А между тем Сальватор Альбани любил поспать. Как все крепкие, здоровые, деятельные и беззаботные люди, он ел за четверых, изрядно уставал за день и без лишних уговоров засыпал так же быстро, как Кароль, которому привычка к размеренному образу жизни и хрупкое здоровье не позволяли поздно ложиться.
Если во время путешествия, которое они совершали вдвоем, Сальватору иногда все же случалось засидеться до ночи, то он непременно два, а то и три раза приходил удостовериться, что его мальчик (так он называл юного князя) спокойно спит. У графа было сильно развито отцовское чувство, и хотя он был всего четырьмя или пятью годами старше Кароля, он заботился о нем, как о сыне, — до такой степени он ощущал потребность опекать существа более слабые и покровительствовать им. В этом он походил на Флориани и потому мог оценить лучше всякого другого глубокую любовь, которую она питала к своим детям.
И тем не менее на сей раз Сальватор забыл свои привычные заботы, а Флориани, не подозревавшая о том, к какому вниманию и нежной опеке граф приучил Кароля, не подумала, что ему следует зайти проведать своего спутника.
— Твой друг нас уже покинул, — сказала она Сальватору, когда Челио выполнил поручение князя. — Он, видимо, нездоров. Как, ты сказал, его зовут? Вы давно вместе путешествуете? Судя по всему, он чем-то удручен?..
Когда граф ответил на все ее вопросы, она прибавила:
— Бедный мальчик, он вызывает во мне сочувствие. Как это благородно — так сильно любить свою мать и так долго ее оплакивать! Его лицо и манеры мне понравились. Да, если бы мой милый Челио потерял меня, он тоже был бы достоин жалости! Кто станет любить его, как я?
— Надо боготворить своих детей и жить для них, как это делаешь ты, — заметил Сальватор, — но не следует приучать их жить только для самих себя и для нежной матери, которая посвящает им свою жизнь. Если ум и дух ребенка не получает того развития, на какое он способен, это приводит к весьма серьезным последствиям и таит немалую опасность; лучший пример тому — мой друг. Он чудесный человек, но глубоко несчастен.
— Как это? Почему? Объясни! Когда речь заходит о детях, их нраве, воспитании, я без конца готова слушать и размышлять над этим.
— О, нрав у моего друга престранный, и я затруднился бы точно его определить; говоря кратко, он все принимает слишком близко к сердцу: любовь и разлуку, счастье и горе.
— Ну что ж, в таком случае у него артистическая натура.
— Ты верно подметила; но эти его качества не получили достаточного развития: он очень любит искусство, но любит его только вообще. У него утонченный вкус, однако нет ярко выраженного призвания, которое всецело бы его захватило и заставило отвлечься от действительности.
— Ну что ж, в таком случае у него скорее женская натура.
— Верно; но не такая, как у тебя, милая Лукреция. Хотя он и способен на столь же сильную страсть, преданность, чуткость, восторженность, на какую способна лишь самая нежная женщина…
— Ну, тогда он и впрямь достоин жалости, ибо всю жизнь будет искать родственную душу, но так и не найдет ее.
— Ах! Ты, Лукреция, видно, плохо искала; стоит тебе только захотеть — и ты найдешь такую душу здесь, рядом!
— Поговорим лучше о твоем друге…
— Нет, не о нем, а о себе я хочу говорить с тобою.
— Я это понимаю и скоро тебе отвечу, но я не люблю перескакивать с одной темы на другую. Прежде всего объясни мне: раньше ты говорил, что твой друг во многом похож на меня, а теперь утверждаешь, будто у него совсем иная натура?
— Дело в том, что в твоем характере есть множество различных красок, а в его характере — только одна. Труд, дети, дружба, сельская природа, музыка — словом, все, что отмечено добром и красотою, находит в тебе живой отклик, может всегда тебя развлечь и утешить.
— Это правда. Ну, а он?
— Он тоже любит все это, но глядит на мир только сквозь призму любимого существа. Если предмет его любви умрет или будет в отсутствии, весь мир перестанет для него существовать. Отчаяние и тоска гнетут Кароля, а в его душе недостаточно внутренней силы, чтобы начать жизнь сызнова, ради новой любви.
— Как это прекрасно! — воскликнула Флориани, охваченная наивным восторгом. — Если бы в те дни, когда я впервые полюбила, мне встретился человек с такой душою, я бы в жизни не знала иной любви.
— Ты меня пугаешь, Лукреция. Неужели ты готова полюбить моего милого князя?
— Я вообще не люблю князей, — простодушно ответила она. — Я всегда любила людей бедных и незаметных. К тому же твой милый князь мне в сыновья годится!
— Да ты с ума сошла! Ведь тебе тридцать, а ему двадцать четыре!
— Господи, а я-то думала, что ему лет шестнадцать или восемнадцать, он так похож на подростка! А я, я чувствую себя такой старой и мудрой, что порою мне кажется, будто мне уже пятьдесят.
— Нет, я все равно неспокоен, надо мне завтра же увезти отсюда князя Кароля.
— Можешь быть совершенно спокоен, Сальватор, я больше никого не полюблю. Знай, — продолжала Лукреция, взяв графа за руку и приложив его ладонь к своему сердцу, — отныне здесь только камень. Впрочем, нет, — прибавила она, кладя ладонь Сальватора себе на лоб, — любовь к детям и к страждущим еще живет в моем сердце, но ведь прежде всего любовь зарождается здесь, в голове, а голова моя и впрямь окаменела. Я знаю, обычно любовь связывают с чувственностью, но если говорить о женщинах мыслящих, это неверно. У них она развивается постепенно и прежде всего овладевает разумом, стучится в двери воображения. Без этого золотого ключика ей не войти. Когда же она подчинит себе ум, то проникает и в самые недра существа, кладет печать на все наши чувства и способности, и тогда мы начинаем любить покорившего нас мужчину, как Бога, сына, брата, мужа, как любят все то, что способна любить женщина. Любовь возбуждает и подчиняет себе все фибры нашего существа, я согласна с тем, что и чувственность, в свою очередь, играет при этом немалую роль. Однако женщина, которая способна на наслаждение без любовного восторга, — просто самка, а я торжественно тебе заявляю, что во мне любовный восторг остыл навсегда. Я испытала слишком много разочарований, видела слишком много горя. И, помимо всего, слишком устала. Ты ведь знаешь, как мне внезапно наскучил театр, как он утомил меня душевно, хотя в ту пору я была еще в полном расцвете сил. Однако воображение мое было пресыщено, оно исчерпало себя. Во всем мировом репертуаре я уже не находила ни одной роли, которая представлялась бы мне правдивой, а когда я пыталась написать для себя роль по собственному вкусу, то, сыграв ее лишь один раз, обнаруживала, что мне не удалось вложить в нее обуревавшие меня чувства. Я не могла хорошо воплотить эту роль на сцене, потому что она не была хороша, и даже когда зрители старались меня обмануть, награждая рукоплесканиями, я-то сама никогда не обманывалась. Так вот, теперь я пришла к тому же и в любви: я слишком много и долго играла на струнах иллюзии.
— Любовь — это призма, — продолжала Флориани. — Она точно некое солнце, которое мы, как факел, подносим к челу, освещая им наш внутренний мир. Если солнце это гаснет, все вновь погружается во тьму! Теперь я вижу людей и жизнь такими, какие они есть. Отныне я могу любить только из милосердия, так я и поступила с Вандони, моим последним возлюбленным. Во мне уже не было любовного восторга, я была признательна Вандони за его страстную привязанность, меня трогали его муки, и я решилась на самопожертвование: я не была счастлива, я даже не испытывала опьянения. То было постоянное жертвоприношение, безрассудное, противоестественное. И внезапно это ужаснуло меня, я почувствовала себя глубоко униженной. Я была не в силах сносить его упреки по поводу моих прошлых привязанностей, потому что ни одна из тех привязанностей, которым я в свое время простодушно и слепо отдавалась, ни одна из них не представлялась мне более предосудительной, чем та, которую я пыталась длить вопреки себе самой… О, я многое могла бы рассказать вам по этому поводу, друг мой, но вы еще слишком молоды и не поймете меня.
— Говори! Говори! — вскричал Сальватор, впавший в задумчивость. Потом, сжав руку Лукреции в своей, он прибавил: — Позволь мне лучше узнать тебя, чтобы и дальше любить тебя как сестру или найти в себе мужество любить иначе. Видишь, я совершенно спокоен, потому что слушаю со вниманием.
— Люби меня как сестру, а не иначе, — сказала она, — ибо я могу видеть в тебе только брата. Именно так я любила Вандони, любила много лет. Я познакомилась с ним в театре, где он не блистал талантом, но приносил пользу, так как был деятелен, предан общему делу и добр. Однажды вечером… в деревушке, неподалеку от Милана, таким же вот прекрасным летним вечером, как сегодня, он попросил меня подробно рассказать о моем разрыве с певцом Теальдо Соави, отцом моей милой крошки Беатриче. Его-то я как раз любила страстно, но то был человек с низкой и порочной душой. Он говорил, что собирается жениться на мне, а на самом деле уже был женат! Я вовсе не стремилась к браку, но, по правде говоря, пришла в ужас, узнав, что он так долго и так искусно лгал. Я обрушила на Соави град горьких, исполненных негодования упреков, и он оставил меня, когда я вот-вот должна была стать матерью. У меня не хватило бы мужества самой прогнать его, но достало воли не пытаться его вернуть.
Беатриче еще не было года, когда бедный Вандони, который сделался моим верным кавалером, слугой, рабом и который любил меня уже давно, не решаясь в этом признаться, выслушав рассказ о моих горестях, бросился передо мной на колени: «Полюби меня, — умолял он, — и я тебя утешу. Исправлю, сотру из твоей памяти все то зло, какое тебе причинили. Я хорошо знаю, что ты не любишь меня, но уступи моей страсти, и, быть может, пожирающая меня любовь передастся и твоему сердцу. К тому же, располагая твоей дружбой и доверием, я уже и так буду самым счастливым, самым благодарным из смертных».
Я долго противилась. Я и в самом деле питала к нему только дружеские чувства, и полюбить его для меня было невозможно. Я просила Вандони забыть меня, но он всерьез задумал наложить на себя руки. Я пыталась жить рядом с ним, храня целомудрие, он просто обезумел. И тогда я уступила; мне казалось, будто я допустила кровосмешение, ибо в его объятиях вместо опьяняющего блаженства я ощущала только стыд, боль и желание плакать.
Все же его страстная любовь переполняла меня нежностью, и некоторое время мы жили спокойно. Однако Вандони надеялся, что его любовный восторг найдет в конце концов отклик в моем сердце. Когда же он увидел, что ошибся, что обрел во мне лишь кроткую и преданную подругу, он не нашел в себе мужества понять, что я слишком давно его знаю, а потому не могу испытывать любовный восторг, и что чем дольше я буду с ним рядом, тем менее вероятной станет такая возможность. Он был молод, хорош собой, великодушен, достаточно умен и образован и поэтому не мог примириться с тем, что его чары на меня не действуют… Пожалуй, то же происходит и с тобою, Сальватор? Я сейчас объясню тебе, почему так бывает.
Силу любви, которую мы испытываем, не следует измерять достоинствами любимого существа. Любовь какое-то время питается собственным пламенем, больше того, она вспыхивает в нас, не спрашивая совета ни у нашего опыта, ни у нашего разума. То, что я тебе говорю, — вещь банальная, таких примеров множество, каждый день мы видим, как люди превосходные встречают в ответ на свою любовь лишь неблагодарность да измену, в то время как люди порочные или жалкие внушают к себе сильную и упорную страсть.
Все это видят, все это сознают, но не перестают удивляться, потому что никак не могут доискаться причины такого явления, ибо любовь — чувство по природе своей таинственное, все ей покоряются, но не понимают ее. Тема эта столь глубока, что о ней и подумать страшно, однако разве нельзя серьезно исследовать то, что пока еще только смутно замечают? Разве нельзя как следует изучить, рассмотреть и в какой-то мере постичь это сладостное и грозное чувство, величайшее из тех, какие дано испытать роду людскому, чувство, от которого никто не может уберечься и которое вместе с тем принимает столько различных форм и обличий, сколько есть на земле индивидуумов? Разве нельзя хотя бы уразуметь его философскую сущность, открыть закон его идеала, а затем, вопрошая самого себя, узнать, какая же любовь живет в нас — возвышенная и разумная либо зловещая и безрассудная?
— Однако, Лукреция, тебя занимают высокие материи! — воскликнул Сальватор. — И раз уж ты размышляешь о подобных предметах, я теперь вижу, что страсти и впрямь утратили над тобой власть.
— Ну, это, положим, не довод, — возразила она. — Можно испытывать сильные чувства и отдавать себе в них отчет. Пожалуй, такая способность — несчастье для человека, но она мне свойственна, и так было всегда; еще в молодости, в пору самых бурных страстей, мой ум терзался, стремясь сохранить ясность суждения среди бушевавших вокруг стихий; и я даже не понимаю, как может ум охваченного страстью человека не быть в постоянном напряжении. Я хорошо знаю, что такая ясность недостижима, что чем больше ты стараешься разобраться в своих чувствах, тем больше запутываешься; но происходит это, как я уже тебе говорила, потому, что законы любви никому не ведомы и еще только предстоит составить краткое пособие для постижения наших душевных привязанностей.
— Таким образом, ты долго искала ключ к загадке, но так и не нашла его! — воскликнул Сальватор.
— Нет, не нашла, но чувствую, что ключ этот надо искать в Евангелии.
— Любовь, о которой мы толкуем, не имеет отношения к Евангелию, мой бедный друг. Иисус Христос ее осудил, она была ему неведома. Любовь, которой он нас учит, распространяется на все человечество, а не направлена на одно существо.
— Не знаю, не знаю, — возразила она, — но, мне кажется, все, о чем говорил и о чем думал Христос, недостаточно понято в Евангелии, и я готова поклясться, что он был не так уж несведущ в любви, как это принято утверждать. Христос был девственник, не спорю, но это не помешало ему глубоко проникнуть в философскую сущность любви. Он — Бог, и против этого я, разумеется, тоже спорить не стану; но в том, что он принял человеческий облик, я вижу некое слияние духа с материей, некий духовный союз с женщиной, и это не оставляет во мне сомнений в характере божественного промысла. Не смейся же надо мной, если я скажу тебе, что Христос лучше, чем кто бы то ни было, постиг сущность любви; обрати внимание, как он вел себя с женщиной, обвиненной в прелюбодеянии, с самаритянкой, с Марфой и Марией, наконец, с Марией Магдалиной. А как возвышенна и глубока его притча о работниках двенадцатого часа! Все, что он делает, все, что говорит, все, о чем думает, имеет одну цель: показать нам, что любовь черпает величие в самой себе, а не в том, на кого она обращена, что она пренебрегает несовершенством людей, что она становится все безграничнее и сильнее, по мере того как человечество становится все более грешным и слабым, все менее достойным столь возвышенной любви.
— Все это верно, но ты рисуешь картину христианского милосердия.
— Так вот, любовь, великая, настоящая любовь, разве не есть она христианское милосердие, которое направлено на одно-единственное существо и сосредоточено только на нем?
— Какая утопия! Любовь — самое эгоистическое среди чувств, она меньше всего совместима с христианским милосердием.
— Да, такая любовь, какой вы ее сделали, жалкие люди, и впрямь несовместима с ним! — с жаром воскликнула Лукреция. — Но любовь, которую даровал нам Господь, любовь, которая из его груди должна была перейти в нашу, сохранив при этом свой чистый пламень, любовь, которую я постигаю, о которой грезила, которую так долго искала, которую, как мне казалось, несколько раз в жизни обретала и которой наслаждалась (увы, ровно столько времени, сколько нужно человеку, чтобы забыться сном и внезапно проснуться), любовь, в которую я, несмотря ни на что, верю, как в свою религию, хотя, быть может, я ее единственный адепт и умру, прежде чем познаю ее… так вот, эта любовь — верный слепок той, которую Иисус Христос испытывал и проявлял к людям. Эта любовь — отблеск божественного милосердия, и она повинуется тем же законам: она безмятежна, кротка и праведна, как все чувства праведников. Любовь бывает тревожной, слишком пылкой и неистовой — словом, излишне страстной — только у грешников. Если ты увидишь двух супругов, предупредительно относящихся друг к другу, исполненных спокойной, нежной и преданной любви, говори смело: это дружба; но если ты, человек порядочный и благородный, ощутишь бурную страсть к презренной куртизанке, будь уверен: это любовь, и не красней! Ведь Иисус Христос любил даже тех, кто принес его в жертву!
Именно так я и любила Теальдо Соави. Я хорошо понимала, что он человек эгоистичный, суетный, тщеславный, неблагодарный, но я была от него без ума! Когда я узнала, что он подлец, я прокляла его, но продолжала любить. Я так горько и так мучительно оплакивала свою любовь к нему, что с тех пор утратила способность полюбить другого человека. Внешне я утешилась довольно скоро, ну, а теперь я и в самом деле покойна; однако удар был столь силен, рана столь глубока, что я уже никогда никого не полюблю!
Флориани вытерла слезу, которая медленно катилась по ее бледной щеке. Лицо ее не выражало ни малейшего гнева, но в этом спокойствии было что-то пугающее.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления