РЕСПУБЛИКА И ЛИТЕРАТУРА. © Перевод. Н. Немчинова

Онлайн чтение книги Экспериментальный роман Le roman expérimental
РЕСПУБЛИКА И ЛИТЕРАТУРА. © Перевод. Н. Немчинова

I

Я ничем не связан с политическими кругами и не жду от правительства ни места, ни субсидии, ни какой-либо награды. Говорю я так не из гордости, — это просто констатация факта, необходимая в начале данного очерка. Я одинок и свободен, я работал и работаю, добываю трудом свой кусок хлеба.

Кроме того, необходимо указать еще на одно обстоятельство: я не сегодня только стал республиканцем, — в своих книгах и в прессе я защищал республиканские идеи еще в годы Второй империи. Я мог бы получить некоторую долю добычи, будь у меня хоть чуточку политического честолюбия. Для этого достаточно было наклониться и подобрать после жатвы упавшие под серпом колосья.

Итак, у меня положение совершенно ясное. Я республиканец, который не живет щедротами республики. И это, по-моему, превосходное положение, позволяющее мне сказать во всеуслышание то, что я думаю. Я знаю, почему многие предпочитают молчать: один ждет ордена, другой боится потерять должность, третий надеется на повышение по службе, четвертый рассчитывает стать членом генерального совета в своем департаменте, потом депутатом парламента, потом министром, а потом, как знать, может, и президентом республики! Необходимость добывать хлеб насущный, жажда почестей — это ужасные путы, связывающие самый горячий порыв к откровенности. Лишь только появятся у человека широкие потребности пли честолюбивые планы, он окажется во власти первого встречного. Если вы чересчур откровенно выражаете свое мнение о некоторых политических деятелях, перед вами будут закрыты все двери; если вы осмелитесь сказать правду о таком-то и таком-то вопросе, против вас ополчится могущественная партия. А вот откажитесь от честолюбия, начните жить без покровительства, и тотчас путы спадут с ваших ног, и вы свободно пойдете, куда вам вздумается, — направо, налево, исполненные чувства спокойной радости, оттого что вновь обрели свою индивидуальность. Ах, какое блаженство жить в тихом уголке плодами маленького поля, которое вы возделываете сами, не рассчитывая на соседа! Какое счастье дышать чистым воздухом и высказывать вслух свои мысли, не опасаясь, что ветер подхватит и разнесет окрест ваши слова!

В политических партиях существует то, что именуют дисциплиной. Это сильное оружие, но до чего оно отвратительно! К счастью, в литературе дисциплина невозможна, особенно в нашу эпоху утверждения личности. Политическому деятелю бывает необходимо собрать вокруг себя большинство, которое станет его поддерживать, — да, впрочем, без поддержки он и не мог бы выдвинуться, а писатель существует сам по себе, вне публики; его книги, возможно, не находят сбыта, но они существуют и когда-нибудь будут пользоваться успехом, если заслуживают того. Условия существования писателя не принуждают его к «дисциплине», поэтому он находится в выигрышном положении и может высказывать свое суждение о политических деятелях. Он пребывает выше злобы дня; говорит он не под давлением некоторых фактов и не в целях выгоды, словом, ему дозволено придерживаться своего мнения, так как он не входит ни в одну группировку и может свободно говорить все, не портя себе жизнь и не рискуя своим положением.

Однако я не дерзнул бы забираться в дебри политики, если бы мне не нужно было разобраться в одном, по-моему, весьма важном вопросе. Я решил выяснить, хорошо или плохо уживаются друг с другом республика и литература: я имею в виду нашу теперешнюю литературу, то широкое натуралистическое, или, если угодно, позитивистское направление, начало которому положил Бальзак. Уже давно я хочу это сделать и все не решаюсь, настолько жгучим кажется мне вопрос. Да и за последние восемь лет в политике стоял такой оглушительный шум, так быстро возникали всяческие осложнения, что исследователю трудно было бы предпринять серьезное изучение и, главное, прийти к разумным выводам. Но теперь, хотя шум все не прекращается, инкубационный период кончился и республика существует на деле. Она действует, и можно судить о ней по ее действиям. Следовательно, настало время сопоставить республику и литературу, посмотреть, что последняя может ждать от первой, установить, кого — друзей или противников — мы, аналитики, анатомы, собиратели человеческих документов, ученые, признающие только авторитет фактов, найдем в нынешних республиканцах. Решить этот вопрос чрезвычайно важно. По-моему, с ним связано само существование республики. Будет или не будет она жить, зависит от того, примет ли она или отвергнет наш метод. Республика пойдет по пути натурализма, или ее не станет.

Итак, я намерен исследовать политический момент в его соотношении с литературой. И мне неизбежно придется, больше, чем я того хотел бы, судить тут о людях, которые управляют нами. Но, повторяю, в мои намерения не входит выражать свое мнение о судьбах Франции, прибавляя его к путанице чужих мнений. Я исхожу из того, что республика существует, и я, писатель, хочу просто-напросто рассмотреть, как республика ведет себя по отношению к писателям.

Но прежде всего нужно вспомнить, каким образом во Франции была основана республика. Это более чем характерно. Не вдаваясь в подробности чрезвычайно сложного и смутного времени, каким были последние восемь лет в истории нашей страны, можно без труда установить тут главные линии. Во-первых, крушение Второй империи, вызванное тем, что подгнили непрочные устои, поддерживавшие этот режим; вообразите богатую декорацию, разукрашенную пурпуром и позолотой, но воздвигнутую на тоненьких, кое-как вбитых и источенных червями подпорках, которые от сильного толчка должны были обратиться в прах; война 1870 года послужила таким толчком, и совершенно логично было, что Вторая империя рухнула в пору наивысшей своей пышности. Затем, после наших бедствий, — Национальное собрание в Бордо и попытка установления законной власти. Я был в Бордо, я видел, как сколачивалось в Собрании монархическое большинство, как там пожимали плечами, едва речь заходила о республике; это большинство мнило себя сильным, всемогущим, воображало, что стоит ему провалить голосование, и монархия восстановится. Оно без опаски приняло избрание Тьера президентом, ибо уверено было, что останется хозяином положения во Франции. Однако на другой же день произошло разграничение партий. Если республиканцы оставались в меньшинстве, то монархисты разделились, когда уточнили свои стремления: среди них оказались легитимисты, орлеанисты, бонапартисты; как только произошел раскол, ни одна из этих партий уже не могла претендовать на господство. Тут основная причина их бессилия что-нибудь основать. Позднее, в Версале, — долгие интриги, парламентская борьба. Г-н Тьер с буржуазной хитрецой сказал, что Франция достанется самым благоразумным. В сущности, он уже предвидел, что в конце концов восторжествует республика, понимал, что три претендента на трон уничтожат друг друга. Трагедия Коммуны и жестокие репрессии, последовавшие за ней, упрочили положение республиканского правительства, а не пошатнули его. Республике угрожала серьезнейшая опасность, — говорили, что вот-вот произойдет примирение между представителями двух ветвей французского королевского дома и слияние партии легитимистов с орлеанистами. Наконец разразился кризис 24 мая: свержение Тьера и триумф монархистов. Можно было подумать, что республика погибла. Генрих V уже готовился вступить в Париж,[22]После падения Второй империи единственный оставшийся в живых представитель старшей ветви Бурбонов, граф Шамбор, находившийся в эмиграции, претендовал на французский престол под именем Генриха V. В 1873 году благодаря сговору легитимистов и орлеанистов ему едва не удалось осуществить свое намерение, но 23 октября в нашумевшем письме своим сторонникам он отказался от конституции и заявил, что намерен единолично царствовать под белым знаменем абсолютизма. Тогда были продлены президентские полномочия Мак-Магона. уже были заказаны парадные экипажи. И вдруг во время голосования в партии роялистов произошел раскол при рассмотрении вопроса о белом знамени. Республика одержала верх большинством в один голос.

Разумеется, это еще не было окончательное решение. Но уже можно было сказать, что монархия обречена, так как она каждодневно сама понемногу убивала себя. И вот когда президентом сделался маршал Мак-Магон, перед нами предстало странное зрелище: монархическое большинство, члены которого дрались между собой, содействовало вопреки своей воле основанию республики. Его яростные нападки, его тайные происки, самые обдуманные и коварные его планы — все в конечном счете приводило к упрочению того строя, который монархисты хотели разрушить. Объясняется это очень просто. В стране развернулось широкое движение в пользу республики, что было вполне логично, ибо только республиканский строй казался людям разумным и единственно возможным. Напрасно суетилось роялистское большинство, бессильное восстановить монархию, — оно все больше становилось непопулярным, то и дело поднималась вся страна, чтобы изгнать его из парламента. Недаром же шла постоянная работа при частичных выборах, когда каждого выбывавшего монархиста заменяли республиканцем; недаром же республиканцы одержали победу 14 октября при выборах в палату депутатов, а 5 января получили большинство и в сенате, — словом, несмотря на отчаянную авантюру Мак-Магона, имевшую место 16 мая, Республика стала законной формой правления и действовала, как и всякая установившаяся власть. Надо сказать, что левые в Национальном собрании запомнили и применили на практике слова г-на Тьера: «Франция достанется самым благоразумным». Разумеется, крайние левые, находившиеся в меньшинстве, призывали к крайним мерам, но Гамбетта, став бесспорным главой партии республиканцев, бросил лозунг — «оппортунизм», характеризовавший терпение, ловкость и благоразумие, которых требовало положение страны. Если ныне президентом стал Жюль Греви, если республиканцы господствуют в обеих палатах, то произошло это благодаря их выдержке: республиканцы не мешали новой эволюции, происходившей в народе, и вместе с тем не желали торопить ее.

Таковы главные факты, которые мы вкратце обрисовали. Нет нужды вдаваться в подробности, я просто хочу вывести следующее заключение: для того чтобы установилась республика, она должна быть логическим результатом определенных обстоятельств, а не произвольным требованием какой-нибудь политической партии. В глазах многих республиканцев республика облечена божественным правом; только одно правление законно — правление всех; возможна лишь одна верховная власть — власть народа. Конечно, это мое собственное мнение. Но ведь мы тут вступаем в область чистейшей абстракции. Так может рассуждать только математик, потому что у цифр нет своей воли. А попробуйте-ка применить теоретическую формулу республики к народу, — тотчас все разладится. Ведь вы тут вводите новый элемент — человека, ужасный элемент, который не подчиняется, как цифры, математическим выкладкам, и способен на резкие скачки и капризы. Народ не втиснешь в уравнение. Посмотрите на Францию 1789 года. За плечами у нее было несколько столетий монархии, у людей выработались определенные привычки и обычаи, образ мыслей, образ жизни, характерные для тогдашнего французского общества. Национальные черты, среда, установления способствуют постепенному формированию народа, создают его дух, придают ему на долгое время свой отпечаток. И что же получается? Как ни хотели силой преобразовать Францию 1789 года, она опять стала монархической, хотя и пережила одно из самых ужасных потрясений, когда-либо выпадавших на долю государства. Разумеется, старый мир не мог воскреснуть, начался новый век, велики были завоевания свободы. Но Наполеоновская империя заставила всех склонить голову, а затем Реставрация стала наверстывать потерянное. Произошло это просто потому, что люди, которых так долго, веками, гнула по-своему монархия, не могли сразу приноровиться к республике, несмотря на всю силу революционного натиска. Фанатики, сектанты, все, кто повинуется своей экзальтированной вере и торопится вступить в идеальное государство, о котором они мечтают, знают, что делают, требуя отрубить сто тысяч голов и править с помощью террора. Подчинить своему господству людскую массу они могут лишь путем грубого насилия, им надо подавить в человеке то, что отложило в нем прошлое, уничтожить путем кровопускания все, что национальность, среда и установления внесли в его душу. Напрасная, кстати сказать, надежда. Еще не было примера, чтобы так вот сразу преобразилась целая нация. Стекала кровь с наших эшафотов, а из кровавых брызг поднялся Наполеон, который пришел в свой час, чтобы остановить ход революции и захватить власть. Произошли еще две революции, но ни та, ни другая не могли установить республику: одна привела к Июльской монархии, а другая — ко Второй империи. Этому может быть лишь одно объяснение, и его легко дать, исходя из исторической действительности; социальная и историческая обстановка не вела с неизбежностью к республике, людская масса во Франции еще не была готова к республиканскому строю. Зато взгляните на нынешние события: то, чего не мог сделать террор, ныне осуществляет постепенная эволюция в умах. Допустим, что устрашающая встряска, которую революция произвела в старом французском обществе, была необходима, чтобы перепахать поле, где предстояло вырасти новому обществу. Но как долго потом пришлось ухаживать за всходами и ростками, чтобы это новое общество созрело! Вот где сущность истории нашей страны за восемьдесят лет. Мы видим в ее анналах, как все больше дискредитировали себя династии при каждой их попытке восстановить старый режим; и вот старшая ветвь королевского дома сломалась, младшая ветвь не смогла принести цветов, империю изгнало второе вражеское нашествие. А за это время народ научился ценить свободу, шла потаенная и непрестанная работа, направлявшая страну к республиканскому строю, и, как это всегда бывает, когда историческая сила дает толчок движению нации, малейшие инциденты и даже такие события, которые, как будто должны были остановить это движение, вскоре вызвали стремительный рывок вперед. Словом, когда обстоятельства требуют республики, она уже бывает основана.

Вот, что я хотел с полной ясностью установить в начале своего очерка. Повторю вкратце. Во всякой политической проблеме есть два элемента: теоретическая формула и человек. С моей точки зрения, одна лишь республиканская формула может быть названа научной, и к ней неизбежно должна прийти вся нация. Если бы люди были чистейшей абстракцией, оловянными солдатиками или кеглями, которые можно выстраивать по своему вкусу, тогда оказалось бы очень простым делом сразу превратить монархию в республику. Но поскольку действуют-то живые люди, они ломают все теоретические формулы, они страшно усложняют вопрос, вносят в него хаотическую путаницу идей, стремлений, честолюбия и безумств. И тогда рождается политика; для того чтобы произошла хотя бы самая малая эволюция, требуется иной раз сотни лет и непрестанно возрождающаяся борьба. К счастью, события развиваются, работа идет, теоретическая формула претворяется в жизнь согласно определенным законам. Было бы очень любопытно, начав изучение вопроса с середины прошлого столетия, проследить, как живые люди применяются во Франции к новым политическим и социальным формулам. Вот уж пришлось бы поработать! Я ограничился тем, что коротко показал, как со времени революции волна событий влекла нас к республике и как за последние годы республика утвердилась силою фактов, несмотря на препятствия, которые, казалось бы, ежечасно должны были преграждать ей дорогу. Теперь мне остается рассмотреть различные группы республиканской партии. А затем, зная нынешнюю нашу республику, я смогу установить, каково ее отношение к современной литературе.

Я, конечно, быстро бы запутался, если б вздумал разбирать все оттенки республиканской партии. Мне придется ограничиться тремя-четырьмя характерными типами. Разумеется, я выберу влиятельные группы. Впрочем, я не собираюсь вести полемику, — ведь я только ученый, только наблюдатель. Поэтому в моем очерке не будет чьих-либо фамилий и названий газет.

Итак, типы республиканцев. Во-первых, республиканец-доктринер. Он священнодействует в каком-нибудь тесном кружке. Зачастую похож на протестанта пуританского склада. Мечтает попасть в Академию, гордится своим прекрасным слогом и своей уравновешенностью. Разумеется, он либерал, но либерал умеренный, как оно и подобает человеку ловкому, давшему себе зарок никогда не склоняться ни направо, ни налево. Если он убежденный либерал, то обычно является тяжелодумом, страдает узостью мысли, и тогда перед нами сущий формалист, буржуа, боящийся народа и потерявший надежду дождаться такой монархии, которая окажется ему по вкусу. А если он не отличается твердостью убеждений, то проявляет удивительную гибкость ума. За его важным видом, его велеречивостью, его корректностью, фразеологией, подобающей человеку серьезному и донельзя добродетельному, скрывается самый покладистый скептик. По сути дела, он только честолюбец. Как человек практический он понял, что вернейший способ попасть в число власть имущих состоит в том, чтобы никого не пугать и наводить на всех тоску. Поэтому он создал газеты, где в разделах литературы и политики торжествует серятина, где читателям преподносятся нудная жвачка, неудобоваримые статьи, без единой блестки остроумия. Этого достаточно для приобретения веса. Ведь надо только высокопарным тоном вещать избитые истины. Вокруг этой пустопорожней торжественности, этого либерализма, живущего академическими формулами, группируется своя публика. Тут никогда не называют вещи своими именами. Это буржуазный салон с обычными для него предрассудками, чопорными манерами, смутной религиозностью, важностью и скукой. Тут задаются целью с торжественным видом эксплуатировать средний класс, а для этого пускают в ход непререкаемые догмы, готовые мнения, действующие так успокоительно и смягчающие всякие резкости, составляют декларации в духе прюдомовских. Я предлагаю наречь республиканцев-доктринеров протестантами-иезуитами. Они с самого начала мечтали о власти, и их долгая борьба была лишь медленным продвижением к вожделенной цели. Они люди изворотливые. Будьте уверены, что республика для них ценна только как вывеска. На всякое научное ее обоснование им наплевать.

Перехожу к республиканцу-романтику. Он менее опасен, чем доктринер, и забавнее его. К сожалению, он занимает большое место в нынешней шумихе. Ведь вторжение романтизма на политическое поприще — целое событие. Я рассказал о нем в другой своей статье. Случилось так, что некоторым драматургам, прославленным в тридцатых годах нашего века, а затем увидевшим, что в театрах их пьесы больше не делают сборов, пришла мысль пуститься в журналистику, бряцая своими ржавыми шпагами и потрясая султанами. Это произошло в конце Второй империи, как раз в то время, когда публика жадно читала оппозиционные газетки. И в пору страстных нападок на власть романтизм творил в прессе просто чудеса. Тирады, которые уже вызывали усмешку, когда их слышали в театре, казались совершенно новыми, когда их печатали в передовицах газет. На их столбцах Эрнани требовал свободы, гордо вздернув концом шпаги свой серый плащ. Там д’Артаньян, там Буридан в широкополых фетровых шляпах с длинными перьями приветствовали державный народ и величали его властелином. Еще никогда маскарад не имел такого успеха. Народ, конечно, не узнавал любимых своих героев из «Нельской башни» и «Трех мушкетеров»; ему уже надоело аплодировать им в театрах Амбигю и Порт-Сен-Мартен, но теперь пробуждалась, волновала его сердце былая любовь к ним, и он готов был кричать: «Браво, Меленг!»[23]Актер Этьен Меленг прославился исполнением роли Буридана в романтической драме Александра Дюма-отца «Нельская башня» при ее первой постановке (1832) на сцене бульварного театра Порт-Сен-Мартен. И вот романтизм стал снова котироваться на литературном рынке, котироваться весьма высоко. Он приносил такие большие доходы, что республиканцы-романтики, довольные удачей, выпавшей им на склоне лет, ограничивались выколачиванием денег с помощью своих напыщенных фраз и, не в пример многим карьеристам, вовсе не стремились пробиться в депутаты парламента или стать посланниками. Приемы романтиков в журналистике были весьма незатейливы: они просто-напросто украшали обсуждение общественных дел мишурой высокопарных фраз, жонглировали антитезами, давали волю необузданному воображению и порывам фантазии. Ведь им следовало быть лиричными, сочетать чувства Трибуле и Рюи Блаза, мчаться на крылатом гиппогрифе над изумленной землей. Можете себе представить, какою под пером романтиков становилась политика, эта наука, требующая знания фактов и людей. Сразу исчезла прочная основа серьезных наблюдений, анализ уступил место риторике, слова поглотили мысли. Романтики уносились в сферы благородных мечтаний о вселенском братстве народов, о близком конце кровавых столкновений и войн, о равенстве и свободе, озаряющих мир подобно сиянию солнца. С другой стороны, так как они наживали деньгу на славословиях народу, то и кланялись ему в ноги, не жалели для него никакой лести; народ стал в их писаниях властелином, папой римским, божеством, пребывающим в святилище, и надлежало молиться ему на коленях под страхом величайших наказаний. Право, со стороны рабочих было бы просто нелюбезно отказать в двух су за такую газету. Но какой жалкий маскарад она представляла собой, какой постыдный торг! Республиканцы-романтики издеваются над здравым смыслом, над современными науками, над точным анализом, над экспериментальным методом, — над этими мощными орудиями, с помощью которых люди уже переделывают человеческое общество. Перед нами кривляются канатоходцы в пестрых одеяниях, расшитых блестками, и, к великому удовольствию толпы, акробаты эти совершают прыжки в царство идеала.

Наряду с республиканцами-романтиками существуют республиканцы-фанатики, которые облачились в сюртук Робеспьера или обулись в сапоги Марата. Они подражают какой-нибудь исторической фигуре и не могут отойти от подражательства. Странные головы у этих людей, желающих выкроить будущее из прошлого, не понимающих, что каждая эволюция приходит в свой час и что история человечества не повторяется. Впрочем, скажу еще раз, — мне было бы трудно четко классифицировать республиканцев, так много групп они образуют, начиная от крайних левых, нетерпеливых республиканцев и до оппортунистов, которые всем довольны. Есть среди них и сектанты и ловкачи, люди прошлого и люди будущего, — пестрое скопище! Я ограничусь характеристикой республиканцев-доктринеров, республиканцев-романтиков и республиканцев-фанатиков. Это самые сильные группы, — во всяком случае, в их руках весьма распространенные газеты, следовательно, они пользуются наибольшим влиянием. У меня вполне определенное мнение о них: я полагаю, что, будь они хозяевами положения, они завтра же уничтожили бы республику. Республиканцы-доктринеры повернули бы вспять и привели бы нас к конституционной монархии, а благодаря республиканцам-романтикам и республиканцам-фанатикам у нас через полгода была бы диктатура. Это математически точный вывод. Кто не идет вперед при свете истины, обязательно потеряет дорогу и впадет в заблуждение.

По-моему, существует лишь один тип подлинных республиканцев, действительно трудящихся на благо настоящего и будущего, — это республиканцы, обладающие научным, или натуралистическим, мышлением. Если б я не дал обещания не называть имен, я пояснил бы свою мысль примерами. Группа республиканцев-натуралистов представлена людьми с ярко выраженной индивидуальностью, основа их воззрений, — главным образом, анализ и эксперимент. В политике они ведут такую же работу, какую наши ученые проделали в химии и физике, а писатели выполняют сейчас в романе, в критике и в истории. Их задача — возвратиться к человеку и к природе, природу изучать в ее действии, а человека рассматривать с точки зрения его потребностей и инстинктов. Республиканец-натуралист учитывает влияние среды и обстоятельств; он не считает нацию податливым воском, из которого можно лепить что вздумается, ибо он знает, что у нации своя собственная жизнь, свои основы существования, механизм которого надо изучить, прежде чем воспользоваться им. Социальные формулы, как и формулы математические, весьма трудны, и нельзя требовать, чтобы народ в один день понял их; современная наука политики как раз в том и состоит, чтобы привести страну кратчайшими и самыми практическими путями к такому образу правления, к которому она идет из естественных своих побуждений, возросших под влиянием событий. У республиканца-натуралиста нет чопорности и лицемерия, свойственных республиканцу-доктринеру; он не станет потакать одному классу в ущерб другому и говорит все без обиняков, не боясь скандализировать буржуазию. Республиканец-натуралист ничего не понимает в галиматье республиканца-романтика и только пожимает плечами, знакомясь с его безумной риторикой и его идеальным миром из позолоченного картона. Для него все эти краснобаи просто шарлатаны, все равно, носят ли они белый галстук или рядятся в средневековые камзолы.

Даже если допустить, что среди доктринеров и романтиков найдутся люди убежденные, они все-таки напрасно тратят силы, строя воздушные замки, не имеющие земного фундамента; они суетятся в кругу заблуждений, применяют ложные формулы к каким-то несуществующим людям, которые представляют собою чистейшую абстракцию, выдуманные идеальные персонажи; и нет ничего удивительного, что постройка их рушится, что после каждой их попытки нужен какой-либо диктатор пли король, чтобы вымести обломки развалившегося сооружения. Республиканец-натуралист, наоборот, сначала изучает и зондирует почву, а затем строит; укладывая камень за камнем, он осматривает его со всех сторон и знает, что все будет держаться прочно и что здание он воздвигает там, где того требует сама природа местности и характер строения. Он человек жизненный, он сделает из республики не протестантский храм, не готический собор, не тюрьму с окнами, выходящими на площадь, на которой производятся казни, а просторный и красивый дом, пригодный для всех классов общества, дом, где будет много воздуха, солнца, и настолько приспособленный ко вкусам и потребностям его обитателей, что они поселятся там навсегда.

Мы дали лишь набросок, сделанный широкими мазками. Но и так ясно видно, что история нашего века, и, в частности, события последних восьми лет, логически ведут к этому научному разрешению вопроса. Натуралистическое движение, захватившее всех мыслящих людей, не могло миновать и политики. Благодаря ему обновилась история, критика, роман, театр, оно должно дать решительный толчок и в сфере политики, то есть живой истории и жизненной критики. Политика, освобожденная от доктрины эмпириков и от идеализма поэтов, основанная на анализе и опыте, применяющая научный метод как орудие, ставящая своей целью нормальное развитие нации в свойственной ей среде и условиях существования, — только такая политика может окончательно установить во Франции республику. Надо сказать напрямик: нет отвлеченных принципов и законов. Есть люди, организованные существа, которые живут на земле в определенных условиях. Республика невозможна до тех пор, пока она не станет в данной стране необходимым условием существования. Если же не посчитаться с этим фактом, всякая попытка установить республиканский строй окажется искусственной, успех ее — непрочным, а неизбежный провал повлечет за собой различные катастрофы.

II

Посмотрим теперь, какую позицию занимают различные группы республиканской партии в отношении современной литературы.

Уже несколько лет меня посещает много иностранцев, главным образом, русские и итальянцы. Я с интересом слушаю их, потому что они высказывают о нас, французах, оригинальные суждения, которые почти всегда поражают меня. Всех их очень удивляет, что республиканская партия, как они убеждаются, относится враждебно к литературным новшествам, нападает на писателей, которые порывают с традициями и идут вперед, что эта партия яростно критикует произведения, написанные в аналитическом и экспериментальном духе. Самые влиятельные газеты республиканской партии особенно свирепо расправляются с романистами натуралистического направления. Иностранцы недоумевают: почему это происходит? Чем вызвано такое странное противоречие, что новые политические деятели ополчились на новых писателей? Как можно стремиться к политической свободе и оспаривать у литературы право расширять свои горизонты? Я не раз пытался объяснить своим посетителям столь удивительную аномалию. Но они поняли меня лишь наполовину, — уж очень странным было это положение в их глазах. Сейчас мне хочется разъяснить все окончательно.

Прежде всего вспомним, что тут имеются характерные прецеденты. Во время первой революции, от 1789 года до Наполеоновской империи, в литературе царил классицизм, не было ни единой попытки разбить прежние рамки; наоборот, все старательнее и скучнее переписывали старые образцы XVII века. Разве это не курьезно? Люди уничтожили короля, уничтожили господа бога, дотла разрушили старое общество, а сохраняют литературу того самого прошлого, которое они хотят стереть со скрижалей истории: разрушители как будто и не подозревают, что литература — это непосредственное отражение общества.

И лишь гораздо позднее в литературу проникли отзвуки революции. После падения Империи, в период Реставрации, вспыхнуло восстание романтизма, подобие 1793 года в литературе. И что же мы тогда увидели? Поразительное зрелище. Оказалось, что республиканцы, или, вернее, либералы, — те, кто требовал сохранить завоевания революции, когда свободе угрожала опасность, и сражался во имя вольности на баррикадах в 1830 году, — эти самые свободолюбцы защищали в литературе классицизм и яростно нападали на торжествующий романтизм, на драмы и романы Виктора Гюго. Достаточно просмотреть подборку номеров «Насьональ» того времени, чтобы убедиться в этом. Таковы факты. Во Франции всякий раз, как политические деятели намеревались добиться освобождения нации, они начинали с того, что выражали недоверие писателям и мечтали крепко замкнуть их в какую-нибудь старую литературную форму, словно в тюремную камеру. Они свергают правительство, но хотят регламентировать печатное слово. Их смелость ограничивается более или менее насильственным преобразованием формы правления; они не допускают преобразований в литературе. Они жаждут стремительной политической эволюции, но испытывают странную потребность воспретить эволюцию в литературе. А ведь обе эти эволюции, повторяю, связаны между собой, одна не может произойти без другой, они совершаются вкупе и во имя одной и той же благой цели. Какова же подоплека странной позиции республиканской партии?

Заметьте, что тут как будто действует один и тот же закон. В 1830 году либералы отвергали романтизм; ныне республиканцы отвергают натурализм. Можно, следовательно, думать, что существует некий постоянный элемент в этой враждебности, в этом недоверии к новым литературным направлениям. Да, несомненно, этот постоянный элемент существует, и я сейчас постараюсь определить его. Однако я полагаю, что наряду с ним действуют причины случайные, временные, они более многочисленны и более сильны. Поэтому я оставлю прошлое в покое и обращусь к настоящему, рассмотрю, как относятся к натурализму различные упомянутые выше группы республиканцев.

Посмотрим сперва на республиканцев-доктринеров. Как я уже говорил, они остались почитателями классицизма. Одни из них, человек с весом, многоопытный журналист, отличающийся внушительной торжественностью, которая привела его в сенат, недавно провозгласил, что Стендаль и Бальзак подозрительные писатели и ни один порядочный человек не может держать их книги в своей библиотеке. Другой критик, бывший учитель, который стал теперь высоким сановником, не так давно распекал натуралистов в некоем журнале и награждал их ударами линейки, словно бледнеющий от бессильной злобы классный надзиратель. Я мог бы привести двадцать подобных примеров. Ведь таких иезуитов целая группа, все эти лицемеры в наглухо застегнутых сюртуках боятся смелых слов, трепещут перед живой жизнью и хотят втиснуть широкое движение современного исследования в узкое русло нравоучительного и патриотического чтива. Где еще найдешь таких наголо обритых евнухов? Я могу понять, почему нас не любят благочестивые католики, — ведь мы подрубаем под корень их верования; я понимаю, почему старый мир восстает против нашего «беспощадного» анализа, — ведь он обращает все отжившее в прах; но почему люди, утверждающие, будто они идут в ногу с веком, люди, требующие в своих речах свободы мысли, — почему они идут против нас, когда мы более действенно, чем они, трудимся над созиданием будущего общества? Сколько в них лицемерия! Не нравится им, что работу свою мы ведем при ярком свете дня, что слишком смело говорим правду, наша откровенность смущает их. Будучи в оппозиции, они позволяли себе замечать уродливые стороны человеческого общества, но как только они пришли к власти, человечество сразу похорошело в их глазах: теперь они стали правителями, — довольно показывать дурное, надо набросить на него покров. Поистине нас разделяет пропасть. Уравновешенные люди или педанты, буржуа с закоснелыми предрассудками или скоморохи, разыгрывающие комедию добродетели, ловкачи, стремящиеся увеличить подписку на свою газету, печатая в ней романы с продолжением для семейного чтения, скопище академических мыслителей и менторских умов — все они инстинктивно или из корысти ненавидят свободный дух в литературе, живой слог и яркие образы, смелость анализа и проявление сильной индивидуальности писателя. Как говорит один видный стилист нашего времени, они страдают «литературобоязнью» и из-за этого встают на дыбы перед какой-нибудь необычной фразой поэта, как взвивается на дыбы лошадь, испугавшись нежданного препятствия.

А наши споры с романтиками-республиканцами — это просто столкновения двух литературных школ. Разумеется, романтиков, которые бросились воспевать республику ради спасения своих доходов, очень тревожит происходящий сейчас поворот симпатий публики в пользу писателей-натуралистов. Все возрастающий ее интерес к реальной действительности, любопытство, с которым встречают каждое новое литературное произведение, если в основе его лежит современный метод анализа, с полным основанием вызывает у романтиков опасение, как бы читательская масса и вовсе не отвернулась от их творений. Что с ними станется, раз рыцарские доспехи и султаны вышли из моды, раз высокопарными тирадами уже не обойдешься, раз читатель требует ясных мыслей, идей, не идущих вразрез с наукой, и под пышными красотами слога хочет видеть реальных людей? Не только спорными становятся их романы, их драмы, но уже начинает вызывать усмешку и их политика, — того и гляди, их больше не будут принимать всерьез. И вот гордость романтиков уязвлена, а кошелькам их грозит оскудение, и они сердятся, выказывают нарочитое отвращение к новым писателям и якобы презирают их. Вместо того чтобы признать, что эволюция романтизма дала толчок новому широкому течению — натурализму, они его отвергают, им хотелось бы остановить французскую литературу на уровне, достигнутом ею в 1830 году. И тут весьма характерно их стремление замкнуться в одной определенной эпохе, признать венцом литературного развития одну определенную форму или подражание одному-единственному гению, причем считается, что отныне и будущее уже твердо установлено. Какой разительный контраст! Люди, допускающие всяческий прогресс в политике, совершенно не признают за литературой права двигаться вперед и искать новых форм. Но в позиции республиканцев-романтиков, враждебной по отношению к писателям-натуралистам, есть и еще одна, более важная сторона. Романтики стараются подорвать уважение к натуралистам, бросают им в лицо грязные обвинения, называют их чистильщиками сточных канав, любителями порнографии и всяких непристойностей. Под этим следует понимать, что писатели-натуралисты изучают человека, не наряжая его в театральные костюмы, все вскрывают и анализируют, работают, как современные ученые-исследователи. По сути дела, несмотря на грубые слова, которыми стремятся их очернить, они просто труженики, искатели правды, а романтики ищут царство идеала. Тут только разница в методе, в философии литературного творчества, но разница эта очень важна. Романтики считали своим долгом приукрашать и по-своему аранжировать подлинные факты человеческого поведения, полагая, что это надо делать для удовольствия и пользы народа; а мы, писатели-натуралисты, убеждены, что лучше показывать человека таким, каков он есть, если хочешь затронуть народ за живое и оставить ему в наследство произведения, которые вечно будут служить людям уроком. Разумеется, тут уж соглашение невозможно, надо, чтобы одни устранили других. Я спокоен относительно исхода спора. Я просто хочу заметить, что только мы, которые действуем, как ученые, можем дать республике прочные, разумные основы, тогда как романтики уронят ее престиж, потащив ее в некое карнавальное шествие гуманитаризма.

Наконец, республиканцы-фанатики, — иначе говоря, узколобые и неистовые люди, которые смотрят на республику как на государство, облеченное божественным правом, и считают, что его надо насильно навязывать людям, — республиканцы-фанатики относятся к литературе с некоторым пренебрежением и готовы считать ее излишней роскошью. Они не отводят ей большой роли в механизме общества, а если и признают за ней некоторое значение, то хотят согнуть ее в бараний рог и установить для нее правила законодательным путем. Прудон, один из самых сильных умов нашего времени, не мог избавиться от стремления рассматривать искусство с точки зрения политической экономии. Он мечтал посбавить спеси слишком высоким творческим индивидуальностям и хотел развести уйму благомыслящих и прекрасно вышколенных рисовальщиков для того, чтобы они с пользой для дела заняли место непокорного гения, имя которому — Делакруа. Вполне понятно, что эти республиканцы, столь недоверчиво относящиеся к литературе, не выказывают расположения к новым литературным течениям. А кроме того, они носят в душе свой идеал республики, который дала им история: грубая похлебка спартанцев, гражданская непреклонность Брута, жестокая мстительность Марата; и эта республика, любезная их сердцу, мрачная и суровая, все уравнивающая и подчиняющая своей власти, республика, сплошь выдуманная по античным образцам и в конечном счете просто невозможная в наше время, плохо ужилась бы с литературой, основанной на наблюдении и анализе и нуждающейся для своего развития в полной свободе. Этих фанатиков мы задеваем еще и потому, что не желаем видеть, подобно им, страшных снов наяву, отказываемся пересчитываться и строиться в шеренгу, подчиняться команде и смотреть на человека как на прут, который можно воткнуть в землю где вздумается, и он будет расти. Они поклонники готовых штампов, а мы считаем необходимым непрестанно изучать действительность и с уважением относиться к человеческим документам. Вот почему нам невозможно столковаться с ними.

Я уже сказал, что, помимо причин, действующих в том или ином случае, имелись и причины общего характера, объясняющие явную враждебность республиканской партии к новому методу в литературе. Эти причины действуют при любом правлении. Лишь только республиканцы пришли к власти, они не избежали влияния общего для всех закона, гласящего, что каждый человек, ставший властителем, трепещет перед печатным словом. Когда люди находятся в оппозиции, они с восторгом готовы декретировать свободу печати, уничтожение всяческой цензуры; но если завтра силою переворота наш бунтарь получит министерский портфель, он прежде всего вдвое увеличит число цензоров и пожелает все регламентировать, вплоть до газетной хроники. Конечно, нет такого даже кратковременного министра, который не горит похвальным рвением возродить под своей эгидой век Людовика XIV, — эту музыкальную арию он играет на празднестве своего восшествия на престол; искусства и литература, в сущности, значения для него не имеют, — им всецело владеет политика. Но если ему не дает покоя желание оставить память о своем правлении, если он действительно займется писателями и художниками — это становится сущим бедствием: он запутывается в вопросах, которых не знает, поражает своих подопечных экстравагантными мероприятиями, раздает награды и ренты таким посредственностям, что сама публика диву дается. Вот к чему приходит всякий, стоящий у власти, хотя бы в начале его и воодушевляли самые благие намерения: он неизбежно поощряет посредственность, а яркие дарования у него в загоне, если только он не преследует их. Может быть, это делается из соображений государственных? Все правительства относятся к литературе с подозрением, так как чувствуют в ней силу, которая ускользает из-под их власти. Крупный писатель, крупный художник стесняет их, внушает им страх, ибо он владеет мощным оружием и не желает подчиняться. Они приемлют какую-нибудь картину, роман или драму в качестве приятного развлечения, но трепещут, когда эти произведения выходят за рамки пустячков, которые доставляют удовольствие, дозволенное в семейном кругу, и когда художник, романист, драматург вносят в них оригинальность, говорят правду, страстно волнующую людей. Все та же «литературобоязнь». Плохо пробиваться в одиночестве, обладая сильным дарованием; опасно писать живым слогом, передающим звуки, краски, запахи; а еще опаснее стоять во главе нового направления: сразу же обеспокоишь или разгневаешь господ министров, восседающих в своих кабинетах. Монархия, империя, республика — все правительства, даже те, которые кичились, что они покровительствуют литературе, отталкивали писателей оригинальных, новаторского склада. Я имею в виду, главным образом, наше время, когда печатное слово стало грозным оружием.

Таково положение, и я хочу вкратце подвести его итог. Против писателей-натуралистов ополчилась республика, потому что республика ныне является окончательно установившимся строем и республиканское правительство заразилось той особой болезнью, которую я назвал «литературобоязнью». Кроме того, ополчились против них республиканцы-доктринеры, республиканцы-романтики, республиканцы-фанатики, — словом, самые сильные группы республиканской партии, которым писатели-натуралисты досаждают, разоблачая их лицемерие, задевая их корыстные интересы или их верования. Да нужно ли тут говорить пространно? И станут ли еще удивляться иностранцы, которые прежде не знали подоплеки дела и видели лишь его казовую сторону; станут ли они еще удивляться, убеждаясь, что республиканская партия яростно разносит молодых писателей, которые выросли вместе с нею и в своей работе ставят себе такие же цели, как и она? Я мог бы привести точные факты, но достаточно того, что я указал общие причины. На нашей стороне действительно только республиканцы-натуралисты. Те, кто хочет упрочить Республику посредством наук и экспериментального метода, хорошо чувствуют, что мы идем в ногу с ними. Это выдающиеся люди нашего времени; разумеется, их немного, но они настоящие командиры или позднее будут командирами; и если им приходится вести за собой туповатых солдат (ведь во всех партиях недостает умных людей), то, по крайней мере, они сожалеют, когда наделают глупостей, и надеются вносить с каждым днем больше правды и силы в действия правительства.

Я приведу типический пример странного мышления некоторых республиканцев. Самый удивительный упрек, какой бросают литературе натуралистического направления, — это то, что она литература фактов и, следовательно, бонапартистская литература. Обвинение довольно туманное, и я постараюсь его разъяснить. Для республиканцев, которые так думают, — основой империи являлись факты, а республика опирается на принципы; значит, литература, признающая лишь факты и отвергающая абсолют, должна быть бонапартистской. Как к этому отнестись? Посмеяться? Рассердиться? Поразмыслив, я нашел, что это очень важный вопрос. Право, это удивительное обвинение затрагивает само существование республики.

Ведь многие республиканцы заявляют, таким образом, что республика — это абсолют. Для республиканцев-фанатиков подобное утверждение — непререкаемая аксиома. Республиканцы-романтики с развевающимися на шлемах перьями несутся напрямик в царство идеала и видят в республике апофеоз, настоящий рай, где в солнечном сиянии восседает на престоле бог-отец, надев на голову фригийский колпак. По-моему, это крайне наивная и очень опасная фантазия. Я согласен, пусть будут принципы, как заведена у нас полиция — для спокойствия честных людей. Однако ж абсолют — это чистейшее философское измышление, о котором можно с приятностью порассуждать после обеда, за десертом. Но делать абсолют основой наших земных дел — это значит строить в пустоте, воздвигать сооружение, которое наверняка рухнет при малейшем дуновении ветра. Как я уже говорил, лишь только появляется человек со своими многообразными требованиями — все становится относительным. И тогда уж все определяют факты. Глупо думать, что ты расправляешься с империей, когда именуешь ее «правительством в силу совершившихся фактов». А разве существует правительство вне фактов? Разве республика не является ныне правительством в силу совершившихся фактов? И разве не факты как раз и утвердили ее окончательно?

Возьмем Вторую империю. Ныне можно во всеуслышание сказать правду. Вторая империя была у нас потому, что Франция устала от республики. Ведь республика не считалась с фактами, не старалась удовлетворять нужды людей, она занималась пустыми декларациями, надоедливыми раздорами, выдвигала самые туманные и чуждые практике теории. Вспомните-ка период республики 1848 года. Все ее попытки реформ проваливались, потому что ни одна не имела прочной опоры на земле; республику снедали гуманные чувства, она была поглощена чисто умозрительным социализмом, романтической риторикой и религиозностью поэтов-деистов. У нее совершенно не было ясного представления о Франции, которой она хотела править. Она собиралась проводить над ней эксперименты, словно над мертвым телом. Конечно, лозунги она бросала великолепные — свобода, равенство, братство, добродетель, честь, патриотизм. Но ведь это были только слова, а для того, чтобы управлять, нужны действия. Вообразите себе, что люди, отличающиеся наилучшими намерениями, весьма достойные и весьма добросердечные, попали в страну, о которой они ровно ничего не знают да и не хотят знать, но им приходит странная мысль — применить в этой стране образ правления, обоснованный ими только теоретически. Неизбежно случится так, что в подопытной стране расстроится ее повседневная жизнь, она в конце концов откажется от эксперимента, и он приведет к диктатуре. Как раз это и произошло 2 декабря. Франция приняла властителя просто от усталости, ей надоело, что ее целых три года поворачивали и так и этак, а все не могли найти терпимое для нее положение.

Изучая восемнадцатилетнее существование Второй империи, можно заметить такое же могущество фактов. Империю приветствовали как крайнее средство, как облегчение, но она сама себя погубила, — при ней-то и созрели республиканские идеи; а когда она пала, то именно силою фактов окончательно установилась республика. Я нарочно повторяю это, такие вещи необходимо подчеркивать. Если ныне республика существует, то не милостью господней и не в силу отвлеченных принципов, а только потому что этого требуют факты, — в силу их республика стала во Франции единственно возможной формой правления, при которой страна способна быстро и верно удовлетворять свои потребности. Разумеется, в образовании республики действует и фактор права, но ведь право — не что иное, как высший, если угодно, окончательный факт, к которому стремятся все народы, проходя через промежуточные стадии. Допустим, что мы добились социальной правды, установили республику; но ведь и она основалась в силу фактов, как и другие формы правления, которые нас к ней привели. Нелепым будет желание оторвать ее от земли и направить к туманному идеалу поэтов или к философскому абсолюту сектантов.

Ясно видно, чего стоят обвинения республиканцев, упрекающих нас за то, что мы просто придерживаемся фактов. Да, только факты обладают в наших глазах научной достоверностью, мы верим только фактам, потому что единственно на фактах и выросла вся современная наука. Наблюдения над людьми — вот наша прочная основа. Мы предоставляем в полное распоряжение мечтателей идеальный мир, абсолют — как угодно его называйте, — ибо мы убеждены, что именно этот абсолют много веков останавливал и сбивал с верного пути людей, искавших истину. Мы излагаем факты, мы не высказываем о них своего суждения, судить о них не наше дело, — мы только наблюдатели и аналитики. Мы изложили фактическое положение империи, став историками этого исторического периода; точно так же мы изложим фактическое положение республики, когда она войдет в нашу историю и породит новые нравы. Называть натурализм бонапартистской литературой — это одна из благоглупостей, которые вырастают в мозгу недалеких краснобаев, воспевающих идеал. Я, наоборот, утверждаю, что натурализм — это республиканское течение в литературе, если смотреть на республику как на самый человечный образ правления, основанный на всеобъемлющем исследовании, обусловленный множеством фактов, — словом, соответствующий потребностям нации, которые установлены путем наблюдения и анализа. В этом — вся позитивистская наука нашего времени.

Подоплекой литературных споров всегда оказывается философский вопрос. Вопрос этот может быть очень смутным, до него не всегда доберешься, зачастую спорящие писатели не могли бы сказать, каковы их верования; и все же антагонизм между литературными школами происходит из их представлений об истине. Романтики, разумеется, были деистами. Виктор Гюго, живое воплощение романтизма, воспитан был в правилах католической веры и никогда от воздействия этого воспитания полностью не избавился; только католицизм обратился у него в пантеизм, в туманный и лирический деизм. Всегда в конце его строф возникает бог, и возникает он не в качестве символа веры, но, главным образом, как необходимый атрибут литературы, как олицетворение того идеала, который воспевает вся романтическая школа. Обратитесь теперь к натурализму, и вы сразу почувствуете его позитивистскую основу. Ведь это литературное течение соответствует веку развития наук, веку, который верит только фактам. Идеал если и не уничтожен, то, во всяком случае, отставлен в сторонку. Писатель натуралистического направления полагает, что ему нечего заниматься рассуждениями о боге. В мире есть некая созидательная сила, и все. Не вступая в дискуссии по поводу этой силы, не желая определять ее, он упорно продолжает изучать природу и делает это краеугольным камнем своего анализа. В работе своей он уподобляется нашим химикам и физикам. Он собирает и классифицирует материалы, никогда не стрижет их под одну гребенку и выводы свои не подгоняет к требованиям идеала. Если угодно, он подвергает исследованию и самый идеал, даже самого бога, изучает то, что есть, а не рассуждает без конца о какой-нибудь догме, как это делают выученики классицизма и романтической школы, пускаясь в риторические упражнения о чуждых человечеству аксиомах.

Я прекрасно понимаю, почему классики и романтики — деисты — поливают нас грязью, проявляя в неистовых нападках своего рода религиозный фанатизм, — ведь мы отрицаем их господа бога, из-за нас пустеет их небо, ибо мы не считаемся с требованиями идеала и не подчиняем все живое этому абсолюту. Но меня всегда удивляло, что и атеисты из республиканской партии нападают на нас со слепой яростью. Как же это?! Они сами ниспровергают религиозные догмы, говорят, что надо уничтожить бога, а в то же время им обязательно требуется подкрашивать в литературе жизнь во имя идеала! Им подавай дешевку: лазурное небо, небесные картинки и сверхчеловеческие абстракции. В социальных науках им, как они заявляют, религия больше не нужна, они даже говорят, что все религии ведут людей к бездне, а как только речь заходит о литературе, они сердятся, если писатель не исповедует религии красоты. Но ведь в действительности эта религия без обычной религии не обходится. Так называемая красота, абсолютное совершенство, установленное согласно некоему канону, представляет собою материальное выражение божественной сущности, предмет мечтаний и поклонения. Если вы отрицаете бога, если вы понимаете, что само познание мира, природы и человека является философской проблемой, придется вам признать нашу натуралистическую литературу, — она как раз и является орудием нового, научного разрешения этой проблемы, которого ищет наш век. Кто стоит на стороне науки, должен быть в нашем лагере.

III

Перейдем к практической части. Я коснулся весьма важных вопросов лишь мимоходом — только для того, чтобы определить эволюцию современной литературы. А теперь речь пойдет об отношении республики к литературе.

Один из последних министров народного просвещения, человек весьма приятный, казалось, был воодушевлен при своем вступлении на министерский пост самыми благими и смелыми намерениями. А главное, он отличался редкостной склонностью советоваться со всеми, кто к нему приближался: «Прошу вас, скажите, что я должен сделать, просветите меня, откройте, чего ждут от правительства писатели и художники». Такие вопросы явно указывали на горячее желание узнать действительные наши потребности и удовлетворить их. Однажды министр при мне выступил со своими знаменитыми вопросами перед большой группой моих собратьев. Он переходил от одного к другому, ему хотелось узнать мнение каждого. Первый пожелал, чтобы талантливых людей, своеобразие которых до сего времени пугало власти предержащие, наградили орденом; второй потребовал, чтобы отпустили средства на издание чего-то вроде обширной энциклопедии по всемирной истории и развитию наук; третий говорил, что хорошо бы послать комиссию в некоторые монастыри Малороссии, где, по его предположениям, скрыты сокровища древней литературы. Пожелания, разумеется, превосходные. Признаюсь, однако, что меня они не удовлетворили. И когда очередь дошла до меня, я ответил министру очень просто: «Дайте нам свободу, и вы будете великим министром».

Свобода — вот и все, чего мы хотим от правительства. Я не отвергаю той роли, которую призван выполнять умный министр. Он ведает школами, устраивает конкурсы, раздает заказы и награды, назначает пенсии. В зависимости от того, кто стоит у власти, выше означенными благами так или иначе пользуются посредственности, — им всегда достается львиная доля. Но приносит ли подобная забота правительства, его опека истинную пользу искусству и литературе? Ведь это лишь мелочи административной кухни, не оказывающие влияния ни на эволюцию умов, ни на возникновение крупных талантов. Такому-то дадут пенсию, потому что он беден, а такому-то орден, потому что он славный человек. Но ведь литературе от этого ни холодно, ни жарко; или же правительство начинает вскармливать, как птенчиков, художников и композиторов, — однако это ни в коем случае не сулит пришествия великого таланта, который преобразует в свое время живопись или музыку. Великие таланты сами вырастают на национальной почве, и правительство тут ни при чем; даже почти всегда получается так, что правительство отрицает их, пока они не добьются признания своими собственными силами. Словом, непосредственная деятельность министра не имеет никакого влияния на развитие искусства. Допустим самый лучший вариант: министр окажется достаточно сильным, чтобы подняться над рутиной, отойти от политиканства, повымести бездарных, давать заказы, пенсии и ордена поистине самобытным талантам, — но и тогда он останется лишь просвещенным меценатом, лишь другом литературы, который сможет доставить писателям наибольшее количество приятного для них.

Пусть нас поймут правильно! Все мы, кто трудится в искусствах и литературе, хотя и не взращены какой-нибудь школой, кто не ищет заказов, не жаждет получить орден, кто рассчитывает только на публику, надеясь, что она заплатит за наши труды и вознаградит нас, — все мы требуем от политических деятелей одного: свободы. Государственные мужи, по их словам, хотят предоставить нации полное право располагать собою, — ну что ж, пусть они в первую голову предоставят это право литературе, пусть освободят ее от пут, которыми ее связали при прежних режимах. Что сказать о тех республиканцах, которые желают всяческих свобод и не провозглашают в первую голову свободу печати? Пусть они оставят при себе свои лавровые венки, свои пенсии и орденские розетки; не нужны нам их конкурсы, мы пренебрежительно пожимаем плечами, глядя на их теплицы, мы не хотим подчиняться их порядкам, мы запрещаем поощрять нас. Мы добиваемся только одного — свободы; мы имеем право на нее, мы ее требуем, она нам нужна. Политические деятели держат свободу в своих руках. Пусть они дадут ее нам!

Приведу три примера из числа многих и многих. Разве не постыдно, что печать до сих пор не полностью свободна, что еще существуют комиссии по выдаче разрешений на розничную продажу, что по-прежнему процветает театральная цензура? И тут перед нами просто невероятный факт: ее, эту цензуру, еще усилили — в строгих приказах публично возложили на нее обязанности полиции нравов.

Я не могу входить в обсуждение нынешних законов о печати. Все знают, как они ограничительны. Французская республика относится к газетам столь же сурово, как и самодержавные монархии. А ведь пока республиканцы еще не были у власти, они высказывались за полную свободу. Посмотрим, помнят ли они об этом. Что касается комиссии по выдаче разрешений на розничную продажу — это не только посягательство на свободу, это глупость. Ну можно ли придумать что-либо более ребяческое, чем установление различий между книжной лавкой, торгующей на вокзале, и лавкой, открытой на соседней улице! Люди свободно прогуливаются по тротуару этой улицы, я имею право выставить в витрине лавки свои книги; на вокзалах своя специфическая публика — пассажиры, которые бегут сломя голову, — и мне дозволено продавать там свои книги лишь при условии, что комиссия признала их безобидными. Подобные меры еще были понятны при империи: тогда полиция рылась в произведениях писателей и отыскивала грязь там, где ее и в помине не было; но в условиях республики эти «комиссии» играют гнусную роль и существование их просто необъяснимо. Мелкий вопрос, скажут мне. Нет, вопрос совсем не мелкий для писателей, которые не получили штампа «разрешается к продаже». Им насильственно преграждают доступ к публике, лишают их верного сбыта книги, да еще наносят оскорбление принципу равенства и права. И поскольку «комиссия по выдаче разрешений» является посягательством на свободу мысли и печатного слова, этого, казалось бы, достаточно, — республика должна ее упразднить. А театральная цензура? Неужели она утверждена на веки веков? Правительства падают, но цензура остается. Тут вопрос становится шире. Я прекрасно знаю, что цензура слывет добродушной особой. Преуспевающие писатели заявляют, что с цензорами всегда можно столковаться: согласишься на некоторые купюры, а в отместку сочинишь хлесткий анекдот о глупости этих господ. Один уступчивый сказал: «Назовите мне талантливые пьесы, которые цензура не разрешила ставить». Я ответил: «Не могу назвать вам заглавия шедевров, которых цензура лишила нас, — эти шедевры не были написаны». Вот в чем весь вопрос. Пусть даже цензура не играет очень уж значительной роли: она вредит, как пугало, она сковывает развитие драматического искусства. Писатели знают, что некоторые пьесы не стоит писать, ибо постановку их все равно запретят, и не пишут таких пьес. И вот самый острый жанр драматургии — политическая комедия оказывается под запретом, как только сатирические пьесы выходят за пределы приятной болтовни. Это очень важно, тем более что, по-моему, вся суть современной комедии — в политике. Наших комедиографов упрекают в том, что они не находят ничего нового, выводят на сцену уже всем известные типы, не умея направить острие смеха на современную тему, и как раз им запрещают касаться мира политики, все более шумного мира, который главенствует в наш век. Комедия должна быть злободневной. А где у нас теперь искать злободневности, если не в политике? Лишь там наши писатели могли бы найти характерные черты эпохи, новые вожделения, игру корыстных интересов и смешные стороны современного французского общества. Объявляя запретной для них эту обширную сферу, неведомую в прошлом веке, а ныне все расширяющуюся, вы обрекаете комедиографов на творческое бессилие. Это все равно, что разрешить скульптору изваять статую и отказать ему в необходимой для нее глыбе мрамора.

Право же, пусть политические деятели предоставят писателям свободу. Это самое большее и самое меньшее, что они должны сделать. Все остальное — милый фарс, не влекущий за собой никаких последствий. Впрочем, должен признаться: если республика откажет нам в свободе, мы и сами сумеем добиться ее. Однако ж я думаю, было бы логично, чтобы свободу для литературы установила сама республика. Именно республика, чьи принципы научны и чья необходимость доказана фактами, должна понимать, какую позицию в отношении современной литературы ей следует занять, — позицию власти, которая отвергает всякую казенную литературу, не выказывает предпочтения ни одной литературной школе, а просто надзирает за тем, чтобы каждому гражданину было обеспечено свободное выражение его идей. Пусть республика не стремится ни направлять, ни поощрять, ни вознаграждать: пусть она просто-напросто предоставит вдохновенным и творческим силам века делать свое дело, — казалось бы, чего проще. Но не тут-то было! До сих пор ни у одного правительства не хватало ума добровольно смириться с таким положением. Покажет ли себя республика более разумной? Мы это скоро узнаем.

Прежде всего нужно, чтобы у власти стояли люди, действительно значительные. Я не понимаю, как могут в республике править посредственности. Мне это кажется нелогичным. Когда страною правит сама страна, то люди, которым их сограждане передают свои полномочия на власть, обязательно должны быть самыми честными и умными сынами нации. Иначе зачем бы их выбирали? Если они бездарны, не отличаются честностью, не блещут умом, — словом, если у них нет ничего за душою, так уж пусть лучше вернут меня ко временам старого режима: по крайней мере, при монархии министры были люди титулованные, принадлежали к родовитой аристократии, жили в стороне от толпы и над нею. Беда в том, что в земной нашей юдоли далеко не все идет к великой чести и к великой пользе человечества. Опять на сцену вылезает ужасное человеческое свойство, разрушающее прекраснейшие теории, в основе коих лежат логика и право. Люди сражаются гораздо больше ради своей выгоды, чем во имя истины. Поэтому глава какой-нибудь партии приходит к власти вместе со всеми своими прихвостнями. Ну, допустим, что сам-то он крупная фигура, но его прихвостни чаще всего угодливые ничтожества, глупцы, с которыми приходится считаться, паяцы, которым удивительно повезло, — их принимают всерьез, и они становятся самыми невыносимыми и опасными приспешниками власти. И почти всегда бывает даже так, что эти приспешники убивают главу партии. В смутное время политика становится прибежищем для всех разочарованных честолюбцев, поприщем, на которое вступают бесполезные, бесталанные неудачники и рьяно штурмуют твердыни успеха. Этим объясняется изобилие кандидатов. Почти у всех у них в карманах лежат рукописи драм и романов, от которых двадцать раз отказывались директора театров и книгоиздатели; среди штурмующих попадаются также озлобленный журналист, неудавшийся историк, непонятый поэт; я хочу сказать, что они тяготели к литературе; даже когда политика дает удовлетворение их честолюбию, когда они управляют страной, у них сохраняется былая склонность к литературе, обратившаяся, однако, в недоброжелательство. Это школьники, ставшие классными надзирателями. Литература остается в их глазах оргией разгульной молодежи, за которой надо зорко следить; они говорят о ней с тайным и неутоленным вожделением; они недалеки в своих взглядах от тех буржуа, которые обвиняют писателей в разврате и уверены, что те проводят свои дни на диванах в окружении прелестных, ласковых султанш и предаются изысканному распутству. И уж как тут надзиратели дают негодникам линейкой по рукам, какие произносят они речи о нравственности, как жаждут они регламентировать литературу, словно полиция, регламентирующая проституцию с помощью административных постановлений! Какое зло эти ужасные людишки, эти пустоцветы, эти ничтожества, взобравшиеся на ходули власти! К несчастью, они кишмя кишат, эти паразиты республики. В революционные периоды они всегда вылезают вперед, выскакивают на первое место, захватывают и маленькие и большие посты. Но надо надеяться, что все утрясется. Республика может жить лишь при том условии, что ее правители — люди выдающиеся, что в основе ее лежат научные принципы современного общества, применяемые свободными и логически мыслящими умами.

Мне остается лишь выразить от лица своего поколения одно пожелание. Нам надоедают, нас подавляют политикой, и, право, мы сыты ею по горло. Я помню, как в годы империи люди с грустью вспоминали о временах парламентских битв: трибуна теперь онемела, уныло говорили они, на печать надели намордник, обсуждения общественных дел запрещены. Ну что ж, а нынче нас так затормошили, так оглушили, что мы, право, с сожалением вспоминаем о великом молчании, царившем при империи, когда политика не лаяла под окнами с утра до ночи и, по крайней мере, человек мог слышать свои мысли. Конечно, мы народ терпеливый. Восемь лет мы покорно ждали. Мы понимали, что нелегко выйти из кризиса, каким был для страны 1870 год; мы говорили себе, что не так-то просто основать республику в разгаре гневных споров различных партий и что надо переносить шум битвы. Но ведь теперь республика основана, так дайте же нам покой!

Да-да, все мы — люди науки, писатели и художники, простираем руки к политическим деятелям и молим их не терзать больше наш слух. Республиканцы победили, не так ли? Нынче они стали всюду хозяевами положения. Прекрасно! Пусть же они постараются столковаться между собой и танцуют на балах с дамами вместо того, чтобы опять заводить ссоры. Мы им будем за это весьма признательны.

Право же, никто о нас не думает. Кажется, и не замечают, что наше поколение — люди от тридцати до сорока лет — придавлено последними конвульсиями империи и трудным рождением республики. Разве еще существует писатель, когда политические деятели захватили все места под солнцем? Разве кто-нибудь интересуется книгами, когда газеты набиты до отказа отчетами о парламентских дебатах, длиннейшими и пустейшими дискуссиями? Везде политика, всегда политика, и в таких огромных дозах, что даже дамы в гостиных говорят только о политике. Вот до чего нас довели — у нас похитили нашу долю нынешнего века, отняли у нас и расточают лучшие наши годы; а когда нам скажут наконец, что настал наш час и нам предоставляется слово, окажется, что мы уже очень стары, и те, кто помоложе нас, потребуют себе места. Ведь бывает, что события вычеркивают целое поколение. И, разумеется, мы не можем питать нежные чувства к политике, как не может человек, попавший под телегу, приветливо улыбаться колесу, которое проехало по его телу.

Конечно, мы принимаем историческую необходимость. А выводит нас из себя то, что за последние годы, как я уже говорил, чрезмерно большое место захватили бездарности. Никогда Корнель, никогда Мольер, никогда Бальзак не затевали в газетах постыдную шумиху, как это делают сейчас круглые дураки. Любой болван, поднявшийся на парламентскую трибуну, получает больше значения, нежели писатель, подаривший публике шедевр. Я знаю, что от шумихи толку мало, — глупец и после нее останется глупцом, в особенности когда приобретет известность во всей Франции; но сколько времени уходит на прочтение плохо написанных речей, как искажается истина и справедливость, сколько лжи пущено в обращение! Именно из-за этих триумфов, столь легких на политическом поприще, туда и ринулось полчище отщепенцев и неудачников, жаждущих завоевать известность; именно из-за этих побед, одерживаемых бездарностями, из-за этой раздутой славы некоторых карикатурных личностей, этих знаменитостей на час, которые пыжатся перед удивленной Францией, мы, труженики, и презираем политику, ибо мы чтим только талант и знания.

Итак, довольно шума. Порадуемся, что у нас республика. Пусть банкроты и честолюбцы, живущие ее милостями, отправляются в Америку на поиски трона или богатства. Давайте музицировать, плясать, разводить цветы, писать хорошие книги. Надо признаться, в среде писателей и художников живет некоторое недоверие к республике. Ведь до сих пор они не чувствовали особой любви к себе со стороны республиканцев, — те всегда взирали на искусство и литературу с суровостью жандармов. И обиженные твердят, что республика — наихудшее правление для нашего брата; уж очень у нас пуританские замашки и всегдашнее стремление поучать, проповедовать, восхвалять принцип равенства и пользы. Но надо добавить, что мы ведь никогда не видели республиканское правительство за работой, — до сего времени у него не было во Франции необходимой прочности.

Мой вывод очень прост. Всякий образ правления, окончательно установившийся и долговечный, имеет свою литературу. Республики 1789 и 1848 годов не имели ее, потому что были для нации как бы периодами кризиса. Наша же республика, кажется, теперь упрочилась, а потому должна найти свое выражение в литературе. Таким выражением, по-моему, неизбежно будет натурализм, — я подразумеваю под этим аналитический и экспериментальный метод, современное исследование, опирающееся на факты и человеческие документы. Ведь должно же быть соответствие между социальным движением, которое является причиной, и его литературным выражением, являющимся следствием. Если республика слепо судит о себе самой и, не понимая, что она наконец-то существует в силу научных принципов, вздумала бы преследовать научные принципы в литературе, это было бы признаком, что республика не созрела для фактов и что ей придется еще раз исчезнуть пред лицом реального факта — диктатуры.


Читать далее

РЕСПУБЛИКА И ЛИТЕРАТУРА. © Перевод. Н. Немчинова

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть