Книга пятая. Добрые семена и плевелы

Онлайн чтение книги Мельница на Флоссе
Книга пятая. Добрые семена и плевелы

Глава I В КРАСНОМ ОВРАГЕ

Гостиная, где обычно собиралась вся семья Талливеров, была длинной и узкой комнатой с двумя окнами, расположенными друг против друга: одно выходило на лужайку перед домом, за которой вился Рипл, уходя к берегам Флосса, другое — на мельничный двор. Сидя однажды с шитьем у этого окна, Мэгги увидела, что во двор въезжает мистер Уйэкем, как обычно — на прекрасной вороной лошади, но на сей раз не один. Рядом с ним на красивом пони ехал еще кто-то, закутанный в плащ. Не успела Мэгги подумать, что это, наверно, Филип возвратился из Франции, как они уже были под самым окном; Филип приветствовал ее, приподняв шляпу, а его отец, увидев это краешком глаза, обернулся и окинул их обоих пронзительным взглядом.

Мэгги поспешно отошла от окна и поднялась с шитьем к себе в комнату, так как мистер Уэйкем, случалось, заходил в дом, чтобы проверить счетные книги, а Мэгги чувствовала, что в присутствии отца и мистера Уэйкема свидание с Филипом будет лишено для нее всякого удовольствия. Как-нибудь она, наверное, встретится с ним, сможет пожать ему руку и сказать, что не забыла о его доброте к Тому и помнит все то, что он говорил ей в старые дни, хотя им и нельзя больше быть друзьями. При виде Филипа в душе Мэгги не поднялось волнения; как и в детстве, она испытывала к нему только жалость и признательность за его доброту и восхищалась его умом. В первое время, когда она была так одинока, она не раз вызывала в памяти его образ рядом со всеми теми, кто был к ней раньше добр, не раз хотелось ей, чтобы он был ее братом и наставником, как они мечтали в Кинг-Лортоне. Но она уже давно отказалась, от этой мечты, как и от многих других, в которых ей чудилось стремление утвердить свою волю. К тому же она думала, что Филип мог перемениться, живя за границей, — мог вдруг стать светским молодым человеком и не испытывает ни малейшего желания беседовать с ней. Но нет, его лицо на редкость мало изменилось; оно повзрослело, возмужало, но было все таким же, как в детстве, — бледное тонкое лицо с серыми глазами и волнистыми каштановыми волосами; его горб по-прежнему вызывал в ней жалость, и после всех своих раздумий Мэгги пришла к заключению, что ей и впрямь очень хотелось бы перемолвиться с ним словечком. Возможно, он и теперь часто грустит, и ему будет приятно увидеть сочувствие в ее глазах. Интересно, помнит ли он, как они ему нравились? С этой мыслью Мэгги взглянула на квадратное зеркало, осужденное висеть стеклом к стене, и уже было поднялась, чтобы перевернуть его, но тут же сдержала этот порыв и, схватив шитье, принялась, напрягая память, напевать отрывки гимнов, чтобы подавить возникшее вдруг желание. Наконец она увидела, что Филип с отцом отправились обратно в Сент-Огг и она может снова спуститься вниз.

Стоял конец июня, и Мэгги была склонна затягивать свои ежедневные прогулки — единственное удовольствие, которое она себе позволяла; но в тот день и все последующие дни она была очень занята шитьем, так как его следовало поскорее закончить, и не покидала пределов мельницы, лишь ненадолго выходя посидеть у крыльца, чтобы подышать свежим воздухом. Если Мэгги не нужно было идти в Сент-Огг, она чаще всего направлялась в одно место, расположенное позади так называемого Холма — небольшой, увенчанной купой деревьев гряды, которая тянулась вдоль дороги, что шла мимо ворот Дорлкоутской мельницы. Небольшой, говорю ибо по высоте она была не больше обыкновенной насыпи, но иногда природа делает простую насыпь средством для достижения весьма важных целей; вот почему я прошу вас представить себе эту гряду с деревьями по гребню, как она неровной стеной идет на протяжении четверти мили вдоль левой границы Дорлкоутской мельницы и дальше — вдоль зеленых полей, за которыми напевает свою песенку Рипл.

В том самом месте, где гряда эта отлого спадает вниз, от большой дороги отходит проселок, ведущий на противоположный склон возвышенности; почва здесь изрезана причудливыми ложбинками и холмиками, которые остались после разработки карьера, заброшенного уже давно, так давно, что и холмы и ложбинки поросли деревьями и кустами ежевики; там и сям зеленеет полоска травы, почти под корень ощипанной одиноко пасущимися здесь овцами. В детстве Мэгги испытывала перед этим местом, прозванным Красный Овраг, непреодолимый суеверный страх и должна была призывать всю свою веру в храбрость Тома, чтобы заставить себя пойти с ним туда, — ибо в каждой ложбинке ей чудились разбойники и дикие звери. Но теперь здесь таилось для нее очарование, которое в холмистой местности, даже в самой игрушечной скале или ущелье находят те, чьи глаза привыкли к равнинным ландшафтам. Особенно хорошо было летом, когда она могла присесть на траву в ложбинке под сенью раскидистого ясеня, склонившегося с крутого холма у нее над головой, и слушать треск кузнечиков, жужжание пчел, гудение жуков — перезвон крохотных колокольчиков на плаще Безмолвия, — смотреть, как солнечные стрелы пронзают кроны деревьев, словно в погоне за небесно-голубыми, как осколки лазури, дикими гиацинтами, которые следует водворить обратно на небо. А в июне еще во всем великолепии расцветал шиповник, поэтому нечего удивляться, что именно сюда, в Красный Овраг, а не в какое-либо иное место, направилась Мэгги в первый же день, когда она освободилась от работы и могла побродить вволю; наслаждение, которое это ей доставляло, было столь велико, что иногда в пылу самоотречения она спрашивала себя, следует ли отдаваться ему так часто.

Взгляните на нее сейчас, когда она сворачивает на свою любимую дорогу и по узкой тропинке между пихтами вступает в Красный Овраг: на плечах у нее полученная от одной из тетушек черная шелковая шаль крупного плетения, сквозь которую просвечивает старенькое сиреневое платьице и обрисовывается ее стройная фигура; убедившись, что ее никто не видит, она снимает шляпку и, связав ленты, вешает ее на руку. Трудно поверить, что ей всего шестнадцать лет; возможно, причиной тому тихая, смиренная печаль ее взгляда, возможно — ее фигура с округлившейся грудью, отчего Мэгги кажется уже взрослой девушкой. Юность и здоровье помогли ей вынести все испытания — и те, что ниспослала ей судьба, и те, что она сама на себя возложила, и ночи, проведенные для умерщвления плоти на голом полу, не оставили на ней никаких видимых следов: взгляд ее ясен, золотистые щеки круглы и упруги, пухлые губы пунцовы. Смуглая, высокая, с черной как смоль косой, венчающей голову, она кажется сродни величавым пихтам, на которые смотрит сейчас с такой любовью. И все же, когда глядишь на нее, ощущаешь тревогу… ощущаешь, что она полна противоречий и они вот-вот яростно столкнутся; на ее лице лежит печать смирения, которое часто можно увидеть на более взрослых лицах под монашеским покрывалом, — смирения, так не вяжущегося с бунтарской юностью, и вы все время ждете, что скрытые в ее душе страсти вдруг блеснут во внезапном пылком взгляде и развеют этот покой, подобно тому как притушенный огонь вспыхивает вновь, когда нам кажется, что он совсем погас.

Но ничто не тревожило Мэгги в эту минуту. Она спокойно наслаждалась свежестью воздуха и, всматриваясь в старые пихты, думала о том, что сломанные ветви — это следы прошлых бурь, которые только помогли красным стволам подняться выше к свету. Но тут, все еще глядя вверх, на пихты, она почувствовала, что на поросшую травой дорожку упала чья-то тень, и, вздрогнув, опустила взор. Перед ней стоял Филип Уэйкем. Приподняв шляпу и густо покраснев, он подошел к ней и протянул руку. Мэгги тоже вспыхнула — от удивления, которое тут же сменилось радостью. Она подала ему руку и посмотрела на юношу ясным взором, не отражавшим в этот миг ничего, кроме памяти о ее детской приязни к нему — памяти, которая всегда была в ней жива. Первая заговорила Мэгги.

— Вы меня напугали, — сказала она с легкой улыбкой. — Я никогда здесь никого не встречаю. Как вы попали сюда? Вы пришли нарочно, чтобы меня встретить?

— Нельзя было не видеть, что Мэгги чувствует себя с ним маленькой девочкой.

— Да, — ответил Филип, все еще не оправившись от смущения. — Мне очень хотелось повидать вас. Вчера я долго сидел на берегу возле вашего дома, все ждал, что вы выйдете, но так и не дождался. Сегодня я снова пришел и, когда заметил, куда вы направились, постарался не потерять вас из виду и прошел сюда берегом, там, за деревьями. Вы ведь не сердитесь на меня за это?

— Нет, — сказала Мэгги серьезно и просто и пошла вперед, словно приглашая Филипа следовать за ней. — Я очень рада, что вы пришли, мне тоже хотелось как-нибудь поговорить с вами. Я не забыла вашей доброты к Тому, да и ко мне тоже, в те далекие дни, но я вовсе не была уверена, что вы тоже нас помните. Нам с Томом выпало много горя с тех пор — верно, это и заставляет чаще вспоминать все то, что было в прежние счастливые дни.

— Не думаю, чтобы вы вспоминали меня чаще, чем я вас, — застенчиво промолвил Филип. — Знаете, там, за границей, я нарисовал ваш портрет — такой, какой вы были в то утро в кабинете, когда сказали, что будете всегда меня помнить.

Филип вынул из кармана большой медальон и открыл его. Мэгги увидела девочку с черными волосами, заложенными за уши, которая, опершись локтями о стол, удивленно и мечтательно глядела в пространство. Этот набросок, сделанный акварелью, был совсем неплох.

— О боже, — воскликнула Мэгги, улыбаясь, и даже покраснела от удовольствия. — Какая я была в детстве смешная! А я помню, когда носила так волосы. И это розовое платье. Я и вправду была похожа на цыганку. Верно, я и теперь похожа, — добавила она после короткого молчания. — Вы такой и ожидали меня встретить?

Подобные слова были бы уместны в устах кокетки, но и тени кокетства не мелькнуло в открытом взгляде ясных глаз, обращенных к Филипу. Она надеялась, что и теперь понравится ему, но потому лишь, что в ней вновь заговорила жажда быть предметом любви и восхищения. Филип встретил ее взгляд и долго молча смотрел на нее. Наконец он сказал спокойно:

— Нет, Мэгги.

Лицо Мэгги затуманилось, чуть дрогнули губы. Она опустила ресницы, но не отвернулась, и Филип продолжал на нее смотреть. Затем он медленно произнес:

— Вы гораздо красивее, чем я ожидал.

— Правда? — воскликнула Мэгги, еще жарче вспыхивая от удовольствия. Она отвернулась и молча сделала несколько шагов, глядя прямо вперед, словно стараясь примирить свои прежние представления с этой новой для нее мыслью. Девушки обычно считают, что тщеславие проявляется главным образом в любви к нарядам; поэтому, чтобы не поощрять в себе этот суетный порок, Мэгги избегала смотреться в зеркало. Она сравнивала себя с элегантными молодыми особами в дорогих туалетах, и ей не верилось, что она может кому-нибудь понравиться. Филип, казалось, был рад молчанию. Он шел рядом, не отводя взора от ее лица, словно глядеть на нее было пределом его мечтаний. Они вышли из-под пихт и оказались у зеленой полянки, окруженной зарослями розового шиповника. Но по мере того, как вокруг становилось светлее, лицо Мэгги меркло. Выйдя на поляну, она остановилась и, снова взглянув на Филипа, сказала серьезно и печально:

— Мне бы очень хотелось, чтобы мы были друзьями… то есть если бы могли, если бы это было хорошо и правильно. Но уж таково ниспосланное мне испытание: я не могу удержать ничего из того, что любила маленькой девочкой. Ушли от меня старые книги, и Том изменился, и отец тоже. Всему конец. Я должна расстаться, со всем, что было мне дорого в мои детские годы. Мне придется расстаться и с вами, Филип: мы впредь не должны замечать друг друга. Это я и собиралась сказать вам. Я хочу, чтобы вы знали — ни Том, ни я не можем поступать по своему желанию, и если я буду вести себя так, словно я забыла вас, причиной тому не зависть, или гордость, или… или какое-нибудь другое нехорошее чувство.

Голос ее звучал все печальней и мягче, в глазах показались слезы. Гримаса боли, исказившая лицо Филипа, сделала его еще более похожим на того мальчика, которого она так любила в детстве, и теперь его уродство еще громче взывало к ее состраданию.

— Я понимаю, что вы имеете в виду, — проговорил он дрогнувшим голосом, сразу упав духом. — Я знаю, что не дает нам быть друзьями, но это неправильно, Мэгги, — не сердитесь на меня, я так привык называть вас по имени в своих мечтах. Я от многого откажусь ради своего отца, но я не откажусь от дружбы или… или другого рода привязанности только из повиновения ему, если я считаю, что он неправ.

— Не знаю, — задумчиво проговорила Мэгги. — Часто, когда я сержусь и чувствую неудовлетворенность жизнью, мне кажется, будто я не обязана от всего отказываться; я все думаю и думаю, пока додумываюсь чуть ли не до того, что забываю о своем долге. Но ничего хорошего из этого не получается, и думать так грешно. Я уверена — как бы я ни поступила, в конце концов я скорее откажусь от всего, к чему стремилась, чем сделаю жизнь отца еще более тяжелой.

— Но разве жизнь его станет более тяжелой от того, что мы с вами будем изредка встречаться? — спросил Филип. Он хотел еще что-то добавить, но промолчал.

— О, я уверена, отцу бы это не понравилось. Не спрашивайте меня — почему, И вообще ничего не спрашивайте об этом, — печально сказала Мэгги. — Отец так близко принимает к сердцу некоторые вещи. Его никак не назовешь счастливым.

— И меня тоже, — порывисто сказал Филип. — Уж я-то никак не счастлив.

— Почему? — сочувственно спросила Мэгги. — Ах… мне не следовало этого спрашивать, но мне так, так жаль вас.

Филип шагнул вперед, словно ему невмоготу было стоять на месте, и они молча покинули полянку, вьющуюся меж кустов и деревьев. После слов Филипа Мэгги трудно было настаивать на том, чтобы сразу распрощаться с ним.

— Я стала куда счастливее, — робко промолвила она, — с тех пор как перестала стремиться к тому, что легко и приятно, и терзаться, что не могу поступать по своей воле. Наша жизнь предопределена свыше, и у нас становится легко на душе, когда мы отказываемся от желаний и думаем только, как бы не уронить возложенную на нас ношу и выполнить то, что нам предначертано.

— Но я не могу отказаться от желаний, — нетерпеливо вскричал Филип. — Мы не можем отказаться от стремлений и желаний, пока в нас теплится жизнь. Есть вещи, которые кажутся нам прекрасными, и мы невольно стремимся к ним. И пока чувства наши не притупятся, мы не будем без них счастливы. Я получаю наслаждение от прекрасных картин… моя мечта — научиться писать такие картины. Я прилагаю к этому все усилия и не могу добиться того, чего хочу. Это для меня мука и всегда будет мукой, пока мои ощущения не потеряют своей остроты, как зрение в старости. Есть еще многое, о чем я мечтаю… — Филип запнулся было, но тут же продолжал: — Многое, чем обладают другие люди и в чем навсегда отказано мне. В моей жизни никогда не будет ничего великого и прекрасного; лучше бы мне на свет не рождаться.

— Ах, Филип, — воскликнула Мэгги, — пожалуйста, не говорите так! — Но и в ее сердце стало закрадываться недовольство, которым был охвачен Филип.

— Хорошо, — сказал он, и его серые глаза с мольбой устремились к ней. — Я не буду жаловаться на жизнь, если вы позволите мне хоть изредка вас видеть. — Затем, заметив, что на ее лице отразился испуг, он умолк и, отведя взгляд, сказал более спокойно: — У меня нет друга, с которым я мог бы делиться мыслями… нет никого, кому я не был бы безразличен; если бы только я мог видеть вас время от времени и говорить с вами, если бы вы дали мне почувствовать, что я вам хоть немного дорог и что мы всегда будем в душе друзьями и станем помогать друг другу, — тогда бы я, возможно, стал даже радоваться жизни.

— Но как же нам видеться, Филип? — нерешительно произнесла Мэгги. (Она, и правда, может облегчить его участь? Будет очень тяжело сказать ему сегодня «прощай» и больше никогда его не видеть. В ее однообразной жизни появился какой-то интерес… Было куда легче отказаться от него до того, как он появился.)

— Если бы вы разрешили мне приходить сюда изредка… гулять здесь с вами, хоть один-два раза в месяц, я уже был бы рад. От этого никто не станет несчастлив, а мою жизнь это сделает менее горькой. К тому же, — продолжал Филип с изобретательной хитростью любви, что бывает в двадцать один год, — если между нашими родными вражда, мы тем более должны стараться погасить ее нашей дружбой… Я хочу сказать, что, влияя каждый на своего отца, мы могли бы залечить раны, нанесенные в прошлом; только вы должны рассказать мне об этом подробней. Но я уверен, что мой отец не питает никакой вражды; я думаю, он это доказал.

Мэгги медленно покачала головой и ничего не ответила: в ее душе боролись противоречивые чувства. Как бы ей хотелось думать, что видеть Филипа время от времени и поддерживать с ним дружбу не только не предосудительно, но и отвечает ее долгу; может быть, ей и впрямь удастся помочь ему найти удовлетворение в том, в чем нашла она сама. Голос, говорящий это, звучал для Мэгги сладостной музыкой, но его заглушал другой — тот, которому все эти месяцы она училась подчиняться; он все снова и снова настойчиво предупреждал ее, что встречи с Филипом могут быть только тайными, что она будет страшиться, как бы их не открыли, что если их откроют, это вызовет гнев и боль и что согласие на поступок, граничащий с ложью, может привести к духовному падению. И все же, затихнув было, музыка вновь нарастала, как звон колоколов, доносимый порывами ветра, нашептывая ей, что зло не в ней, а в проступках и слабостях других и что иногда мы приносим ненужную жертву одному человеку за счет счастья другого. Разве не жестоко избегать Филипа из-за греховного желания отомстить его отцу, — бедняжку Филипа, которого иные избегают потому только, что он горбат. Мысль, что он может стать ее возлюбленным или что их встречи могут предстать в подобном свете и тем вызвать неодобрение окружающих, не приходила ей в голову, и Филип это ясно видел — видел не без боли, хотя именно поэтому она скорее могла склониться на его просьбу. Горько было ему сознавать, что Мэгги держится с ним почти так же бесхитростно и непринужденно, как в детстве.

— Я не могу сказать ни да, ни нет, — вымолвила она наконец, поворачивая к тому месту, с которого началась их прогулка, — мне нужно время, чтобы не ошибиться с ответом. Я должна получить наставление.

— Так мне можно прийти сюда завтра — или послезавтра… или на следующей неделе?

— Пожалуй, я лучше напишу, — сказала Мэгги, снова в нерешительности. — Мне иногда приходится бывать в Сент-Огге, и я могу послать письмо по почте.

— О нет, — с беспокойством сказал Филип, — не стоит. Его может увидеть отец, и… я уверен, он не питает никаких враждебных чувств, но он смотрит на многие вещи иначе, чем я: он очень высоко ставит богатство и общественное положение. Пожалуйста, разрешите мне снова сюда прийти. Скажите — когда, а если вам это трудно, я буду приходить как можно чаще, пока не увижу вас.

— Хорошо, так, пожалуй, и сделаем, — промолвила Мэгги, — я не могу с уверенностью сказать, в какой именно вечер приду сюда.

Отложив окончательный ответ, Мэгги почувствовала большое облегчение. Теперь она могла свободно насладиться теми несколькими минутами, что она пробудет в обществе Филипа; она даже подумала, что вправе немного задержаться: в следующую их встречу ей придется причинить ему боль, сообщив о своем решении.

Они молча прошли несколько шагов.

— Мне все приходит в голову, — сказала она, глядя на него с улыбкой, — как странно, что вот мы встретились и разговариваем так, словно только вчера расстались в Кинг-Лортоне. А ведь мы, должно быть, сильно изменились за эти пять лет, верно? Почему вы думали, будто я — прежняя Мэгги?.. Я вовсе не была уверена, что вы не изменились: ведь вы такой умный и должны были так много увидеть и узнать за эти годы, что для меня могло и не остаться места в ваших мыслях, и я не знала, будете ли вы относиться ко мне по-старому.

— А я никогда не сомневался, что вы будете такой же, когда бы я вас ни встретил, — сказал Филип, — то есть такой же во всем, чем вы нравитесь мне, чем отличаетесь от всех других. Я этого и объяснять не хочу: я думаю, что самые яркие впечатления, оставляющие глубокий след в нашей душе, нельзя объяснить. Мы не в силах обнаружить ни того, каким образом получаем эти впечатления, ни того, в чем секрет их воздействия. Величайший из художников только однажды нарисовал непостижимо божественного младенца; он не смог бы сказать, как сделал это, и мы не можем сказать, почему мы чувствуем, что дитя божественно. Я думаю, в человеческой душе есть такие сокровенные уголки, куда никому не дано проникнуть. Некоторые мелодии удивительно на меня влияют — когда я слышу их, у меня совершенно меняется состояние духа, и если бы влияние их было более длительным, я был бы способен на подвиг.

— О, я понимаю, что вы хотите сказать; когда я слушаю музыку, я тоже испытываю такое чувство, — воскликнула Мэгги, всплеснув руками с прежней пылкостью. — Во всяком случае, испытывала раньше, — добавила она печально, — теперь единственное, что я слушаю, — это орган в церкви.

— И вы тоскуете по музыке, Мэгги? — сказал Филип, глядя на нее с сочувствием и нежностью. — Ах, как мало сейчас прекрасного в вашей жизни. Есть у вас книги? Вы так любили читать, когда были девочкой!

Они снова вышли на полянку, окруженную кустами шиповника, и остановились, зачарованные волшебным вечерним светом, словно отраженным от нежно-розовых лепестков.

— Нет, я больше не читаю, — спокойно ответила Мэгги, — разве очень немногие книги.

Филип вынул из кармана небольшую книжку и, взглянув на корешок, сказал:

— А, это второй том, а то бы вы могли взять ее. Я сунул ее в карман, потому что ищу в ней сюжет для картины.

Мэгги тоже взглянула на книгу и увидела заглавие; былые впечатления ожили в ней с непреодолимой силой.

— «Пират»![75]«Пират» — роман Вальтера Скотта. — воскликнула она, беря книгу из рук Филипа. — О, я когда-то начинала ее и дошла до того места, где Минна гуляет с Кливлендом; но мне так и не удалось дочитать. Я сама придумала продолжение, даже несколько, но все — печальные. Я не могла придумать счастливого конца для этой истории. Бедная Минна! Интересно, как же все кончилось на самом деле. Я долго не могла забыть Шетландских островов — мне казалось, я прямо чувствую, как в лицо мне дует соленый ветер.

Слова ее обгоняли друг друга, глаза блестели.

— Возьмите ее себе, Мэгги, — сказал Филип, любуясь девушкой. — Она мне теперь не нужна. Я не буду брать оттуда сюжет. Я лучше нарисую вас… вас — среди пихт и вечерних теней.

Мэгги не слышала ни единого слова; открыв наугад «Пирата», она погрузилась в чтение. Но вдруг она захлопнула книгу и протянула ее Филипу, отрицательно покачав головой, словно хотела сказать: «Прочь!» проносящимся перед ее глазами видениям.

— Оставьте ее у себя, Мэгги, — умоляюще проговорил Филип, — вы получите от нее удовольствие.

— Нет, спасибо, — сказала Мэгги, отстраняя книгу, и пошла вперед. — Она заставит меня снова полюбить этот мир, как я любила его раньше… заставит меня стремиться к тому, чтобы многое увидеть и узнать… заставит меня стремиться жить полной жизнью.

— Но ведь не вечно же вам жить в заточении — ваша участь изменится; к чему же лишать пищи свой ум? Это узкий аскетизм… мне грустно видеть, что вы в нем упорствуете, Мэгги. Поэзия, искусство и знание чисты и святы.

— Но они не для меня… не для меня, — проговорила Мэгги, ускоряя шаг. — Я захотела бы слишком многого. Я буду ждать. Наша жизнь скоротечна.

— Не убегайте от меня, Мэгги, не сказав «до свидания», — промолвил Филип, когда они дошли до пихт и она продолжала свой путь, все еще не говоря ни слова. — Я думаю, мне лучше не идти дальше. Правда?

— О да, я забыла; до свидания, — сказала Мэгги, останавливаясь, и протянула ему руку. Сердце ее снова залила горячая волна сочувствия Филипу. Они постояли несколько мгновений, рука в руке, молча глядя друг на друга. Затем, отнимая руку, она сказала:

— Я очень благодарна вам за то, что вы думали обо мне все эти годы. Так приятно, когда ты кому-то дорог. Ну, не удивительно ли, не прекрасно ли, что господь сотворил ваше сердце таким, и вам не безразлична смешная маленькая девочка, которую вы знали всего несколько недель! Я, помню, говорила вам, что, кажется, вы больше любите меня, чем мой брат.

— Ах, Мэгги, — чуть не с раздражением произнес Филип, — вы никогда не будете любить меня так, как Тома.

— Возможно, и нет, — просто ответила Мэгги, — ведь, знаете, первое мое воспоминание — это как я стою рядом с Томом на берегу Флосса и он держит меня за руку: все, что было до того, покрыто мраком. Но я никогда не забуду вас… хотя мы и не должны встречаться.

— Не говорите так, Мэгги, — сказал Филип. — Если я хранил эту маленькую девочку в моем сердце все пять долгих лет, неужели я не приобрел на нее никаких прав? Она не должна совсем уходить из моей жизни.

— Да, если бы я была свободна, — сказала Мэгги, — но я не принадлежу себе… я должна покориться. — Она замялась было, затем добавила: — И я хотела сказать вам, чтоб вы не заговаривали с Томом — здоровайтесь с ним, и только. Он когда-то наказал мне не общаться с вами, и чувства его с тех пор не переменились… О боже, солнце уже зашло. Я слишком задержалась. До свидания. — Она снова подала ему руку.

— Я буду приходить сюда, когда только смогу, пока снова вас не увижу, Мэгги. Думайте немного и обо мне, не только о других.

— Ну конечно, — откликнулась Мэгги, ускоряя шаг, и вскоре исчезла за последними пихтами; но Филип долго глядел ей вслед, словно все еще видел ее.

И вот они разошлись: Мэгги — чтобы искать выхода из уже начавшейся в ее душе борьбы, Филип — чтобы вспоминать и надеяться. Вы, конечно, жестоко его порицаете. Он был лет на пять старше Мэгги, полностью отдавал себе отчет в своем чувстве к ней и должен был предвидеть, как будут выглядеть их предполагаемые встречи в глазах посторонних. Но вы не должны думать, что в нем говорил грубый эгоизм: он успокоился, только когда убедил себя, что стремится сделать жизнь Мэгги хоть немножко более счастливой — стремится к этому даже больше, чем к достижению своих личных целей. У него она найдет сочувствие, у него она найдет помощь. По тому, как она держалась с ним, он видел, что ему нечего и надеяться на взаимность с ее стороны; она выказывала по отношению к нему ту же прелестную детскую нежность, что и в те времена, когда ей было двенадцать лет; возможно, она никогда не полюбит его… возможно, ни одна женщина не способна его полюбить… Ну что же, он перенесет это; он будет довольствоваться счастьем видеть ее… чувствовать хоть в чем-то ее близость. Потом он опять судорожно хватался за мысль — вдруг она все-таки его полюбит; может быть, в ней зародится к нему чувство, если она увидит, как он нуждается в той неусыпной нежности, которой так полно все ее существо. Если какая-нибудь женщина может полюбить его, то это только Мэгги; в ней таятся неиссякаемые сокровища любви, и некому предъявить на них права. К тому же разве не жаль, что такой ум должен увянуть в самом расцвете, словно молодое деревцо в лесу, где недостает света и простора! Не может ли он помешать этому, убедить ее сбросить оковы, которые она сама на себя налагает? Он будет ее ангелом-хранителем; он сделает ради нее все, все вынесет… кроме разлуки.

Глава II ТЕТУШКА ГЛЕГГ ЗНАКОМИТСЯ С ШИРИНОЙ БОЛЬШОГО ПАЛЬЦА БОБА

В то время как у Мэгги борьба шла в глубинах души, где одна призрачная армия сражалась с другой и поверженные призраки вновь и вновь восставали к жизни, Том принимал участие в более прозаической и шумной битве, борясь с препятствиями более реальными и одерживая более ощутимые победы. Так оно ведется со времен Гекубы и Гектора,[76]Персонажи из поэмы Гомера «Илиада». укротителя коней: внутри ограды женщины с развевающимися волосами вздымают руки в молитве, издали глядя на потрясающую мир борьбу и заполняя долгие пустые дни воспоминаниями и страхами; вне ее — мужчины, в жестокой схватке с врагами божественными и земными, отгоняют воспоминания более ярким светом зовущей их цели, не чувствуя страха, не ощущая ран в пылу молниеносных сражений. Вы достаточно знаете Тома и, я думаю, вряд ли усомнитесь, что он добьется своего, если очень захочет. Тот, кто поставит на него, скорее всего выиграет, несмотря на его ничтожные успехи в классических языках и литературе, ибо Том никогда не стремился быть первым в этой области, а для того чтобы глупость расцвела пышным цветом, нет лучше средства, чем пичкать ум кучей предметов, к которым он не питает никакого влечения. Но теперь присущая Тому сила воли, слив воедино его честность, гордость, его стыд за павший на семью позор и его личное честолюбие, направила его усилия к одной цели и не позволяла ему падать духом. Дядюшка Дин, который внимательно следил за Томом, вскоре стал возлагать на него большие надежды и даже в какой-то степени гордиться, что взял на службу племянника, обладающего, как обнаружилось, такой хорошей практической сметкой. Том скоро увидел, что дядюшка действительно думал о его благе, поместив его сперва на товарные склады, так как мистер Дин стал намекать, что по прошествии некоторого времени фирма, возможно, доверит ему внешние закупки кое-каких простых товаров, названиями которых я не хочу оскорблять ничей изысканный слух. Несомненно памятуя об этом, мистер Дин обычно приглашал Тома к себе в кабинет, когда оставался в одиночестве распить после обеда бутылку портвейна, и битый час читал ему наставления или задавал вопросы о различных предметах ввоза и вывоза, пускаясь время от времени в экскурсы, имевшие более косвенную практическую ценность, касательно того, что выгодней для торговых фирм Сент-Огга — привозить товары на своих судах или на иноземных: предмет, в котором мистер Дин, будучи судовладельцем, естественно мог блеснуть, тем паче разгорячившись от вина и собственного красноречия. Уже на второй год работы Тому было повышено жалованье, но все, кроме денег на обед и одежду, шло домой в жестяную коробку; он даже сторонился товарищей, так как боялся, что дружеские связи могут привести его к невольным тратам. И не то чтобы Том был вылеплен по сентиментальному образцу трудолюбивого подмастерья — он наделен был здоровым аппетитом ко всяким удовольствиям: хотел бы стать укротителем коней, заметной фигурой в обществе, устраивать щедрые пиры, любезно оделять всех милостями и считаться одним из первых среди молодых людей в округе; да что там — он твердо решил рано или поздно добиться всего этого, но его практический ум говорил ему, что пока есть один только путь — путь отказа от всего и путь воздержания; ему предстояло миновать ряд придорожных столбов, и одним из них была выплата отцовского долга. Твердо решив это сделать, он шагал прямо вперед, и в характере его появилась мрачная непреклонность, столь свойственная юности, когда ей раньше времени приходится полагаться только на себя. Он полностью разделял чувства отца, источником которых была фамильная гордость, и твердо решил быть безукоризненным сыном, но, постепенно приобретая все больший деловой опыт, не мог в душе не осуждать мистера Талливера за опрометчивость и неблагоразумие. У них не было ничего общего в характере, и в те немногие часы, которые Том проводил дома, лицо его обычно оставалось хмурым. Он внушал Мэгги благоговейный страх, с которым она боролась, сознавая, что у нее нет для него оснований — она шире мыслит и побуждения ее глубже, — но борьба эта была бесплодна. Цельная натура, которая выполняет то, что задумала, глушит в себе всякий импульс, способный этому помешать, и не мечтает о недостижимом, сильна именно своей ограниченностью.

Нетрудно догадаться, что несходство между Томом и его отцом, проявлявшееся ярче и ярче, все больше располагало к нему тетушек и дядюшек с материнской стороны, и слона мистера Дина, с похвалой отзывавшегося в разговорах с мистером Глеггом о деловых качествах Тома и прочившего ему успех, все чаще обсуждались в их кругу, хотя прием они встречали различный. Оказывается, Том может стать достойным своей родни, и при этом без малейших с их стороны затрат и беспокойства. Ну что ж, миссис Пуллет всегда считала, что превосходный цвет лица, унаследованный Томом от Додсонов, служит верным доказательством ожидающего его благополучия, а его юношеские проступки — проделка с индюком и вообще недостаточное уважение к тетушкам — говорят лишь о небольшой примеси талливеровской крови, от чего он с возрастом, несомненно, избавится. Мистер Глегг, возымевший к Тому расположение еще с той поры, когда он так мужественно и разумно вел себя в день описи имущества, настолько позабыл присущую ему осторожность, что выразил намерение содействовать его успехам… когда-нибудь в будущем, если представится возможность сделать это, не выходя за рамки благоразумия, ничего в конечном счете не теряя. Однако миссис Глегг заметила, что не в ее привычках бросать слова на ветер, как это делают иные, и кто меньше говорит, от того больше проку, а когда наступит время, все увидят, кто умеет не только болтать языком. Дядюшка Пуллет после молчаливых раздумий, на которые ему потребовалось несколько мятных лепешек, решительно заключил, что если молодой человек, судя по всему, идет к успеху, лучше не вмешиваться в его дела.

Но Том отнюдь не был склонен рассчитывать на кого бы то ни было, кроме себя самого, хотя, весьма чувствительный от природы к любой похвале, в чем бы она ни выражалась, радовался, когда дядюшка Глегг дружески посматривал на него, заходя в контору по делу, и приглашал его к себе обедать; правда, он обычно отказывался под тем предлогом, что может не поспеть вовремя. Но за год до описываемых событий Том имел случай подвергать испытанию дружеские чувства дядюшки Глегга.

Однажды вечером по пути домой из Сент-Огга Том встретил на мосту Боба Джейкина — тот всегда заходил навестить их с Мэгги, когда бывал в городе, а теперь поджидал его, чтобы побеседовать с глазу на глаз. Боб взял на себя смелость поинтересоваться — не подумывает ли мастер Том, что недурно бы заработать немножко деньжат, торгуя на свой страх и риск. Торгуя? А как? — желал бы знать Том. Как? Да вот послать несколько штук товара в заграничные порты. У Боба есть один близкий друг, который предлагает ему провернуть дельце с лейсхэмскими товарами и будет рад услужить мастеру Тому на тех же основаниях. Том сразу же заинтересовался и попросил объяснить все подробнее, удивляясь, как ему самому не пришла в голову такая мысль. Он так обрадовался возможности путем этой комбинации превратить медленпый процесс сложения в умножение, что тут же решил поговорить с отцом и взять с его согласия часть денег на приобретение небольшой партии товара. Он бы предпочел не посвящать в это отца, но он как раз положил коробку свое жалованье за последние полгода, и у него не было другого выхода. Все сбережения лежали в жестяной коробке, ибо мистер Талливер не соглашался отдать деньги под проценты, боясь их потерять. После того как он пытался заработать на зерне и продал себе в убыток, у него душа была бы не на месте, если бы он выпустил деньги из-под присмотра.

В тот вечер, сидя вместе с отцом перед камином, Том осторожно заговорил о своем плане. Мистер Талливер слушал, наклонившись вперед в кресле и подозрительно посматривая на сына. Первым его побуждением было отказать наотрез, но он стал теперь прислушиваться к желаниям Тома, и поскольку им владело чувство, что он неудачливый отец, он куда менее безапелляционно выражал свое мнение и не стремился непременно поставить на своем. Он вынул из кармана ключи от бюро, достал оттуда ключ от большого сундука и медленно, словно желая оттянуть тягостный миг прощания, вынул жестяную коробку. Затем сел за стол и открыл коробку ключиком, который лежал у него в кармане жилета, — он всегда машинально принимался нащупывать его, стоило ему только задуматься. Вот они — засаленные банкноты и блестящие соверены; выкладывая на стол, он пересчитал их: всего сто шестнадцать фунтов за два года, и это при том, что они во всем урезывают себя.

— Сколько же тебе нужно? — спросил мистер Талливер так, будто слова жгли ему губы.

— Ты не будешь против, если я начну с тридцати шести фунтов, отец? — сказал Том.

Мистер Талливер отделил требуемую сумму и, положив на нее руку, вздохнул.

— Это все, что я могу скопить при своем жалованье за целый год.

— Да, отец, из тех жалких грошей, что мы получаем, не скоро накопишь, сколько нам нужно. А теперь мы сможем удвоить наши сбережения.

— Оно верно, сынок, — сказал отец, все еще держа руку на деньгах, — но ты можешь и потерять их — потерять год моей жизни… а у меня этих лет осталось не так уж много.

Том ничего не ответил.

— Ты ведь знаешь, что я не стал выплачивать долга из первой сотни, потому как я хочу видеть все деньги вместе —> только тогда я спокоен, что они у меня есть. Коли понадеешься на удачу, она наверняка повернется спиной. Удача-то в лапах у нечистого: а коли я потеряю хоть один год, мне уж никогда его не найти — смерть меня перегонит.

У мистера Талливера задрожал голос. Помолчав немного, Том сказал:

— Я откажусь от этого дела, отец, раз это тебе так не по душе.

Но, не желая совсем расставаться со своим планом, он решил попросить дядюшку Глегга рискнуть двадцатью фунтами — одолжить их ему из пяти процентов. Не такая уж это большая просьба. Вот почему, когда на следующий день Боб заглянул на пристань, чтобы узнать, каково его решение, Том предложил вместе пойти к дядюшке Глеггу для переговоров; гордость и застенчивость связывали ему язык, и он чувствовал, что Боб поможет ему справиться с замешательством.

Было четыре часа пополудни — самое приятное время жаркого августовского дня, и мистер Глегг, разумеется, пересчитывал плоды на деревьях, растущих у изгороди, желая удостовериться, что со вчерашнего дня общая сумма их не изменилась. Туда к нему и прошел Том в весьма сомнительной, как показалось мистеру Глеггу, компании: его сопровождал какой-то человек с тюком на спине — Боб снова приготовился в путь — и огромный пятнистый бультерьер, который бежал, помахивая хвостом и посматривая на всех прищуренным глазом с угрюмым безразличием, за коим могли скрываться весьма воинственные намерения. Благодаря очкам, в которых мистер Глегг считал фрукты, все эти подозрительные подробности предстали перед ним с пугающей ясностью.

— Эй, эй, придержите-ка собаку, — закричал он, схватив палку и выставляя ее перед собой, как щит, когда посетители подошли к нему ближе.

— А ну, убирайся, Мампс, — сказал Боб, пнув его ногой. — Он кроток, как овечка, сэр. — Слова эти Мампс подтвердил глухим рычанием, отступая за спину хозяина.

— Что это значит, Том? — сказал мистер Глегг. — Ты получил сведения о негодяях, которые срубили мои деревья? — Если Боб олицетворял собою эти «сведения», мистер Глегг мог допустить и некоторое нарушение порядка.

— Нет, сэр, — сказал Том, — я пришел поговорить с вами об одном деле, касающемся лично меня.

— А… хорошо, но при чем же тут этот пес? — спросил старый джентльмен, успокаиваясь.

— Это мой пес, сэр, — сказал Боб, который никогда не терялся. — Я-то и надоумил мастера Тома насчет этого дельца: ведь мастер Том был мне другом, еще когда я пешком под стол ходил; я тогда пугал птиц для старого хозяина — первая моя работа. И коли мне подворачивается выгодное дельце, я всегда думаю, как бы и мастеру Тому перепал кусочек. Стыд и срам не сколотить немного деньжат, послав за границу товары, — чистых десять — двенадцать процентов прибыли после того, как заплатишь за перевозку и отдашь за услугу, — а только он не может воспользоваться этим, потому как у него нет наличных. А товары-то какие — лейсхемские! Да ведь они будто нарочно сделаны для тех, кто хочет послать за границу небольшой груз, — лопни мои глаза, коли не так! Легкие и, почитай, никакого места не занимают; двадцать фунтов запакуешь — и не видно. А уж качество — любому дураку по вкусу: они долго не залежатся, можете мне поверить. Я как раз иду в Лейсхем покупать товар для себя и могу купить и для мастера Тома тоже. А на одной посудине есть у меня знакомый третий помощник — так он обещал вывезти их отсюда. Я его хорошо знаю, на него можно положиться, у него здесь в городе семья. Его зовут Сол — вот уж верно, соленый парень, — а коли вы мне не верите, я могу свести вас к нему.

Дядюшка Глегг даже рот разинул от изумления, слушая эту бойкую тираду, за которой он еле мог поспеть. Он поглядел на Боба сперва поверх очков, затем через очки, затем снова поверх; а Том, не зная, какое впечатление все это произвело на дядюшку Глегга, уже жалел, что взял с собой этого единственного в своем роде Аарона,[77]Аарон — иудейский первосвященник, славившийся своим красноречием. глашатая их общих интересов. Теперь, когда Боба слушал, кроме него, еще кто-то, его разглагольствования показались Тому куда менее уместными.

— А ты, видать, разбитной парень, — сказал наконец мистер Глегг.

— Да, сэр, истинная правда, — утвердительно кивнул Боб и склонил голову набок. — Мне чудится, что в котелке у меня прямо все кишмя кишит, как в старом сыре, потому как у меня столько всяких планов, один другой так и выпихивают. Ежели бы не Мампс, чтобы было с кем поболтать, я бы, верно, и на ногах не устоял, так голова перевешивает. Это, видать, потому, что я не ходил в шкоду. Я уж и то ругаю свою старуху. «Ты бы должна была чаще посылать меня в школу, — говорю я ей, — мог бы я читать всякие занятные книжки, так и было бы у меня в голове прохладно и пусто». Да, моя старуха живет теперь припеваючи, ест жареное мясо с картошкой сколько влезет. Деньги на меня так и сыплются — придется завести жену, чтобы она их изводила. А только хлопотное это дело — жена, да и Мампсу она может прийтись не по вкусу.

Дядюшку Глегга, который с тех пор, как удалился от дел, считал себя шутником, Боб определенно стал забавлять, но так как он имел в виду сделать ему неодобрительное замечание, он старался не улыбаться.

— Да, — сказал он, — можно поверить, что ты не знаешь, куда девать деньги, ежели держишь этого пса; он же ест за двоих. Просто позор, просто позор! — Но в голосе его звучала скорее печаль, чем гнев, и он быстро добавил: — Ну ладно, давай поговорим о делах, Том. Ты, верно, хочешь занять у меня небольшую сумму. Но где же твои деньги? Ты ведь не тратишь все до последнего пенни — а?

— Нет, сэр, — ответил Том, покраснев, — но отцу не хотелось бы рисковать ими, и мне неприятно настаивать на своем. Если бы я мог достать для начала двадцать или тридцать фунтов, я бы выплачивал за них из расчета пяти процентов и постепенно скопил бы небольшой капитал, так что мог бы обойтись без займа.

— Ну что ж, — одобрительно заметил мистер Глегг, — неплохо придумано, и я не против того, чтобы оказать тебе эту услугу. Но было бы не вредно повидаться с вашим Солом, и затем… твой приятель предлагает купить для тебя товары. У тебя есть кто-нибудь, кто бы мог за тебя поручиться, раз нам придется отдать в твои руки деньги? — добавил осторожный старый джентльмен, глядя поверх очков на Боба.

— Не думаю, чтоб это было необходимо, дядюшка, — сказал Том. — Во всяком случае, для меня, потому что я хорошо знаю Боба; но, возможно, вам действительно, нужен какой-нибудь залог.

— Ты берешь процент за то, что закупаешь товары, — так ведь? — сказал дядюшка Глегг, глядя на Боба.

— Нет, сэр, — ответил Боб с негодованием, — я не для того предлагаю достать мастеру Тому яблоко, чтобы самому откусить кусок. Уж коли я хочу сыграть с кем-нибудь штуку, так могу что и посмешнее придумать.

— Ну, только справедливо, чтобы ты имел свою выгоду, — сказал мистер Глегг. — Я невысоко ставлю сделку, когда одна из сторон ничего от нее не имеет. Это всегда плохо выглядит.

— Так я вам скажу, какая мне с нее выгода, — промолвил Боб, достаточно проницательный, чтобы с полуслова понять, на что тот намекает, — ив конце концов это тоже деньги в мой карман: когда я закупаю много товаров, я кажусь более важным. Вот об этом-то я и думал. Я — парень не промах, можете мне поверить.

— Мистер Глегг, мистер Глегг, — послышался свирепый голос из окна гостиной, — будьте любезны обобщить мне — вы намерены идти пить чай или собираетесь стоять там и точить лясы с бродячими торговцами, пока вас не зарежут среди бела дня?

— Зарежут? — сказал мистер Глегг. — О чем толкует эта женщина? Здесь ваш племянник Том пришел по делу.

— Да, именно — зарежут… Разве давно бродячий торговец убил молодую женщину в глухом переулке, украл ее наперсток и бросил тело в канаву?

— Да полноте, что вы, — стараясь утихомирить ее, произнес мистер Глегг, — то был безногий, который ездил на двуколке.

— Ну, невелика разница, мистер Глегг… только вам непременно надо перечить, а ежели мой племянник пришел по делу, уместнее было бы привести его в дом и рассказать обо всем его тетушке, а не шептаться по углам, словно вы замышляете что-то недоброе.

— Ладно, ладно, — отозвался мистер Глегг. — Мы идем.

— А тебе нечего стоять здесь, — обращаясь к Бобу, сказала леди громким голосом, предназначенным покрыть разделяющее их общественное — не физическое — расстояние. — Нам ничего не нужно. Я не покупаю у бродячих торговцев. Не забудь закрыть за собой калитку.

— Погодите минутку. Зачем торопиться? — сказал мистер Глегг. — Я еще не покончил с этим молодым человеком. Заходи, Том, заходи, — добавил он, входя в комнату через балконную дверь.

— Мистер Глегг, — произнесла миссис Глегг трагическим тоном, — ежели вы намерены пустить этого парня и его собаку на мой ковер прямо у меня на глазах, будьте добры сказать мне об этом. Я надеюсь, жена заслужила право на это.

— Не волнуйтесь, мэм, — сказал Боб, прикасаясь к шапке. Он сразу же увидел, что миссис Глегг — дичь, за которой стоит поохотиться, и ему не терпелось приступить к делу. — Мы с Мампсом останемся здесь на дорожке. Мампс знает свое место — можете мне поверить. Его хоть битый час науськивай — не тронет настоящую леди вроде вас. Я прямо диву даюсь — откуда он узнает красивых леди, а пуще всего он любит тех, что в теле. Да, — добавил Боб, кладя свой тюк на усыпанную гравием дорожку, — уж такая жалость, что леди вроде вас не хотят покупать у бродячих торговцев, а ходят в эти новомодные лавки, где торчит с полдюжины важных джентльменов, похожих на бутылки с разукрашенными пробками, — им даже шеи не согнуть из-за крахмальных воротничков, и все они должны заработать себе на хлеб с одного куска ситца; нечего удивляться, что вы платите им втридорога, не то что бродячему торговцу, который достает товары попросту, и не тратится на помещение, и не обязан давить себя воротничками, покуда не выдавит из себя всяких врак, хочет он того или нет. Да о чем толковать, мэм: вы лучше меня знаете, что это такое — уж кто-кто, а вы их, этих лавочников, насквозь видите — провалиться мне на месте!

— Да, спору нет, вижу, и бродячих торговцев — тоже, — заметила миссис Глегг, желая показать, что уж на нее-то лесть Боба не произвела никакого впечатления. Мистер Глегг, который все это время стоял за ее спиной, сунув руки в карманы и широко расставив ноги, подмигнул и заулыбался от восторга при мысли, что его дражайшую половину, пожалуй, могут обвести вокруг пальца.

— Ясное дело, мэм, — сказал Боб. — Вы, поди, не у одного бродячего торговца покупали товары, когда были молоденькой девушкой, еще прежде чем мистеру подвезло вас увидеть. Я знаю, где вы жили, тысячу раз проходил мимо — каменный дом со ступеньками, неподалеку от дома сквайра Дарли…

— Да, верно, — сказала миссис Глегг, разливая чай. — Значит, ты знаешь, из какой я семьи… Ты не родня тому косому торговцу, что приносил всегда ирландское полотно?

— Вот видите, — сказал Боб, уклоняясь от прямого ответа. — Не говорил я, что самые лучшие покупки — вспомните — вы делали у бродячих торговцев? То-то и оно, что даже косой бродячий торговец лучше, чем лавочник, пусть он даже ничуть не косит. Да кабы мне такая удача — приходить в каменные дома с моим тюком, вот этим самым, — наклоняясь и выразительно тыча кулаком в тюк, — да чтобы красивые девушки стояли вокруг меня на каменных ступеньках… вот тогда бы стоило развязывать тюк — это да. Но теперь нас в таких домах ждут разве только служанки, а так ходишь все по бедным людям. Худые теперь пошли времена. Да что там, мэм, — возьмите хотя бы набивные ткани, разве такие они были раньше? Вы бы теперь и не надели платья из них, уж за это могу поручиться. Они должны быть первого сорта — товары, что вы покупаете, — чтоб и не старели никогда, как ваше лицо не стареет.

— Да, такого сорта, какого у тебя в тюке не сыщешь; у тебя только наглость первого сорта, вот в этом не сомневаюсь, — с торжествующим видом сказала миссис Глегг, весьма довольная своей проницательностью, от которой ничто не может укрыться. — Мистер Глегг, вы когда-нибудь сядете пить чай? Том, вот и тебе чашка.

— Что верно, то верно, мэм, — согласился Боб. — Мой тюк не для таких леди, как вы. Минуло то время. Я теперь продаю все задешево. Небольшой изъян там или тут, что можно отрезать при шитье, а то и просто незаметный в носке, — да ведь не станешь предлагать такой товар богатым людям, которые могут себе позволить заплатить лишнее за кусок, который никто никогда и не увидит. Уж вам-то я не стану показывать свой товар, мэм: кто другой, только не я; я парень бойкий, как вы сказали, мэм, — такие теперь времена, хочешь не хочешь станешь бойким, — но до этого я еще не дошел.

— Какие же это товары ты носишь в тюке? — спросила миссис Глегг. — Верно, всякие пестрые тряпки — шали и прочее в этом роде?

— Все, что угодно, мэм, все, что угодно, — сказал Боб, ударяя кулаком по тюку; — но не будем больше об этом говорить, коли вы не возражаете. Я пришел сюда насчет дельца мастера Тома — так неужто я буду занимать ваше время своими делами?

— А скажите на милость, что это за дельце такое, которое от меня скрывают? — проговорила миссис Глегг; вдвойне обуреваемая любопытством, она была вынуждена удовлетворить его сперва лишь вполовину.

— У племянника Тома есть один небольшой план, — сказал добродушный мистер Глегг, — и не такой уж плохой, мне кажется, — он хочет заработать немного денег; правильный план для молодого человека, которому еще надо составить себе состояние, — а, Джейн?

— Надеюсь, он в своих планах не рассчитывает, что все за него сделает родня; нынешние молодые люди только на то и надеются. А какое, скажите на милость, отношение имеет этот бродячий торговец к тому, что касается лишь нашей семьи? Том, что ты молчишь, словно воды в рот набрал, — ты что, не можешь сам все толком объяснить своей тетушке, как подобает племяннику?

— Это Боб Джейкин, тетушка, — сказал Том, сдерживая раздражение, которое в нем всегда вызывал голос тетушки Глегг. — Я знаю его с самого детства. Он очень хороший парень и всегда готов оказать мне услугу. У него есть некоторый опыт в отправке товаров за границу — посылает немного вместе с чужим грузом, на свой страх и риск; и говорит, что если бы я стал делать то же, я мог бы заработать немного денег. Таким способом можно получить большие проценты.

— Большие проценты? — со жгучим интересом повторила миссис Глегг. — А что ты называешь большими процентами?

— Десять или двенадцать процентов прибыли, говорит Боб, после того как оплачены все расходы.

— Почему же мне раньше об этом не сказали, мистер Глегг? — поворачиваясь к мужу, спросила миссис Глегг глубоко укоризненным тоном, и голос ее заскрипел еще сильнее, чем обычно. — Разве вы не говорили мне всегда, что больше пяти процентов получить невозможно?

— Глупости, глупости, голубушка, — сказал мистер Глегг. — Не можете же вы взяться за торговлю. А отдавая деньги под залог, больше пяти процентов не получишь.

— Но я готов пустить для вас в оборот немного деньжонок, мэм, и с превеликой охотой, — сказал Боб, — коли не боитесь рискнуть… хотя о риске и речи нет. А ежели вы надумаете одолжить немножко деньжат мастеру Тому, он выплатит вам шесть или семь процентов и ему самому еще малость останется; а такой доброй леди, как вы, приятнее будет получить деньги, коли ее племянник тоже на них кое-что заработал.

— Что вы на это скажете, миссис Глегг? — спросил мистер Глегг. — Я так думаю — когда я обо всем подробнее разузнаю, возможно, я и помогу Тому — дам ему на зубок немного денег; он, ясное дело, будет платить мне проценты; и ежели у вас есть несколько соверенов, что лежат без дела, в старом чулке или…

— Ну, мистер Глегг, дальше некуда! Вам только и осталось, что сообщить о моих деньгах бродягам — пусть придут и ограбят меня.

— Ладно, ладно, я лишь хотел сказать, что ежели вы хотите действовать со мной вместе и дать двадцать фунтов — можете это сделать. А я подбавлю еще тридцать. Пятьдесят фунтов — недурной подарочек, а, Том?

— Надеюсь, вы не рассчитываете на меня, мистер Глегг, — промолвила его супруга. — Вы бы прекрасно распорядились моими деньгами — в этом я не сомневаюсь.

— Ну что ж, — не без раздражения сказал мистер Глегг, — тогда обойдемся без вас. Я пойду с тобой повидать этого Сола, — добавил он, поворачиваясь к Бобу.

— А теперь вы опять перегнули палку, мистер Глегг, — сказала миссис Глегг, — словно мне и дела нет до моего родного племянника. Я ведь не говорю, что не дам ему денег… хотя и не обязательно двадцать фунтов, как вы готовы были тут наобещать… Придет время, Том увидит, что права была его тетушка, когда не желала рисковать деньгами, которые скопила для него, не уверившись наперед, что она их не потеряет.

— Одно удовольствие так рисковать — это верно, — сказал мистер Глегг, неосторожно подмигивая Тому, который не мог сдержать улыбки. Но Боб пресек в зародыше взрыв негодования оскорбленной леди.

— Да, мэм, — восхищенно сказал он, — вас не обведешь вокруг пальца, это точно. Что ж, вы правы. Посмотрите, как удастся это дельце в первый раз, а там и вложите свои денежки. Эх, что и говорить, нет лучше — иметь хорошую родню. Я-то раздобыл себе «на зубок», как говорит хозяин, — все сам, своими руками, потому что всегда глядел в оба. Десять соверенов за то, что потушил на маслобойне у Торри пожар; они помаленьку все росли да росли, покуда я не смог вложить в дело тридцать фунтов, да еще и старуху свою обеспечить. Я бы и больше скопил, да только я такой олух с женщинами — всегда им продаю себе в убыток. Любой парень заработал бы на этом вот тюке (и он изо всей силы ударил его кулаком) хорошую копеечку. А я?.. Отдаю чуть не за те же деньги, что сам платил, вот не сойти мне с этого места.

— Есть у тебя кусок хорошего тюля? — покровительственно произнесла миссис Глегг, отходя от стола и складывая салфетку.

— Есть-то есть, да только такой, мэм, что вы и смотреть не захотите. Мне стыдно даже показать его вам. Вы еще за обиду посчитаете.

— Все же дай-ка, я посмотрю, — сказала миссис Глегг по-прежнему покровительственно. — Ежели это попорченные товары, они, верно, из хороших сортов.

— Не стоит, мэм. Я свое место знаю, — сказал Боб, поднимая тюк и взваливая его на спину. — Такой леди, как вы, да показывать, как низко упало наше дело! Торговля вразнос теперь уже не та; вам даже обидно станет, когда вы увидите разницу… Я к вашим услугам, сэр, когда вы надумаете пойти повидаться с Солом.

— Все в свое время, — сказал мистер Глегг, которому очень не хотелось обрывать этот диалог. — Тебя ждут на складе, Том?

— Нет, сэр, я оставил вместо себя Стоуна.

— Ну, клади тюк и дай мне посмотреть твой товар, — сказала миссис Глегг, подтаскивая кресло к окну и с важным видом усаживаясь в него.

— Увольте, мэм, — умоляюще произнес Боб.

— Хватит разговоров, — сурово произнесла миссис Глегг, — делай что тебе сказано.

— Ах, мэм, уж больно мне не хочется… право слово, — сказал Боб, медленно опуская тюк на ступеньку и неохотно принимаясь его развязывать. — Но коли вы приказываете, будь по-вашему. (Он уже рылся в тюке.) Я и не жду, что вы у меня что-нибудь купите… Я бы этого даже не хотел… Подумайте о бедных женщинах, там, в деревнях, что и на сто шагов не отходят от дома… Жаль было бы, кабы кто перехватил их покупку. Для них сущий праздник, когда они видят меня с моим тюком… а мне уже не достать для них таких товаров. По крайности сейчас, ведь я иду в Лейсхем. Ну вот, поглядите, — продолжал Боб, теперь уже быстро вынимая из тюка пунцовый шерстяной платок, на котором в одном углу была вышита гирлянда, — у любой девушки слюнки потекут, стоит ей только на него взглянуть, а цена — всего два шиллинга. И почему? Да потому, что он немного трачен молью с этого края, где нет вышивки. Право же, мне думается, бог для того и создал моль, да еще плесень, чтобы красивые женщины, у которых не густо денег, могли покупать товары по дешевке. Ведь кабы не моль, эти платки все до единого были бы проданы богатым леди, вроде вас, мэм, по пять шиллингов за штуку, и ни на фартинг дешевле. А что делает моль? Она выедает три шиллинга так, что и оглянуться не успеешь, и тогда бродячий торговец вроде меня может закупить их для бедных девушек, что живут в темных домишках под соломенной крышей, чтобы платки горели там, как пламя. Да что говорить! Поглядеть на такой платок — все равно что у огня посидеть!

Боб отвел руку с платком назад, чтобы им можно было полюбоваться издали, но миссис Глегг резко прервала его.

— Кому нужен огонь в такое время года? Отложи эти цветные тряпки… дай мне посмотреть на твой тюль, ежели только он у тебя есть.

— Э, мэм, не говорил разве я, как оно будет, — сказал Боб, отбрасывая платок в сторону и всем своим видом выражая отчаяние. — Я так и знал, вам и глядеть тошно на жалкие товары, которые я ношу в тюке. Вот, к примеру, штука узорчатого муслина — ну, к чему вам его показывать? Все равно что показать обед бедного фермера — только испортить вам аппетит. Тут в середине есть кусок — не больше ярда, — где не отпечатался узор… а муслин такой, что сама королева Виктория не постыдилась бы надеть, провались я на этом месте, но… — Тут Боб отбросил материю за спину на траву, словно желал избавить миссис Глегг от этого зрелища, — купит его жена молочного торговца в Фиб-Энде — вот куда он пойдет, десять шиллингов за всю штуку, за десять ярдов, вместе с попорченным, а стоил бы двадцать пять шиллингов — ни на пенни дешевле. Но я молчу, мэм, — что вам такой муслин? Вы можете позволить себе заплатить втрое дороже за товар, который и вполовину не так хорош. Вы говорили о тюле; что ж, у меня есть кусок, да вы только посмеетесь над ним…

— Дай-ка мне этот муслин, — сказала миссис Глегг, — он темно-желтый… Я питаю слабость к желтому цвету.

— Да ведь это попорченный кусок, — запротестовал Боб, словно самая мысль о нем внушала ему отвращение. — Он вам ни к чему, мэм… вы отдадите его кухарке. Я знаю, отдадите, а жаль — она будет в нем выглядеть как настоящая леди… Он слишком хорош для служанки.

— Достань его и посмотрим, как ты его отмеряешь, — повелительно произнесла миссис Глегг.

Боб повиновался с напускной неохотой.

— Видите, сколько тут лишку, — сказал он, указывая на оставшиеся пол-ярда, в то время как миссис Глегг занялась осмотром испорченного куска материи и, откинув голову, старалась определить, будет ли заметен изъян издалека.

— Даю шесть шиллингов, — сказала она, бросая муслин на стол с таким видом, словно это ее последнее слово.

— Ну, не говорил я, мэм, что показывать вам эти товары — только оскорблять ваши чувства? Вас от этого попорченного куска с души воротит, я вижу, что воротит, — сказал Боб, молниеносно заворачивая муслин и, по-видимому, готовый снова увязать весь тюк. — Раньше, когда вы жили в каменном доме, не такие были товары. Торговля вразнос теперь уж не та, я же вам говорил — мои товары для простых людей. Миссис Пеппер даст мне за него десять шиллингов и будет жалеть, что я не принес больше. Эта материя очень ноская, краски не выцветут, покуда нитки не расползутся в лохани для стирки, а этого даже я не дождусь.

— Ладно, семь шиллингов, — сказала миссис Глегг.

— Забудьте об этом муслине, мэм, прошу вас, — сказал Боб. — Вот кусок тюля, взгляните на него, прежде чем я завяжу тюк, просто чтоб убедиться, до чего дошла торговля вразнос. Видите — мушки и веточки, глаз не отведешь, но желтый. Долго лежал на складе и пожелтел. Кабы не это, ни за что бы не купить мне такой тюль. Да, немало пришлось поучиться, покуда я узнал цену таким товарам; когда я только начинал, я был глуп, как теленок: тюль или ситец — мне было все едино. Я думал — чем толще материя, тем дороже. А сколько раз меня оставляли в дураках! Я ведь парень простой… на хитрости не мастак. Я только всего и знаю, что нос — это нос, а если что потруднее спросите, я тут же в тупик стану. Я дал за этот тюль пять шиллингов восемь пенсов… не сойти мне с этого места, коли вру; пять шиллингов восемь пенсов я и прошу за него… ни пенни больше, потому что это дамский товар, а я люблю услужить дамам. Пять шиллингов восемь пенсов за шесть ярдов — дешевка!

— Я не прочь взять три ярда, — заметила миссис Глегг.

— Ничего не получится, мэм, он идет одним куском, — сказал Боб. — Не стоит, мэм, вам терять время даром; вы можете завтра пойти в магазин и купить такой самый тюль, да еще и хорошо отбеленный. Правда, в три раза дороже — эка важность для такой леди, как вы! — И он с подчеркнутым старанием затянул потуже узел на тюке.

— Ну ладно, вынь этот муслин, — приказала миссис Глегг. — Вот тебе за него восемь шиллингов.

— Уж вы не можете не пошутить, мэм, — сказал Боб, расплываясь в улыбке. — Я сразу увидел, что вы веселая леди, как только подошел к окну.

— Сейчас же вынь муслин, — повторила миссис Глегг не допускающим возражения тоном.

— Только будьте уж так добры, мэм, не говорите никому, что я уступил вам его за десять шиллингов. Мне не дадут проходу… Все бродячие торговцы засмеют меня, коли узнают об этом. Я и так должен вид делать, что беру за свой товар больше, чем получаю на деле, не то они сразу поймут, какой я простофиля. Я рад, что вы передумали насчет тюля, а то бы я потерял свои лучшие сделки с миссис Пеппер из Фиб-Энда, — а она редкий покупатель.

— Дай-ка мне снова взглянуть на твой тюль, — сказала миссис Глегг, загораясь жаждой заполучить дешевые мушки и веточки, как только увидела, что они грозят вот-вот навсегда исчезнуть.

— Ну, вам я отказать не могу, мэм, — сказал Боб, протягивая ей тюль. — Вы только поглядите, какой узор. Настоящий лейсхемский товар. Вот такие материи я и советую мастеру Тому посылать за границу. Для тех, у кого водятся деньжата, нет ничего лучше — стоит заняться лейсхемским товаром, и они начнут плодиться, как мухи. Кабы я был леди с деньгами… Да что там, я знаю одну леди — так она накупила такого товара на тридцать фунтов… У нее пробковая нога, но сметливая эта леди — ничего наобум делать не станет, она сперва как следует оглядится, а уж потом приступит к делу. Так вот эта леди дала тридцать фунтов одному парню, что служит у торговца мануфактурным товаром, а он купил на них лейсхемских тканей, и один мой знакомый помощник капитана — не Сол, а другой — отвез их за границу, и она получила свои восемь процентов после первого же плавания… и теперь она никакого удержу не знает — ни одного корабля не пропустит, чтобы не послать с ним груза. Денежки на нее так и сыплются. Ее зовут Бакс — она из другого города… Ну ладно. Будьте добры, мэм, дайте мне тюль и…

— Вот тебе пятнадцать шиллингов за то и за другое, — сказала миссис Глегг. — Но это чистый грабеж.

— Нет, мэм, вы не скажете так через пять лет, когда будете сидеть в церкви в платье из этого муслина. Я вам прямо даром отдаю, право же, даром. Эти шесть пенсов срезают мою прибыль почище бритвы. Ну что же, сэр, — продолжал Боб, взваливая тюк на спину, — коли вам будет угодно, я рад пойти похлопотать насчет дельца мастера Тома. Да я бы не отказался заполучить и для себя еще фунтов двадцать, чтобы прикупить на них товару. Уж я бы не стал глядеть в катехизис, чтоб найти ответ, на что их потратить.

— Подождите-ка, мистер Глегг, — сказала леди, видя, что ее муж уже берется за шляпу, — вы мне и рта раскрыть не даете. Теперь вы отправитесь и покончите с этим делом, а потом скажете, что уже поздно. Словно я не родная тетка своему племяннику, не глава семьи с материнской стороны! Словно не я откладывала для него гинеи, все новенькие, полного веса, чтобы он знал, кого ему надо почитать, когда я сойду в могилу.

— Ну и что из того, миссис Глегг, что вы хотите этим сказать? — запальчиво спросил мистер Глегг.

— А вот что: я желаю, чтобы ничего не делалось без моего ведома. Пожалуй, я и вложу двадцать фунтов, ежели выяснится, что это можно сделать без риска. И ежели я дам тебе эти деньги, Том, — продолжала миссис Глегг, с величественным видом обращаясь к племяннику, — я надеюсь, ты всегда будешь об этом помнить и будешь благодарен, что у тебя такая тетушка. Ты, понятно, станешь выплачивать мне проценты — я не одобряю, когда люди дают что-нибудь даром; в нашей семье на это никто никогда не рассчитывал.

— Благодарю вас, тетушка, — сказал Том с достоинством. — Я предпочитаю брать взаймы.

— Прекрасно — это истинно додсоновский дух, — произнесла миссис Глегг, поднимаясь, чтобы взять вязанье, ибо чувствовала, что после этих слов любые другие прозвучат банально.

Они обнаружили Сола — этого знаменитого «соленого парня», — окруженного клубами табачного дыма, в таверне «Якорь», и, поскольку мистер Глегг получил удовлетворительные ответы на все интересующие его вопросы, он счел возможным ссудить Тому «на зубок» пятьдесят фунтов, двадцать из которых были вкладом миссис Глегг, и это скромное начало может послужить объяснением тому удивительному факту, что Том, без ведома отца, быстро скопил такую сумму, которая обещала, вкупе со сбережениями, куда более медленно накапливающимися в жестяной коробке, вполне покрыть их долг. Открыв этот новый источник дохода, Том твердо решил использовать его как можно лучше и не терял случая добыть нужные ему сведения и расширить оборот. А отцу он не говорил ничего потому, что им владели противоречивые чувства, которые иногда сочетаются в нашей душе самым удивительным образом, давая право равно и порицать нас и хвалить: с одной стороны — ревнивое стремление сохранить свою тайну, что мы нередко наблюдаем среди близких людей, — эта семейная отчужденность омрачает самые святые узы нашей жизни; с другой — желание доставить отцу великую радость, сделав ему такой сюрприз. Он не понимал, что лучше было бы облегчить долгое ожидание, вселив в душу отца новую надежду, и не доводить его вновь до горячки внезапным, хотя и радостным волнением.

К тому времени, когда Мэгги первый раз встретилась с Филипом в Красном Овраге, у Тома было уже почти полтораста фунтов собственных денег, и в тот самый час, как они гуляли на закате солнца, он, под косыми лучами того же солнца, ехал верхом в Лейсхем, гордясь этой первой поездкой по поручению фирмы, и взвешивал в уме возможные шансы удвоить к концу будущего года свои доходы, снять позор банкротства с плеч отца и, надо полагать, — ведь ему скоро исполнится двадцать один год, — сделать шаг вперед на пути к успеху, получив лучшее место. Разве он того не заслужил? Конечно, заслужил — в этом у Тома не было ни малейших сомнений.

Г лава III ЧАШИ ВЕСОВ КОЛЕБЛЮТСЯ

Я уже упоминал, что когда Мэгги отправилась в тот вечер домой из Красного Оврага, в душе ее началась борьба. Из ее разговора с Филипом вам должно быть ясно, в чем эта борьба заключалась. Перед ней неожиданно открылся проход среди скал, стеной ограждавших тесную юдоль самоуничижения, откуда она не видела ничего, кроме далекого бездонного неба, и земные радости, так и не утратившие своей манящей силы, вновь стали для нее достижимы. Ее ждут книги, беседы, дружба… она может узнать обо всем, что происходит в мире, из которого она удалилась в добровольное, но тяжкое изгнание; к тому же она проявит доброту к Филипу, бедняжке Филипу — сразу видно, что он отнюдь не счастлив; и, кто знает, — вдруг здесь-то и возникнет для нее возможность сделать свой ум более достойным высокого служения — ведь истинное благочестие, полное посвящение себя богу, верно, немыслимо без широких знаний; так ли уж обязательно отказываться от всего, что предлагает ей жизнь, и заточать себя в темницу? Ну, что дурного может быть в ее невинной дружбе с Филипом? Мотивы, по которым она должна чуждаться его, противоречат всякому здравому смыслу, противоречат самой христианской морали! Но суровый, монотонный голос предостерегал ее снова и снова: он говорил ей, что если она вступит на стезю обмана, жизнь ее потеряет свою простоту и ясность, что, отказавшись от самоотречения, она отдаст себя во власть соблазнов и ничем не ограниченных желаний. Только тогда, когда ей показалось, что у нее достанет сил последовать этому голосу, она позволила себе пойти вечером в Красный Овраг. Но, хоть она и твердо решила сказать Филипу нежное «прощай», — как она ждала этой вечерней прогулки по тихим, испещренным тенями полянкам, вдали от всего грубого и уродливого, как ждала любящего, восхищенного взгляда, которым Филип ее встретит, тепла дружеской привязанности, которым детские воспоминания согреют нынешнюю более зрелую беседу, как радовала ее мысль, что Филипу интересно каждое ее слово, а кому еще это было нужно? Ах, как трудно будет ей прервать их встречу, зная, что больше она не повторится! И тем не менее она сказала ему все, что намеревалась сказать, и вид у нее был печальный, но твердый.

— Филип, я приняла решение — мы не должны больше встречаться… разве что в наших воспоминаниях. Мы могли бы видеться только украдкой… Подождите, я знаю, что вы хотите сказать — что другие люди и их ни на чем не основанные чувства вынуждают нас к этому обману; но обман есть обман, чем бы он ни был вызван. Я уверена, что это будет нехорошо для меня, нехорошо для нас обоих. А кроме того, если бы наши тайные встречи были открыты, это вызвало бы страдания и величайший гнев; нам все равно пришлось бы расстаться, а это было бы еще труднее после того, как мы привыкли видеть друг друга.

Филип вспыхнул, и какое-то мгновение казалось, что он тут же с жаром начнет убеждать Мэгги отказаться от этих слов. Но он овладел собой и произнес с напускным спокойствием:

.— Ну, что ж, Мэгги, если нам суждено расстаться, давайте забудем об этом хотя бы на полчаса; давайте еще немного поговорим — в последний раз.

Он взял ее за руку, и Мэгги не видела оснований отнять ее; его спокойствие только подтвердило ее уверенность, что она причинила ему сильную боль, и она хотела показать, что сделала это не по своей охоте. Рука об руку они прошли несколько шагов в молчании.

— Давайте сядем здесь на полянке, — сказал Филип, — где мы стояли в прошлый раз. Видите, шиповник уже осыпался, вся земля розовая от его лепестков.

Они сели у корней склонившегося ясеня.

— Я начал ваш портрет, Мэгги, вы — среди пихт, — сказал Филип, — поэтому позвольте мне как следует на вас посмотреть, пока вы здесь, — ведь больше я вас не увижу. Поверните, пожалуйста, голову вот так.

Это было сказано умоляющим тоном; жестоко было бы со стороны Мэгги отказать ему. И, как божество, весьма довольное тем фимиамом, что ему возносят, она обратила свое округлое, озаренное юностью лицо, увенчанное блестящей черной короной, к бледному, тонкому лицу юноши, глядящему на нее снизу вверх.

— Значит, я буду позировать для своего второго портрета, — сказала она, улыбаясь. — Он будет больше, чем первый?

— О да, гораздо больше. Я буду его писать маслом. Я изображу вас в виде дриады — высокой, сильной, смуглой, статной; она только что вышла прямо из пихты, вечером, когда стволы бросают на траву косые тени.

— Вы, кажется, больше всего сейчас увлекаетесь живописью, — да, Филип?

— Пожалуй, да, — ответил Филип довольно печально, — но я увлекаюсь слишком многим — кидаю в землю самые разные семена, а плоды моих трудов довольно жалки. Мое проклятие в том, что я наделен способностью чувствовать прекрасное во всех его многообразных проявлениях, но обделен способностью творить. Я люблю живопись и музыку; я люблю литературу — древнюю, и средневековую, и современную; я перепархиваю с предмета на предмет, а взлететь не в силах.

— Но разве не счастье иметь такие разносторонние вкусы… наслаждаться таким множеством прекрасных вещей, когда они тебе доступны? — задумчиво проговорила Мэгги. — Мне всегда казалось, что человек, одаренный только в одной области, похож на почтового голубя — это своего рода умная глупость.

— Мои разносторонние вкусы могли бы сделать меня счастливым, если бы я был такой, как все остальные люди, — с горечью сказал Филип. — Я мог бы достигнуть влияния и славы даже и без исключительных способностей, так же, как все они; и, во всяком случае, я мог бы довольствоваться теми простыми радостями, которые позволяют людям обходиться без радостей высоких. Я мог бы тогда найти приятным общество Сент-Огга. Но ничто не в силах окупить жестоких мук — моей платы за жизнь, — кроме такого таланта, который поднял бы меня над мертвой гладью провинциального существования. Да, еще одно — страстное увлечение — могло бы заменить мне талант.

Мэгги не слышала его последних слов: она старалась побороть ту неудовлетворенность, которую так часто испытывала раньше и которая вновь зазвучала в ее душе от слов Филипа.

— Я понимаю, что вы хотите сказать, — промолвила она, — хотя знаю гораздо меньше вас. Я раньше думала, что не смогу примириться с жизнью, если каждый завтрашний день будет походить на вчерашний, и мне всегда придется заниматься пустяками, и ничто великое не ждет меня впереди. Но, Филип, милый, я думаю, мы всего лишь дети под присмотром того, кто мудрее нас. Не правильнее ли всецело смириться с тем, что нам не все дано? Я нахожу в этом покой последние два-три года… я даже радость нашла в отказе от своей воли.

— О, Мэгги, — с жаром произнес Филип, — вы заключаете себя в стены узкого фанатизма и только обманываете сами себя, потому что этим путем избежать страданий можно, лишь притупив все лучшие способности, дарованные вам природой. Радость и мир — не в смирении: смирение — это добровольное приятие боли, которая не утихает и — вы это знаете — никогда не утихнет. Не смирение, а атрофия чувств и мыслей — вот к чему может привести ваше желание ничего не знать, закрыть все пути, которые позволили бы вам познакомиться с окружающей жизнью. Я не хочу смирения: боюсь, жизнь слишком коротка, чтобы выучить этот урок. И вы, Мэгги, вы тоже не достигли смирения, вы просто пытаетесь усыпить свой ум и сердце.

У Мэгги задрожали губы: она понимала, что в словах Филипа есть доля правды, и вместе с тем какое-то более глубокое чувство подсказывало ей, что сейчас для нее в них кроется ложь: она не может руководствоваться ими в своих поступках. Эта двойственная реакция была вызвана двойственными побуждениями юноши. Филип всей душой верил в то, что говорил, но говорил он все это с такой горячностью потому, что видел здесь довод против ее решения, решения, разбивавшего его мечты. Однако при взгляде на Мэгги, готовую расплакаться совсем по-детски, он устыдился своей жестокости и эгоизма. Взяв ее руку в свою, он нежно сказал:

— Не будем думать о таких вещах в эти короткие полчаса, Мэгги. Сейчас главное для нас — что мы вместе… Мы останемся друзьями, несмотря на разлуку… Мы никогда не забудем друг друга. Я буду радоваться жизни, пока живете вы; меня станет поддерживать мысль, что наступит такой день, когда я буду в силах… когда вы позволите мне помочь вам хоть чем-нибудь.

— Каким ласковым, каким хорошим братом могли бы вы мне быть, Филип, — сказала Мэгги, улыбаясь, хотя глаза ее все еще были затуманены слезами. — Я думаю, вы так бы обо мне заботились и так были бы рады, что я вас люблю, что это удовлетворило бы даже меня. Вы любили бы меня так сильно, что мирились бы со всеми моими недостатками и всё бы мне прощали. Как я всегда мечтала, чтобы Том так относился ко мне. Я никогда не могла довольствоваться малым. Вот почему для меня лучше совсем обходиться без мирских радостей… Мне не хватало музыки, которую я слышала, мне хотелось, чтобы играло больше инструментов… хотелось, чтобы голоса были сочнее и глубже. Вы теперь поете когда-нибудь, Филип? — спросила она внезапно, словно забыв, о чем шла речь.

— Да, — сказал он, — почти каждый день. Но голос у меня посредственный, как и все прочее.

— О, спойте мне что-нибудь… только одну песню. Ведь могу я послушать вас, прежде чем уйду… Какую-нибудь из тех песен, что вы пели в Лортоне по субботним вечерам, когда никого, кроме нас, не было в гостиной и я закрывала голову передником, чтобы мне ничто не мешало слушать.

— А, я знаю что, — сказал Филип; Мэгги закрыла лицо руками, а он пропел вполголоса: «В ее глазах любовь играет» и затем добавил: — Это?

— О нет, я не могу больше оставаться, — сказала Мэгги, вскакивая с места. — Она не даст мне потом покоя. Пойдемте, Филип. Мне пора домой.

Она двинулась вперед, и ему ничего не оставалось, как последовать за ней.

— Мэгги, — сказал он умоляюще, — откажитесь от этого бессмысленного духовного поста, на который вы сознательно себя обрекаете. Мне больно, когда я вижу, как вы притупляете ваши чувства, как налагаете оковы на ум и душу. Девочкой вы были полны жизни. Я думал, из вас выйдет блестящая женщина, с незаурядным умом и ярким воображением. И сейчас это нет-нет да и сверкнет в вашем взгляде, когда вы не надеваете на себя маску глухого спокойствия.

— Почему вы говорите с такой горечью, Филип? — спросила Мэгги.

— Потому что я предвижу — это не кончится добром: нельзя до бесконечности продолжать это самоистязание.

— Мне будут ниспосланы силы, — трепетным голосом проговорила Мэгги.

— Нет, Мэгги, никому не дано сил делать то, что противно природе. Искать спасения в бегстве от всех и вся — не что иное, как трусость. Так не закалить свой характер. В один прекрасный день вам придется окунуться в жизнь, и тогда каждый зов вашей натуры, на который вы сейчас отказываетесь откликнуться хоть чем-нибудь, станет терзать вас, как лютый голод.

Мэгги вздрогнула и остановилась, с тревогой глядя на Филипа.

— Как вы смеете, Филип, вселять сомнение в мою душу? Вы — искуситель.

— Нет, Мэгги, я не искуситель; но любовь делает нас чуткими, а чутье помогает предвидеть будущее. Послушайте— ну, послушайте меня… Разрешите мне давать вам книги, разрешите мне видеться с вами хоть изредка… быть вашим братом и наставником, как, помните, вы говорили в Лортоне. Во встречах со мной куда меньше вреда, чем в этом длительном самоубийстве.

Мэгги не в силах была вымолвить ни слова. Она покачала головой и продолжала идти молча, пока не кончились пихты. Здесь она протянула ему руку, давая понять, что пора расстаться.

— Значит, вы навсегда изгоняете меня, Мэгги? Разве я не могу здесь изредка гулять? Если я встречу вас случайно, в этом ведь не будет обмана.

Именно такие моменты, когда кажется, что вот-вот будет закрыт путь к отступлению, когда за нами готовы захлопнуться железные ворота судьбы, и служат испытанием для силы духа. Тогда, позабыв о часах трезвых раздумий и о твердых выводах, к которым мы пришли, хватаемся мы за любой софизм, зачеркивающий всю нашу борьбу и несущий поражение, которое нам сладостнее победы.

Мэгги почувствовала, как при этих словах Филипа — ведь они открывали ей лазейку — сердце встрепенулось у нее в груди, и по лицу ее пробежал еле заметный трепет облегчения. Филип видел это, и они молча расстались.

Филип вполне понимал, какое создалось положение, поэтому в душе его не могло не мелькнуть мимолетное беспокойство, что он слишком самонадеянно вмешался в дела, касающиеся совести одной Мэгги… может быть, даже из эгоистических побуждений. Но нет, убеждал он себя, его побуждения продиктованы не эгоизмом. Вряд ли Мэгги когда-нибудь ответит на то сильное чувство, которое он к ней питает; но во имя ее будущего, ради тех лет, когда исчезнут все эти мелочные семейные обстоятельства, мешающие ее свободе, надо, чтобы настоящее ее не было так безвозвратно принесено в жертву, чтобы у нее была какая-нибудь возможность расширить свой кругозор… возможность обмена мыслями с умом, стоящим выше пошлого уровня тех, с кем она осуждена сейчас влачить свое существование. Если мы достаточно далеко смотрим вперед на последствия наших поступков, мы всегда находим точку, где они сочетаются так, что дают возможность оправдать наши сегодняшние действия, и, встав на позиции провидения, которое ведет нас определенными путями, или философа, который прослеживает их, мы получаем возможность достигнуть полного удовлетворения собой, делая то, что сейчас больше всего нам по вкусу. Филип нашел оправдание своим казуистическим попыткам заставить Мэгги не слушать тот внутренний голос, что остерегал ее от обмана, который мог внести разлад в ее душу и причинить новые страдания тем, кто имеет на нее права, дарованные самой природой. Но он был во власти столь страстного чувства, что оно делало почти излишним поиски оправдания. В своей жажде видеть Мэгги, войти в ее жизнь он отчасти был движим первобытным импульсом — не упустить встретившуюся на пути радость, который возникает у человека, обреченного по своим духовным или физическим свойствам на постоянное страдание. Он не получил своей доли благ, отпущенных для всех людей, он не может соперничать даже с самыми ничтожными из них, он всегда будет достойным жалости исключением, ему не дано то, что так обычно для других. Даже Мэгги смотрит на него не так, как на всех. Мысль о том, что он может стать ее возлюбленным, судя по всему, никогда не приходила ей в голову.

Не осуждайте Филипа слишком сурово. Уроды и калеки нуждаются в исключительных добродетелях, ибо без них им, вероятно, весьма неприютно на свете, но теория, будто исключительные добродетели являются прямым следствием неблагоприятных условий, в которые нас поставила природа, — на манер того, как в суровом климате звери обрастают более густой шерстью, — пожалуй, несколько натянута. Подробно расписываются искушения, которым подвергается красота; но, мне кажется, их можно так же сравнивать с искушениями, порождаемыми уродством, как соблазн предаться излишествам на пиру, где разнообразнейшие яства пленяют глаз и обоняние, не говоря уже о вкусе, можно сравнить с соблазном, атакующим отчаяние голода. Разве Башня Голода[78]Имеется в виду башня, в которую заточали в средние века узников, приговоренных к пытке голодом. не есть символ наивысшего испытания наших духовных сил?

Филип никогда не знал материнской любви, которая изливается на нас тем полнее, чем больше мы в ней нуждаемся, и льнет к нам с тем большей нежностью, чем меньше у нас шансов стать победителями на жизненной арене; благодарность же за ласку и заботу, которые проявлял к нему отец, была омрачена горьким чувством осуждения. Взращенный вдали от практической жизни и по самой натуре своей чуткий почти как женщина, Филип испытывал свойственные женщинам нетерпимость и отвращение к тем, для кого главное — жизненные блага, кто сознательно ищет плотских наслаждений; и эти единственные крепкие узы, наложенные на него природой — его привязанность к отцу — причиняли ему постоянную боль. Возможно, в человеческом существе, которое оказалось в исключительном положении, положении худшем, чем прочие люди, неизбежно будет что-то извращенное до тех пор, пока в нем не победит доброе начало, а к двадцати двум годам еще так мало можно в этом преуспеть. Доброе начало было очень сильно в Филипе, но ведь даже солнце выглядит тусклым сквозь утренний туман.

Глава IV ЕЩЕ ОДНО ОБЪЯСНЕНИЕ В ЛЮБВИ

В начале апреля, примерно год спустя после того, казалось бы, прощального свидания, свидетелем которого вы были, вы можете, если захотите, снова увидеть, как Мэгги входит под пихты. Но сейчас не вечер, а полдень; резкая свежесть весеннего воздуха заставляет ее плотнее закутаться в шаль и ускорить шаг, и все же она, как обычно, любуется милыми ее сердцу пихтами. Взгляд у нее более живой и пытливый, чем это было год назад, и на губах блуждает улыбка, словно какие-то шутливые слова не могут дождаться своего слушателя. И слушатель не замедлил явиться.

— Возьмите обратно вашу «Коринну»,[79]«Коринна» — роман французской писательницы де Сталь (1766–1817). — сказала Мэгги, вынимая книгу из-под шали. — Вы были правы, когда говорили, что мне будет грустно ее читать, и неправы, если думали, что я захочу походить на героиню.

— Неужели вы бы не хотели быть десятой музой, Мэгги? — сказал Филип, глядя на ее лицо так, как мы глядим на первый просвет в тучах, который сулит нам, что скоро вновь засияет солнце.

— Ничуть, — сказала со смехом Мэгги. — Музам из всех богинь выпал самый тяжкий жребий — они вынуждены вечно таскать за собой свитки со стихами и музыкальные инструменты. Если бы я должна была носить арфу, то при нашем климате ее пришлось бы засунуть в футляр из зеленого сукна… и, уж конечно, я бы забыла ее где-нибудь по рассеянности.

— Значит, вам, как и мне, «Коринна» не очень понравилась.

— Я не дочитала до конца, — сказала Мэгги. — Как только я дошла до белокурой молодой леди, прогуливающейся по парку, я закрыла книгу и решила больше не открывать ее. Я предвидела, что эта желтоволосая девица вытеснит Коринну из сердца ее возлюбленного и сделает ее несчастной. Я твердо решила не читать больше книг, где белокурые женщины похищают чужое счастье. У меня скоро возникнет против них предубеждение. Если бы вы могли дать мне такую историю, где победу одерживает брюнетка, это восстановило бы равновесие. Я хочу отомстить за Ревекку, и за Флору Мак-Ивор, и Минну,[80]Персонажи из романов Вальтера Скотта: Ревекка — из «Айвенго», Флора Мак-Ивор — из «Уэверли», Минна Троил — из «Пирата». и за всех остальных темноволосых бедняжек. Раз вы мой наставник, вы должны оберегать мой ум от ложных взглядов — ведь вы всегда ратуете против предвзятости мнений.

— Ну, может быть, вы отомстите за всех темноволосых женщин и похитите любовь у своей кузины Люси. За ней, безусловно, увивается сейчас какой-нибудь красавчик из Сент-Огга; стоит вам озарить его своими лучами, и вы затмите вашу незаметную маленькую кузину.

— Как нехорошо, Филип, делать из моих глупых слов такие выводы, — сказала Мэгги обиженным тоном. — Как будто я, в моих старых платьях, без всякого светского лоска, могу соперничать с душечкой Люси, которая знает множество прелестных вещей и чего только не умеет, да и в десять раз красивее меня… даже если бы у меня явилось подлое и низкое желание стать ей соперницей. К тому же я никогда не хожу к ним, когда у них кто-нибудь посторонний; только потому, что Люси такая добрая и милая, она приходит навестить нас и заставляет меня иногда бывать у них.

— Мэгги, — удивленно сказал Филип, — на вас это непохоже, — вы принимаете шутки всерьез. Вы, верно, были сегодня утром в Сент-Огге и потеряли там свою догадливость.

— Ну, — улыбаясь, сказала Мэгги, — если это была шутка, то не очень удачная, но я восприняла это как вполне справедливый укор. Я думала, вы хотите напомнить мне, что я тщеславна и желаю, чтобы все мною восхищались. Но я вовсе не потому озабочена судьбой темноволосых женщин, что у меня самой черные волосы, а просто меня всегда больше трогает тот, кто несчастлив: если бы покинули белокурую девушку, я бы пожалела ее. В книгах я всегда становлюсь на сторону отвергнутого влюбленного.

— Значит, у вас не хватило бы жестокости самой отвергнуть его — а, Мэгги? — сказал Филип, слегка покраснев.

— Не знаю, — неуверенно проговорила Мэгги. Затем с ясной улыбкой добавила: — Я думаю, может быть, и хватило бы, если бы он был очень самодоволен; и все же, если бы он потом отбросил свое самодовольство, я бы, наверно, смягчилась.

— Я часто задавал себе вопрос, Мэгги, — с некоторым усилием сказал Филип, — не должен ли вам больше понравиться такой мужчина, который обычно не нравится женщинам.

— Ну, это зависит от того, почему он им не нравится, — со смехом сказала Мэгги. — Он может быть и очень противным. Он может глядеть на меня в монокль и корчить гадкие рожи, как молодой Торри. Я не думаю, чтобы это было по вкусу и другим женщинам, но я никогда не чувствовала к нему симпатии. Я не жалею самодовольных людей: по-моему, они могут сами себя утешить.

— Но предположим, Мэгги… предположим, что это человек совсем не самодовольный, что у него нет — и он это знает — никаких оснований быть довольным собой… человек, который с самого детства отмечен особым недугом… для которого вы всю его жизнь были утренней звездой… который любит вас, поклоняется вам так горячо, что для него уже счастье, если вы хоть изредка позволяете ему себя видеть…

Филип остановился. Острой болью пронизал его страх, что его признание может оборвать это счастье, — тот самый страх, который все эти долгие месяцы заставлял безмолвствовать его любовь. Застенчивость, вновь охватившая его, твердила ему, что говорить все это было безумием. В это утро Мэгги держала себя так же непринужденно и спокойно, как всегда.

Но сейчас ее вид отнюдь не был спокойным. Пораженная необычным волнением, зазвучавшим в голосе Филипа, она обернулась, чтобы взглянуть на него, и, пока он продолжал говорить, в ней произошла перемена — она вспыхнула, и по лицу ее пробежал трепет, как это бывает с человеком, услышавшим новость, переворачивающую все его представления о прошлом. Молча, без единого слова, она подошла к стволу поваленного дерева и опустилась на него, словно ее не держали ноги. Она вся дрожала.

— Мэгги, — промолвил Филип, волнуясь все больше и больше по мере того, как длилось ее молчание, — я был глупцом, что сказал все это — забудьте мои слова. Я буду доволен, если все останется как прежде.

Страдание, звучавшее в его голосе, заставило Мэгги ответить ему.

— Я так поражена, Филип… я никогда об этом не думала. — И усилие, которого ей стоили эти слова, вызвало на ее глаза слезы.

— И теперь вы станете ненавидеть меня, Мэгги? — воскликнул Филип. — Станете считать меня самонадеянным болваном?

— О Филип, — сказала Мэгги, — зачем вы так говорите?.. Будто вы не знаете, как я благодарна даже за крупицу любви? Просто… мне никогда не приходило в голову, что вы полюбите меня. Возможность того, что кто-нибудь меня полюбит, казалась мне такой далекой — как сон, как одна из тех сказок, что придумываешь для себя сам.

— Значит, вам не противна мысль, что я вас люблю, Мэгги? — сказал Филип, возносясь на крыльях внезапной надежды. Он сел рядом и взял ее за руку. — А вы — вы меня любите?

Мэгги побледнела: не так легко оказалось ответить на этот прямой вопрос. Но она не опустила взора под взглядом Филипа, глаза которого, прекрасные, полные слез, молили ее о любви. И ответила — нерешительно, но с прелестной простотой и девической нежностью:

— Я не думаю, чтобы я могла кого-нибудь любить больше, чем вас; мне все в вас нравится. — Она остановилась, затем добавила: — Но будет лучше для нас не говорить больше об этом… правда, Филип, милый? Вы ведь знаете, мы бы не могли быть даже друзьями, если бы о нашей дружбе узнали. Я всегда чувствовала, что неправа, уступая вам и соглашаясь на наши встречи… хотя они многим дороги мне; а сейчас меня опять с новой силой охватывает страх, что это доведет нас до беды.

— Но ведь пока ничего дурного не произошло, Мэгги; а если бы вы поддались этому страху, вы бы только провели еще один унылый год, усыпляющий и ум и чувства, вместо того чтобы снова обрести себя.

Мэгги покачала головой.

— Это было очень приятно, я знаю — все наши беседы, и книги, и предвкушение прогулки, когда я смогу поделиться с вами всем тем, что пришло мне в голову со времени нашей последней встречи. Но это унесло прочь мое спокойствие, это заставило меня много думать; у меня снова появились мятежные порывы; я устаю от своего дома… А потом меня ранит в самое сердце мысль, что я могла устать от отца и матери. Я думаю — то, что вы называете усыплением ума и чувств, лучше для меня, во всяком случае, потому что тогда уснули бы мои эгоистические желания.

Филип снова был на ногах и нетерпеливо ходил взад и вперед.

— Нет, Мэгги, у вас неправильное представление о том, что такое победа над собой: я уже не раз вам это говорил. То, что вы называете победой над собой, — сознательное стремление ничего не видеть, ничего не слышать, кроме ограниченного круга вещей, — такой натуре, как ваша, лишь почва для мономании.

Все это он проговорил почти с раздражением, но вот он снова сел с ней рядом и взял ее за руку.

— Не думайте сейчас о прошлом, Мэгги; думайте только о нашей любви. Если вы можете прильнуть ко мне всем сердцем, все препятствия со временем будут преодолены, нам нужно только ждать. Я готов жить надеждой. Посмотрите на меня, Мэгги, скажите мне снова, что вы можете меня полюбить. Не отводите глаз, не надо смотреть на это раздвоенное дерево — это дурная примета.

Она обратила на него большие черные глаза и печально улыбнулась.

— Ну же, Мэгги, скажите мне хоть одно доброе слово: вы были милосерднее ко мне в Лортоне. Вы спросили тогда: не хочу ли я, чтобы вы меня поцеловали, — помните? — и обещали поцеловать, когда мы встретимся снова. Но вы не сдержали своего обещания.

Воспоминание о детских годах принесло Мэгги сладостное облегчение, и настоящее представилось ей менее странным. Мэгги поцеловала Филипа почти так же просто и спокойно, как тогда, когда ей было всего двенадцать лет. Глаза юноши вспыхнули от радости, но в словах его, когда он заговорил, не было удовлетворения.

— Вы не кажетесь счастливой, Мэгги; вы просто из жалости заставляете себя говорить, что любите меня.

— Нет, Филип, — сказала Мэгги, покачивая головой, как она это делала в детстве. — Я сказала вам правду. Все это ново для меня и странно, но я не думаю, что могла бы любить кого-нибудь больше, чем вас. Мне бы хотелось всегда быть с вами вместе… делать вас счастливым. Мне всегда хорошо, когда я с вами. Только на одно я не пойду ради вас — я не совершу ничего, что может причинить боль отцу. Никогда не просите меня об этом.

— О да, Мэгги, я пи о чем не буду просить… Я все вытерплю… Я готов ждать целый год одного только поцелуя, если вы полюбите меня всем сердцем.

— Ну, — улыбаясь, сказала Мэгги, — я не заставлю вас ждать так долго. — Но затем, снова став серьезной, добавила, поднимаясь с места: — Но что сказал бы ваш отец, Филип? О, мы никогда не сможем быть больше, чем друзьями, — братом и сестрой в душе, как было весь этот год. Не будем думать ни о чем ином.

— Нет, Мэгги, я не могу отказаться от вас… если только вы меня не обманываете… если ваши чувства ко мне — нечто большее, чем привязанность сестры. Скажите мне правду.

— Право, Филип, это так. Разве я бывала счастливей, чем в те минуты, что проводила с вами? Разве только в детстве, когда Том не отталкивал меня. А ваш ум для меня — целый мир: вы можете рассказать мне обо всем, что мне хочется знать. Мне, кажется, никогда не надоест быть с вами вместе.

Они шли рука об руку, глядя друг на друга. Правда, Мэгги торопилась, зная, что ей уже пора уходить. Но мысль о расставании заставляла ее еще сильнее тревожиться, как бы не обидеть его ненароком. Это был один из тех чреватых опасностью моментов, когда слова искренни и в то же время не вполне правдивы — когда чувство, поднимаясь выше указанных сердцем пределов, оставляет вехи, которых никогда больше не сможет достигнуть.

Они остановились под пихтами, чтобы попрощаться.

— Теперь жизнь моя полна надежды, Мэгги, — и я буду счастливее всех людей на свете, несмотря ни на что? Мы, и правда, принадлежим друг другу… на веки веков… неважно — вместе мы или в разлуке?

— Да, Филип, я бы хотела никогда с вами не разлучаться; я бы хотела сделать вашу жизнь счастливой.

— Я все еще чего-то жду… Не знаю, не обманусь ли я в моих ожиданиях.

Мэгги улыбнулась сквозь слезы и, склонив гибкую шею, поцеловала бледное лицо, полное робкой, умоляющей любви — как у женщины.

Это был миг истинного счастья — миг, когда Мэгги не сомневалась, что если в этой любви и есть жертва, тем полней утолит она голод сердца.

Мэгги повернулась и торопливо пошла к дому, чувствуя, что с того часа, который она здесь провела, для нее началась новая эра. Дымка смутных мечтаний должна становиться все тоньше и тоньше, и все нити ее мыслей и чувств должны теперь постепенно вплетаться в ткань действительности, в ткань ее повседневной жизни.

Глава V РАЗДВОЕННОЕ ДЕРЕВО

Тайны редко выходят наружу или раскрываются тем путем, который подсказывает нам наш страх. Нас обычно преследуют жуткие драматические сцены, снова и снова возникая в нашем воображении, как мы ни доказываем себе их малую вероятность; и в течение того года, когда совесть Мэгги была отягчена тайными свиданиями с Филипом, возможность, что их раскроют, представала перед ней в виде неожиданной встречи с отцом или Томом во время прогулки с Филипом в Красном Овраге. Она понимала, что это вряд ли произойдет, но ее внутренняя тревога всего ярче рисовала ей картину такой именно встречи. А меж тем случайное, казалось бы, стечение обстоятельств, непредвиденное нами состояние духа, дающие о себе знать лишь легким косвенным намеком, — вот излюбленный реквизит Факта, но воображение не склонно возводить свои постройки из этого материала.

Ясно, что лицом, которое меньше всего могло вызвать опасения Мэгги, была тетушка Пуллет, и, поскольку она не жила в Сент-Огге и не обладала ни проницательным взглядом, ни проницательным умом, было бы просто нелепо связывать свои страхи с ней, а не с тетушкой Глегг, к примеру. Однако орудием судьбы, той тучей, из которой грянул гром, оказался не кто иной, как тетушка Пуллет. Она не жила в Сент-Огге, но путь туда из Гэрум-Фёрза пролегал мимо Красного Оврага, с другой его стороны — не той, откуда приходила туда Мэгги.

Поскольку мистеру Пуллету в воскресенье, на следующий день после встречи Мэгги с Филипом, надлежало явиться в украшенной крепом шляпе и черном шарфе на отпевание в сент-оггскую церковь, миссис Пуллет решила воспользоваться этим случаем, чтобы пообедать с сестрицей Дин, а к чаю заехать к бедной сестрице Талливер. Воскресенье — единственный день, когда Том оставался дома, и приподнятое настроение, в котором он пребывал все последнее время, достигло сегодня таких высот, что он не только вступил в оживленную дружескую беседу с отцом — а это не часто случалось, — но даже позвал: «Мэгги, пойдем с нами», когда вышел с матерью в сад посмотреть, как цветет вишня. Он больше был доволен ею с тех пор, как она несколько умерила свои «чудачества» и аскетизм, он даже начал гордиться ею — он уже не раз слышал, как его сестру называли красавицей. Сегодня лицо ее сияло ярче обычного; причина крылась в том внутреннем возбуждении, когда колебания и боль чередуются с радостью, но это могло сойти за сияние счастья.

— Ты прекрасно выглядишь, милочка, — печально покачивая головой, промолвила тетушка Пуллет, когда они сели пить чай. — Вот уж не думала, Бесси, что твоя дочка станет такой красивой. Но тебе следует носить розовое, милочка: Эта голубая тряпка, что дала тебе тетушка Глегг, делает из тебя огородное чучело. У Джейн никогда не было вкуса. Почему ты не носишь то платье, которое я тебе подарила?

— Оно такое хорошенькое, тетушка, такое нарядное. Мне кажется, оно слишком роскошно для меня… во всяком случае, для всех тех старых вещей, что мне приходится надевать вместе с ним.

— Спору нет, тебе не пристало бы носить его, если бы никто не знал, что среди твоей родни есть и такие, что могут позволить себе дарить вещи, когда они им больше самим не нужны. Всякому ясно, что я должна иногда отдавать своей родной племяннице платья, если сама я что ни год покупаю новые и никогда ничего не снашиваю. А уж Люси-то делать подарки не к чему, у нее и так есть все самое лучшее — сестрица Дин может высоко держать голову; а только она совсем пожелтела, бедняжка; боюсь, как бы печень не свела ее в могилу. Нынче об этом как раз говорил наш новый викарий, пастор Кенн, во время заупокойной службы.

— Ах, я только и слышу, какой он удивительный проповедник… это правда, Софи? — спросила миссис Талливер.

— Вот хоть сегодня… на Люси был такой воротничок, — продолжала миссис Пуллет, задумчиво устремив взгляд в одну точку, — что хоть и не скажу — все мои хуже, а придется поискать среди лучших, чтобы найти ему пару.

— Говорят, мисс Люси зовут колокольчик Сент-Огга — вот забавное прозвище, — заметил дядюшка Пуллет, которого тайны этимологии иногда совсем подавляли своим грузом.

— Пф! — фыркнул мистер Талливер, ревнивый ко всему, что могло умалить достоинство Мэгги. — Она слишком мала, и смотреть-то не на что. Красивые перышки — так и птичка красива. И что находят в этих маленьких женщинах? Они глупо выглядят рядом с мужчиной — еле-еле до пояса достают. Когда я выбирал жену, я выбрал такого размера, как надо, — не слишком маленькую и не слишком большую. Бедняжка жена, краса которой давно увяла, гордо улыбнулась.

— Но ведь не все мужчины высокие, — сказал дядюшка Пуллет не без намека на самого себя. — Молодой человек может быть красивым и не имея шести футов роста, как мастер Том.

— Ах, что говорить, кто высокий, кто низкий; надо благодарить бога за то, что ты не горбат, как этот калека — сын адвоката Уэйкема… Я видела его нынче в церкви. Боже, боже! Только подумать, какое к нему перейдет состояние; а люди говорят, он какой-то чудной, ни с кем не водится, все один ходит. Я бы не удивилась, если бы он свихнулся, — всякий раз, что мы проезжаем мимо Красного Оврага, я вижу, как он бродит там среди кустов и деревьев.

Этот тонкий намек на тот факт, что миссис Пуллет дважды видела Филипа в вышеупомянутом месте, произвел на Мэгги впечатление тем более ошеломляющее, что напротив нее сидел Том и ей так важно было казаться безразличной. При имени Филипа она вспыхнула, и румянец ее с каждой секундой становился все гуще, а когда тетушка упомянула о Красном Овраге, Мэгги охватило чувство, будто тайна ее уже раскрыта, и она не осмеливалась даже протянуть руку за ложкой, чтобы не заметили, как она дрожит. К счастью, отец сидел по ту же сторону стола, что и она, рядом с дядюшкой Пуллетом, и чтобы увидеть ее, ему надо было наклониться вперед. Голос матери принес ей некоторое облегчение — встревожившись, как всегда, когда при муже упоминали об Уэйкеме, она постаралась перевести разговор на другую тему. Постепенно Мэгги настолько овладела собой, что нашла в себе силы оторвать взор от стола; она встретилась взглядом с Томом, но он тотчас отвернулся, и, ложась в тот вечер в постель, она так и не могла решить, возникли ли у него какие-нибудь подозрения. Возможно, и нет: возможно, он подумал, что смятение ее объясняется той тревогой, которую в ней должно было вызвать упоминание об Уэйкеме при отце, — именно так объяснила ее поведение мать. Для мистера Талливера Уэйкем был вроде проказы, о которой сам он не должен забывать ни на миг, но когда о нем вспоминали другие, это было ему как нож в сердце. Мэгги надеялась, что даже столь сильное волнение, если оно вызвано тревогой за отца, не покажется Тому странным.

Но Том оказался более проницательным; его не успокоило такое объяснение; он достаточно ясно видел, что крайнее замешательство Мэгги чем-то отличается от беспокойства за отца. Стараясь воскресить в памяти обстоятельства, которые могли бы облечь в плоть его подозрения, он вспомнил, как совсем недавно мать бранила Мэгги за то, что она гуляла после дождя в Красном Овраге и перепачкала башмаки красной глиной. И все же, издавна питая отвращение к уродству Филипа, Том не в состоянии был представить себе, что его сестра может испытывать что-нибудь иное, нежели дружеский интерес к столь жалкой разновидности homo sapiens.[81]Мыслящего человека {лат.). Такие натуры, как Том, обычно чувствуют нечто вроде суеверной антипатии ко всему, что выходит за пределы нормы. Любовь всякой женщины к калеке показалась бы ему отвратительной, а если бы речь шла о его сестре — то и невыносимой. Но какой бы характер ни носило ее общение с Филипом, ему немедленно должен быть положен конец; Мэгги пренебрегла чувствами своего отца, ослушалась недвусмысленного приказания брата, не говоря уже о том, что этими тайными встречами она набрасывает тень на свое доброе имя. Он вышел из дому на следующее утро в том настороженном состоянии, при котором самые обыденные факты ведут к полным особого смысла сопоставлениям.

Часов около четырех пополудни Том стоял на товарной пристани, обсуждая с Бобом возможность скорого возвращения «прекрасного» парусника «Аделаиды» в Сент-Огг, что влекло для них обоих немаловажные последствия.

— Э. — мимоходом кинул Боб, глядя на противоположный берег Флосса, — вон идет этот скрюченный малый — сын Уэйкема. Я узнаю его даже по тени, хоть за две мили, — каждый божий день натыкаюсь на него на той стороне.

Тома пронзила внезапная мысль.

— Я должен идти, Боб, — сказал он. — Мне надо кое-чем заняться.

Забежав на склад, он оставил записку с просьбой заменить его ненадолго — его вызвали домой по срочному делу.

Чуть не бегом он пустился в путь по кратчайшей дороге и скоро был у ворот мельницы; там он замедлил шаг, чтобы войти в дом со спокойным видом, и в то самое время, как он не спеша открывал калитку, из парадной двери вышла Мэгги в шляпке и шали. Его догадка оправдалась, и он остался ждать ее у ворот. Увидев его, она вздрогнула.

— Том, почему ты дома? Что-нибудь случилось? — Мэгги говорила тихим прерывистым голосом.

— Я пришел, чтобы пойти с тобой в Красный Овраг и встретиться с Филипом Уэйкемом, — сказал Том, и складка между бровей, которая теперь обычно прорезала его лоб, обозначилась еще резче.

Мэгги похолодела… Ее покинули силы… Румянец схлынул с ее лица. Значит, Том каким-то образом обо всем проведал. Наконец она сказала: «Я не пойду туда» и повернула к дому.

— Нет, пойдешь, но сперва я с тобой поговорю. Где отец?

— Куда-то отправился верхом.

— А мать?

— Наверно, на дворе, кормит птицу.

— Значит, она меня не увидит.

Они вместе вошли в дом, и, пройдя в гостиную, Том сказал Мэгги:

— Иди сюда.

Она повиновалась, и он закрыл за ней дверь.

— Ну, Мэгги, немедленно расскажи мне все, что было между тобой и Филипом Уэйкемом.

— Отец что-нибудь знает? — спросила Мэгги, все еще не в силах унять дрожь.

— Нет, — негодующе ответил Том. — Но он непременно узнает, если ты и дальше будешь меня обманывать.

— Я никого не собираюсь обманывать, — сказала Мэгги, вспыхивая от негодования, что он произнес такое слово.

— Тогда расскажи мне всю правду.

— Может быть, ты уже ее знаешь.

— Неважно, знаю или нет. Или ты расскажешь подробно, что произошло между вами, или все станет известно отцу.

— Я расскажу, но только ради него.

— О да, это на тебя похоже — делаешь вид, что любишь отца, и в то же время попираешь самые глубокие его чувства.

— А вот ты никогда не заблуждаешься, Том, — язвительно проговорила Мэгги.

— Сознательно — никогда, — с гордой искренностью ответил Том. — Но я не желаю с тобой разговаривать, меня интересует только одно — что было между тобой и Филипом. Когда ты впервые встретилась с ним в Красном Овраге?

— Год тому назад, — спокойно ответила Мэгги. Суровость Тома придала ей силы для отпора и позволила забыть о своей вине. — Можешь больше не задавать мне вопросов. Мы дружим с ним уже целый год. Мы часто встречались и гуляли вместе. Он приносил мне книги.

— И это все? — спросил Том, глядя ей прямо в глаза и по-прежнему хмурясь.

На миг Мэгги замялась, затем, чтобы лишить Тома всякого права обвинять ее в обмане, надменно произнесла:

— Нет, не совсем. В эту субботу он сказал мне, что он меня любит. Я раньше об этом не думала — я всегда считала его просто своим добрым другом.

— И ты поощрила его надежды? — спросил Том, всем своим видом выражая отвращение.

— Я сказала ему, что я тоже его люблю.

Несколько секунд Том молчал; засунув руки в карманы, угрюмо смотрел в землю. Наконец он поднял на нее глаза и холодно произнес:

— Так вот, Мэгги: одно из двух — или ты поклянешься на Библии, что никогда больше не станешь встречаться с Филипом Уэйкемом наедине и не обменяешься с ним ни словом, или я все расскажу отцу, и сейчас, когда благодаря моим усилиям он мог бы опять стать счастливым, ты нанесешь ему новый удар — он узнает, что ты непослушная, лживая дочь, которая не бережет свое доброе имя и встречается тайком с сыном человека, разорившего ее отца. Выбирай, — кончил Том холодно и твердо и, подойдя к столику, где лежала семейная Библия, раскрыл ее на первом листе.

Эта неотвратимость выбора сокрушила Мэгги.

— Том, — взмолилась она, вынужденная забыть о гордости, — не требуй от меня этого. Я обещаю тебе не встречаться больше с Филипом, если ты позволишь мне увидеться с ним последний раз или хотя бы написать ему и все объяснить… Обещаю не встречаться с ним, пока это может причинить страдания отцу… У меня ведь и к Филипу тоже есть какие-то чувства. Он ведь тоже несчастлив.

— Я ничего не желаю слышать о твоих чувствах; я сказал то, что сказал: выбирай… и побыстрее, а то может войти мать.

— Если я дам тебе слово, это будет так же крепко меня связывать, как клятва на Библии. Мне не нужны еще какие-то оковы.

— Но мне нужны, — сказал Том, — я не могу тебе доверять, Мэгги. В тебе нет твердости. Положи руку на Библию и скажи; «Я отказываюсь от встреч с Филипом Уэйкемом и бесед с ним наедине с этого дня и навеки». Иначе ты навлечешь позор на всех нас и причинишь горе отцу. И какой толк в том, что я лезу из кожи вон и во всем себе отказываю, лишь бы заплатить долги, если ты доведешь его до умоисступления как раз тогда, когда у него могло бы стать легко на сердце, когда он снова мог бы высоко держать голову.

— О, Том, неужели мы скоро выплатим долги? — воскликнула Мэгги, всплескивая руками, и вспышка нежданной радости осветила окружающий ее мрак.

— Если все обернется так, как я рассчитываю, — сказал Том. — Но, — добавил он, и голос его задрожал от негодования, — в то время как я работал не покладая рук, чтобы отец мог прожить конец дней своих в мире… трудился, чтобы вернуть доброе имя нашей семье, ты делала все, что могла, чтобы лишить его и того и другого.

Глубокое раскаяние охватило Мэгги, разум ее перестал бороться с тем, что, по ее мнению, было бессмысленной жестокостью; в этот миг она оправдала брата, готова была признать свою вину.

— Том, — тихо проговорила она, — это было дурно с моей стороны… но я была так одинока… и мне так жаль было Филипа. И я думаю, враждовать и ненавидеть друг друга грешно.

— Глупости! — отрезал Том. — Твой долг был тебе ясен. Хватит разговоров — клянись, да теми словами, что я сказал.

— Я должна, непременно должна еще раз поговорить с Филипом.

— Пойдешь сейчас вместе со мной и поговоришь с ним.

— Я даю тебе слово, что не буду больше встречаться с ним и писать ему без твоего ведома. Это единственное, что я обещаю. Я поклянусь на Библии, если ты хочешь.

— Поклянись!

Мэгги положила руку на раскрытую страницу и повторила свое обещание.

Том закрыл книгу и сказал:

— Теперь пойдем.

По пути они не обменялись ни словом. Мэгги заранее мучилась теми страданиями, которые ожидали Филипа, и страшилась тех оскорбительных слов, которые бросит ему в лицо Том, но внутренний голос говорил ей, что все попытки предотвратить это будут напрасны и ей остается только покориться. Том мертвой хваткой держал ее совесть и таившийся в глубине сердца страх; она терзалась от того, на первый взгляд справедливого, приговора, который он вынес ее поступку, и вместе с тем все в ее душе восставало против его суда, неправедного, ибо он столь многого не хотел видеть. Меж тем Том чувствовал, что жало его негодования обращается против Филипа. Он сам не знал, до какой степени отвращение к Филипу, зародившееся еще в школьные годы, враждебность к нему и оскорбленная гордость служат подоплекой тех жестоких и горьких слов, высказать которые он считал своим долгом брата и сына. Тому не свойственно было заниматься углубленным анализом своих побуждений, равно как и прочих тонких материй; он был вполне уверен, что его побуждения, так же как и его поступки, всегда хороши, — в противном случае он не имел бы с ними ничего общего.

Единственное, на что надеялась Мэгги, — вдруг Филипу, в первый раз за все время, что-нибудь помешает прийти. Тогда у нее будет отсрочка… Может быть, Том разрешит ей ему написать. Когда они подошли к пихтам, сердце ее забилось с удвоенной силой. Последняя секунда неизвестности, думала она: Филип всегда встречал ее неподалеку от этого места. Но они уже миновали открытую лужайку и шли узкой тропкой меж кустами у подножия холма. Еще один поворот — и они лицом к лицу столкнулись с Филипом. Юноши остановились как вкопанные. Оба молчали. Филип бросил вопрошающий взгляд на Мэгги и прочел ответ в ее бледных приоткрытых устах, в испуге, застывшем в глубине огромных глаз. В своем воображении, всегда обгоняющем действительность, она уже видела, как ее высокий сильный брат хватает хрупкого Филипа в охапку и, швырнув на Землю, топчет ногами.

— И это вы называете поведением, достойным мужчины и джентльмена, сэр? — сказал Том с едким сарказмом, как только Филип снова обратил к нему взор.

— Что вы имеете в виду? — высокомерно спросил Филип.

— Имею в виду?! Отойдите от меня подальше, пока я не пустил в ход кулаки, и я объясню вам, что я имею в виду. Воспользоваться глупостью и неведением молодой девушки, чтобы вовлечь ее в тайные встречи, — вот что. Осмелиться шутить честью семьи, для которой нет ничего дороже доброго имени…

— Я отрицаю это, — пылко прервал его Филип. — Никогда бы я не стал шутить тем, от чего зависит счастье вашей сестры. Мне она дороже, чем вам; я уважаю ее больше, чем когда-либо сможете уважать вы; я отдал бы за нее жизнь.

— Бросьте всю эту высокопарную чепуху, сэр. Неужели вы хотите сказать, что не знали, как губительно для нее встречаться здесь с вами неделя за неделей? Хотите сказать, что имели право изливать перед ней свои чувства — даже если б вы были для нее подходящей парой, — меж тем как ни ее, ни ваш отец никогда не дадут согласия на брак между вами? Вам… вам делать попытки вкрасться в сердце красивой девушки, которой еще и восемнадцати нет, которая оказалась в стороне от жизни из-за несчастья, постигшего ее отца! Так вы понимаете честь, да? Я называю это подлым вероломством, я называю это — воспользоваться обстоятельствами, чтобы заполучить то, что слишком хорошо для вас… то, чего вы никогда бы не добились честным путем.

— О, как благородно с вашей стороны так говорить со мной, — с горечью промолвил Филип, весь дрожа под наплывом неистовых чувств. — Великаны еще в незапамятные времена завоевали право на глупость и на грубые оскорбления. Вы даже понять не способны, каковы мои чувства к вашей сестре. Они настолько сильны, что я готов был даже на дружбу с вами.

— Я и понимать не хочу ваши чувства, — с язвительной насмешкой сказал Том. — Я хочу одного — чтобы вы поняли меня… поняли, что я буду следить за своей сестрой, и если вы осмелитесь сделать хоть малейшую попытку встретиться с ней, или написать ей, или хоть как-нибудь напомнить ей о себе, вас не спасет даже ваше жалкое тщедушное тело, которое могло бы внушить вам немного больше скромности. Я изобью вас… Я выставлю вас на посмеяние. Кто не расхохочется, узнав, что вы хотели стать возлюбленным красивой девушки?

— Том, я этого не вынесу… Я больше не желаю слушать, — крикнула Мэгги сдавленным голосом.

— Постойте, Мэгги, — сказал Филип, сделав героическое усилие, чтобы заговорить. Затем повернулся к Тому: — Я полагаю, вы силой привели сюда сестру, чтобы она слушала ваши угрозы и оскорбления. Вам, естественно, казалось, что таким путем можно на меня повлиять. Но вы ошибаетесь. Пусть говорит она сама. Если она скажет, что должна оставить меня, я выполню ее желание беспрекословно.

— Я сделала это ради отца, Филип, — умоляюще проговорила Мэгги. — Том грозил все рассказать отцу… а он не вынесет этого; я дала слово, я торжественно поклялась, что мы не будем общаться без ведома брата.

— Достаточно, Мэгги. Мои чувства останутся теми же, но я хочу, чтобы вы считали себя совершенно свободной. Только верьте мне… помните, что я всегда желал лишь блага всем, кто вам дорог.

— О да, — сказал Том, выведенный из себя той позицией, которую занял Филип, — теперь вы можете говорить, что желаете блага ей и тем, кто ей дорог; а чего вы желали раньше?

— Ее блага… хотя знал, чем это грозит. Но я хотел, чтобы у нее был друг на нею жизнь… который заботился бы о ней, который ценил бы ее больше, чем ее грубый и ограниченный брат… А она всегда так щедро отдавала ему свою любовь!

— Да, я забочусь о ней иначе, чем вы, и я скажу вам, в чем разница. Я помешаю ей ослушаться отца, опозорить его доброе имя; я помешаю ей погубить себя ради вас, не дам выставить себя на посмешище, спасу от пренебрежения такого человека, как ваш отец, — ведь она недостаточно хороша для его сына. Вы прекрасно знаете, какая цена была бы ей в его глазах, какую бы она увидела заботу. Но меня не обманешь красивыми словами, я сужу по делам. Идем, Мэгги.

И Том схватил Мэгги за руку. Она протянула Филипу другую, он сжал ее на миг и, бросив на Мэгги взгляд, полный страстного волнения, быстро отошел.

Несколько шагов Том и Мэгги прошли в молчании. Он все еще крепко держал ее за руку, словно увлекая преступника с места злодеяния. Наконец Мэгги яростным движением выдернула у него руку, и ее так долго сдерживаемый гнев излился в словах:

— Не воображай, Том, что я считаю тебя правым, не думай, что я склонилась перед твоей волей. Я презираю те чувства, которые ты выказал в разговоре с Филипом; мне ненавистны твои недостойные мужчины оскорбительные намеки на его несчастье. Всю жизнь ты упрекаешь других… Ты всегда уверен в своей правоте, тебе недостает широты взглядов, ты не видишь, что есть кое-что и получше, нежели твои поступки и твои мелочные цели.

— Конечно, — холодно ответил Том. — Я не вижу, чтобы твои поступки были лучше, равно как и твои цели. Если твое поведение и поведение Филипа Уэйкема было правильно, почему же ты боишься, что о нем станет известно? Ответь-ка мне! Я-то, поступая так или иначе, знаю, к каким целям я стремлюсь, и я добился успеха; скажи, пожалуйста, что хорошего вышло из твоих поступков для тебя или кого-нибудь другого?

— Я не хочу защищать себя, — все так же горячо продолжала Мэгги, — я знаю, я бываю неправа, — часто, постоянно. И все же иногда я поступаю неправильно потому, что мной движут побуждения, которые и тебе не грех бы иметь. Если бы ты был виноват… если бы ты поступил очень дурно, я бы сочувствовала тем мукам, которые это причинило тебе; я бы не хотела, чтобы тебя постигла кара. Но тебе всегда доставляло удовольствие наказывать меня… Ты всегда был ко мне суров и жесток: даже тогда, когда я была маленькой девочкой и любила тебя больше всех на свете, ты допускал, чтобы я ложилась спать в слезах, так и не дождавшись от тебя прощения. В тебе нет жалости, ты не видишь своих недостатков и своих грехов. Грех быть жестоким — это не подобает тому, кто сам смертен, не подобает христианину. Ты просто фарисей. Ты благодаришь бога лишь за собственные добродетели… ты думаешь, они так велики, что завоюют тебе весь мир. Ты даже представить себе не можешь таких чувств, рядом с которыми твои блистательные Добродетели не что иное, как темная ночь.

— Что ж, — с холодным презрением сказал Том, — если твои чувства настолько лучше моих, докажи это как-нибудь иначе, а не выходками, которые могут, навлечь позор на всех нас… не впадая то в одну нелепую крайность, то в другую, скажи на милость, в чем выразилась твоя любовь, о которой ты столько говоришь, к отцу или ко мне? С неповиновении и обмане. Я свою любовь доказываю иначе.

— Потому что ты мужчина, Том, ты сильный — и можешь что-то сделать в жизни.

— Ну, а раз ты ничего не можешь, подчиняйся тем, кто может.

— Я и буду, охотно буду подчиняться тому, что признаю и что чувствую правильным. Я подчинюсь даже тому, что неразумно, если это исходит от отца, но воспротивлюсь, если того потребуешь ты. Ты кичишься своими добродетелями и считаешь, что они дают тебе право быть жестоким и недостойно вести себя, как сегодня. Не думай, что это из послушания тебе я согласилась не встречаться больше с Филипом Уэйкемом. Его несчастье, которым ты воспользовался, чтоб оскорблять его, вызывает во мне еще больше жалости к нему и делает его еще более дорогим для меня.

— Прекрасно… Значит, так ты смотришь на вещи, — сказал Том еще более холодно. — Можешь не продолжать, мне и без того ясно, какая между нами пропасть. Давай не забывать об этом в дальнейшем и прекратим этот разговор.

Том отправился обратно в Сент-Огг — встретиться, как было условлено, с дядюшкой Дином и получить от него указания относительно поездки, которая предстояла ему на следующее утро.

Мэгги поднялась к себе в комнату, чтобы в горьких слезах излить негодование, к которому разум Тома был глух. Но когда улегся первый взрыв неутоленного гнева, она вспомнила о спокойном течении тех дней, когда душевные утехи, окончившиеся сегодня так горестно, еще не нарушали ясности и простоты ее жизни. В то время она часто думала, что ею одержаны немалые победы и она навеки завоевала себе право парить в горних высях над земными соблазнами и столкновениями. И вот она снова низвергнута, снова в гуще яростной борьбы со своими и чужими страстями. Видно, жизнь не так быстротечна и вечный покой Fie так близок, как мечталось ей, когда она была на два года моложе. Ей предстояли еще новые битвы… возможно, еще падения. Если бы она твердо знала, что она неправа, а Том во всем прав, она бы скорее обрела душевное равновесие; теперь же ее раскаянию и смирению мешал гнев, казавшийся ей вполне справедливым. При мысли о Филипе сердце ее обливалось кровью; она вновь и вновь слышала оскорбления, которыми осыпал его Том, и так остро ощущала испытанную им боль, что воспоминание это причиняло ей почти физическую муку, и она колотила йогой об пол и вонзала ногти в ладони.

Так почему же в душе нет-нет да и шевельнется ей самой непонятное облегчение от того, что она вынуждена расстаться с Филипом? Конечно же, только потому, что кончился обман, который ее так тяготил, от которого она так жаждала избавиться.

Глава VI ПОБЕДА, ДОБЫТАЯ ДОРОГОЙ ЦЕНОЙ

Три недели спустя, в ту пору года, когда Дорлкоутская мельница бывает всего краше — огромные каштаны в цвету, в густой траве белеют маргаритки, — Том Талливер возвращался вечером домой раньше обычного и, проходя по мосту, глядел все с той же глубокой любовью на почтенный красный кирпичный дом, который по-прежнему казался веселым и гостеприимным, как, пи пусты были комнаты и печальны сердца его обитателей.

Серо-голубые глаза юноши, то и дело поглядывающие на окна дома, светятся оживлением, складка меж бровей хотя и не разгладилась, сейчас не портит его — она указывает на силу воли и, когда взгляд его смягчается, а губы теряют свою жесткость, не делает его суровым. Его твердый шаг становится быстрее, и как он ни сжимает губы, стараясь сдержать улыбку, она сопротивляется его усилиям.

Когда он проходил по мосту, никто из тех, кто был в гостиной, не обратил туда взора. Они сидели молча, в ожидании его прихода; мистер Талливер, уставший от долгой поездки верхом, расположился в кресле и размышлял о чем-то, удрученно глядя на Мэгги, склонившуюся над шитьем; миссис Талливер собирала на стол.

Они все с удивлением подняли глаза, услышав знакомую поступь.

— Что случилось, Том? — спросил отец. — Ты сегодня раньше, чем всегда.

— Мне больше нечего было делать, вот я и ушел. Ну, как дела, мать?

Том подошел к миссис Талливер и поцеловал ее — признак редкого у него хорошего настроения. За прошедшие три недели он не обменялся с Мэгги ни словом, ни взглядом, но поскольку он и вообще был теперь дома неразговорчив, Это не бросилось родителям в глаза.

— Отец, — сказал Том, когда чаепитие подошло к концу, — ты точно знаешь, сколько денег в жестяной коробке?

— Всего сто девяносто три фунта, — отозвался мистер Талливер. — Ты приносил меньше последнее время… но молодые люди любят сами распоряжаться своими деньгами. Правда, я не поступал, как мне вздумается, до того как достиг совершеннолетия. — В его голосе звучало робкое недовольство.

— Ты уверен, что именно столько, отец? — спросил Том. — Я бы хотел, чтобы ты достал жестяную коробку, если тебе не трудно. Вдруг ты ошибся?

— Как я мог ошибиться? — резко возразил отец. — Я так часто их пересчитываю. Но я могу достать коробку, коли ты мне не веришь.

Доставать жестяную коробку и пересчитывать деньги было единственной утехой в безрадостной жизни мистера Талливера.

— Не уходи, мать, — сказал Том, увидев, что она собирается тоже выйти из комнаты, когда отец отправился в спальню.

— А Мэгги можно уйти? — спросила миссис Талливер. — Ведь кому-то надо вынести посуду.

— Как ей будет угодно, — равнодушно сказал Том. Как горько было Мэгги это слышать! Сердце ее внезапно подпрыгнуло в груди — а вдруг Том собирается сказать отцу, что они могут расплатиться с долгами, и ему безразлично, будет ли она при этом! Но она вынесла поднос и тут же снова вернулась в комнату. В такую минуту все личные обиды должны отойти на задний план.

Когда жестяная коробка была поставлена на стол и открыта, Том придвинулся поближе к отцу, и падавший на них красный вечерний свет еще сильнее подчеркнул печаль и уныние во всем облике измученного темноглазого отца и скрытую радость на лице белокурого сына. Мать и Мэгги сидели у другого края стола: одна — в терпеливом неведении, другая — трепеща от ожидания.

Мистер Талливер пересчитал деньги, вынимая из коробки монету за монетой и раскладывая их столбиками на столе и сказал, бросив на Тома быстрый взгляд:

— Ну, вот видишь, я был прав.

Он замолчал и взглянул на деньги с безнадежным отчаянием.

— Здесь не хватает больше трех сотен фунтов… немало воды утечет, прежде чем я их скоплю. А мне еще так не повезло с зерном — потерял сорок два фунта. Да, этот мир мне не под силу. Четыре года прошло, пока я скопил эти деньги… Хорошо, если я не сойду в могилу раньше, чем пройдет еще четыре… Придется, видно, тебе выплачивать мои долги, — продолжал од дрожащим голосом, — коли ты не передумал теперь, когда стал совершеннолетним… Но похоже, ты раньше зароешь меня в землю.

Он жалобно взглянул на сына, точно моля, чтобы тот уверил его в обратном.

— Нет, отец, — сказал Том решительно и твердо, хотя в голосе его прорывалась дрожь, — ты своими глазами увидишь, как будут выплачены все долги. Ты заплатишь их своей собственной рукой.

В его словах звучало нечто большее, чем просто надежда или решимость. Мистера Талливера словно пронзил слабый Электрический разряд: не отрывая глаз, он со жгучим вопросом смотрел на Тома; Мэгги, не в силах сдержать волнение, бросилась к отцу и опустилась на колени рядом с креслом. Помолчав, Том продолжал:

— Несколько лет назад дядюшка Глегг одолжил мне немного денег, чтобы я мог купить товары для отправки за границу. Я хорошо на этом заработал: сейчас у меня в банке лежит триста двадцать фунтов.

Не успел он произнести эти слова, как руки матери обвились вокруг его шеи, и она проговорила сквозь слезы:

— О мой мальчик, я знала, что ты все поправишь, когда станешь взрослым.

Но отец молчал: прилив чувств лишил его речи. Тома и Мэгги охватил страх, как бы внезапная радость не оказалась роковой. К счастью, пришли спасительные слезы. Широкая грудь поднялась, лицо исказилось, и старик громко разрыдался. Постепенно рыдания стихли, он застыл в неподвижности, стараясь совладать с волнением. Наконец он взглянул на жену и нежно сказал:

— Подойди ко мне, Бесси, поцелуй меня. Сын загладил мою вину перед тобой. Может статься, ты снова будешь в довольстве.

Она поцеловала его, и с минуту он молча держал ее руку в своей, затем мысли его снова обратились к деньгам.

— Мне бы хотелось, чтобы ты принес деньги домой, — сказал он, перебирая лежащие на столе монеты. — Посмотреть бы мне на них своими глазами, тогда бы я знал, что они есть на самом деле.

— Ты увидишь их завтра, отец, — сказал Том. — Дядюшка Дин назначил в «Золотом льве» встречу всех кредиторов и заказал для них обед на два часа дня. И он и дядя Глегг оба там будут. В субботу мы поместили объявление об этом в «Вестнике».

— Значит, Уэйкем об этом знает! — воскликнул мистер Талливер, и глаза его зажглись торжеством. — Ага, — протянул он и, вынув табакерку — единственное удовольствие, которое он разрешал себе, — с вызовом постучал по крышке, почти так же. как в старые времена. — Ну уж из-под его каблука я теперь выйду, хоть мне и придется покинуть мельницу. Я думал — я все снесу, лишь бы умереть на старом месте… но невмоготу стало. У нас нет выпить чего-нибудь — а, Бесси?

— Есть, — сказала миссис Талливер, вынимая сильно поредевшую связку ключей. — У меня есть бренди, что принесла сестрица Дни, когда я прихворнула.

— Тогда налей мне стаканчик, мне что-то не по себе. Том, сынок, — начал он более твердым голосом, выпив немного бренди с водой, — ты должен сказать им речь. А я скажу им, что это ты достал, почитай, все деньги. Они увидят, что я наконец снова честный человек и что у меня честный сын. Да, Уэйкем был бы рад радешенек иметь такого сына, как мой, — красивого статного молодца вместо этого несчастного скрюченного калеки! Ты добьешься успеха в жизни, сынок; еще, поди, настанет день, когда ты на несколько кругов обойдешь Уэйкема и его сына. Может статься, тебя возьмут в компаньоны, как твоего дядюшку Дина, — ты стоишь на верной дороге к этому, — а тогда уж ты наверняка разбогатеешь… И помни, коли у тебя достанет денег, постарайся откупить нашу мельницу.

Мистер Талливер откинулся на спинку кресла: в уме его, где так долго не было места ничему, кроме горечи и мрачных предчувствий, под влиянием радости, словно по волшебству, вдруг зароились видения будущего благоденствия. Но что-то неуловимое мешало ему представить в этих картинах себя.

— Пожми мне руку, сынок, — вдруг произнес он, обращаясь к Тому. — Великое дело, когда можешь гордиться сыном. Мне выпало это счастье.

Никогда еще в жизни Том не испытывал такого блаженства, как в эту минуту. И Мэгги не могла не забыть свою обиду. Да, Том действительно хороший; и в сладостном смирении, которое охватывает нас в моменты истинного восхищения и благодарности, она говорила себе, что он искупил свою вину, а она свою еще не искупила. В тот вечер она даже не испытывала ревности, хотя в первый раз Том оттеснил ее на задний план в отцовском сердце.

Они долго беседовали, перед тем как лечь спать. Мистер Талливер, естественно, хотел во всех подробностях узнать о коммерческих подвигах Тома и слушал его со все возрастающим интересом и волнением. Ему любопытно было, что говорили в каждом отдельном случае, по возможности — даже что думали. Особенный восторг вызвал в нем Боб Джейкин и тот неизменный успех, который венчал ловкость этого примечательного бродячего торговца. Мистер Талливер вспоминал все, что ему было известно о детстве Боба, уже тогда подававшего большие надежды, с тем чувством удивления, которое характерно для всех воспоминаний о юных годах великих людей.

И хорошо, что стремление обо всем расспросить Тома на время приглушило бессознательное неистовое чувство торжества над Уэйкемом, не то радость мистера Талливера устремилась бы именно по этому руслу, и устремилась бы с опасной силой. Даже и теперь чувство это то и дело угрожало подавить все прочие, о чем говорили вырывавшиеся у него вдруг восклицания, никак не относившиеся к делу.

В ту ночь мистер Талливер долго не мог уснуть, а когда наконец он забылся, сон его был полон тревожных видений. В половине шестого утра, когда миссис Талливер уже вставала, он напугал ее, со сдавленным криком приподнявшись в постели; его невидящий взгляд был обращен на стену.

— Что с тобой, мистер Талливер? — спросила жена. Все еще не совсем очнувшись, он посмотрел на нее и наконец ответил:

— А… мне снилось… Я кричал?… Мне снилось, что я до него добрался…

Глава VII ДЕНЬ РАСПЛАТЫ

Мистер Талливер был, в общем, человек непьющий — хотя он умел и был не прочь выпить иной раз стаканчик, никогда он не преступал границ умеренности. Оп от природы обладал пылким темпераментом и не нуждался в огненной влаге, чтобы воспламениться; в соответственных случаях ему вполне хватало душевного жара и без такого подкрепления. Поэтому его просьба дать ему стаканчик бренди свидетельствовала о том, что внезапная радость нанесла опасный удар организму, ослабленному четырьмя годами отчаяния и непривычно скудного стола. Но этот первый угрожающий момент миновал, и под влиянием все больше овладевавшего им возбуждения мистер Талливер, казалось, испытывал все возрастающий прилив сил. На следующий день, когда он сидел за одним столом со своими кредиторами и глаза его горели, а щеки пылали от сознания, что скоро он снова станет уважаемым человеком, он был больше похож на гордого, уверенного в себе, сердечного и вспыльчивого Талливера старых дней, чем этому могли бы поверить те, кто видел его неделю назад, когда он — как это вошло у него в привычку за последние четыре года, с тех пор как мысли о банкротстве и невыплаченных долгах камнем давили его душу, — ехал, опустив голову и нехотя бросая взгляд на тех, кто старался привлечь к себе его внимание. На обеде он произнес спич, где с прежним самоуверенным задором заявил о своих честных принципах, намекнул на мошенников и преследовавшие его неудачи, которые ему, однако, удалось преодолеть благодаря тяжелому труду и помощи примерного сына, и завершил все рассказом, как Том достал большую часть нужных им денег. Но струя раздражения и злорадного торжества, казалось, растворилась на время в потоке отцовской гордости и удовольствия, когда после тоста, предложенного за здоровье Тома, и нескольких похвальных слов о его характере и поведении, сказанных к случаю дядюшкой Дином, Том встал и произнес первую в своей жизни речь. Трудно было бы сделать ее короче: он благодарит джентльменов за оказанную ему честь. Он рад, что мог помочь отцу доказать свою честность и вернуть себе доброе имя, и надеется, что он, Том, никогда не покусится на дело своих рук и не запятнает этого имени. Одобрение, вызванное его речью, было, однако, столь горячо, и Том, высокий и стройный, выглядел таким джентльменом, что мистер Талливер счел нужным объяснить своим соседям справа и слева, что он потратил уйму денег на образование сына.

Обед, прошедший без особых возлияний, окончился в пять часов. Том остался в Сент-Огге по делу, а мистер Талливер поехал верхом домой, чтобы описать достопамятное событие «бедняжке Бесси и дочке». То взволнованно-приподнятое состояние, в котором он находился, было вызвано не столько приветственными речами или каким-либо другим возбудителем, сколько крепким вином торжествующей радости. Сегодня он не поехал, как обычно, задворками, но, высоко подняв голову, свободно глядя по сторонам, направился к мосту по главной улице города. Почему судьба не послала ему навстречу Уэйкема? Какая досада, что ему так не повезло! — с раздражением думал мистер Талливер. Может статься, Уэйкем нарочно уехал из города, чтобы не видеть и не слышать ничего о его благородном поступке — ведь это вряд ли доставило бы ему удовольствие. Попадись Уэйкем ему сейчас навстречу, оп посмотрел бы мошеннику прямо в глаза, это бы ему небось поубавило спеси. Он скоро узнает, что честный человек больше ему служить не намерен — не желает он, чтобы, пользуясь его честностью, другой набивал карманы, уже битком набитые нечестной наживой. Может статься, удача повернется теперь к нему, Талливеру лицом; может статься, не все лучшие карты в руках у нечистого.

Все сильнее распаляясь от этих мыслей, мистер Талливер подъехал к воротам, ведущим на мельницу, и тут увидел, что из них на холеной вороной лошади выезжает хорошо знакомая ему фигура. Они встретились в пятидесяти шагах от ворот, между старыми каштанами и вязами и высоким берегом Рипла.

— Талливер, — отрывисто произнес Уэйкем, и голос его звучал еще надменнее, чем обычно, — что это за глупость вы учинили — вы что это посеяли в Фар-Клоусе? Я говорил вам, из этого ничего не выйдет; но вас, голубчиков, никогда не выучишь по правилам обрабатывать землю.

— О! — мгновенно вскипел Талливер. — Тогда ищите себе кого-нибудь другого, кого-нибудь, кто попросит вас поучить его.

— Вы, верно, пьяны, — сказал Уэйкем, действительно полагая, что именно по этой причине у Талливера пылает лицо и сверкают глаза.

— Нет, я не пьян, — ответил Талливер, — мне не нужно вина, я и так могу решить, что не буду больше работать под началом у негодяя.

— Прекрасно! В таком случае завтра же убирайтесь отсюда, а теперь придержите свой дерзкий язык и дайте мне проехать. (Остановившись поперек дороги, Талливер осаживал свою лошадь, чтобы загородить путь Уэйкему.)

— Нет, я не дам вам проехать, — сказал Талливер. распаляясь все больше. — Прежде я скажу вам, что я о вас думаю. Вы слишком большой мошенник, чтобы вас могли повесить… вы…

— Пропусти меня, невежественная скотина, или я на тебя наеду.

Мистер Талливер, пришпорив лошадь и подняв хлыст, кинулся вперед; лошадь Уэйкема, встав на дыбы и попятившись, сбросила седока, и он упал на правый бок. У Уэйкема хватило присутствия духа сразу ослабить поводья, а так как лошадь сделала, шатаясь, всего несколько шагов и тут же остановилась, он мог бы подняться и снова сесть в седло, отделавшись встряской и парой синяков. Но прежде чем он успел встать с земли, Талливер тоже спешился. При виде ненавистного ему человека, всегда бравшего над пим верх, а сейчас поверженного ниц и полностью оказавшегося в его власти, он словно обезумел от мстительного торжества, которое придало ему сверхъестественную быстроту и силу. Кинувшись на Уэйкема, пытавшегося встать на ноги, он схватил его за левую руку — на правую тот упал, придавив ее всей тяжестью тела — и яростно стал стегать его хлыстом. Уэйкем закричал, призывая на помощь, но помощь не приходила. Наконец он услышал женский вопль и возглас: «Отец, отец!»

Внезапно Уэйкем почувствовал, что удары прекратились — что-то остановило руку мистера Талливера; пальцы, схватившие его запястье, стали разжиматься.

— Убирайся отсюда… Уходи! — сердито сказал мистер Талливер. Но обращался он не к Уэйкему. Адвокат медленно поднялся с земли и, обернувшись, увидел, что руку мистера Талливера удерживает прильнувшая к нему молоденькая девушка или, вернее, страх, как бы не ударить ее ненароком.

— О Люк, мама… скорей сюда, помогите мистеру Уэйкему! — вскричала Мэгги, услышав долгожданные шаги.

— Подсади-ка меня на ту лошадь, она пониже, — сказал Уэйкем Люку, — может быть, я смогу на нее взобраться, хотя — проклятье! — кажется, я повредил себе руку. — Затем он повернулся к мельнику и сказал с холодной яростью. — Вы ответите за это, сэр, ваша дочь — свидетель, что вы на меня напали.

— А мне все равно, — сказал мистер Талливер хриплым от гнева голосом. — Отправляйтесь и показывайте всем свою спину, да скажите, что я отстегал вас. Пусть знают, что я хоть малость с вами сквитался.

— Поезжай со мной на моей лошади, — сказал Уэйкем Люку. — По Тофтон-Ферри… не через город.

— Отец, пойдем в дом, — умоляюще промолвила Мэгги. Затем, увидев, что Уэйкем уехал и что можно не опасаться повторения этой бешеной вспышки, она отпустила отца и разразилась истерическими рыданиями. Миссис Талливер безмолвно стояла рядом, дрожа от страха. Но тут Мэгги почувствовала, что отец, которого она теперь уже не держала, сам стал за нее цепляться и наваливаться на нее. От удивления она даже перестала плакать.

— Мне неможется… мне худо, — сказал он. — Бесси, помоги мне войти в дом… У меня все плывет перед глазами и так болит голова.

Медленно, неверной поступью, опираясь на жену и дочь, он вошел в дом и там еле добрался до кресла. Багровый румянец уступил место бледности, руки его были холодны.

— Не послать ли за доктором? — спросила миссис Талливер.

Он, казалось, был настолько слаб и так страдал, что вряд ли слышал ее, но, когда она велела Мэгги: «Пойди, пошли кого-нибудь за доктором», он посмотрел на нее вполне сознательным взглядом и сказал:

— За доктором? Нет… не надо доктора. У меня просто болит голова. Помоги мне лечь в постель.

Печальный конец дня, начало которого возвестило им всем наступление лучших времен! Но тот, кто сеет добрые семена вместе с плевелами, не снимет хорошего урожая.

Через полчаса после того, как отец лег в постель, вернулся домой Том. С ним был Боб Джейкин, который тоже хотел поздравить «старого хозяина» — не без гордости, вполне простительной, что и он содействовал удаче мастера Тома; Том думал, что беседа с Бобом будет для отца самым приятным завершением этого дня. А теперь Тома ожидал вечер мрачных размышлений о тех неприятных последствиях, которые будет иметь эта безумная вспышка ненависти, так долго не находившей себе выхода. Он сидел молча, после того как ему сообщили печальные новости: он не нашел в себе ни сил, ни желания рассказывать матери и сестре об обеде… да им тоже было не до того. Видно, равные нити в ткани их жизни были так удивительно сплетены между собой, что за радостью по пятам неизбежно шло горе. Тома угнетала мысль, что все его добропорядочные усилия вечно сводятся на нет предосудительными действиями других; Мэгги снова и снова переживала боль той минуты, когда она кинулась к отцу и повисла у него на руке; она содрогалась от смутного предчувствия, что впереди еще не одна такая ужасная сцена. Никто из домашних не испытывал особой тревоги о здоровье мистера Талливера: симптомы не походили на прежний опасный приступ, и им представлялось вполне естественным, что после яростной вспышки и физического напряжения, последовавших за часами непривычного нервного подъема, оп может почувствовать недомогание. Отдых восстановит его силы.

Том, усталый после хлопотливого дня, вскоре крепко уснул; ему казалось, что он только что лег, когда, проснувшись, он увидел в сумеречном свете раннего утра мать, стоявшую у его постели.

— Сынок, вставай скорее; я послала за доктором, и отец хочет, чтобы вы с Мэгги пришли к нему.

— Ему хуже, мама?

— У него всю ночь болела голова, но он не жаловался, что ему стало хуже. Он только вдруг сказал: «Бесси, позови детей. Скажи им, чтоб они поторопились».

Едва начинало светать. В своих холодных спальнях Мэгги и Том поспешно накинули платье и почти одновременно подошли к комнате отца. Отец ждал их: лицо его искажала гримаса боли, но в тревожном взгляде светилось сознание. Миссис Талливер, испуганная, дрожащая, стояла в ногах кровати, лицо ее казалось измученным и постаревшим — ведь она почти не спала в эту ночь. Мэгги первая подбежала к постели, но отец обратил глаза к Тому, который подошел и стал с ней рядом.

— Том, сынок, думается мне, я больше не встану… Этот мир был мне не по силам, но ты сделал, что мог, чтобы со всеми сквитаться. Пожми мне еще раз руку, сынок, пока я не ушел от вас.

Отец и сын соединили руки и мгновение глядели друг на друга. Затем Том сказал, стараясь, чтобы голос его звучал твердо:

— Нет ли у тебя какого-нибудь желания, отец, которое я мог бы выполнить, когда…

— Да, сынок… Постарайся откупить нашу мельницу.

— Хорошо, отец.

— И твоя мать… Постарайся загладить перед ней мою вину… И вот еще дочка…

Отец обратил взор на Мэгги, и в его взгляде еще сильнее проступила тревога, а она опустилась на колени, чтобы быть ближе к дорогому, изборожденному морщинами лицу того, кто в течение долгих лет был для нее предметом глубочайшей любви и источником тягчайших испытаний.

— Ты должен позаботиться о ней, Том… Не тревожься, моя дочушка… Придет кто-нибудь, кто будет любить тебя и не даст тебя в обиду… И ты должен быть хорош с ней, сынок. Я был хорош со своей сестрой. Поцелуй меня, Мэгги… Полно, Бесси… Ты уж постарайся, наскреби на кирпичную могилу, Том, чтобы мы с матерью могли лежать рядом.

Сказав это, он отвел от них взгляд и несколько минут лежал молча, а они стояли, глядя на него, не осмеливаясь шевельнуться. Уже наступило утро, и они видели, что лицо его становится все более тяжелым, взор все более тусклым. Наконец он посмотрел на Тома и сказал:

— Я своего дождался — отстегал его. Это было только справедливо. Я всегда хотел справедливости.

— Но, отец, милый отец, — воскликнула Мэггп в невыразимом волнении, пересилившем даже се горе. — Ты ведь прощаешь его… ты всех теперь прощаешь?

Он не перевел на нее взгляда, но ответил:

— Нет, доченька. Я не прощаю его… При чем тут прощение? Я не могу любить негодяя…

Голос его стал глуше; но он хотел еще что-то добавить и вновь и вновь шевелил губами, силясь заговорить. Наконец слова с трудом проложили себе путь:

— Разве всевышний прощает мошенников?.. Но коли и так, он все равно будет милостив ко мне.

Руки его беспокойно задвигались, точно он хотел сбросить давящий его груз. Два или три раза с губ его сорвались отрывочные слова:

— Этот свет… не под силу… честный человек… мудреный…

Скоро слова превратились в невнятное бормотание; глаза померкли; затем воцарилось безмолвие.

Но не смерть. Час, или даже больше, грудь его вздымалась, слышалось громкое хриплое дыхание; но постепенно оно становилось медленнее, а лоб его покрылся холодным потом.

Наконец наступила полная неподвижность, и бродившую в потемках душу бедного Талливера навеки перестала тревожить мучительная загадка жизни.

Сразу прибежали, чтобы помочь, Люк с женой; приехал доктор Торнбул, но, увы, слишком поздно, — их всех опередила смерть.

Том и Мэгги вместе сошли в комнату, где стояло опустевшее кресло отца. Глаза их обратились в ту сторону, и Мэгги сказала.

— Том, прости меня… не будем никогда ссориться.

И они прильнули друг к другу, и слезы их смешались.


Читать далее

Книга пятая. Добрые семена и плевелы

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть