ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Онлайн чтение книги Лебединая стая
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Из узенького оконца мансарды видна чуть ли не вся коммуна — фольварки, поля, дороги и рвы, которыми она отгородилась от мира единоличников, или, точнее сказать, которыми старый мир от нее отгородился. На гребнях рвов поспели сорняки, равно угрожая тем и другим своими семенами. Клим Синица только теперь сообразил, что с ними можно еще было бороться, пока они стояли зеленые. Сейчас их не скосить и не собрать.

И все же иная блокада коммуны тревожит его больше, чем сорняки, она становится все более угрожающей. Не проходит ночи, чтобы не наведались наглые гости. Сожжен клевер в скирдах, искромсан ремень от молотилки, в горючее подсыпали песок, отчего локомобиль, только его утром разогрели, зачихал, затрещал и стал надолго. Пришлось звать Петра Джуру из Вавилона, работавшего когда-то на помещичьем локомобиле. Тот нашел причину, и машина снова просит снопов, зовет коммунаров в неведомое грядущее. Синица считает, что, пока работает локомобиль, существует и коммуна…

В одну из ночей не стало лебедей на озере. Один лебеденок не мог оторваться от воды, и вся стая кружилась над ним, призывно трубя, пока и он не поднялся в рассветную синь. Может, его и звали-то на верную смерть, а все же легче так, чем тащиться бескрылым в неволю… Теперь их деревянные домики, сработанные коммунарами, обживали домашние гуси. Они забились туда и кричали, не переставая, должно быть, спутав и страны света, и времена года, и все в жизни, кроме голосов своих хозяев, которые каждый вечер звали их домой, как уток: тась-тась-тась!.. Гуси слушались и подымались в гору белым шнурком. Их послушание, вероятно, изумляло богов в парке, имевших возможность, глядя на лебедей, составить себе несколько иное понятие о свободе.


Мальва словно бы жила над богами, исполненная печали и чувства душевного очищения. По мере того как гасло зарево осенней листвы в парке, боги выступали из убежищ во всей своей наготе и византийском совершенстве, а заодно и во всем своем нынешнем убожестве, обесчещенные временем и людьми. Ни один не остался в целости, почти все изувечены, но и калеками они все еще сохраняли гордость и неукротимость духа.

Мальва каждый день выходила на работу, вместе со всеми трудилась в поле, подбирала снопы после крылатых сноповязалок, потом работала на молотилке, после целого дня работы добровольно оставалась на ночную смену, не признаваясь, что ей одной боязно в мансарде по ночам. Во сне является сыровар в красных башмачках и читает ей вслух лермонтовского «Демона». Коммунары догадывались о ее страхах, но когда ей намекали на Клима Синицу, живущего ниже этажом, Мальва только улыбалась с явным оттенком иронии.

Коммунары сперва относились к Мальве с предубеждением, а иные даже враждебно — уж больно дорого обошлась коммуне ее любовь, — но постепенно уступили и подружились с нею. Мальва обветрилась, поздоровела, чувствовала себя на коммунской земле все увереннее. Только в глазах у нее прибавилось пронзительной синевы, а на лице, покрытом густым полевым загаром, едва угадывался налет печали, походка стала по-женски горделивой, во всем облике ее прибавилось простоты и неброского великолепия. Женщина становится красивей всего, когда не слишком заботится о красоте.

С наступлением ночи в коммунском парке блуждала чья-то тень, она металась среди белых богов, но так и не отваживалась выйти из мглы. Это Данько приходил с Абиссинских бугров и забирался в парк, чтобы хоть издали увидеть Мальву. Иногда из своей комнаты выходил перед сном Клим Синица, его пустой рукав свободно болтался на ветру. Увидев в мансарде свет, он возвращался в комнату, брал весло, стоящее в углу, и тихонько стучал им в потолок. Это читалось всегда одинаково: спокойной ночи. Он знал, что она там не одна, а со своим поэтом… Клим все больше утверждался во мнении, что большая любовь и в самом деле вечна, а вечность не переждать…

В подвалах сыроварни поспела последняя партия сыра, сваренного в свое время еще Володей из летнего молока. Семьдесят один день пролежали головки на полках. Когда Мальва увидела их, ей самой захотелось постичь это редкое в наших местах ремесло. Она попросилась на сыроварню, работа там не такая уж каторжная, только тяжкий смрад стоит все лето, поэтому охотников варить сыр не находилось ни при Володе, ни теперь. Но с первой варкой все у Мальвы и кончилось: сыр расплывался, головок из него не получалось. Потом он появился в столовой, и коммунары так и прозвали его насмешливо «Мальвин сыр».

В коммуну приезжал Македонский, еще раз допрашивал Мальву, уточнял какие-то детали той трагической ночи. Бубелу все еще держали в Глинске, устраивали ему очные ставки с Отченашкой, а потом и с самим философом. Но Отченашку задобрили либо застращали. Она обозвала Фабиана нехорошими словами, отреклась от всего, что говорила раньше, уверяя, что Тихон Пелехатый давно уже носил в себе эту дурь и всякий раз, когда, бывало, ссорился с нею или с хозяевами, угрожал; «Повешусь, ей-богу, повешусь». Вскоре Отченашка заняла его место на ветряках.

Возвращались с поздней осенней ярмарки, на которую коммуна вывезла последнюю партию сыра еще летней, Володиной варки. Данько купил головку и себе — потянула три фунта с небольшим — и теперь вез ее в торбе для овса домой. Мальва вешала, а деньги считал коммунский кассир Сипович, дотошный математик. Потом Данько еще бегал по ярмарке, искал для Мальвы подарок, но, когда подошел к ларьку коммуны второй раз, там уже никого не было…

Обогнав без счета подвод, возвращающихся с ярмарки, он все надеялся догнать коммунский воз с порожними корзинками. Нагнал Явтуха с Присей и детьми — старшие пошли в школу, вот Явтух и повез их на ярмарку, чтобы обуть до снега. Мальчики узнали дядю Данька, когда тот обгонял их подводу, и в один голос запросили: «Папа, папа, наперегонки!» Явтух, подзадоренный детьми, дернул вожжи, а тут еще и Прися поддала: «Где уж вашему папе угнаться за дядей Даньком!» Явтуха словно поджег кто, он хлестнул лошадей и под ободряющий крик детей оставил Данька позади. Восхищенная мужем, Прися светло и весело рассмеялась и покрепче обняла мальчишек, чтоб не вылетели на тракт.

Мальва вернулась поздно, утром встала, не выспавшись, с тенью усталости под глазами, все утро улыбалась самой себе и словно бы уклонялась от встречи с расхаживавшим по двору Климом Синицей. Кассир был от нее в восторге, сыр они распродали быстро, выручки набралось, как никогда, но под самый конец ярмарки явился Тесля, купил у них остатки сыра, головки полторы, и пригласил обоих к себе в гости. Выпили по одной, потом по другой, запели, вот вам, Клим Иванович, и вся ярмарка…

Накануне Клим Синица получил письмо, что в Костроме снова открываются курсы, такие же одногодичные, как и те, которые закончил в свое время Володя Яворский. Только эти уже государственные, на них будут преподавать знаменитые сыровары, в том числе и голландские, которых мы со временем должны побить на мировом рынке. Директор и комиссар курсов явно преувеличивал роль сыроварения в мировой революции, но Синица, увидав, кто директор курсов, нисколько не удивился тону письма. Это был Иннокентий Мстиславович Соснин, основатель коммуны. Письмо было размножено под копирку, и никакой приписки от руки Синица не нашел. Ни своему воспитаннику, которого уже не было в живых, ни коммуне Соснин не написал ни слова. То ли стал равнодушным ко всему, то ли что другое заставило его забыть свое детище. Однако человека надо послать хорошего, чтобы после не жалеть. Еще несколько дней назад Синица и не подумал бы о Мальве, А тут пошел на сыроварню. Мальва возилась там, белила, прибирала после лета. Зашел разговор о курсах.

— Коммуна каждый месяц будет посылать тебе деньги… Пожитки свои можешь оставить здесь, они никуда не денутся. А там увидим. А не вернешься, бог с тобой… Хоть я уж как-то привык, что ты живешь надо мной… Чувствую, ты все еще с ним… Значит, была любовь… Прости, если я был к ней не в меру строг. Нелегко она мне досталась, эта ваша любовь. Д1, Мальва, нелегко…

Проводив брата в поле, Лукьян с самого рассвета принялся топить печь — он еще от матери перенял, что чем ровнее топить, тем лучше хлеб удается. Пустив на растопку солому, от которой, казалось, еще пахло ночевавшим на ней Даньком, Лукьян накидал в печь вишневых поленьев, потом засучил рукава и стал месить тесто, как раз подошедшее в деже. Тесто густело, думы неслись стремительнее хмурых облаков за окном. Люди подаются на Турксиб и Тракторострой, этой осенью выехало несколько смельчаков и из Вавилона, вокруг уже творится что-то великое, а он торчит в этой прадедовской халупе, откуда, может, никогда уже и не выберется, так и будет прозябать весь век при Даньке, при плошке, при этой дубовой бадье, в которой из поколения в поколение оставляли на дне закваску, чтобы не перевелась, а то хоть возвращайся к опреснокам. В старину, должно быть, только огонь поддерживали так. А ведь заботиться приходилось не только о себе, но и о забывчивом соседе, точнее, о соседке, Присе, которой, с тех пор как у Голого распря с Соколюками, Лукьяша передает закваску тайком, чтобы не приходилось женщине бегать за нею в верхний Вавилон. Кончив месить, Лукьян собрался было соскрести с рук тесто, как вдруг во дворе тонко затявкала и метнулась к воротам неусыпная Мушка. Лукьян так с тестом на руках и выбежал из хаты.

У ворот стояла бричка с какой-то незнакомкой в плаще, на передке сидел усатый кучер в высокой смушковой шапке и домотканой свитке с откинутым башлыком, лошади в шорах косились на неугомонную Мушку и перебирали ногами. Лукьян кинулся унимать собаку, а женщина сошла с брички так привычно, словно всю жизнь только на ней и ездила. Лукьян изумился, узнав Мальву. Как, однако, быстро приноровился человек к новому выезду, о котором раньше и понятия не имел!

На Мальве были простые сапоги, пестрое теплое платье и длинный-длинный с засученными рукавами парусиновый плащ, явно с чужого плеча. Лукьян и сам мечтал достать такой, хоть один на двоих, чтоб ходить в слякоть. Мальве же пришлось распахнуть плащ, откинуть полы, но и так она едва шла в нем.

— Вот уж кого не ждал, — Лукьян смущенно прятал руку в тесте под материнский фартук.

— А я вижу, топится, стало быть, наши дома…

— Заходи. Данька, правда, нету. Я один.

Она будто этого только и ждала. Обернулась к кучеру.

— Постойте, Юхим. Это те самые Соколюки, о которых я вам рассказывала. Ведь кто знает, когда и увидимся.

— Неужто совсем выбираешься из Вавилона?

— Может, и совсем. Не только свету, что в оконце…

Он посмотрел на узлы, которыми была завалена бричка, кивнул, мол, понимаю. Уже на крыльце заметил:

— А плащ великоват… Мальва засмеялась:

— Это Клима Ивановича.

— Ну, заходи, заходи, не бойся. Бывала же когда-то.

— С хлебом тебя, — сказала Мальва, входя.

Хата показалась ей заброшенной, не такой, как была при матери, — пол грязный, неподмазанный, пылища на нем, как в Глинске, рушники на стенах потускнели. Но пахло здесь мужчинами, земными, работящими, пахло вишневым дымом и ржаным тестом, которое ждало печи, чтобы не опасть в деже.

Лукьян взял нож, сделанный из косы, тупой стороной счистил с рук тесто, сполоснул ладони в чугунке. Тем временем гостья сняла плащ, поправила кочергой жар в печи, потом подошла к деже, взялась за нее обеими руками и перенесла с лавки на припечек — надо бы знать пекарю, что в тепле тесто скорей подойдет. Лукьян принес из чулана первач, который держал для Данька от простуды, поставил на стол позднюю антоновку, уцелевшую от набегов соседских детей. Яблоки казались прозрачными, как жемчужины. Он налил две чарки, но, вспомнив, что нет хлеба, метнулся печь лепешки. Пока он готовил место на поду, Мальва обдула лопату, посыпала ее мукой, в один миг раскатала лепешку; удивительное дело, у нее тесто не липло к пальцам, она умела спасаться от него мукой. И через минуту в хате запахло хлебом. Вскоре Мальва достала лепешку, обстучала ее костяшками пальцев и уже на столе разломила, запахло еще вкуснее.

— Как тебе там, в коммуне? На голубятне? Или уже перебралась пониже?.. — Лукьян улыбнулся из-за очков.

— Куда же это ниже?

— К Климу Синице… Куда ж еще? Он один, ты одна… Одна же?

— Нет, Лукьяша, не одна я.

— Брось, Мальва… Бессмертны только боги, и то потому, что их не было… А мы смертны все, и поэты тоже.

— Смертны, Лукьяша. Только души у них устроены не так, как наши. Мы ведь не плачем с тобой от радости, когда слушаем утром петушков. А Володя плакал. Сама видела. Его доброты хватило бы на всех людей, если б они не были так злы, так алчны, как иные здесь.

— Добрый, добрый, а Данька моего едва не зарубил шашкой, — усмехнулся Лукьян.

— После мы долго смеялись… Но кто выстрелил тогда? Я ведь так и не сказала Македонскому про тот выстрел внизу. Данько?

— Нет. Соседушка наш… — Лукьян показал на окно.

— Явтушок?

— Данька хотел убить, нечестивец.

— За Присю, что ли?

— Да кто его знает, за что. В хилое тело легко злому духу войти. Явтушок пойдет и на родного брата, только подтолкни его.

— Крестничек мамин. Приходил ведь вместе с ними меня из Вавилона выдворять… Упираются изо всей мочи. Думают, обойдет их жизнь стороной здесь, в Вавилоне. Ой, нет! Грозный вал докатится и сюда. Все очистит, все смоет. Володя любил читать мне вот это:

   Шлет волна

   гул со дна — валом чистым, серебристым,

   зла, сильна,

   на увядшие растенья,

   на горючие каменья в брызгах радужных метнется

   и вернется в бледном гаснущем уборе

   в море.

   Быть волне вновь на дне?

   и слугою

   станет жить она, смиряясь, не решаясь на другое?

   Иль могуче вместе с сестрами-волнами

   вдаль валами устремится, расплеснется, новой силы наберется,

   из-под кручи

   зашумит,

   загремит, в берега победно грянет

   и воспрянет? [13]Фрагмент из стихотворения Леси Украинки «Волна»

«Нет, в этой Мальве что-то есть, — подумал Лукьян. — Не зря в нее влюбился поэт». Юхим громко покашливал за окном, напоминая о себе. Да и печь остывала.

Чокнулись. Как славно Мальва вписалась в его день, до нее такой серый, унылый. В ней самой было что-то от той волны, что пала на дно и вдруг снова поднялась, заиграла всеми красками; словно все счастье Вавилона доселе держалось на ней, на Мальве, а вот не станет ее, и жизнь посереет, прогоркнет, опреснеет, словно тесто без закваски, без дрожжей. Она призналась Лукьяну, что ездила к матери прощаться. Собралась далеко, за Москву, на те самые курсы, которые закончил когда-то Володя Яворский. Едет одна изо всей коммуны, а может, и со всей Украины. Вот какая ей честь!


И уже у ворот попросила:

— Не говори Даньку, что я была у вас, А богов пусть оставит в покое… Будь здоров, Лукьян! — И, не стесняясь Юхима, поцеловала Лукьяшу в чуб, в колючие усики.

Под искрился, когда Лукьян сгребал с него вишневый жар. Буханки выходили огромные, во всю лопату, такие, как Мальва бы испекла. Данько, вернувшись, не поверил, что Лукьян мог сам сотворить такое. Румяные шишки торчали из буханок во все стороны, в такие шишки славно втирать чеснок и сало, для Данька это был лучший ужин, и к тому же вполне заслуженный — сегодня он взобрался на самую макушку Абиссинских бугров.

В тот же день Синица сам отвез Мальву на станцию, на узкоколейку. Поездишко из Глинска ходил маленький, почти игрушечный. Когда тронулся, Мальва заплакала, а Клим Синица стоял с кнутиком, улыбался, не знал, что едет Мальва не одна — под сердцем зашевелился ребенок от поэта…

«Я слышала еще от Володи, что Кострома далеко, что ехать туда на нескольких поездах, а зимы там белые, как костромские соборы. Так оно и есть, Клим Иванович, — напишет она ему в первом же письме. — И Соснин, тот самый, что основал нашу коммуну. Он не верит, что Володи нет, что я была его женою, так что вы напишите ему, Клим Иванович… Я не взяла полушубка, а тут достать трудно, зима такая, что плюнешь и слюна замерзает на лету…» И летят, летят письма из белой холодной Костромы, теплые, человеческие, наивные и чистые письма от Мальвы Кожушной.

После нее никто больше не селился в мансарде. Коммуна перестала вывозить в Глинск красные головки сыра, этот товар исчез из оборота. Клим Синица жалел об этом, хотя на душе у него стало как будто спокойнее. Еще несколько ночей появлялась в обнаженном саду порывистая фигура, шуршала в опавшей листве, но, убедившись, что мансарда пуста, привидение забыло сюда дорогу. Синица знал, это Данько Соколюк. Днем, объезжая верхом поля коммуны, видел его на Абиссинских буграх, тот распахивал их до красной глины, чтобы земля за зиму набралась от ветров силы.

Одинокий пахарь на буграх казался маленьким и упорным, похожим на вечного полевика. Его телега стояла под горой, нацелясь дышлом в мокрое небо, словно еще дожидаясь чего-то от небес. А как начинал моросить холодный и колючий об эту пору дождик, пахарь набрасывал на голову мешок уголком и тогда совсем сливался с рыжими бороздами, словно и не было никого за плугом, словно лошади сами пахали это неплодородное поле, одни, без никого…

Только перед обедом сюда шагал через чужие межи Лукьян с серым узелком, в тяжелых сапогах, облепленных грязью, сражаясь с ветром, как птица, нес пахарю горячее на обед. Пока Данько обедал под телегой, Лукьян надевал мешок уголком на себя, становился к плугу и пахал это черствое поле дальше. Так они и бились там до самого покрова. Припахали и Мальвину десятину на самом верху…

Занесло деникинский ров, убрало его заросли белой, торжественно печальною кисеей. Только дурман раскрыл свои лягушечьи коробочки, словно опечаленный тем, что не успел рассеять семена по полю. Покой и белизна, белизна. От нее слезятся глаза, и душа в ней растворяется… Вьется над лошадьми парок, легко скользят санки, уцелевшие еще от помещика, причудливое создание зимней фантазии. В такой воскресный день Клим Синица, исполненный какой-то неясной и чистой тревоги, ехал в Глинск. Мальва словно перебралась на другую, далекую и недосягаемую планету. Он вез на глинскую почту полушубок для Мальвы.

В Глинске пахло соломенным дымом.

Спешил на службу Пилип Македонский в длиннющей бекеше, подбитой одноцветным мехом. Поземка отвернула полу, мех из-под нее виднелся огненно-рыжий, глинские меховщики знают в этом толк, а песьего меха в Глинске хоть отбавляй, его в изобилии добывают во время осенней течки, отбирая лучшие экземпляры из разношерстного собачьего царства, расплодившегося при нэпе. Лавчонки мелких торгашей, еще недавно такие бойкие, теперь стояли забитые наглухо, на некоторых железные жалюзи, спущенные уже, вероятно, навсегда. А на рыночной площади в эту ночь ветром сорвало крышу с коммунской палатки, в которой не скоро теперь появятся красные головки сыра. Коммунар завез на почту посылку, вручил ее самому почтмейстеру. Харитон Гапочка поинтересовался, что в посылке, поставил на ней штемпель глинской почты и между прочим заметил, что полушубок может в дороге пропасть, теперь, мол, не та почта, что была при царе. Колокола звонниц, стоящих на разных холмах и как бы пребывающих в вечном противоборстве, молчали, подернутые инеем, но, верно, готовы были в любую минуту напомнить о себе. Максим Тесля, принадлежащий к племени тех, кто рано встает, расчищал дорожку от крыльца к воротам райкома. Мельничное колесо вмерзло в лед и не лопотало, а без его шума в этом уголке Глинска было как-то непривычно. Буг тоже затянуло льдом, и теперь по нему свободно сновали маленькие проворные люди в черных и белых полушубках, как будто там перемешались мельники и трубочисты.

Тесля до последнего времени тоже ходил прямиком, по льду. Он отважился на это чуть ли не прежде всех, когда лед еще прогибался и трещал под ногами. Теперь лед окреп и стрелял в морозные ночи, будил Глинск от зимней спячки. Клим Синица въехал в самое облачко снега, поднятое метлой секретаря. Искорки еще долго не гасли. В Глинске начиналась лютая зима, а с нею и топливный голод. Райкомовский стог, стоявший на дворе, был уже раздерган до живого, по его белой шапке ночью пробежала ласочка.

Тесля расчистил дорожку и повел коммунара греться. В доме было натоплено и тихо, хоть мак сей, В коридоре совсем по-домашнему чувствовал себя гигантский фикус. Он не помещался у Снигуров, и Тесля этой осенью, еще до морозов, перевез его сюда. Пусть поживет до весны. Сам он тоже только теперь перебрался в райком, хоть мог бы сделать это и раньше.


Лошадки Клима Синицы, накрытые пестрыми дорожками-рябчаками, простояли во дворе райкома почти полдня, а их хозяин с Теслей, Рубаном и другими, время от времени разглядывая мир сквозь маленькую проталинку, продутую кем-то в белом узоре на стеклах, ломали себе головы, как создать новый Вавилон вместо старого. Когда проталинка затягивалась инеем, кто-нибудь снова подходил, дул, и так продолжалось до сумерек, пока Тесля не зажег медную лампу с пузатым стеклом.

— Мы не отступим ни за что, даже если придется положить на это всю жизнь, — твердо сказал Максим Тесля.

На дворе подымалась вьюга. Лошади сами укрылись от ветра. Тесля успокоил всех тем, что во дворе стожок и ничего страшного, если им придется на одну ночь внести соломы и заночевать в райкоме. Надо же «представить себе будущий Вавилон, ведь это должен быть не миф, а живая реальность для обыкновенных людей, о которых летописец скажет потом, что они и впрямь дерзнули сотворить невероятное, покончив навсегда с межевой книгой..


Читать далее

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть