ГЛАВА ПЕРВАЯ

Онлайн чтение книги Лебединая стая
ГЛАВА ПЕРВАЯ

Вот мы, несколько забегая вперед, и побывали в зимнем продымленном Глинске, а теперь хотелось бы снова вернуть читателя в Вавилон осенней поры. Подобные смещения во времени позволяли себе и до нас. Поздняя вавилонская осень начинается с того, что Савка Чибис снимает качели на зиму. Вязы над обрывом в эти дни стоят уже холодные, как мертвецы, а у Соколюков день на день падает плотно, как отвалы на борозде, один на другой. Нет ни просвета, ни передышки, жизнь вокруг словно вне поля зрения, а озабоченный Вавилон как будто отошел в прошлое. В ту осень день и ночь тянулись на Журбов подводы, нагруженные сахарной свеклой, тянулись отчаянно и уныло, а за возами, жалея слабеньких коней, месили грязюку люди; походило на грандиозные похороны осени, но на этих похоронах никто не падал духом, ведь все это должно было обернуться деньгами, возмещением за каторжный труд. Соколюки не сажали свеклы, не было у них для нее женских рук, и далекие гудки сахарного завода только напоминали братьям об этом просчете, На что уж Явтух, начавший копать свеклу позже других, чтобы корни прибавили в весе, и тот ухитрился поставить на полок борта и вывезти в Журбов все до последнего хвостика. Теперь посыплются ему грошики в горсть, как манна небесная. Недаром вавилоняне говорят, что в любую работу надо вложить кроме силы хоть каплю ума. Вот Данько и пахал Абиссинские бугры глубоко под свеклу, а о женских руках придется уж думать зимой, после крещения, когда засылают сватов к заранее избранным судьбою вавилонянкам. Пока у обоих не было на примете никого. Только Данько никак не мог привыкнуть к мысли, что Мальвы уже нет ни в коммуне, ни здесь, на горе.

Домой он возвращался поздно, усталый, весь в грязи, наскоро умывался и после ужина, не раздеваясь, падал посреди хаты на солому, которую Лукьян вносил на ночь из овина, чтобы на рассвете вытопить печь, «Хоть бы разулся!» — мысленно корил брата Лукьян. Он едва стаскивал с него, уже полусонного, сапоги, которые потом мыл, а утром еще и дегтем подмазывал, чтобы не пропускали воду. И все же не было случая, чтобы Данька это все хоть чуток растрогало, он принимал услуги как должное. «Ну, и натура у моего братца!» — всякий раз кривился Лукьян, берясь за сапоги. Каблуки на обоих были сбиты на одну сторону — влево, а носки вправо, это от ходьбы по Абиссинским буграм, от ходьбы в борозде в одном и том же направлении. Ну как же не присмотреть за сапогами такого человека, будь он хоть и не брат тебе?!

Лукьян и сам не бездельничал. В особенности в те дни, когда кроме всего прочего надо еще печь хлеб, то есть в конце каждой недели. Хлеба братья едят много, одному Даньку едва хватает буханки на день, да еще то Фабиан закусит, то Прися чуть не через день прибегает занять буханочку, а на отдачу она баба ненадежная.

Запах ужина наполнил всю хату, обрекая на тяжкие муки кота Тирана и Мушку, которая то и дело заглядывала из сеней в приотворенную дверь. Но о божьих тварях в этот вечер забыли, оба брата ни вместе, ни порознь не могли представить себе, чем кончится и как далеко может завести их решение касательно вавилонской пастушки, решение, возникшее едва ли не под воздействием отъезда Мальвы. И все же Лукьян больше склонялся к тому, что третий человек в доме не помешает, все равно кровать с двумя горами подушек стоит незанятая, а когда человеку есть где спать, то ему, почитай, и жить есть где, да только девка она и может за которого-нибудь из них уцепиться, вот что Лукьяна волнует. «Ну так разве ж мы, братец, не мужчины либо уж настолько с собой не совладаем, что позволим себе встрять в какую-нибудь чепуховину?» Данько смотрел на все с большей предусмотрительностью, как и положено старшему, он заявил, что не потерпит и намека на приставанье к Даринке ни у себя, ни у Лукьяна, оба они должны смотреть на нее только как на батрачку, и не приведи бог глянуть иначе. Так они предостерегали и натаскивали друг друга, а когда легли спать, обоим — Лукьяну на лежанке, а Даньку на соломе — стало чудно: неужто на следующую ночь у них будет собеседница на кровати, а подушки забелеют не там, где сейчас, а на сундуке, потому что Даринке хватит и одной подушечки?

Утром Лукьян выгнал в стадо Козу-дерезу, их маленькую коровку, еще год назад смирную телушку, а ныне забияку, баламутящую все стадо, и не дал Даринке ни свистнуть по-мальчишески, ни сказать что-нибудь обидное по их адресу, а поклонился ей и молвил как можно учтивей:

— Даринка, ты знаешь, что нас нынче двое, как два пальца на одной руке, и нет у нас никого роднее тебя.

Даринка засмеялась, она и смеялась раскатисто, как мальчишка.

— Да уж мы с вами родня — нашему тыну двоюродный плетень. Если хотите знать, то нет для вас никого роднее Приси. У ней и деток половина ваших, говорят.

— Пустое, Явтушкины выдумки. Прися не может стать нам ближе, чем есть. А ты можешь. Данько просит, и я прошу.

— Это как же?

— А так, перебраться к нам и жить. Ну, как бы тебе сказать…

— Батрачкой? — Даринка нахмурилась. — Не дождетесь.

— Нет, просто Даринкой.

— Для кого? Для тебя или для Данька? Тебя я не полюблю, Данька боюсь. А оба вы мне на что? На вас свет клином не сошелся, выберу себе, кого захочу, как придет пора.

— Вон ты какая, Даринка?

Она сверкнула глазами и ушла, а Лукьян запер ворота, оторопев от ее уничижительного взгляда.

Данька уже не было, тот всегда уходил на зорьке. Лукьян оделся потеплее (к Даринке он вышел в одной рубашке) и отправился через луг на Татарский вал к Фабиану за советом. Лачужка Фабиана летом утопала в зарослях терна, шиповника и таких дремучих лопухов, каких Лукьян сроду не видел. Но сейчас листва облетела, все поникло, поредело, обнажив дряхлость жилища. Клочок огорода весь был занят подсолнухами, и тоже гигантскими, но семечки из них выклевали воробьи, которые тучами летали над Вавилоном во все эпохи, пустые головы подсолнухов убедительно свидетельствовали о благосклонности Фабиана к крылатому населению Вавилона. Из окна хатки хорошо было видно: вдалеке как на ладони лежало Прицкое, а за ним и другие малоизвестные Лукьяну села.

— О боже, как высоко забрались!

— В старину здесь стояла крепость, а когда кармелиты сожгли ее, мой предок сложил себе эту лачугу. Ей уже лет двести, а то и все триста. Стоит!..

Зная склонность Фабиана к преувеличениям, Лукьян не возражал, к тому же философ был занят очень серьезным делом — вырезал распятие для церкви в Прицком, пострадавшей этим летом от пожара. Он редко брался за такие заказы, но этот обещал выполнить до престольного праздника, взял уже небольшой задаток, и теперь опаздывать было нельзя. Он как раз прорезал сыну божию уста, которые после казни, как известно, ничего уже более не сказали человечеству.

— А сам ты веруешь?

— Возможно, и был такой человек. Между прочим, чем-то он близок и нашему брату, холера его возьми. Это потом апостолы изуродовали его образ. Вообще, Лукьян, нет ничего страшнее, апостолов. Они все раздувают и перевирают. Больше остерегайся апостолов, чем самих богов. Однако без апостолов он не стал бы богом, а я не получил бы на него заказ через почти две тыщи лет, — засмеялся Фабиан. — Ты ничего не захватил с собой? А то как мне лень спускаться вниз к бренному человечеству.


Лукьян поставил на верстак бутылку, вынул кусок сала и славную краюшку хлеба вчерашней выпечки, Фабиан немедленно оставил боготворение, достал из старого шкапчика чарки, и недоделанный сын божий мог только позавидовать их завтраку, за которым среди бесчисленных мировых проблем нашлось место и для разговора о Даринке. Фабиан согласился взять девку на себя — знал, что оказывает почти мистическое влияние на всех обиженных и неустроенных.

В тот же вечер Фабиан поднялся к ветрякам. Там уже стоял его козел, мечтательно и задумчиво поджидая стадо, в осенней дымке походившее издали на войско — очень уж дружными порядками шли овцы.

— Где тебя носит, бездельник? — спросил Фабиан и, разумеется, ответа не услышал, в глазах козла стояла шаловливо-заискивающая мольба не мешать ему выполнить свою обязанность: возглавить стадо и повести его в село тем торжественно-величественным шагом, на который способен изо всей этой вавилонской рати один он.

Так что, когда стадо поравнялось с ветряками, козел оставил своего хозяина и возглавил шествие, а Фабиан подождал Даринку, которая возвращалась с подпасками в отдалении от скотины. Она вела на веревке чьего-то теленка, должно быть, из тех, что норовят отбиться от остальных и заночевать в поле. В стаде всегда есть несколько таких выродков, которым еще все нипочем.

— Приходил ко мне Лукьян, просил переговорить с тобой, вот я и говорю: иди к этим Люциферам, не иначе, один из них понравится тебе, не вечно же быть вавилонской пастушкой, тем паче что как раз это и мешает парням взглянуть на тебя другими глазами. Но постепенненько все уладится. Мальва Кожушная осталась только у меня на ясеневой доске, загляни когда-нибудь, полюбуйся, а Присины грехи Явтух выдумывает, так что ты остаешься единственной претенденткой на этих бобылей, уж послушайся бывалого человека, а он, чего доброго, еще погуляет на твоей свадьбе, если позовешь…

Фабиан мог бы и не говорить об этом так много и с такой горячностью. Даринке и без того сегодня после разговора с Лукьяном весь день представлялось, как она убирается в хате Соколюков, шинкует капусту, квасит яблоки и арбузы, доит строптивую Козу-дерезу, стирает, топит печь, подставляя щеки радостному душистому пламени, поливает цветы, словом, наконец чувствует себя хозяйкой не хуже самых именитых хозяек в Вавилоне и даже в воскресный день, нарядившись во все праздничное, садится на коврик вместе с братьями, во всяком случае, с одним из них, и едет на ярмарку в Глинск, а то и в церковь вознесения. Тут Даринка вспомнила, что не умеет молиться. Ну да это не такая уж беда, попросит Отченашку, чтоб выучила ее читать «Отче наш», и все будет как надо. Светлое, до сих пор неведомое чувство охватило ее и не оставляло весь день…

Однако по мере приближения стада к хате Соколюков в девушке все же с каждым шагом росла к ним какая-то враждебность.

— Когда же пойдешь к ним, Даринка? — спросил Фабиан.

— Может, и никогда! — ответила пастушка.

Но вскоре осень и невзгоды все-таки загнали ее к Соколюкам. Она пришла к ним в день престольного праздника в разбитых лапотках, с ципками на голых коленках, положила в уголке свои пожитки, которые все вмещались в пастушьей котомочке, и виновато сказала своим мальчишеским голосом:

— С праздником! Я пришла… Как вы, не передумали?

Братья приняли девушку как полагается. Вспомнили лягушонка, которого она, хозяйничая, принесла ненароком с водой, он еще долго жил в дежке и невесть куда подевался…

Батрачество Даринки началось с того, что Данько, чтобы показать свою власть, сразу же задал ей много работы, а сам тем временем стал наряжаться к престолу, который, по обычаю, пышно справляли здесь возле церкви. Отпер сундук, достал из него новенькие, всего раз надеванные желтые хромовые сапоги, верхнее платье и безо всякого стыда стал прямо перед ней переодеваться. Этим он напоминал Даринке, что она батрачка, а не девушка, которую надлежит стесняться. Лукьян как раз начищал до глянца свои старые яловые сапоги и сгорал со стыда, глядя, как брат своевольничает. Он взял свежую рубашку и вызывающе, демонстративно вышел переодеваться в чулан. Данько засмеялся и нарочно спустил исподнее, не пряча грешного тела.

— Тьфу! — сплюнула Даринка и опрометью выскочила во двор.

Лукьян вернулся из чулана, не застал девушки и гневлю обрушился на брата, который все еще стоял посреди комнаты в исподнем, но уже в чистом, а старое лежало под ногами.

— Эх, и скотина ты, Данько! А еще к престолу собираешься.

— Ты меня учить хочешь? — Данько возмущенно стукнул себя по волосатой груди. — Ах ты слепота курчавая! — и он дал Лукьяну добрую затрещину.

Тот не уступил, двинул брата по стриженой шее, и начался короткий, но неистовый бой, после которого Данько очутился вниз головой в сундуке, а Лукьян выскочил в сени без очков. Все это произошло так молниеносно, что братья расхохотались, не затаив один на другого никакой злобы.

Но Даринка думала, что это они над ней хохочут, и еще горше заплакала в хлеву, уткнувшись в столб для упряжи. Шлеи пахли конским потом и еще чем-то неприятным, скорей всего, лошадиными кровавыми мозолями, и Даринке почему-то вспомнился ее Гнедко, вспомнилось детство, ласковой сказкой пронеслись перед глазами зори, проведенные в ночном; Данько был тогда к ней едва ли не самым добрым изо всех вихрастых задавак парней, он один не смеялся над нею. А теперь его не узнать, с чего же это с ним? Она утерла слезы и, исполненная гнева, решительно пошла в хату. Мигом собрала все свои манатки в котомку и сказала им:

— Чтоб я вам служила? Да будьте прокляты!

Лукьян бросился к ней, молил, держал за руки — он один знает, как осточертела ему эта хата, — а Данько еще поколебался, похмурив брови, но, слыша мольбы брата, и сам подошел к девушке. Подошел и остолбенел. Он никогда еще не смотрел на нее вот так, в упор. В глазах так и пылало синее пламя, каждая веснушка на красивом, чуть задранном носике, казалось, трепетала, придавая всему лицу удивительную привлекательность, упругая верхняя губа с пушком подергивалась от гнева.

— Прости меня, Даринка, — искренне сказал Данько. — Ей-богу, я совсем забыл, что ты в хате. Я привык, что мы одни…

Лукьян уверенно отобрал у Даринки котомку, а Данько как можно учтивее взял бунтарку за руку и усадил на лавку. Девушка невзначай подняла глаза на маленький портрет Шевченко, обрамленный выцветшим рушником, и где-то в душе у нее отозвалось: «Батрачка» [14]«Батрачка» — поэма Т. Шевченко.… Нет, не батрачкой чувствовала она себя в эту минуту. Ей показалось, что она покорила братьев своим гневом и отныне либо будет в этом доме хозяйкой, либо уйдет прочь, мыкаться меж хороших и плохих людей. Она рывком выдернула свою руку из руки Данька, поднялась с лавки и с минуту стояла, гордая, исполненная достоинства, ощущая всю меру своей власти над ними. Братья отвернулись, чтобы скрыть от нее и друг от друга свое смятение, если не свою покорность. Они разом вышли с неясным чувством не то тревоги, не то стыда.

Выбравшись на улицу, Соколюки шагали молча, каждый по-своему раздумывал о Даринке. Их сосед Явтух стоял, как всегда, за плетнем в вышитой рубашке, в черной жилетке, той самой, недоношенной когда-то паном Родзинским, а поверх накинув еще кожушок, и сдержанно кланялся, чуть приминая ворот:

— Доброго здоровьичка, Соколючки!

Они ответили ему, улыбнувшись. Вот так Явтух стоит за плетнем каждый праздник, каждое воскресенье, показывает людям вышитую рубаху и черный касторовый жилет, но когда-нибудь дойдет и до штанов (за деньги, полученные от Бубелы на штаны, Явтух купил Присе гуню [15]Женская одежда, род теплой куртки., и до сапог дойдет, и до двухцветного пояса, до всего — таков уж он, Явтух.

Хотя, кстати сказать, отсутствие всего этого и сейчас не мешает Явтуху считать себя настоящим хозяином. Правда, он никому ничего не одалживает, но и сам не знает, что такое долги, у него все свое: плуг-пятерик, ручная мельничка, телега и все другое, необходимое дозарезу в самом малом хозяйстве. Явтуху досталось порядочно земли — на деток, — и теперь он уже не дождется, чтобы они подросли и можно было загнать их в борозду. Как только это свершится, Явтух опередит многих, и те, несчастные, будут ему земно кланяться. Нынче, когда Вавилон празднует Михайлов день, обжирается и пьянствует, напрочь позабыв и про святость дня и про звонницу-известянку, стоящую возле погоста на северных отрогах горы, Явтух дольше обычного выстаивает за плетнем и мечтает о тех временах, когда он поставит у себя во дворе грозные машины, которые сотрут в порошок надутый Вавилон и все покорят ему, Явтуху, только бы поскорей подрастали дети — для земли.

От его недреманного ока ничто не могло ускользнуть в усадьбе Соколюков, он и обедать-то садился у окна, из которого их двор хорошо виден. Недаром у братьев вошло в привычку говорить: «И не повылазят у него зенки, у аспида!» Явтух знал все их достатки, до кур и петухов. А нынче утром неожиданно обнаружил там Даринку. «Как? Почему? — возмутился он. — Эксплуатация чужого труда?» Что же он-то, мать его за ногу, не додумался до этого раньше, не взял Даринку к себе? Когда Соколюки миновали его двор, Явтух, как ни хотелось ему не показывать всего себя в такой день, тихонько отодвинул штакетину в заборе и, оглянувшись, нет ли кого поблизости, крадучись, воровато шмыгнул к соседям. Отворил наружную и сенную двери и появился на пороге так внезапно, что Даринка вздрогнула от страха.

— Это вы?

— Я, милая, я. А ты что тут делаешь? Нанялась? К этим жеребцам, к этим скрягам, что себя морят голодом и тебя сгонят на тот свет?! Иди лучше ко мне, не батрачкой, а так… Детей нянчить…

— На что мне ваши дети? Когда-нибудь свои будут…

— Без венца, без свадьбы?

— Ну, а что, если я тут уже хозяйка? — Даринка жеманно прошлась по комнате.

Он посмотрел на ее крепкие, ухватистые руки. О, сколько они могли бы сделать для него, догадайся он присвоить их раньше! Сколько свеклы вырастили бы для Журбова! А ведь это деньги, чистый капитал…

И он пошел домой советоваться с Присей, которую не отпустил к престолу. На душе у него было скверно, и он ни с того ни с сего побил Присю, словно та была виновата, что Даринка у Соколюков, а не у них, Голых… Прися выбежала из дому босиком, полураздетая — в чем стояла у печи — и, спасаясь от мужа, метнулась к Соколюкам. И, что самое ценное, не заплакала, а только смеялась и бранила своего муженька, остерегая Даринку от такой доли, как у ней, Приси. Ноги у нее от холода побагровели, груди едва умещались в кофточке, лицо расслабло и от этого все лучилось добротой — она снова была не то на четвертом, не то на пятом месяце. У Соколюков тепло, уютно, не хотелось уже и уходить, но почти следом пришел Явтух, принес сапоги, платок, гуню, попросил прощения, обул ее, одел и повел домой, тоже кляня судьбу:

— Не дай бог никому такую жену, как моя. Один раз гиоедешься с ней на возу — и уже с прибылью… — и он сплюнул под ноги.

Зато он вел ее с таким вавилонским шиком, словно они вместе были тут в гостях. А вавилоняне, празднуя, пели…

— Прися, а помнишь песенку, что ты пела мне, когда мы пасли овец у Тысевича, будь они прокляты?

Голосок у Приси есть, ну, она и запела ему потихоньку у ворот ту песню:

   Пасла коров за рекою на раздолье

   Да набрала красных маков в чистом поле.

   Облетают с моих маков лепесточки,

   Нагоняют меня парни на мосточке.

   А я беру себе в пару не каждого —

   Красивого, разбитного, отважного…

— И что она тут найдет?

— Кто?

— Даринка! Ты что, вечно об одном себе думаешь?..

— Вот тебе и будь здоров!

— А ты не будькай у меня, не будькай! Вон уже и дети побились.

В хате что-то грохнуло, зазвенело, разлетелось вдребезги.

— Кувшин! — крикнула Прися и метнулась к дверям. А Явтушок укоризненно кинул вслед:

— Что старые поют, то и молодые чирикают. Хе-хе-хе!

Пузатенький горшок с фасолью стоял на полке под самым потолком, а они, озорники, дрались подушками, ну и задели. Фасоль раскатилась по комнате, и теперь все восьмеро вместе с матерью собирали ее. И так всегда: только она к Соколюкам — дома несчастье либо на поле беда. Помните, в тот день, когда она купала тех антихристов, Явтушок дважды опрокинулся со снопами ни с того ни с сего, на ровном месте…

В это время возле только что освященной звонницы весь Вавилон уже гомонил о Соколюках. Шутники расспрашивали братьев, кого из них поздравлять: старшего, младшего или обоих вместе? С основания Вавилона никто еще не видел, чтоб у двух братьев была одна примачка в хате. А между тем девок в селе хоть пруд пруди, богатых, правда, мало, зато бедные, как маки, цветут. Нет, нет, не иначе, этот клятый Лукьян перенял что-то от штунды, сходили с ума набожные тетушки, проклиная всех богов, кроме Иисуса, и жалея, что в Вавилоне нет своего прихода, некому призывать на грешников кару перед алтарем.

На Данька и Лукьяна обрушилось столько коварных вопросов, недоброжелательных взглядов, что братьям престол стал не в престол и они, не отведав как следует праздничного хмеля, примчались домой избавляться от Даринки. Условились извиниться перед нею и выпроводить навсегда, чтобы сразу же прекратить всякие пересуды. Но стоило им только открыть дверь и войти, как весь этот вавилонский дурман разом слетел с них.

В хате словно посветлело, все темные углы исчезли, пол подмазан и посыпан увядшей травой, которую Даринка нашла в овине, не стало паутины, с образов и портретов стерта пыль, а сама виновница этого мыла в корыте волосы, продушив всю комнату любистком. Братья переглянулись и не посмели сказать ей ни слова. А она потом еще долго стояла перед осколком зеркала, вмазанным в стену, и расчесывала мягкую косу с чудесной позолотой, которую оставило на ее голове пастушье лето.

Неспокойная ночь настала для всех, когда в уголке умолк сверчок, услыхав тревожное человеческое дыхание. Данько, как всегда, постелил себе на земляном полу, принеся для этого из овина большой холодный сноп соломы, Лукьян разостлал себе дерюжку на протопленной печи, а Даринку, как уговорились накануне, упросили лечь на кровать, переложив на сундук целую гору подушек, небезупречно белых, слишком больших и потому совсем непригодных в изголовье — каждая подушка годилась разве что для чудища с львиной головою из старой детской сказки, — и все пользовались думками, маленькими, заношенными, но очень удобными для сна. После утреннего происшествия ни один из братьев не решился раздеться до исподнего при свете. Даринка же не стала раздеваться и после того, как Лукьян погасил плошку — у ней не было хорошей сорочки, — и тихо прилегла на постель в верхней одежде, которой прикрывала свою ветхую рубаху. И тут Лукьян вспомнил, что в сундуке осталось много белья, которое, верно, придется впору Даринке. Мать наготовила белья, так не истлевать же ему напрасно в укладке. Он выждал, пока Даринка уснула, потом тихонько слез с лежанки и подошел к брату посоветоваться, Данько ведь мог быть и против.

— Так что, с богом или как? — шепотом спросил старший, когда Лукьян прилег рядом на соломе.

— Ну чем она нам мешает?

— А людям? — буркнул Данько.

Долго еще шептались они. Лукьян, так и не сказав ничего определенного, а лишь разбудив сомнения, ушел на лежанку. Там он снял очки, положил на карниз и больше не мог уснуть. Синие манящие огоньки Даринкиных глаз всю ночь вспыхивали перед ним, как далекие звездочки, проникая лучами в самое сердце.

После этой ночи Лукьяну нравилось в Даринке все — ее веснушки, милый пушок над верхней губой и даже ее басовитый, но по-своему мягкий голос. Ни у одной девушки Лукьян не слышал такого дивного голоса.

На следующую ночь, когда брат внизу захрапел, Лукьян зашептал ей:

— Даринка, ты спишь?

— Не спится, — тихо ответила Даринка.

— Я там положил тебе на подушку свежую сорочку.

— Я надела…

— В сундуке еще есть сорочки, носи. Нам на что?

Даринка прихорашивалась сама, а больше прихорашивала хату, в которой и в самом деле незаметно становилась хозяйкой. Обмазала заново печь, покрасила ее в оранжевый цвет, а чело расписала такими павлинами, что у братьев и дух занялся от восторга. Даринка не скрывала, что видела такую красоту неподалеку — у Мальвы Кожушной. Мальва все это умела сама, но Соколюкам не верилось, ни один из них не побывал ведь у Мальвы дома. Зингеры неохотно показывали свое жилище чужим, и Данько тут только впервые подумал, что Мальва и в нем видела чужого.

Теперь в этой части Вавилона раньше всех просыпается не Явтушок, как бывало, а Даринка, привыкшая рано вставать, еще когда пастушила. Братья спят, а она встала, подошла на цыпочках к окну и замерла блаженно. Зима! В этот раз девушка почему-то ждала ее нетерпеливее, чем когда-либо прежде. Уж не казалось ли ей, что со сменою времени года изменится и ее судьба? Вот только Явтушок испортил Даринке всю радость открытия. Пораженный, должно быть, не столь приходом зимы, сколько тем, как рано встает новоявленная хозяйка ненавистного ему дома, он приветствовал первый снег, высоко подняв белую меховую рукавицу, хотя та была еще ни к чему — настоящая зима в этих местах начинается только перед крещением и снег лежит в Вавилоне совсем недолго.


Читать далее

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть