XII. Макбет

Онлайн чтение книги Короткая жизнь La vida breve
XII. Макбет

— Макбетиха с руками в хлорофилле… — внезапно сказал Штейн. Не найдя его в трех других кабаре, я вернулся в «Эмпайр». Он стоял у моего стола рядом с женщиной в зеленых перчатках. Назвав ее несуразным именем и усадив, он глядел на меня с улыбкой, как бы внимая приятным и важным известиям о том, что я вернулся из ссылки и явился к нему с намерением объясниться.

— Омоченная хлорофиллом леди Макбет, — прибавил он, сев; не переставая улыбаться, он пожал мне руку, немного пьяный, сияющий. — Я тот, кто, к счастью или к несчастью, всегда околачивается в надлежащем месте. Как видно, у меня было предчувствие — я только что говорил ей о тебе. — Он повернулся к женщине, вставлявшей сигарету в мундштук. — Дорогая, это мой друг Браузен. Но сегодня, дабы опровергнуть меня, он здесь и пьян.

Она подняла рот, ограничилась тем, что переместила в пространстве свои толстые темные губы; казалось, что она глядит ими, благосклонно нас наблюдая.

— Ты тоже пьян. — Голос был медлительный, хриплый, рассеянный.

— Я тоже, — согласился Штейн. — И с каждой рюмкой буду приумножать опьянение, чтобы торжественно отметить приход моего друга. Я напьюсь согласно правилам гостеприимства и во исполнение требований церемониала. Аскет Браузен, вскормленный акридами и осиным медом, покидает пустыню. Он пьян. Тем не менее я не убежден, что мне стоит веселиться.

— Сюда для того и приходят, чтобы напиваться, — сказала женщина; зеленой рукой она подставила мундштук Штейну, чтобы он зажег сигарету. — По крайней мере вы. Я тоже немного пьяна, но больше пить не буду. Вам не нравятся мои перчатки?

— Напротив, — ответил я. — Они мне нравятся. Я подумал, не жарко ли вашим пальцам. Но это не мое дело.

— Разрозненные мысли — мертвые мысли, — крикнул Штейн. — Все эти скоты подумали бы то же самое: перчатки, бархатные перчатки в такую жару. Но мы, кроме того, способны думать о Макбете, осадах, порубках, травле. Я подумал о влажности, превращающей ее в перепончатолапое, которое мне придется целовать на исходе ночи. Я буду праздновать твое возвращение в мир живых. Но есть ли у меня основания для веселья? Где тут подвох, где ловушка?

— Ловушки нет, — сказал я; вглядевшись в лицо женщины, я разделил его на две части, узнал Гертруду и Ракель в зоне, простиравшейся от основания носа до корней волос, увидел рот девушки Диаса Грея, мягкий, мулатский, созданный приноровляться к каждому из ограниченных дерзаний любви, с уголками, неспособными сдержать печаль, выступающий над круглым подбородком, твердость которого выдавала лишь бессознательную волю к жизни. — Нет ни ловушки, ни подвоха, веселиться ты вправе.

— Я тоже веселюсь, — сказала женщина, встряхивая свисающими волосами. — По мне незаметно, правда?

— Я вспомню стихи, — сказал Штейн, потирая висок рукой женщины в зеленой перчатке; он потребовал бутылку к столу, и она протестующе рассыпала по скатерти хриплые слоги: «Похоже, ты любишь, когда тебя грабят. Будто не можешь подождать до закрытия». — Дивная. Я подцепил ее как-то ночью — увидел зеленые перчатки, обхватившие стакан в другом конце зала, и влюбился. Но есть нечто, выпадающее из твоего стиля. Нечто агрессивное, уверенное, определенно антибраузеновское. Мне нужно вспомнить стихи, тут все еще пахнет кровью.

— Почему мы не танцуем? — спросила женщина.

— Ты же говорила, что устала, — сказал Штейн. — Или усталость для меня, а приглашение для моего друга?

— Мне неохота танцевать, — возразила она; она дунула, уронила сигарету на скатерть и положила ее в пепельницу. — Но вы ходите сюда ради танцев.

— Мы не подеремся, — перебил Штейн. — Мы всегда так разговариваем…

— Вы друзья, — сказала женщина; она защелкнула портсигар, вставила в мундштук новую сигарету. — Я знаю, что это не всерьез. Но когда человек выпьет, он не знает, что делает.

— Нет, — заверил Штейн. — Мы только разговариваем, и то не обо всем, потому что он прячется. Он считает, что его не поймут, не заинтересован, чтобы его поняли.

— Если ты собираешься платить за всю бутылку, я выпью еще, — сказала она. — Вы себе говорите, я не скучаю. — Она налила три рюмки и посмотрела на площадку.

— Я тебя никогда не обманывал, — ответил я, глядя на Штейна.

— Как вам разрешили пройти с чемоданом? — спросила она.

— Я сказал, что он набит деньгами. Я никогда тебя не обманывал. Мне утомительно оспаривать и выправлять то, что обо мне думают другие.

— Но с тобой что-то происходит, — настаивал Штейн. — Потому что сегодня, я уверен, тебе нетрудно представить объяснения.

— Я не скучаю, я пью, — сказала женщина. — Слушаю вас, кое-что понимаю и думаю о своем.

— Почему бы не сегодня? — спросил Штейн. — Я перецелую все ее пальцы. Бывают ночи откровений. Ты слышал хриплый голос, узнал его? Пью за бессмертную душу старика Маклеода. Сегодня две недели. Как тебе пришло в голову искать меня здесь?

— Сюда я зашел вторично, а в промежутке заглянул еще в три похожих места. Хотел встретиться с тобой, вспомнил про Мами. Нет, не говорил с ней, вот уже несколько месяцев… — Я подумал, что теперь мне придется лгать всю ночь и что таким образом я из бескорыстного удовольствия игры преображаю мир.

— The passing away of mister…[21]Кончина мистера такого-то (англ.). Действенная формулировка для замены падали. У вас в доме плохо пахнет? Выберите себе по вкусу формулировку из нашего обширного ассортимента и замените ею падаль…

— Слово, — согласился я. — Слово все может. Слово не пахнет. Превратите незабвенный труп в тактичное и поэтическое слово. Лучшие некрологи…

— Видишь его? — крикнул Штейн женщине. — Эта фраза, эта шутка, эта манера говорить… Это не Браузен. С кем же я имею честь пить?

Она сплетала пальцы, вращала большими и покусывала их.

— Не будьте занудой, — сказала она мне. — Мне неохота всю ночь скучать.

— Так, дивная, — засмеялся Штейн. — Я свободен и готов утверждать это даже в принудительной сырости застенка. Меня не связывает обязательство давать ему то, что приобретается самостоятельно, — энергию возвращенной молодости, искушенность зрелости.

Она повернулась к Штейну, улыбнулась, подставила ему другую сигарету; выражение упрека по моему адресу некоторое время сохранялось: верхняя часть лица, интеллигентная, давила на рот, сообщая полным губам и округлому подбородку меланхолическую животность.

— Я перецелую кончики всех ее пальцев и обойдусь без помощи лебедя, который обучен произношению иезуитами, — хвастливо заявил Штейн; я не понял, что он хотел сказать. — Хуан Мариа Браузен, выражаясь слогом Гертруды, за которую я предложил бы тост, если бы меня не удерживало самое глубокое почтение, верите ли вы в страсть?

— Вы друзья и не подеретесь. Сегодня мы все трое друзья. Но не нужно обманывать; если вы обманули его, вам надо сразу же объясниться.

— Я, ты, он, — сказал Штейн; он поднял пустую бутылку, прося другую. — Все мы никто, не так ли? Или для тебя надо сделать исключение?

— Я, ты, он, — согласился я. — Кто такой Браузен? Человек, который женился на Гертруде; и все, что обо мне становилось известно, требовалось приводить в соответствие, согласовывать с основополагающей идеей, с предшествующим определением. Я говорю ради собственного удовольствия; мне лучше уйти.

— Нет, — уточнил Штейн. — Я говорю: мой друг удивляет меня, я внезапно вижу, что мой друг идет в атаку, вдохновляемый нелепым желанием реванша. Мой друг сжимает ногами чемодан с книгами по черной магии. Мой друг пьет с осмотрительностью, не глядит на женщину, которую я привел, улыбается мне как ребенку.

— Не уходите, — сказала женщина. — До закрытия осталось немного. Потом пойдем домой и выпьем еще. Хотите?

— Да, — ответил я и в первый раз посмотрел ей в глаза; ее рот достиг предела мягкости и выдвигался, демонстрируя, опять-таки подобно оку, маленькую дырочку в центре, отверстие, которое не могли закрыть губы. — Все очень просто. Женатый переводится как человек, которому пришлось заплатить цену. Но только та, на которой он женился, незаурядна, и брак был для меня не средством, а целью; мне понадобилось пять лет, чтобы по-настоящему разобраться, что же делает ее незаурядной. Другому может хватить одной ночи, циничной позы или иллюзии знакомства; еще для кого-то она составит иную проблему или никакой вовсе.

— Верно, — сказал Штейн, — бывает. Если не принимать в соображение, что может найтись человек, который вынужденно усложняет проблему и путает исходные данные. Но почему историю веры в страсть надо начинать с Гертруды?

— Гертруда — это кто, ваша супруга? — спросила женщина.

— Никто, — воскликнул Штейн быстро, учтиво, целомудренно.

— Я спросила у него. Да?

— Была, — ответил я. — Когда-то давно.

— Вы напились и сердитесь, — разнеженно прошептала она. — Значит, очень ее любите.

— Потому что она начинается с Гертруды, — сказал я. — Начинается с того, что меня посчитали человеком, который платит цену. Но когда я по-настоящему узнал большое белое тело, когда выучил его наизусть и почувствовал, что способен нарисовать его в темноте, даже не умея рисовать, я понял, что исследование проблемы только начинается. Ключ к тайне лежал в другом месте, большое белое животное в постели не было ее символом.

— Я попрошу еще полбутылки, — сказал Штейн; он наклонился и слегка поцеловал рот женщины; вздрогнув, она отвела от меня взгляд и, словно проснувшись, улыбнулась Штейну. — Не узнаю тебя; сказать точнее, в том, что ты говоришь, я узнаю себя. Снова ты становишься сегодня в известном смысле Штейном. Чтобы возразить тебе хотя бы молчанием, завязать дискуссию и использовать все выгоды момента, мне надо превратиться в незабвенного Браузена. Но услышать себя самого из твоих уст довольно лестно.

— Нет системы, с помощью которой можно познать любого человека; для каждого нужно изобретать особую технологию. Я создавал и модифицировал ее на протяжении пяти лет, пытаясь понять, кто такая Гертруда. Мне необходимо было выяснить это, чтобы достичь уверенности, что она моя.

— Достичь уверенности… — с улыбкой повторил Штейн.

— Пять лет, а потом пришлось вернуться в постель. Но противоречия тут нет, только тогда я и понял, что же такое обнимаю. И готов на то же терпение, на то же усердие всякий раз, когда потребуется.

— Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня. Но я больше не слышу себя в том, что ты говоришь. Это уже не я. Ладно, согласен, ты не был человеком, который заплатил цену.

— В таком смысле не был. Я был тем, кто не выбирал вещей и дорог, обитателем пустыни, обочины жизни, был свидетелем. Кроме того, я заключил пакт со временем, мы с ним согласились не подгонять друг друга, ни оно меня, ни я его. Я всегда знал, что все то, что мне подходит, дожидается меня на вершине какого-то часа какой-то недели какого-то года, а выведыванием точной даты не занимался. И я, свидетель, испытывал жалость, видя, как окружающие находят удовлетворение, нуждаются в крохах преждевременных родов. Ведь каждый принимает себя таким, каким открывает во взглядах окружающих, каждый формируется в сожительстве, смешивается с тем, кого в нем предполагают, и действует сообразно тому, чего ожидают от этого несуществующего предполагаемого.

— Не понимаю, — сказал Штейн. — В смысле, что я другого мнения.

— Сегодня закроют позже, — сказала женщина. — Говорят, когда много народу, им выгоднее заплатить штраф.

— Ее хриплый голос, — заметил я, — напоминает мне Маклеода. Вот детский пример: Маклеод уже много лет был не самим собой, а местом, которое занимал. Его определяло то, чем его считали; прежде чем подумать, он соображал, что ему положено думать — как экспатриированному североамериканцу на такой-то службе, в таком-то возрасте, с таким-то жалованьем. Это соображение опережало его желания… Теперь яснее?

— Мысль понятна, — сказал Штейн, — но она не работает. Почему Маклеод был всем этим, а не дирижером оркестра или золотоискателем? Зачем перекладывать на других нашу посредственность?

— В основе это вопрос не посредственности, а трусости. И еще слепоты и забывчивости, того обстоятельства, что сознание предстоящей смерти не пробуждено в каждой нашей костной клетке. Я мог бы проговорить до утра; мне все послушно, я все вижу со стороны.

Женщина посмотрела на площадку, затем на часы на запястье Штейна…

— Не время еще, милый. Ты же знаешь, раньше мне не отделаться.

— Мало того, что ты лгал мне все эти годы впрямую, — заявил Штейн. — Ты еще лгал мне всеми жестами, всеми позами, всеми фразами, которые доходили до меня без твоего ведома. Имеется некий Браузен, и вдруг тем же голосом, с тем же наклоном головы, с чемоданом расчленителя трупов между ног, тот же самый или другой Браузен отвергает свой образ и заставляет меня пересматривать длинное прошлое, стирать тысячу впечатлений, чтобы добраться до его подлинного лица. Стоит ли труда?

— Человек, готовый платить цену, — сказал я. — Но платить не для того, чтобы купить что-то, а чтобы заслужить то, что дарит ему бог или дьявол. Платить не до, как ты и другие, а после. Я еду с одной женщиной в Монтевидео, повидаю Ракель, брата, всю компанию. Я искал тебя, чтобы сказать это. Не знаю, надолго ли.

— Лечу утренним самолетом, — продолжал я лгать. — Прежде я считал, что мне важно вернуться в Монтевидео, увидеться с ними после стольких лет разлуки, но теперь я понял, что главное — это пуститься в путь, прочь от Буэнос-Айреса, от данного перевоплощения Маклеода, от Гертруды, от тебя, от всего этого периода. Ведь он давно закончился, хоть и не сразу — у него, как у покойников, еще росли борода и ногти. Теперь он завершен, и так основательно, что кажется сном, который приснился кому-то другому. Я хотел обмануть себя и думал, что город, кафе в закоулке у площади, ночи на той улице с цветниками, что идет под уклон, там еще две таких, ты должен помнить, в Рамиресе или Пунта-Карретасе, что это, и еще сотня вещей, и Ракель, и мой брат, и Лидия, Гильермо, Марта, Суарес, что все это и все они хранят мою молодость и достаточно поехать туда, чтобы вновь ее обрести.

— Не забудь осмотреть ее, когда вернется, — сказал Штейн. — Ноги, платье между ногами при ходьбе. Она сводит меня с ума. Но так не бывает; а если бы и случилось, что они сберегли тебе Браузена пятилетней давности, ты не знал бы, что с ним делать.

— Все это обман, — ответил я. — Главное, покончить, покончить с этим прошлым, с прежним. Может, я пробуду там месяц и поеду дальше, в Бразилию. Я напишу тебе, клянусь.

Женщина подошла к столу раньше, чем я успел оглянуться, раздвинула на скатерти зеленые пальцы, засмеялась в сторону. Она расположилась в мире, ожидая чего-то еще не пережитого, но точно представляемого ею во всех деталях, включая значение и следствие каждой детали.

Должны закрыть в три. Я уверен, что Эрнесто по-прежнему спит в номере гостиницы. Конечно, он может сбежать, но он навсегда связан со мною запиской, которую они найдут рядом с ключом. Мне интересно только одно: может сбежать, но не решается, чувствует, что оторваться от меня нельзя. А вы сами? Я — что угодно; пожалел его, подумал, что приключение стоит риска. Там — записка, там — охота все рассказать, бедняга. Я не пьян, это легкое возбуждение над бездонной глубиной покоя и безразличия. Мне больше не о чем говорить со Штейном.

— Минуточку, дорогая, — сказал Штейн. — Я был прошлым и для этих святых Жанн. Они сводили меня к символу своего позорного прошлого и бросали, уходили с патлатым кадыкастым малым, противником чистоплотности, бесноватым двадцати с небольшим лет, который вылетает из армии, как репей, и непременно приземляется, будь проклята моя душа, в Буэнос-Айресе, федеральной столице. Едва очухавшись от удара, он открывает, что бог указует на него перстом и преследует заключенным в треугольник оком, веля делать мировую революцию. Как известно, данная задача не может быть выполнена без поддержки, вдохновения и близости девушки, способной вызывать желание и зарабатывать на жизнь. Вследствие чего мне доставалось выносить от Орлеанских не столь уж дев живописание моих мелкобуржуазных актов, суд над каждым поступком и мнением по мерке предубеждений (честно говоря, они были не очень «пред», так как приобретались неделю назад под воздействием очередного, черт бы его побрал, патлатого, хотя моя знаменитая мужская интуиция и не подозревала о процессе политизации), суд и выражение щедрой и безнадежной жалости ко мне как к пережитку умирающего общества, его предсмертному хрипу и паразиту. А парашютисты, подозрительно многочисленные незапятнанные юноши, без колебаний давали понять промеж обоснованных обличений и выдержек из букваря, на кои опирались их утверждающие речи, их этика самоотречения и насилия, их пространные нудные поучения из смеси Христа с Заратустрой, парашютисты намекали, что серией рогов я был обязан и тому нескрываемому обстоятельству, что приближаюсь к сорока, а не к тридцати.

— Пойдем, — сказала женщина. — Теперь я могу уйти. Твой друг трезвее, чем ты.

— Зеваю, но не скучаю, — с улыбкой ответил я и поднял последнюю рюмку. Я должен остаться в полном одиночестве на продолжительное время и вспомнить Кеку, сделать еще одну попытку понять безличное окоченелое тело, перебрать все, что утихло, что несколько часов назад перестало существовать от века, стерлось из прошлого, но что я могу упорно воскрешать.

— Они удалялись прочь от моего тлетворного влияния к революционному сожительству, чтобы гордо идти вперед через аборты и голодовки. Ради своего эгоистического спокойствия я вызываю их в памяти прижимающими к груди доставшуюся им утеху.

Два официанта надвигались на нас, собирая скатерти; музыканты оркестра, действуя в эпицентре наступающей тишины, кончали укладывать в футляры свои инструменты. Она медленно поворачивалась, демонстрируя мне стойкость подобий, из которых, как я выяснил, состояло ее лицо; наконец, отчаявшись, она показала мне веснушки, шершавость, пятна на коже, что походило на интимное признание, которое может нас сблизить.

— Получила? — спросил Штейн, пряча деньги.

— Я пошла, — сказала она. — Лучше подождите меня в кафе напротив. Я должна сходить наверх, чтобы взять пальто.

— Выкурим сигарету, — предложил мне Штейн. — В бутылке еще кое-что осталось. Эти пусть подождут. Ты влюблен в женщину, с которой собираешься ехать?

— Нет, — сказал я и, внезапно протрезвев, в тревоге откинулся на стул. Я как будто впервые узнал о смерти Кеки. Сквозь прозрачную жестикуляцию Эрнесто в номере гостиницы передо мной проступало лишь ее лицо, жесткое, сухое, морщинистое, с парой широких зубов, протянутых к убегающей нижней губе. Я с испугом понял, что забыл ее. Мне представлялось, будто непрерывность воспоминания о похолодевшем теле способна отводить опасности. Пока я думаю о ней — с известной нежностью, слабой толикой страха, умеренной любовью, — Кека, с одной ногой, согнутой в колене, другой выпрямленной, черным ртом, влажными дугами между ресниц, более могущественная, чем живые, будет охранять меня; завершенная, мертвая, она обладает прочностью, которой лишены живые и на которую я могу опереться.

— Но тебе грустно, — сказал Штейн. — Хочешь увести ее с собой?

Женщина стояла со мной рядом в накинутом на плечи блестящем сером пальто и подтягивала к локтям зеленые перчатки; она сколола волосы за ушами, и мне была видна приветливая задумчивая улыбка, кротость, с какой она относится к озадачивающим выходкам любимых существ.


Читать далее

XII. Макбет

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть