ни с кем не знаясь и не принимая к себе людей добрых. Правда, нам редко удавалось хаживать в гости; зато батюшка был большой хлебосол, а у хлебосола бывает ли без гостей? Каждый почти вечер собирались в нашу приемную горницу: старик порутчик, казачий старшина, отец Власий и еще кой-какие жители крепости — всех не припомню. Все они любили потягивать вишневку и домашнее пиво, любили потолковать и поспорить. Разговоры их, разумеется, были расположены не по книжному писанью, а так наобум: бывало, кому что придет в голову, тот то и мелет, потому что народ-то был все такой простой… Но о покойниках надобно говорить одно только хорошее, а наши старые собеседники давно, давно уже покоятся на кладбище.

Следуя старинному обыкновению, я никогда почти не показывалась гостям моего батюшки, да и не слишком того желала, потому что эти старики с их громогласными рассуждениями не могли нравиться девушке моих лет. Мне гораздо было приятнее коротать длинные зимние вечера с несколькими молоденькими подружками, которые прихаживали ко мне и в будни и в праздники, с своими прялками и чулками. Несмотря на то, что они по большей части были дочери простых родителей: казаков или солдат, я обходилась с ними дружески и простотою моею успела приобрести их доверенность и любовь. Бывало, усевшись в тесный кружок, мы или поем песни, или рассказываем друг другу разные были и небывальщины, или гадаем, разумеется о том, скоро ли каждая из нас выйдет замуж… Скажу тебе, дитя мое, что где только сойдутся вместе две или три девушки, там уж верно начинаются между ними толки о женихах, и знать такова наша натура слабая, что мы никак не можем изжить своего века не гадая, не думая о мужчинах. Так и в нашем маленьком кругу любимым предметом для разговоров были немногие молодые люди, которые слыли в крепости женихами. Простодушные подруги мои весьма откровенно высказывали, в таком случае, свои сердечные тайны, и каждая из них хвалила какого-нибудь молодчика, который нравился ей более прочих. Иная, например, почитала первым в свете щеголем и красавцем молодого дьячка за то, что он ходил в голубом длинном кафтане и гладко причесывал голову; другая предпочитала ему казачьего хорунжего, с его черненькими усиками и алым шелковым кушаком; третья, напротив, думала, что хотя казачий старшина и не так уж молод, но заткнет за пояс всякого хорунжего, у которого только что пробивается пушок на подбородке. Слушая моих подружек, я не спорила с ними о достоинствах их женихов и не хвалила ни одного… Но и у меня был уже на примете молодчик, который, с некоторого времени, так овладел всеми моими мыслями, что я даже видела его и во сне. Это был молодой драгунский офицер, недавно прибывший в Нижнеозерную с отрядом драгун для подкрепления нашего дряхлого гарнизона. Несколько раз случилось мне его видеть, то на улице, едущего на бодром коне, то в церкви, то сквозь замочную скважину в комнате моего батюшки — и сердце мое всякий раз говорило, что он самый бравый, самый любезный молодой человек. Всего более нравилось мне в нем его мужественная осанка, высокий и стройный стан, черные глаза и черные кудри, которые в старину почитались первыми красотами в мужчине. Как бы то ни было, волею или неволею, я не могла уже выкинуть из мыслей моих драгунского офицера. Днем думала об его черных глазах, ночью они виделись мне во сне. Он был тем для меня милее, что и батюшка мой всегда отзывался об нем с великою похвалою. Сердечный мой так уcпел понравиться старику, что он никакого гостя не принимал к себе с большею ласкою и радушием, как его. Что касается до меня, то сколько я ни была в то время проста и неопытна, однако ж догадывалась, что красавец мой ко мне неравнодушен. Если бы он меня не любил, думала я, то зачем бы ему смотреть на меня во время божией службы; или зачем бы ему беспрестанно ездить мимо окон нашего дома, как будто в целой крепости нет уж для него другой лучшей дороги. Впрочем, думая таким образом, я иногда и сомневалась в любви его. Случалось ли, например, мне не видеть его целый день, я становилась печальна, изредка даже и плакала, твердя: он меня забыл, он меня не любит. Такова-то любовь, дитя мое: она в одно и то же время радуется и печалится, верит и сомневается, смеется и плачет.

Итак, подружки мои не знали, что есть молодчик, которого я предпочитала не только их неотесанным женихам, но и всем красавцам белого света. Я была на этот раз так скрытна, что таилась даже и пред бабушкою-мельничихою , всегдашнею моею собеседницею, поверенною и другом. Но кто такова бабушка-мельничиха? спросишь ты. Виновата, дитя мое: мне бы должно прежде всего познакомить тебя с этою старухою, которая очень много участвовала в моих приключениях. Бабушка-мельничиха была старая вдова одного из жителей крепости, который когда-то был мельником, почему и осталось при ней прозвище прежнего его ремесла. В то время, о котором я теперь говорю, она жила своим домом, имела изрядный достаток и пользовалась в кругу своем особенным уважением, которое приобрела своим умом, расторопностию и бойким нравом. Она была женщина высокая, дородная и, несмотря на 60 лет, лежавших у нее за плечами, потягалась бы силою и молодечеством со всяким добрым детиною. Большая часть жителей крепости была той веры, что бабушка-мельничиха живет неспроста , потому что она умела и бобами разводить, и в воду глядеть, знала и привороты и отвороты, и всякие лекарственные зелья. Но такая слава о мельничихе была нисколько не справедлива — и она столько же много ведалась с нечистым духом, как и всякий добрый христианин, который ходит в храм божий, исповедуется и приобщается св. тайн. Да и сама бабушка-мельничиха мне говаривала весьма часто, что она гадает не по дьявольскому наваждению, а с помощью святой молитвы господней. Как бы то ни было, я любила ее как родную мать свою, потому что она, будучи особенно привязана к нашему дому, взлелеяла меня на руках своих, выучила хозяйству и рукодельям и всегда с охотою оставляла все свои домашние работы, чтобы сокращать для меня скучные зимние вечера любопытными рассказами о временах старинных. Хотя благодарность и обязывала меня не скрывать ничего от этой доброй старухи, но я не могла принудить себя открыть ей мое сердечное горе. Однако ж бабушку-мельничиху не так-то легко было провести. В один вечер, когда я одна одинехонька сидела в моей светлице, думая и гадая о молодом драгунском офицере, пришла она и, севши подле меня, взявши меня за руки и посмотревши пристально мне в глаза, спросила тихим голосом: «что, Настенька, видела ли ты молодого драгунского офицера?» Я вспыхнула и запинаясь отвечала: «да, бабушка». — «Нравится ли он тебе, дитятко?» Что мне было сказать? я немножко призадумалась и опять отвечала: «да, бабушка». — «Ну, так дело наше и слажено, — сказала старуха. — Ведь он любит тебя без памяти, дитятко. Он хочет сватать тебя у батюшки». — «Как бабушка? — вскричала я, не думая скрывать своей радости, — от кого ты это узнала?» — «От него самого, дитятко. Он молодец откровенный, не так как ты — моя сударушка: таилась целую неделю и думала обманываешь меня, как будто уж я ничего и не вижу. Да ладно, — продолжала старуха, — приготовляй-ко приданое, матка-свет. Ведь я недаром пришла к тебе, а сватать. Думать-то нечего: молодец он прекрасный, во всем тебе пара — и его, как будто нарочно для тебя, занес бог в наше убогое захолустье». Не нужно тебе сказывать, дитя мое, что известие бабушки-мельничихи сильно обрадовало меня, и, оставшись опять наедине, я со слезами благодарила матерь пресвятую-богородицу за неожиданное счастие, которое она, моя владычица, мне посылала. На другой день, около полудня, я увидела в окно, что к моему батюшке пришли: сперва бабушка-мельничиха, потом молодой драгунский офицер, увидела — и сердце мое сильно забилось. Вскоре громкий голос батюшки позвал меня к нему. Там, между им и бабушкой-мельничихой, сидел мой красавец. «Подойди сюда, Настя! — вскричал мой батюшка, когда я вошла, — подойди, не бойся. Полно сидеть тебе в девках да няньчиться с старым дураком, твоим отцом. Вот тебе жених (продолжал он, толкнувши меня к драгунскому офицеру). Вот тебе жених — и не будь я капитан Шпагин, если ты не будешь такою же доброю женою, как покойная твоя мать».

Между тем, как батюшка говорил эти речи, мой суженый опрометью кинулся ко мне и впопыхах зацепил бабушку-мельничиху своим палашем, а мне мой сердечный наступил на ногу — и так больно, что я принуждена была вскрикнуть. Я не буду распространяться о том, что и как после этого было. Довольно тебе знать, что отец Власий обручил меня с моим возлюбленным золотыми колечками и что в светлице моей начали каждый вечер собираться красные девушки шить приданое и петь свадебные песни. В это время жених мой был при мне почти безотлучно. Узнавая его покороче, я уверилась, что он и по уму и по сердцу столь же достоин любви, как и по молодецкому виду; между тем, как он и я смотрели в глаза друг другу, батюшка мой без памяти хлопотал о будущем свадебном пире, которым он хотел удивить нашу Нижнеозерную крепость. Никогда еще старик мой не был так жив, так добр, так радостен, как при этих занимательных для него сборах. Свадьбы нашей откладывать не хотели. Ожидали только моему любезному позволения на брак от его командиров и нимало не сомневались, что оно прийдет очень скоро. Но вдруг, вместо этого позволения, получаем строгий командирский приказ: поручику Бравину (так звали моего жениха) немедленно выступить с своим отрядом в Оренбург.

Ты не можешь себе представить, дитя мое, как всех нас опечалила эта новость. Какое-то тайное предчувствие говорило моему сердцу, что я теряю моего друга надолго, надолго, если не навсегда. При прощании с ним я рыдала; он утешал меня, но в черных глазах его тоже блистали крупные слезы. Даже плакала бабушка-мельничиха; даже плакал мой батюшка, а это случилось в другой только раз его жизни: в первый раз плакал он, засыпая землею матушкину могилу. Мы сами дивились, как можно так печалиться, расставаясь с человеком, который отлучается только за сто верст и на короткое время. Но души наши предчувствовали бедствия, которые издалека уже собирались над нашими головами.

Вскоре после отъезда моего жениха, достигла до нашей крепости страшная молва о пугачевщине. Говорили много, и вести были различные: одни утверждали, что это или сам дух нечистый, или отродье нечистого духа, что все адские силы за ним следуют, истребляя бедный народ христианский; другие, напротив, рассказывали, что он такой же человек, как и все люди; но храбр, предприимчив и зол, как нечистые духи; были между народом и такие глупцы, которые верили, что Емельян Пугач действительно блаженной памяти император Петр Федорович, за которого он себя выдавал. Но все были согласны в том, что Пугачев, собравши рать-силу несметную, затопил ею почти половину матушки России и свирепствует как лютый пожар в лесу дремучем. Всего более наводили на нас ужас рассказы, что Пугачев казнит и вешает всех государственных чиновников, всех дворян, всех людей благородных, что он позорит жен, убивает детей их, не щадя и младенцев невинных. Что пощаду оказывает только одним простолюдинам, которые встречают его с хлебом и с солью. Таковы, дитя мое, были вести, поразившие всех нас страхом и ужасом. К несчастию они были по большей части справедливы, как после мы уверились в том собственными глазами.

Не лишнее будет рассказать тебе, кто в самом деле был этот Пугачев, и какие страшные дела навлекли на него проклятия людей и гнев милосердного бога. Пугачев, или Емелька Пугач , как обыкновенно называли его все добрые люди, был сначала простой и бедный уральский казак, который, попавшись несколько раз в краже лошадей и вытерпев за то доброе наказание, бежал из своей родины, где его все ненавидели и презирали как злого и непутного человека. Лукавый ли помог ему впоследствии приобрести великую власть над своими земляками, или уж господь бог захотел наказать этим человеком наше православное государство — не знаю; но как бы то ни было, он успел взбунтовать противу законной власти целое уральское казачье войско. Впрочем, скажу тебе, дитя мое, что уральцы, закоренелые в расколе, были в старину всегда склонны к возмущениям и разбоям. Довольно было одной только маленькой искры, чтобы зажечь между ими ужасный пожар мятежа. С этими-то неукротимыми и буйными изуверами кинулся Пугачев на беззащитные приволжские стороны. Покорить их было ему нетрудно, потому что слабые отряды внутреннего войска не могли противустать его огромной и вооруженной шайке; а жители, испуганные такою внезапною грозою, искали спасения в бегстве, вовсе не думая о защите. Кто оказывал хотя малейшее сопротивление, тот неминуемо подвергался мучительной смерти. Все помещики, все зажиточные дворяне, все служивые люди, которых несчастная судьба предавала в руки злодеям, умирали смертию мучеников на виселицах, на колесах, на плахах. Имение их было расхищено, жены и дочери поруганы, малолетние дети оставлены ходить по миру. Страшно и подумать, дитя мое, как много почтенных, благородных семейств было расстроено, разорено, уничтожено в это несчастное время. Но Пугачев не оставался при одних грабежах обыкновенных; беспрестанно увеличивая свои силы новыми мятежными шайками казаков и даже многими тысячами крестьян бестолковых, прельщавшихся его обещаниями и надеждою богатой добычи, он захватывал в свою власть целые многолюдные города, каковы например: Уфа, Казань и наш родимый Симбирск. Он даже держал в долгой осаде Оренбург, спасшийся одними только своими высокими стенами, потому что незавидное войско, защищавшее этот город, вовсе не могло бы тягаться с ужасною шайкою Пугачева, который, между тем, успел привести ее в такой порядок, что в ней, как в какой нибудь армии, были и пушки и пушкари, и пешие стрельцы, и конные наездники. Пугачев был так дерзок, дитя мое, что прежде нежели матушка покойная государыня, узнав о его богопротивных делах, послала настоящее храброе войско свое разогнать эту буйную сволочь и захватить нового Тушинского вора , он успел обойти почти целую треть государства и между тем, как главные бунтовщики свирепствовали в больших городах и осаждали оренбургские стены, другие отдельные их шайки, под предводительством таких же разбойников, как Емелька Пугач , рассыпавшись по селениям и местечкам, своевольничали и буянили там на приволье. К счастию нашей маленькой крепости (пора уж мне продолжать рассказывать тебе о том, что делалось в ней), к счастию, повторю, после начала бунта, она долго еще оставалась спокойною и не видала в деревянной ограде своей гостей незваных. Причиною тому было уединенное ее положение, а всего вернее воля всевышнего, хранившего еще нас под святым своим покровом.

Слушая первые известия о Пугачеве, покойный батюшка не хотел нисколько им верить, называя их бабьими бреднями и даже запрещая говорить об них. Но эти известия с каждым днем подтверждались; а наконец батюшка получил и командирский приказ, которым было велено защищать крепость от нападения бунтовщиков и наблюдать всякую осторожность. Тогда старик мой засуетился о том, чтобы крепость наша и вся команда были готовы на всякой случай. При неусыпных его стараниях вскоре крепостной тын был починен, старые пушки, в которых воробьи повили себе гнезда, вытащены из анбара и расставлены в местах опасных; ворота крепости заколочены наглухо, и где только можно было поставить часового, там уж верно стоял часовой. Между тем, батюшка беспрестанно толковал своим драбантам и прочим жителям крепости: как поступать в случае нападения разбойников. Верные солдаты клялись умереть за матушку государыню, но казаки (не явно, а тишком) толковали другое: «Что-ста нам, — говорили они, — идти безумно на верную смерть. Плеть обуха не перешибет. Покориться будет здоровее. Нам-ста все равно служить, кому бы то ни было, лишь бы давали жалованье, да провиант. Нам кто ни поп, тот и батька. Не подымем рук на своих земляков и товарищей». К несчастию батюшка вовсе не слыхал этих толков и не подозревал ничего. Ах! что бы ему вытолкать из крепости это змеиное племя и остаться одному с своими верными инвалидами!

После таких приготовлений мы еще довольно долго оставались спокойными, что я говорю — спокойными! Мы, а более всех я, бедная, не знали покоя ни днем, ни ночью, беспрестанно ожидая прибытия гостей ужасных. О моем женихе не было ни слуху, ни духу, и в одних только теплых молитвах пред иконою божией матери находила я отраду для моего сердца. Немало также ободряла меня бабушка-мельничиха, почти не покидавшая светлицы моей в это печальное время. Не унывая ни в каких обстоятельствах жизни, она была всегда шутлива, всегда разговорчива, по при всем том с невероятною проницательностию умела предусматривать всякую опасность и заранее придумывать средства, как бы ее отвратить. «Горем беде не пособить, дитятко мое, — говаривала она мне. — К тому же явной беды еще нет. Разбойников мы не видим. Принесет ли их сюда нелегкая: бог весть. Улита едет, когда-то будет. А мы между тем, надеясь на бога, поживем в радости, а не в печали. Век долог, всем полон. Успеем еще и наплакаться, если богу будет угодно». Впоследствии я узнала, что этой старухе были известны все злонамеренные толки казаков наших и что она говорила об них моему батюшке, но батюшка не хотел ее слушать. Так мы жили, ожидая беды.

В одну ночь (это случилось в начале марта месяца) вдруг была я разбужена барабанным боем и шумом, похожим на шум пожара. В страхе вскакиваю с постели, бегу в горницу батюшки: его там нет; выбегаю за ворота: на улице все мрачно и пусто, только вдали раздается барабанный бой, шум шагов и многие голоса. Вот кто-то бежит мимо меня. Спрашиваю: что сделалось? Прохожий отвечает торопливо: Пугач пришел , — и бежит далее. Пугач пришел! это слово было для меня громовым ударом. В величайшем ужасе возвратилась я в мою горницу и пала пред иконою богоматери с молитвою и слезами.

Тут собрались около меня все наши дворовые женщины, которые, сильно дрожа от страха, кое-как рассказали мне некоторые подробности о батюшке. В самую полночь прибежал к нему испуганный солдат с известием, что около крепости показалась толпа конных людей. Старик, дремавший во время опасности одним только глазом, тотчас схватил свою длинную шпагу и отправился из дому, чтобы поставить на поле весь гарнизон. Меня велел он разбудить только в таком случае, когда близко будет какая-нибудь опасность. Эти рассказы несколько ободрили меня. Беда, по-видимому, не так еще велика, чтобы отчаиваться, думала я. Да и в самом деле, полезут ли разбойники прямо на наши пушки и ружья? и как они попадут в крепость, закупоренную со всех сторон, как пивной бочонок? хотя они и прославились бесовскими делами, однако ж все-таки едва ли есть у них крылья, как у нечистых духов, чтобы перелететь через тын нашей крепости. Так утешала я себя, оправляясь после первого ужаса. Но, господи боже мой! вот раздается ружейный выстрел… вот другой… вот третий. Вот и шум вдали делается ужаснее и сильнее. Что делать? Куда бежать? Женщины мои затолковали, что в эдакой беде лучше всего забраться на чердак или в баню, или куда нибудь еще дальше. Но вдруг дверь моей горницы отворилась с шумом — и все мы, как которая стояла, так та и рухнулась на пол. Однако ж вошедший человек был не разбойник, а добрый старик — сержант нашего гарнизона. — Царица небесная! какой страх! какой ужас! голова у старика расшиблена; по лицу текут целые ручьи крови. «Спасайся, беги барышня! — вскричал он задыхаясь, — беги к Уралу; беги в лес; беги куда хочешь — только не оставайся в этом старом гнезде. Все погибло! все потеряно!» — «Боже мой! где же батюшка?» — «Батюшка! — подхватил старик, охая и падая на стену, — да! ты когда-нибудь с ним увидишься: только не скоро! будь прокляты эти разбойники; будь проклято все их племя неверное… Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй меня! свет темнеет в глазах моих… Прощай божий свет… Прощайте все добрые люди… беги барышня…» Старик перекрестился и мертвый упал к ногам моим. Тут оставила меня и последняя бодрость. Ноги мои подогнулись, сердце замерло, слезы остановились в глазах, язык не мог пролепетать и молитвы господней. В оцепенении ужаса ожидала я смерти мучительной. Шум на улице делался поминутно сильнее и вскоре, смешавшись с воем собак, превратился в ужаснейший крик. Уже можно было различать голоса; уже кто-то ударил сильною рукою в самые ворота нашего дома… В это мгновение вошла ко мне бабушка-мельничиха. «Пойдем отсюда», — сказала она, взяв меня за руку…


Тут моя бабушка вдруг прервала свой рассказ. Причиною тому был кот Васька, который, разыгравшись клубком ниток, начал сильно тянуть его к себе; а как этот клубок непосредственно соединялся с бабушкиным чулком, то и чулок, выскочив из рук старушки, очутился в лапах блудливого Васьки. «Васька, вор! — вскричала моя бабушка, — что ты делаешь? Зачем отнял у меня чулок?» — «Васька плут! — сказал я. — зачем вырвал у бабушки ее работу?» И с этими словами освободил чулок из лап черного шалуна. Когда, наконец, все было приведено в надлежащий порядок, то бабушка начала продолжать свою повесть.


На чем бишь я остановилась? (сказала моя бабушка). Да! Между тем, как шум и гам раздавался уже у самых наших ворот, бабушка-мельничиха, взяв меня за руку, вышла со мною в маленькую заднюю калитку и темными переулками привела меня к своему дому. Дорогою слышали мы многие голоса и ружейные выстрелы, и так близко от нас, что я каждую минуту оглядывалась назад, не доверяя спокойному виду своей спутницы, которая шла хотя довольно скоро, но без всякой торопливости. Дом бабушки-мельничихи находился на берегу Урала, в самом углу нашей крепости, или лучше сказать за крепостью, потому что он отделялся от чистого поля одним только впадающим в Урал крупным оврагом, внизу которого журчал ручеек. Надобно сказать тебе, что этот дом был лучший изо всех обывательских домов в Нижнеозерной. Он заключал в себе две бревенчатые избы, разделенные большими сенями, как обыкновенно бывает в крестьянских домах. Крутая крыша его, отличавшаяся некоторым родом слухового окна, уступала вышиною разве одной только церковной колокольне. Но всего замечательнее было в доме бабушки-мельничихи то, что на крытом дворе этого дома, занимавшем острый мыс между берегом Урала и оврагом, было так много построено клетей и закоулков всякого рода, что их можно сравнить с теми подземельями старинных рыцарских замков, о которых мы недавно с тобой читали. К сим странным строениям принадлежала также и водяная мельница, находившаяся в самой глубине оврага, так что к ней не иначе можно было подойти, как по узенькой, весьма крутой и опасной тропинке. Некоторые из закоулков в доме бабушки-мельничихи были известны одной только хозяйке, и старые болтуньи нашей крепости уверяли, что в этих-то потаенных местах совершает чудная старуха свои чародейские затеи. «Там, — говорили они, — в каждой клетушке заперто по нечистому духу, и мельничихе стоит только свистнуть, чтобы все они явились к ее услугам». Я уже говорила тебе, дитя мое, что я вовсе не верила этим пустым рассказам, но признаюсь в печальную ночь моего бегства из дома родительского я желала, чтобы бабушка-мельничиха имела хоть малую часть той сверхъестественной силы, которую ей приписывали, и эту силу употребила бы на сокрушение злобных врагов, разрушивших мирное спокойствие нашей крепости; всего более беспокоила меня участь моего батюшки и сколько ни желала я узнать, что с ним сделалось, но не смела спросить о том у бабушки-мельничихи, боясь услышать какую нибудь страшную весть. Вот уже мы достигли ворот ее дома, которые отворила нам странная и уродливая фигура, с широким черномазым лицом, с белыми сверкающими глазами и с огромным ртом, достигавшим почти до самых ушей. Это был работник бабушки-мельничихи, киргизец именем Бурюк , по виду — самая глупая тварь, но на деле малый столь сметливый и расторопный, что подобного редко найдешь и между русскими. «Все ли готово?» — спросила его моя спутница. Вместо ответа кивнул он мохнатою головою. «Хорошо, — продолжала она, — теперь ступай — в свою конуру и не показывайся этим собакам, которые, чай скоро, к нам нагрянут. Уж куда бы лиха не вынесла , а они не выторгуют у меня, у старухи, алтынного за грош. Пойдем, дитятко». Вошедши в избу, бабушка-мельничиха тотчас велела мне скинуть мой беспорядочный барский наряд и нарядиться в приготовленный уже ею сарафан. «Теперь, дитятко, — сказала она мне после этого превращения, — теперь ты моя внучка Акулина. Хоть и увидят тебя разбойники, так беда еще невелика; только ты старайся быть посмелее, да не давай им много около себя увиваться. Я их знаю. С ними таки еще можно ладить. Между ними есть один мой куманек, чтобы его нелегкая побрала. Ведь у меня, дитятко, родни до Москвы не перевешаешь. Чуваши, мордва: все наша родня. Да родня-то, что ты ни говори, а все-таки когда нибудь пригодится». — «Да где ж мой батюшка?» — спросила я, наконец.

— Эх, дитятко, батюшка твой чай убрался по добру по здорову. Ведь разбойников-то много — куда ему с ними барахтаться. — «Ах! бабушка, не обманываешь ли ты меня?» — «С какой стати, дитятко, я стану тебя обманывать! Но тише. Слышишь, как шумят наши гости. Ступай-ко за перегородку, да нишкни».

Едва только успела я исполнить это приказание, как дверь избы с шумом растворилась, и в нее вступила целая толпа незваных гостей. «Здравствуй, хозяйка!» — сказал грубый и глухой голос. «Здорово, кума, — захрипел другой голос, — ждала ли ты к себе дорогого куманька. Вот уж правду сказать, не бывал ни о семике, ни о масленице, принес черт в великий пост. А? Каково поживаешь, старая сова?» — «Коли с добрым словом, так милости просим», — проворчала мельничиха. «Мы не с худом, — заговорил опять глухой басище, — мы своих людей не трогаем. Не попадайся только нам эта ересь нечистая. О! как раз ухайдакаем! » «Однако ж, кумушка, — сказал хриплый разбойник, — соловьев баснями не кормят. Нет ли у тебя чего перехватить, да чем глотку промочить. Мы тощи, как голодные собаки!.. Не знаю как теперь, атаман, а в старину моя кума была запаслива. Я недаром надоумил тебя остановиться у нее». — «Спасибо, куманек, — сказала старуха, — что ты нагнал ко мне всю эту саранчу. Да они съедят у меня и кирпичи из печки». — «Не бось, кума, — отвечал Хрипун, — у тебя будут жить только двое, да и то люди не простые, а именно наш атаман молодец, Панфил Саватеич Хлопуша, да твой любезный куманек, эсаул: ведь я, кума, высоко нынче залетел». — «Скоро залетишь и еще выше», — проворчала старуха и начала вытаскивать пироги из печи.

С начала этого разговора я, сидя за перегородкою, прижалась от страха к углу. Но скоро любопытство пересилило страх мой, и я начала рассматривать в щелочку наших гостей. Их осталось в избе только двое: Хлопуша и кум бабушки-мельничихи, который, как я после узнала, назывался Топориком . Оба они были одеты весьма богато: в цветные бархатные полукафтанья, выложенные позументами и подпоясанные алыми шелковыми кушаками; сапоги на ногах были красные сафьянные, выстроченные золотом. У того и у другого были на боку огромные сабли, с богатыми рукоятками и ножнами, а за поясом торчало по несколько пистолетов. Длинные ружья свои поставили они в передний угол. Но как скоро бабушка-мельничиха уставила для них стол пирогами и другими кушаньями, то разбойники, раздевшись, остались в одних только красных рубашках и черных плисовых шароварах. Нечего сказать, богато были они разряжены. Только, господи боже мой! Какие ужасные у них были рожи! Ты видел, дитя мое, картину страшного суда, которая поставлена на паперти здешнего собора. Видел на ней врага рода человеческого, притягивающего к себе большою цепью бедных грешников: ну, вот, ни дать, ни взять, таков был Хлопуша, тот же высокий, сутуловатый рост, те же широкие плечи, та же длинная свинцовая рожа, те же страшные, кровью налитые глаза, сверкающие из-под густых нависших бровей, те же всклоченные, как смоль, черные волосы на голове и та же борода, закрывающая половину лица и достающая почти до пояса. Недоставало только рогов да копыт. Что касается до Топорика, то рыжая голова и борода, широкая красная рожа, кошачьи глаза и небольшой рост — делали его похожим на Иуду христопродавца, изображенного сидящим на коленях у сатаны, в той же картине.

Сначала эти страшные гости, молча, управлялись с бабушкиными пирогами и беспрестанно осушали тяжелые стопы с пенником, которые старуха не ленилась им подносить. Вообще Хлопуша был молчаливее и угрюмее своего товарища, который обращался иногда к кумушке своей с злодейскими шутками, на которые она умела всегда дать ответ. Наконец, пенник сделал разбойников словоохотливыми, и между ними начался следующий разговор, из которого, к горю моему, я не проронила ни одного слова.

«Ну как не сказать спасибо свату, здешнему старшине, — начал Топорик: — без него где бы нам теперь так славно ужинать! — или уж не завтракать ли. Послушай-ко, кума, залихвацкую штучку он выкинул, волк его не ешь! Открыл нам в ваше совиное гнездо такую лазею, что мы упали как снег на голову. Смех, право, братцы! Этот старый хрыч, капитанишка, со своими пузатыми солдатишками, туда же расхорохорился. Только когда он ими командовал: направо, налево, в седой его затылок влепилась такая славная загвоздка, что он полетел кверьх ногами». При сих словах разбойника я оцепенела от ужаса, но продолжала слушать, скрепя свое сердце. «Да, — сказал Хлопуша, — нескоро бы можно было попасть в эту берлогу: старый медведь хорошо ее укутал. И я скажу спасибо свату старшине и выпью за его здоровье». — «Пей за упокой, атаман, — подхватил Топорик. — Молодцу не удалось попировать с нами. Какой-то старый хрыч из этих голоколенников просадил ему брюхо своим железным рожном. Жаль, право, молодца. Он бы нашей ватаги не испортил». — «Вот как! — сказал Хлопуша. — А я думал, что он хлопочет теперь об наших товарищах. Жаль, да делать нечего. А что, брат эсаул, всех ли этих индейских петухов ты запер в курятник? Не настроили бы они нам каких пакостей». — «Не бось, атаман. У меня и таракан не уползет, когда дело состоит только в том, чтобы ловить! Долго они уж здесь копошились — пора их немножко провялить. Я велел понаделать и вешалок. Что это? светло становится. Видно заря?» — «Да, славная заря! — сказал Хлопуша, взглянув в окно. — Это горит старое гнездо старого сыча — капитана. Я велел зажечь его нашим ребятам, чтоб им было около чего погреться. Да, кстати, бабка, у старого черта, слышь, была дочь?» — «Была, да сплыла, — отвечала бабушка-мельничиха. — Он ее давно уже отослал в Оренбург». — «Экой старой дьявол! догадался. А не худо было бы нам подцепить молоденькую девчонку. Как ты думаешь, эсаул?» — «Ах! Атаман, у тебя на уме только девчонки; а по мне, коли есть вот такая кружка, а в кружке вот такое винцо, да если можно его вот так выпить, то черт возьми всех девчонок! Волк их не ешь!» — «Знаешь ли что однако же, — сказал Хлопуша, подумав, — не худо было бы нам провялить немножко и старого хрыча, ну знаешь о ком я говорю: капитана-то. Нужды нет, что он уж не дрягает. А все бы это хорошо, в пример прочим…».

— Эх, атаман. Кто вешает мертвых собак. Да к тому же, какой-то пес успел прежде нас завладеть телом старого быка. Признаться атаман, я хотел было поживиться его серебряными бляшками, да не тут-то было! нигде не мог его отыскать. Кто знает, может статься он и уполз куда-нибудь в суматохе.

Нужно ли сказывать тебе, дитя мое, как поразил меня этот проклятый разговор. Сердце мое то сжималось от ужаса, то раздиралось на части. Долго страх смертный заставлял меня одолевать мое отчаяние, но при последних словах разбойника я не могла уже владеть собою. Громко, громко завыла я, повалившись на пол за перегородкой. «Что это?» — вскричали разбойники, выскочив из-за стола и схватив свои сабли и пистолеты. «Эк вы перепугались, родимые! — сказала бабушка-мельничиха насмешливо. — А еще говорите: мы-ста хваты! Не бойтесь, сударики, садитесь-ко на свое место. Это плачет моя девчонка — внучка. С ней бедной случается падучая». — «То-то же! — сказал Хлопуша мрачно. — Смотри, старуха, нет ли тут какого подвоху. У меня пистолеты не горохом заряжены». — «Полно стращать-то, батька-свет! — сказала бабушка-мельничиха равнодушно, — я и кочергой с тобой управлюсь, даром, что ты смотришь чертом». — «Ну вот нашла коса на камень! — вскричал Топорик. — Только, атаман, с кумой не ссорься. Говорят, что она и черта за нос водит. Прошу не гневаться, кумушка, так все толкуют о твоей чести». — «Да, — сказала старуха сердито, — если я и не вожу черта за нос, так уже никто не скажет, чтобы совсем не водилась с чертями. У меня даже они есть и в родне». — «Ах! ты чертова бабка, — сказал Топорик смеясь, — не за мое ли здоровье ты гуляешь». — «А разве ты черт, родимой?» — спросила бабушка добродушно и разбойники подняли такой смех, что вся изба задрожала. «Однако ж, — сказал развеселившийся Хлопуша, — за то, что твоя внучка нас перепугала, должна она выйти и поподчивать нас винцом». — «Ведь я говорю тебе, батька-свет, что она нездорова», — отвечала хозяйка. «Вздор! — заревел разбойник, — я сам ее выведу», и с этими словами, шагнув за перегородку, вытащил оттуда меня полумертвую. Думая, что приходит мой час последний, я дрожала всем телом и не могла проговорить ни одного слова. К счастию моему, это заставило разбойников подумать, что я в самом деле больна. «Жаль, — сказал Хлопуша, потрепывая меня по щеке жилистой своей лапой, — жаль, голубушка, что ты нездорова, а нечего сказать, эсаул, красавица! Хоть она и бледна, но черт меня возьми, если я видывал девушку красивее этой! Поподчуй же нас, красоточка! Эх, поводись-ко с нами, так разом отстанет от тебя эта черная немочь!» — «Поднеси, Акулинька, гостям по стопе! — сказала мне бабушка-мельничиха, — да и поди уж ляг хорошенько». Нечего было делать! Дрожащими руками взяла я поднос — и начала подчивать этих гостей, которым с охотою поднесла бы яду змеиного. Всего несноснее были для меня наглые ласки Хлопуши. Лучше бы он кинулся на меня подобно волку лютому, нежели расточал свои мерзкие нежности, которые делали его еще ужаснее в глазах моих.

Наконец, два разбойника, сильно отуманившись винными парами, потребовали покоя. Бабушка-мельничиха отвела им другую свою избу, где они и улеглись; между тем, как алая заря озарила новые слезы на глазах моих и дымящиеся развалины моего дома родительского. Итак, все радости жизни моей были разрушены! Смертию мучеников погиб мой несчастный родитель; жених мой… Кто мог уверить меня, что и его не постигла та же плачевная участь? Отеческий дом мой сравнялся с землею… я сама была во власти буйных злодеев… В будущем не было уже для меня ни одной надежды отрадной. Прошедшее могло только раздирать душу мою воспоминанием. Самое провидение, казалось, меня оставило! Где же мне было взять столько слез, дитя мое, чтобы оплакать все эти бедствия страшные? Смерть была единственным моим прибежищем. Смерти ждала, смерти просила я; но господу богу не угодно еще было прекратить дней моих. Умная мельничиха не старалась утешать меня. Она знала, что не найдет слов для моего утешения.

Разбойники проснулись уже около вечера. По данному ими заранее приказанию, все старшие жители крепости пришли к ним с хлебом и с солью. Сам отец Власий, предпочитая свою временную, грешную жизнь венцу мученическому и жизни вечной, шел впереди прихожан своих, с крестом и образами святыми. Долготерпеливый господь не поразил громом своим старого святотатца, но тайные мучения совести искажали уже лицо его. Весь этот народ, трепещущий за жизнь свою и за свое бедное достояние, преклонял колена пред гнусными душегубцами, как пред вельможами именитыми. Самохвальство и наглость их при этом случае были выше всякого описания. Они потребовали себе поголовной дани от жителей; потребовали, чтобы отец Власий, оставив свои священные книги, отправлял божественную службу по их раскольническим служебникам, и старый грешник (прости господи душу его) повиновался злодеям. В заключение всего этого — при одном воспоминании мороз подирает меня по коже — были безжалостно повешены пять или шесть бедных стариков, несчастный остаток команды моего батюшки, уцелевший от всеобщего поражения минувшей ночи. Громко призывали они проклятие небесное на главы своих мучителей, и вопли их поразили бы ужасом самое жестокое сердце.

Не буду рассказывать тебе, дитя мое, как проводили разбойники у нас жизнь свою. Довольно сказать, что пьянство, разврат, богохуление и срамные речи никогда почти не оставляли их богомерзкой беседы. Но буйная жизнь не мешала им заботиться о своей безопасности: везде были у них расставлены часовые, а по ночам ездили разъезды около крепости. Теперь слушай повествование о собственных моих бедствиях, которые не только не кончились, но с каждым днем становились ужаснее.

Хлопуша для того только, казалось, и жил, чтобы меня мучить. Он непременно требовал, чтобы я всегда находилась при буйных попойках разбойников — и мне должно было повиноваться. Сколько ни старалась бабушка-мельничиха укротить его мрачное своевольство, все ее старания — просьбы, брань, угрозы — были бесполезны. Хлопуша старался оставаться со мною наедине, насильно сжимал меня в сатанинских своих объятиях и говорил мне такие нежности, от которых сердце мое обливалось кровию. Он так запугал меня своими ужасными ласками, что при одном появлении его я теряла все душевные и телесные силы и трепетала от ужаса. Этот ужас можно сравнить с тем, какой мы иногда чувствуем во время тяжкого сна, возмущенного какими-нибудь страшными грезами: сердце сжималось, вся кровь застывала, душа готова была вырваться вон из тела. Но страстный любовник мой вовсе не хотел замечать моего бедственного состояния и не почитал, по-видимому, трудным заслужить мою взаимную любовь. Он каждый день подносил мне какой-нибудь подарок, вероятно приобретенный грабежом и убийством, и я, бедная, следуя советам мельничихи, принуждала иногда себя принимать эти дары. Старуха всего более боялась, чтобы разбойники не открыли тайны моего превращения, потому что в таком случае ничто уже не могло бы остановить их наглости и самовольства. Впрочем они, и не зная этой тайны, не слишком ограничивали себя в обращении со мною, и без твердого, проницательного и лукавого нрава мельничихи я бы могла подвергнуться величайшим их оскорблениям, как ты сейчас о том услышишь.

Однажды в полночь, когда я дремала в углу моем за перегородкою, между тем как бабушка-мельничиха храпела на печке, вдруг слышу я сквозь сон, что кто-то, вошедши в дверь, крадется к моей постели… Слышу, что нечто тяжелое упало на грудь мою. Мысль о домовом тотчас родилась в суеверной голове моей. С ужасом открываю глаза, и — при свете горевшей пред иконою лампады — вижу пред собою Хлопушу, который, будучи в одной красной рубашке, наложил на меня ужасную свою руку. Болезненный стон вырвался из груди моей. «Не бойся, моя красавица, — торопливо шептал мне страшный посетитель, — не бойся… Не убить, не зарезать тебя пришел я. Любовь не дает мне покоя. Люби меня, будь моею, золотом засыплю тебя… в бархате, в парче ходить будешь… Только полюби меня». При этих словах он хотел взять меня за руку. «Скорей умру! — вскричала я, позабыв в отчаянии всю мою робость. — Скорей умру!» — и силилась оттолкнуть от себя руку ужасного мужика. «Если так, — взревел он вполголоса, — если так — я с тобою сделаюсь, упрямая…». При этих словах он схватил меня за руки. Но в то же мгновение кто-то с величайшею силою отдернул этого волка от бедной овцы. «Разбойник! душегубец! вор! плут! мошенник! — возопила бабушка-мельничиха, потому что это она избавила меня от величайшей опасности. — Разбойник! разве так делают добрые люди? Вон отсюда, мерзавец! вон! или я призову всех чертей, чтобы вырвать из тебя гнусную твою душу!» — «Старая ведьма! — взревел Хлопуша, засучив рукава своей красной рубашки. — Старая ведьма! убирайся сама к отцу своему, сатане…» и, говоря это, он поднял на старуху жилистые свои кулаки. Неробкая мельничиха готовилась уже выцарапать глаза злому разбойнику, как позади их раздался третий хриплый голос: «Ну, вот атаман! уж у тебя опять потеха с моею дражайшею кумушкой. Полно, полно, атаман! Как тебе не стыдно! Кто свяжется с бабою, тот сам баба! А ты, честнейшая моя кумушка, что так окрысилась? Ну, стоит ли того какая-нибудь девчонка, чтобы для нее поднимать такой гвалт? Разойдитесь же пожалуйста; или не прикажите ли разлить вас водой». — «Не потерплю эдакого срама у себя в доме! — вскричала мельничиха. — Вон разбойники! Полно вам у меня пировать! Сколько волка не корми, он все в лес глядит. Я покажу вам, какова бабушка-мельничиха… вон, — говорю я». — Ах! ты старая ведьма, — мрачно заворчал Хлопуша, подвигаясь к ней поближе. — Дай-ко я попробую, отскочит ли мой кулак от твоего проклятого лба». — «Ну, уж вот это кума не хорошо! — захрипел в то же время Топорик, — зачем попрекаешь нас своими оглодками. Коль правду-то сказать, так мы и без твоего позволения умели бы себя подчивать на твой счет. Право ты некстати уж так хорохоришься!» — «Посмотрим, как ты будешь храбр, — проворчала старуха. — Дядя! — сказала она протяжно и дико, оборотясь к печке. — Дядя! дома ли ты?» — «А?» — отозвался в тишине ночи чей-то грубый и как бы нечеловеческий голос. Глаза всех устремились на печь, из которой, казалось, выходил оный. И что же? в черном, закопченном ее челе мелькнула чья-то такая же черная, гнусная образина. «С нами крестная сила!» — закричали оба разбойника, и опрометью кинулись из избы… Я сама дрожала от ужаса.

«Ну, теперь уж они сюда не воротятся! — сказала бабушка-мельничиха, тихонько смеясь; — теперь почивай себе, дитятко, с богом». — «Но, бабушка…», — сказала я, указывая на печь. — «Ничего, дитятко, не бойся, — говорила старуха, — это не дьявол, наше место свято, а просто мой честный работник Бурюк … Ведь надобно же было чем-нибудь напугать этих душегубцев». — «Да как же он очутился в печи-то, бабушка?» — «Да так, просто, дитятко: залез в печь, да и только. Я уж ведь наперед знала, что этот леший — Хлопуша сюда привалит. Вот видишь ты: за избой, в которой живут разбойники, есть у меня маленький тайничок , в который я на всякой случай сложила мое добришко; из этого тайничка слышно все, что говорят разбойники, и видно все, что они делают. Я каждый вечер их подслушиваю. Ведь с ними, дитятко, дружбу води, а за пазухой носи камень. Вот я и услыхала вчерась, что Хлопуша задумал прийти к тебе: да и велела моему домовому заранее засесть в темный угол. Ну, теперь вылезай, мой чертенок, да убирайся в свою конуру». И в самом деле, из печи вылез работник Бурюк , который, будучи выпачкан в золе и саже, много походил на нечистого духа. После этого бабушка-мельничиха спокойно забралась к себе на печь, и скоро захрапела по-прежнему. Но я, измученная страхом и борьбою с разбойниками, целую ночь провела в беспокойном бреду и как будто бы на горячих угольях, а поутру не могла уже приподнять головы с подушки: сильная горячка со мной приключилась. Целый месяц, дитя мое, пролежала я на одре неутолимой болезни, и во все это время весьма редко приходила в себя. Ужасные грезы: убийства, кровь, целые полчища духов нечистых, самый ад, с его неугасимым пламенем, попеременно тревожили мое больное воображение. Меня исповедывали, приобщали, соборовали маслом… Бабушка-мельничиха истощала надо мною все свои познания в лечебном искусстве — и не было у ней такого целительного зелья, которым бы она меня не поила. Эта добрая старуха показала в сем бедственном случае всю свою привязанность к своей питомице. Ни днем, ни ночью не отходила она от моей постели, предупреждала малейшие мои желания и оплакивала меня, как детище свое милое. Наконец, благодаря ее стараниям, а более всего молодости, которая сильнее и душевных и телесных недугов, я выздоровела, или лучше сказать начала выздоравливать. Мало-помалу, в продолжение месяца, возвратились ко мне и сон, и аппетит, и рассудок. Самая горесть моя сделалась гораздо спокойнее. Слабая, но отрадная надежда начала понемногу прокрадываться в мою душу, и хотя я не видала еще конца моим бедствиям, но мне казалось, что по благости провидения, они не могут быть бесконечными; что жених мой, когда-нибудь ко мне возвратится, и что я могу быть еще счастлива. Причиною такой спасительной перемены в расположении души моей было отчасти то, что ужасный Хлопуша перестал уже меня преследовать, и, по-видимому, оставил все свои адские замыслы. После чудесного ночного приключения, он сделался еще угрюмее прежнего, но с бабушкою-мельничихою обходился необыкновенно тихо и уважительно, как бы стараясь загладить вину свою перед нею. Бывало, он весьма редко оставлял дом наш; напротив того, в это время, почти каждый божий день пировал с своими буйными товарищами у других жителей крепости. Как ребенок радовалась я частым его отлучкам и со слезами благодарила всевышнего, что он, создатель мой, избавил меня у бедную голубку, от когтей этого коршуна кровожадного. Таким-то образом, дитя мое, в великих злоключениях жизни, малейший луч отрады ободряет нашу угнетенную душу, поселяя в ней спасительную надежду.

Однако ж, опытная бабушка-мельничиха не совсем верила наружному спокойствию своего мрачного гостя. У него недоброе на уме, дитятко, говорила она. За ним теперь надобно смотреть, да и смотреть. Недаром выглядывает он, как сыч, исподлобья. Но старуха еще надвое сказала: «либо дождик, либо снег, либо проведет он меня, либо нет!» Желая во что бы то ни стало выведать замыслы Хлопуши, бабушка-мельничиха решилась подслушивать все тайные разговоры его с Топориком и для этого всякой раз, когда наши разбойники оставались одни в избе своей, хитрая старуха забиралась в свой тайничок , о котором она говорила мне прежде. Но в один вечер, будучи занята каким-то весьма важным делом, она никак не могла отправиться на эту необыкновенную стражу. Подумав немножко, она решилась поручить ее мне. «Нечего делать, дитятко, — говорила она, — надобно тебе посидеть нынешний вечер в моей будке. Бояться нечего. Пускай боится тот, у кого нечиста совесть, а ты, моя лебедушка, с крестом да с молитвой можешь спокойно ночевать и на банном полке в крещенский вечер. Пойдем же, я проведу тебя в мой тайничок. Сиди там тихо, так тихо, как таракан за печкой. А пуще всего: слушай, не пророни ни одного слова разбойников. Нет нужды, хоть они, мошенники, и будут порой лаяться по-собачьи. Ведь у красных девушек уши золотом завешаны. Непременно, во что бы то ни стало, надобно нам выведать: какой дьявол лежит в черной душе этого вора. Выведаем — хорошо, не выведаем — мы пропали. Вот тебе и все мое наставление».

Скажу тебе, дитя мое, что в молодости моей я была не самого робкого духа, а к тому же очень хорошо знала, что бабушка-мельничиха не сделает ни одного дела наобум и на ветер. Потому-то, не думая долго, я согласилась исполнить ее приказание. «Куда же мы пошли?» — «Недалеко, дитя мое. В подполье нашей избы». Оттуда поползли мы по какому-то узкому ходу и скоро достигли до маленькой лесенки, которая привела нас прямо в бабушкин тайничок. Шепнув мне: «сиди тихо и слушай!» — бабушка скрылась.

Оставшись одна, я с робостию осмотрела место моего пребывания. Это была низенькая и маленькая каморка, приклеенная, так сказать, к задней стене той избы, в которой жили разбойники. Сквозь узкую поперечную щель, прорезанную между двумя стенными бревнами, можно было видеть из каморки все, что делается в избе, и слышать каждое проговоренное там слово. Напротив того, из избы вовсе нельзя было приметить этого потаенного места, потому что щель находилась в темном углу и почти у самого потолка. Несмотря на то, я сначала сильно перепугалась, увидавши себя в таком близком соседстве с нашими ужасными жильцами. Однако ж, скоро пришедши в себя, я тихонько уселась на один из стоявших в каморке ларцов и начала, по совету бабушки, слушать, а по совету моего любопытства — смотреть.

Оба разбойника лежали, один противу другого, на разостланном по полу широком шелковом ковре, опираясь локтями на сафьянные седельные подушки. Между ими и разными оружиями на низеньком ларчике стояли: большая баклага с вином, поднос с круто насоленным ломтем черного хлеба и оловянная стопка, из которой они беспрестанно потягивали. Тут же горела сальная плошка, которая мигающим светом своим, то освещала, то покрывала тенью угрюмую свинцовую рожу Хлопуши и зверски улыбающуюся, красную харю Топорика.

«Нутка, выпьем еще, эсаул! — сказал первый, — черт возьми! пить, так пить». — «От питья я не прочь, атаман, — отвечал Топорик. — Только, дедушка, пей, да дельце помни. Скажи-ка мне, свет-атаман, зачем мы здесь киснем, как болотная тина?» — «А вот я тебе скажу, зачем мы здесь киснем: я так хочу, вот и все тут. Коли тебе тут скучно, эсаул, так убирайся к черту!» — «Не то, чтобы скучно, батюшка-атаман, не то, чтобы грустно, золотой мой, да боязно. Ведь нас здесь небольшая сила, а Оренбург-то не за горами». — «Покуда жив наш Емельян, — сказал Хлопуша, — так я плюю и на твой Оренбург, и на всю эту голоколенную сволочь, и на самого сатану». — «Эх, почтеннейший атаман! в том-то и сила, что кобыла сива. У Емельяна-то, слышь ты, не очень здорово. Вести все приходят нерадостные: из-под турка армия идет». — «Ну так что ж? — сказал Хлопуша, — пускай идет, разве мы этих армий-то не разбивали?» — «Да, ладно было разбивать кривых да слепых. Тут, батюшка-атаман, идет войско другого покроя. С этим немного набарахтаешься! Как раз велят прочитать черту молитву. Эх, золотой мой атаман! хорошо воевать, а и того лучше сидеть за теплой печкой. Ударить камнем из-за угла — наше дело! а стоять противу этих дурацких пушек, — нет, черт возьми! — Не лучше ли бы нам, дражайший мой атаман, покуда лукавый нас еще не побрал, убраться подобру-поздорову». — «Знаю, эсаул, знаю: ты блудлив как кошка, а труслив как заяц; врешь много вздору, да иногда невзначай болтаешь и правду. Черт возьми! Ждать бы нам здесь точно нечего. Уж коли быть, так быть с нашим Емелей… Но, — прибавил Хлопуша мрачно, — скорей черт вытянет из меня грешную душу, нежели я просто оставлю это сычиное гнездо!» — «Что же тебя к нему привязало, как висельника к перекладине?» — спросил Топорик. «Что? — отвечал Хлопуша. — А вот, эсаул, я тебе скажу что… наперед выпьем… Слушай же: девчонка-то из головы у меня не выходит, как будто сам черт засадил ее в мою душу». — «Ну так! — вскричал Топорик, — ты опять с девчонками? Да разве она не сдается? Что же? пряничков ей, жемочков, знаешь, золотой мой, как это в старину важивалось». — «Да, поди ты сладь с нею! — отвечал Хлопуша, — она на меня так же умильно смотрит, как и на самого сатану». — «Э, хе, хе, хе, дражайший мой атаман, ты, таки, нечего сказать, немножко на него и походишь. Не сердись, золотой мой… Что же ты намерен с нею сделать?» — «Что? и сам не знаю, — отвечал Хлопуша. — Не будь этой старой ведьмы, я бы знал, что с ней сделать. Но, эсаул, коли я с вида похож на сатану, так не уступлю ему и на деле. Пускай эта колдунья выкликает своих домовых, не струшу, эсаул! К черту ее! к черту всех; а девка будет моя!» — «Нечего сказать, золотой мой атаман, с моею почтеннейшею кумушкой худо возиться: мало того, что у нее целый свет родня — все черти ей братья да кумовья. Ты человек храбрый, дражайший атаман, а не шепнул чего-нибудь на ушко этому черному приятелю. Уф! волк его не ешь! меня и теперь мороз по коже подирает. Нет! почтеннейшая кумушка: я всегда нижайший слуга вашей чести — ссориться с вами не буду… К тому же, атаман, мне приходит что-то страшно. Хочу отстать от нашего молодецкого ремесла. Полно! пора покаяться. Благо у нас теперь есть свой батька-поп…» — «А я было хотел тебя попросить об одном деле, — сказал Хлопуша, — но ты постригаешься в монахи и стало быть уж больше мне не слуга». — «Почему же не так, золотой мой? Разве спасенный человек хуже мошенника сослужит службу? Говори, родной мой». — «Дело-то, правда, святое, — сказал Хлопуша, озираясь, и потом, понизив голос, прибавил: — надобно сбыть с рук эту старую ведьму». — «Зачем же?» — «Глупая башка! разве не она причиною того, что я до сих пор, как голодная собака, смотрю на жирный кусок? Не все ли черти у нее в услугах, не все ли казаки ей родня. Да, знаю, что за нее и кроме чертей есть кому заступиться… Итак, что прикажешь делать?.. Отказаться от девки? Топорик! ты любишь одну только винную баклагу… Но я, слушай меня: для этой девки — я зарежу отца, мать, отдам сатане свою душу… Ну, понял ли ты меня?.. Эсаул! — прибавил Хлопуша дружески, — сослужи мне последнюю, верную службу: отправь к черту старую колдунью; за такое богоугодное дело ты прямо попадешь в рай!»

— Атаман, золотой, серебряный, драгоценный мой атаман! Рад бы душою услужить тебе. Но на душе моей так много грехов; она мне кума, да и черти… (с нами крестная сила — что там зашумело?) Атаман, и черная рожа не выходит у меня из башки. Но почему не справишься с нею ты сам?

— Не хочу марать рук, эсаул… — отвечал Хлопуша с замешательством; — к тому же, к тому же… Итак, ты не согласен?..

— Боюсь, золотой мой.

— Ну, — сказал Хлопуша, — не хочешь, как хочешь; вольному воля, а я было думал за эту услугу подарить тебе моего карего жеребца…

— Жеребца? — вскричал Топорик.

— Хотел было (продолжал Хлопуша) дать в придаток мешочек с рублевиками…

— Целый мешок! — проворчал Топорик.

— И ко всему этому прибавить мое турецкое ружье и пистолет с золотою насечкою…

— Дражайший атаман, — вскричал Топорик плачущим голосом…

— Но как ты не хочешь, — продолжал Хлопуша, — то я все это отдам Савичу. Савич малой неробкой, не откажется мне услужить.

— Дражайший атаман! Я подумаю. Коли ружье, пистолет, рублевики… атаман! ведь уж старухе быть же убитой?

— Так верно, как сегодняшний день пятница! — отвечал Хлопуша.

— Золотой атаман! как ты думаешь, не лучше ли укокошить ее своему человеку, нежели чужому? Родная рука хоть долго мучиться не заставит. Не богоугодное ли будет это дело?

— Я то же думаю, — отвечал Хлопуша, — но что толковать, эсаул, ты ведь не хочешь?

— Так и быть, атаман. Я решусь. Ну, а подарки твои, дражайший атаман? Только как и когда?

— Чем скорее, тем лучше, — отвечал Хлопуша. — выпьем же да и потолкуем. Во-первых, угомонить старую колдунью надобно так, чтобы никто не видал и, по крайней мере, не было никакой явной улики. Нехорошо, брат эсаул, худой славы я не люблю. Итак, ты завтра ночью подавишь немножко ей около горла — и дело будет с концом; она не запирается, а спит она на печи.

— Но черномазый? — сказал Топорик со страхом.

— Экой ты, брат, простак! не будет ведьмы, провалятся и черти. То-то и хорошо, что с кумушкой-то твоей мы и всех чертей в ад отправим.

— Да, атаман, не худо от них заранее отвязаться. Но что же после этого будет, дражайший мой атаман?

— После этого красотка будет моя, и мы бросим это старое дупло…

— Вот, что хорошо, то хорошо, атаман. Только мне все что-то страшно… Этот черномазый…

— Так ты спятился? — сказал Хлопуша мрачно.

— Дражайший мой атаман, а лошадь моя?

— Твоя, если сделаешь дело.

— И деньги, и прочее, и прочее, золотой мой?

— Твои, твои.

— Ну, так я твой! — вскричал Топорик. — В будущую ночь мы пошепчем с дражайшей нашей кумушкой… Эх, выпьем еще, атаман… пить умереть и не пить умереть!

— Га! — сказал Хлопуша, стиснувши зубы. — Это будет славно. Итак, завтра…

Я уже наскучила тебе, дитя мое, этим длинным и богопротивным разговором, который на деле был еще в десятеро длиннее и ужаснее. Но я хотела показать тебе: к чему были способны эти закоренелые злодеи, и какой великой опасности подвергались мы, живучи под одной кровлею с ними. Впрочем, напрасно старалась бы я передать тебе собственные их речи, они были так мерзки и страшны, что волосы становились от них дыбом. Когда я возвратилась к бабушке-мельничихе, то старуха, увидав мою бледность и смущение, подумала было, что меня опять схватила горячка. Впрочем, мельничиха выслушала рассказ мой с удивительным хладнокровием. «Видишь ли, дитятко, — сказала она, — видишь ли, что я угадала злые замыслы этого зверя. Не подслушай бы их разговора, так завтра поминай бы меня как звали. А теперь, — промолвила она с усмешкою, — теперь, проклятый мой куманек, задушишь ты разве козу, а не меня грешную. Теперь я знаю, как с тобой сделаться. Ляжем же благословясь, дитятко, спать. Утро вечера мудренее».


«Но и нам, — сказала мне бабушка, — дитя мое, пора уже отправиться на полкой. Я так заболталась, что не видала, как прошло время. Ступай почивать, друг мой. Завтра я доскажу тебе мою быль, если ты только не соскучишься ее слушать». — «Ах! бабушка, я рад бы не спать целую ночь, слушая ваши рассказы. Мне смертельно хочется знать, что сделалось с этою доброю мельничихой и как она отвратила от себя угрожавшую ей опасность?» — «Завтра все узнаешь, дитя мое, до тех пор почивай спокойно; поди и да будет над тобою благословение божие».

Я должен был повиноваться приказанию бабушки и скоро, обнявшись с подушкою, заснул безмятежным сном детства.


III


Я не спал почти целую ночь; бабушкин рассказ и возбужденное оным во мне любопытство кружили мою голову. Напоследок настало утро; я поспешно вскочил с постели, оделся, помолился богу и побежал к бабушке. Но она до вечера отложила окончание своей повести. Как долог казался для меня день, как медленно катилось солнце в небе и какою отрадою наполнилась душа моя, когда вечерние сумерки, будто долгожданные гости, заглянули в окна нашего домика!.. Вот подали свечи, и я по-прежнему уселся с бабушкой в ее комнате.

— На чем, бишь, мы вчера остановились? — сказала добрая старушка.

— На том, бабушка, что вы подслушали разговор Хлопуши и Топорика, которые хотели извести умную мельничиху.

— Да, да; теперь помню, дитя мое. Слушай же далее: я говорила уже тебе, что бабушка-мельничиха хладнокровно выслушала рассказ мой; мы легли спать, и поутру она казалась так спокойною, как будто бы и не знала, что дорогой куманек хотел задушить ее. Жильцов наших день-деньской не было дома; и поздно вечером они пришли из гостей пьянешеньки. Бабушка-мельничиха, помолясь святым иконам, забралась на печку и велела мне идти спать в свою каморку. «Не бойся, дитятко! — говорила она, — никто, как бог!»

На дворе бушевал ветер, дождь лил ливмя, и было так темно, хоть глаз выколи!.. Бабушка-мельничиха храпела на печке; а я от страха не могла сомкнуть и глаза. Около полуночи, скрипнула дверь, и, при свете лампады, зверский вид Топорика обдал меня, как холодною водою… он выступал тихо; вдруг дверь захлопнулась за ним со стуком; но бабушка-мельничиха не просыпалась и храпела пуще прежнего. Топорик медленно подвигался вперед, и с каждым его шагом сильнее и сильнее слышалось мне мяуканье и фырканье кошек… Дрожа всем телом, я смотрела сквозь щелочку перегородки. Топорик, по-видимому, робел; но все ближе и ближе подходил к печке; мяуканье и фырканье становилось громче, черные кошки запрыгали вокруг разбойника, и грубый, хриповатый голос проревел: «кто тут?» А бабушка-мельничиха спала преспокойно и храпела пуще прежнего… Страшная, черная образина, с длинными, жилистыми руками, высунулась из устья печи, и Топорик, вскричав: «с нами крестная сила!», бросился вон из избы. Бабушка-мельничиха захохотала: «эк мой Бурюк и мои доморощенные кошки переполохали этого душегубца! — сказала она, — видишь ли, дитятко, как пуглив человек, посягающий на злое дело!.. Недолго пировать этим злодеям здесь, войско матушки государыни уже в стенах Нижнеозерной!»

Раздавшиеся в крепости выстрелы оправдали слова бабушки-мельничихи; скоро Хлопуша, Топорик и все сообщники гнусного Пугача были схвачены и получили мзду по делам своим. В числе наших избавителей находился и мой нареченный супруг Бравин. Через год я вышла за него замуж. «Видишь ли, дитя мое, — сказала моя бабушка в заключение своего рассказа, — что худое дело никогда добром не кончится».


Читать далее

ДОПОЛНЕНИЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть