Плавильня английской школы Генри Форда

Онлайн чтение книги Средний пол Middlesex
Плавильня английской школы Генри Форда

Любой, берущийся за строительство производства, берется за строительство храма.

Кальвин Кулидж

Детройт всегда держался на колесах. Задолго до Большой детройтской тройки и прозвища «город моторов», задолго до появления автомобильных заводов, фрахтовщиков и индустриального розового освещения по вечерам; когда еще никто не целовался в «Тандербёде» и не обнимался в «модели Т»; когда юный Генри Форд еще не сломал стену своей мастерской, чтобы вывезти на улицу сконструированный им «квадроцикл»; почти за сто лет до того холодного мартовского вечера 1896 года, когда Чарлз Кинг зарулил на своем безлошадном экипаже на Вудворд-авеню (где его двухтактный двигатель тут же и заглох); гораздо, гораздо раньше всего этого, когда город еще представлял собой лишь полоску украденной у индейцев земли, от которой он и получил свое название, форт, переходивший от англичан к французам, пока борьба окончательно не истощила и тех и других и он не оказался у американцев; задолго до всего этого Детройт уже стоял на колесах.

Мне девять лет, и я не отпускаю мясистую потную руку отца. Мы стоим у окна на последнем этаже гостиницы «Понтчартрейн» в даунтауне, куда пришли на традиционный обед. На мне мини-юбка и колготки, с плеча на длинном ремешке свисает белая кожаная сумочка.

Запотевшее стекло покрыто пятнами. Мы в прекрасном настроении. Через минуту я закажу креветки с чесночным соусом.

Руки у папы вспотели, потому что он боится высоты. За два дня до этого, когда он спросил меня, куда я хочу пойти, я закричал своим пронзительным голосом: «На вершину Понтча!» Мне хотелось оказаться высоко над городом, среди финансовых магнатов и политических воротил. И Мильтон сдержал свое обещание. Хотя сердце у него бешено колотилось, он позволил метрдотелю предложить нам ближайший к окну столик; итак, мы здесь, официант в смокинге выдвигает для меня стул, а папа, слишком испуганный, чтобы сесть, разражается лекцией на историческую тему.

Зачем нужно изучать историю? Для того, чтобы понять настоящее, или для того, чтобы избежать его? Оливковое лицо Мильтона чуть бледнеет, и он говорит: «Вот посмотри. Видишь колесо?»

Я щурюсь, не задумываясь в своем девятилетнем возрасте о будущих морщинах, и смотрю вниз на улицы, о которых, не оборачиваясь, говорит мой отец. И вот он – «колпак» – в центре городской площади с разбегающимися от нее спицами улиц Бэгли, Вашингтона, Вуд-ворда, Бродвеем и Мэдисон.

Это все, что осталось от знаменитого плана Вудворда, начертанного в 1807 году алкоголиком-судьей, назвавшим его в свою честь. (За два года до этого, в 1805-м, город был сожжен до основания – деревянные дома и окружавшие их фермы, построенные в 1701 году Кадиллаком, исчезли с лица земли за три часа. И теперь, в 1969-м, со своим острым зрением я могу разглядеть следы этого пожара в надписи на городском флаге, который реет в полумиле от нас, на Грандсёркус-парк: «Speramus meliora; resurget cineribus» – «Надеемся на лучшее и восстанем из пепла».)

Судья Вудворд представлял себе новый Детройт городской Аркадией, состоящей из сцепленных друг с другом шестиугольников. Каждое колесо должно было существовать отдельно и в то же время соединяться с другими – в соответствии с идеологией федерализма молодой нации; кроме того, все они должны были быть классически симметричными в соответствии с эстетикой Джефферсона. Эта мечта так никогда до конца и не была реализована. Планирование возможно для таких великих городов, как Париж, Лондон и Рим, – мировых столиц, ориентированных на определенный уровень культуры. Детройт был чисто американским городом, а следовательно, предан идее денег, и потому его планировали, исходя из принципа целесообразности. Начиная с 1818 года город начал строиться вдоль реки – склад за складом, завод за заводом. И колеса судьи Вудворда оказались сплющенными, разрезанными пополам и сжатыми в обычные прямоугольники.

Или, если смотреть с крыши ресторана, колеса не то чтобы исчезли, а просто видоизменились. К 1900 году Детройт стал ведущим производителем экипажей и фургонов. В 1922-м, когда в этом городе оказались мои дед и бабка, там изготавливались и другие быстро двигающиеся объекты, а также судовые двигатели, велосипеды и даже свернутые вручную сигары. Ну и конечно, автомобили.

Все это можно было заметить прямо из окна поезда. Подъезжая к городу по берегу реки, Левти и Дездемона внимательно рассматривали, как выглядит их новая родина. Они видели, что сельская местность уступила место огороженным стоянкам и вымощенным камнем мостовым. Небо потемнело от смога. Мимо них пролетали здания и кирпичные склады с утилитарными надписями, выведенными белилами: «Компания „Райт и Кей“», «Дж.-Г. Блэк и сыновья», «Детройтские теплицы».

По реке тащились плоские угольно-черные баржи, на улицах шныряли рабочие в грязных комбинезонах и клерки, теребившие подтяжки. А затем появились вывески столовых и пансионов: «В продаже безалкогольное пиво», «Останавливайтесь только у нас», «Завтраки и ужины по 15 центов»…

Калейдоскоп новых впечатлений соперничал с картинами предыдущего дня. Остров Эллис, поднимающийся из воды, как Дворец дожей. Забитое до потолка багажное отделение. Толпа пассажиров двигается по лестнице к залу регистрации. Получив порядковые номера – в соответствии с декларацией «Джулии», – они проходят сквозь строй инспекторов здравоохранения, которые заглядывают им в глаза и уши, шебуршат в волосах и с помощью крючков выворачивают веки. Один из врачей, заметив воспаление на веках доктора Филобозяна, останавливает осмотр и мелом ставит на его пиджаке крестик. Филобозяна выводят из общей очереди. С тех пор мои дед и бабка его больше не видели. «Наверное, он что-то подцепил на пароходе, – замечает Дездемона. – Или у него глаза покраснели от слез». Меж тем брусочек мела продолжал делать свое дело. На животе беременной женщины появились буквы «Бер». На груди старика с сердечной недостаточностью было поставлено «Сер». Буквой «К» были отмечены страдающие конъюнктивитом, а буквой «Т» – больные трахомой. Но при всей своей компетентности медики не могли распознать рецессивную мутацию, таящуюся в пятой хромосоме. Ее нельзя было определить на ощупь или обнаружить с помощью крючков.

Теперь в поезде вместо регистрационных номеров Левти и Дездемона держали в руках путевые карточки: «Предъявить кондуктору: сообщите предъявителю о необходимости пересадки и укажите место назначения, так как предъявитель не владеет английским языком. Место назначения: Главный железнодорожный вокзал, Детройт». Они сидят рядом на свободных местах. Левти с возбужденным видом смотрит в окно. Дездемона, с полыхающим от стыда и гнева за пережитые унижения лицом, сидит, уставившись на свою шкатулку.

– Я больше никому не позволю притронуться к моим волосам, – говорит она.

– Тебе очень идет, – не оборачиваясь, откликается Левти. – Ты стала похожа на американку.

– Я не хочу быть похожей на американку.

На острове Эллис Левти уговорил Дездемону зайти в отделение Христианского союза женской молодежи. Войдя внутрь, в платке и шали, через пятнадцать минут она вышла в приталенном платье и шляпке с мягкими полями, похожей на цветочный горшок. На ее припудренном лице проступала ярость: для довершения картины активистки Христианского союза еще и обстригли ей косы.

С одержимостью человека, ощупывающего дыру в кармане, она уже в пятнадцатый раз запускала руку под шляпку, чтобы прикоснуться к своей голове.

– Это первая и последняя стрижка, – повторила она. (И она сдержала слово. С тех пор Дездемона отращивала волосы, как леди Годива, нося всю их огромную массу под сеточкой и тщательно моя по пятницам; она обрезала волосы только после смерти Левти и отдала Софии Сассун, которая продала их за двести пятьдесят долларов парикмахеру. Тот, по ее словам, изготовил из них целых пять париков, один из которых позднее был приобретен Бетти Форд, так что во время похорон Ричарда Никсона нам удалось увидеть волосы моей бабки на голове жены бывшего президента.)

Однако горе моей бабушки объяснялось не только этим. Когда она открывала шкатулку, то видела внутри лишь свои косы, перевитые траурными лентами. Больше там не было ничего. Проделав с коконами шелковичных гусениц такой огромный путь, она была вынуждена распрощаться с ними на острове Эллис. Шелковичные гусеницы числились в списке паразитов.

Левти не отходил от окна. Всю дорогу от Хобокена он рассматривал потрясающие виды: электрические трамваи, поднимавшие розовощеких пассажиров на холмы Олбани, и заводы, полыхавшие, как вулканы. А однажды, проснувшись на рассвете, когда поезд проезжал мимо очередного города, он принял здание банка с колоннами за Парфенон и решил, что снова оказался в Афинах.

Но вот они миновали реку Детройт, и впереди замаячил сам город. Теперь Левти рассматривал автомобили, припаркованные у тротуаров и напоминавшие огромных жуков. Повсюду виднелись жерла труб, выбрасывавших в атмосферу дым и копоть. Здесь был целый лес труб – красных, кирпичных и высоких серебристых; одни стояли рядами, другие задумчиво попыхивали поодиночке, заслоняя солнечный свет. Но потом все потемнело – поезд въехал в здание вокзала.

Главный вокзал Детройта, сегодня являющий собой груду эффектных развалин, в те времена был попыткой города сравняться с Нью-Йорком. Выложенный огромными плитами мрамора, украшенный коринфскими колоннами и резным антаблементом, он выглядел как своего рода музей неоклассицизма. Над этим святилищем поднималось тринадцатиэтажное административное здание. Левти, который все это время высматривал отголоски Греции в Америке, понял, что наступило место, где их не стало. Иными словами, здесь начиналось его будущее. И он сделал шаг ему навстречу. И Дездемона, не имея иного выбора, последовала за ним.

Только вообразите Главный вокзал в те времена! В десятках судовых компаний трезвонят телефоны, и этот звук еще непривычен для уха, грузы рассылаются на восток и на запад, пассажиры прибывают и отбывают, пьют кофе в «Пальмовом дворике» или усаживаются к чистильщикам обуви – наводят блеск на туфли банковских служащих, ботинки снабженцев, высокие сапоги контрабандистов. Главный вокзал с его сводчатыми изразцовыми потолками, канделябрами и полами из уэльского камня. Здесь располагались парикмахерская на шесть кресел, где в горячих полотенцах сидели мумифицированные руководители, и ванные комнаты напрокат, и где грузоподъемники освещались полупрозрачными мраморными светильниками яйцевидной формы.

Оставив Дездемону за колонной, Левти начал протискиваться сквозь толпу в поисках кузины, которая должна их встречать. Сурмелина Зизмо, в девичестве Паппасдиамандопулис, была двоюродной сестрой моих деда и бабки и, следовательно, приходилась мне двоюродной бабушкой. Я помню ее уже экстравагантной старухой. Сурмелина – с волосами сомнительного цвета. Сурмелина – в ванне, наполненной водой цвета индиго. Сурмелина – активистка теософского общества. Она носила длинные атласные перчатки до локтя и воспитывала целый выводок вонючих такс с заплаканными глазами. Ее дом был наводнен низенькими скамеечками, с помощью которых эти коротконогие твари забирались на диваны и в кресла. Но в 1922 году Сурмелине было всего двадцать восемь лет. Узнать ее в этой вокзальной толпе оказалось так же трудно, как идентифицировать гостей на свадебных фотографиях моих родителей, где все лица скрываются под маской юности. Но перед Левти стояла другая проблема. Он идет через зал, пытаясь отыскать остроносую девчонку, с улыбкой комедийной маски – с нею он вырос. Через застекленную крышу льется солнечный свет. Он щурится, рассматривая проходящих женщин, пока Сурмелина сама не окликает его:

– Сюда, братишка! Ты что, не узнал меня? Это я, неотразимая.

– Лина, это ты?

– Ну я же не из деревни.

За пять лет, прошедших после ее отъезда из Турции, Сурмелина умудрилась вытравить в себе все греческое: начиная с волос, которые теперь были выкрашены в насыщенный каштановый цвет, подстрижены и завиты, и кончая акцентом, смутно напоминавшим европейский, а также читательскими интересами («Кольер» и «Харпер») и гастрономическими пристрастиями (омар «термидор» и ореховое масло). На ней было короткое зеленое модное платье с бахромой по подолу, атласные зеленые туфельки с изящным ремешком, расшитые блестками, и боа из черных перьев. На голове – шляпка-колпак с подвесками из оникса, спадавшими на ее выщипанные брови.

Она позволила Левти несколько секунд наслаждаться своей американской лощеностью, хотя внутри, под шляпкой, она оставалась все той же Линой, и вскоре ее греческая восторженность вырвалась наружу.

– Ну поцелуй же меня! – воскликнула она, раскрывая ему свои объятия.

Они обнялись, и Лина прижалась к его шее своей нарумяненной щекой. Потом отстранилась, чтобы как следует рассмотреть его, и, схватив за нос, рассмеялась.

– Ты все такой же. Я где угодно узнаю этот нос. – Отсмеявшись вволю, она перешла к следующему вопросу: – Ну и где она, эта твоя новобрачная? Ты даже ее имени не сообщил в своей телеграмме. Она что, прячется?

– Она… в дамской комнате.

– Должно быть, красавица. Как-то ты слишком быстро женился. Ты хоть успел представиться или сразу сделал предложение?

– Кажется, сразу сделал предложение.

– Ну и какая она?

– Она… похожа на тебя.

– Неужели такая же красавица? – Сурмелина поднесла к губам мундштук и затянулась, оглядывая проходящих.

– Бедная Дездемона. Брат влюбляется и бросает ее в Нью-Йорке. Как она?

– Замечательно.

– Почему она не приехала с тобой? Надеюсь, она не ревнует тебя к твоей жене?

– Совершенно не ревнует.

Сурмелина схватила его за руку.

– Мы здесь читали о пожаре. Ужасно! Я так беспокоилась, пока ты не прислал письмо. Во всем виноваты турки. Я знаю. Но муж мой, естественно, со мной не согласен.

– Правда?

– Поскольку вы будете жить у нас, позволь мне дать тебе один совет. Не обсуждай с ним политику.

– Ладно.

– А как наша деревня?

– Все ушли, Лина. Теперь там ничего не осталось.

– Может, я бы и всплакнула, если бы не испытывала к этому месту такой ненависти.

– Лина, мне надо тебе кое-что объяснить.

Но Сурмелина уже отвернулась, нетерпеливо постукивая туфелькой.

– Может, она провалилась?

– Мне надо тебе кое-что сказать о Дездемоне и обо мне…

– Да?

– Моя жена… Дездемона…

– То есть я не ошиблась? Они не поладили между собой?

– Нет… Дездемона… моя жена…

– Да?

– Моя жена и Дездемона – это одно и то же лицо. – Это был условный знак, и Дездемона вышла из-за колонны.

– Привет, Лина, – сказала моя бабка. – Мы поженились. Только никому не рассказывай.

Вот так это и выплыло наружу. Так это было произнесено моей бабкой под гулкой кровлей Главного вокзала. Признание секунду-другую потрепетало в воздухе и растворилось в сигаретном дыму. Дездемона взяла за руку своего мужа.

У моих предков были основания надеяться на то, что Сурмелина все сохранит в тайне. Она приехала в Америку со своей собственной тайной, которая хранилась нашим семейством до самой ее смерти в 1979 году, после чего, как любая тайна, она выплыла наружу, и люди стали поговаривать о Лининых «подружках». То есть это стало очень относительной тайной и поэтому сейчас, когда я сам собираюсь кое-что сказать о ней, я испытываю лишь легкий укол совести.

Тайна Сурмелины была прекрасно сформулирована тетушкой Зоей: «Лина относилась к тому разряду женщин, в честь которых назван один остров».

Еще девочкой Сурмелину застали с ее подругами в довольно щепетильной ситуации. «Их было не так много, – рассказывала она мне много лет спустя, – две или три. Почему-то считается, что если тебе нравятся женщины, то ты испытываешь любовь ко всем без разбора. Я всегда была очень требовательной. И очень немногие отвечали моим требованиям». Некоторое время она пыталась бороться со своей предрасположенностью. «Я постоянно ходила в церковь. Но это не помогло. В то время это было самым удобным местом для встреч с подругами. В церкви мы молились о том, чтобы измениться». Когда Сурмелину застали не с девочкой, а со зрелой женщиной, матерью двоих детей, разразился настоящий скандал. Ее попытались выдать замуж, но претендентов не нашлось. Потенциальные мужья в Вифинии и так были наперечет, не говоря уже о том, что никто не хотел брать в жены дефективную невесту.

И тогда отец Сурмелины сделал то, что делали отцы всех девиц на выданье, – он написал письмо в Америку. Соединенные Штаты изобиловали долларовыми купюрами, игроками в бейсбол, енотовыми шубами, бриллиантовыми украшениями и одинокими холостяками – иммигрантами. А присовокупив к этому фотографию привлекательной невесты и сообщив о не менее привлекательной сумме приданого, он довольно быстро нашел претендента на руку дочери.

Джимми Зизмо (полностью Зизимопулос) приехал в Америку в 1907 году в тридцатилетнем возрасте. О нем было известно мало, за исключением того, что он был крутым торгашом. В целой серии писем отцу Сурмелины Зизмо не только жестко оговорил сумму приданого в стиле профессионального барристера, но и потребовал банковский чек еще до дня бракосочетания. На фотографии, посланной Сурмелине, был изображен высокий красивый мужчина с густыми усами и пистолетом в одной руке и бутылкой спиртного в другой. Однако двумя месяцами позднее, когда она вышла из поезда на Главном вокзале, ее встречал гладко выбритый коротышка с угрюмым и усталым выражением лица труженика. Любая нормальная невеста была бы разочарована при виде такого несоответствия, но Сурмелине было абсолютно все равно.

Сурмелина часто писала о своей новой жизни в Америке, рассказывая в основном про моду и свой радиоприемник, который часами слушала через наушники, она настраивала его на нужную станцию и то и дело счищала угольный налет с кристалла детектора. Но Лина никогда не писала о том, что Дездемона называла «постелью», так что кузинам приходилось читать между строк, порой пытаясь угадать по описанию воскресной поездки на Белл-Айл, что выражало лицо ее мужа: счастье или недовольство, или означает ли новая прическа Сурмелины – «я у мамы дурочка», – что Зизмо теперь может ерошить ей волосы.

И теперь та самая Сурмелина, полная собственных тайн, становилась их поверенной.

– Поженились? То есть вы хотите сказать, что спите друг с другом?

– Да, – выдавил из себя Левти.

Сурмелина только сейчас заметила наросший столбик пепла и стряхнула его.

– Вот ведь какая неудача! Стоило уехать, как тут и началось самое интересное.

Но Дездемона совершенно не была расположена к шуткам и с мольбой схватила Сурмелину за руки:

– Обещай мне, что никому не скажешь. Об этом никто не должен знать.

– Я никому не скажу.

– А как насчет твоего мужа?

– Он думает, что я встречаю своего кузена и его жену.

– Ты ему ничего не скажешь?

– Это не так уж сложно, – рассмеялась Сурмелина, – он все равно меня не слушает.


Сурмелина настояла на том, чтобы нанять носильщика, и тот донес их чемоданы до черного «паккарда». Она сама дала ему чаевые и, привлекая всеобщее внимание, села за руль. В 1922 году вид женщины за рулем все еще шокировал окружающих. Положив мундштук на приборную доску, она прокачала педаль газа, выждала необходимые пять секунд и нажала кнопку зажигания. Железный капот машины ожил и завибрировал. Кожаные сиденья затряслись, и Дездемона схватила за руку своего мужа. Сурмелина сняла свои атласные туфельки на высоких каблуках и осталась в чулках. Машина тронулась с места, и Сурмелина, пренебрегая всеми правилами, свернула по Мичиган-авеню к площади Кадиллака. Мои дед и бабка во все глаза смотрели на оживленные улицы, грохочущие трамваи, гудящие машины и прочий одноцветный транспорт, проносящийся мимо. В те годы центр Детройта кишмя кишел покупателями и бизнесменами. Перед универмагом «Гудзон» собралась огромная толпа – люди, расталкивая друг друга, пытались пройти через новомодные вращающиеся двери. Лина только успевала указывать пальцем на вывески: «Кафе „Фронтенак“», «Семейный театр», «Ральстон», «Мягкие сигары Вейта и Бонда Блэкстоун по 10 центов за штуку». Наверху девятиметровый мальчик намазывал на трехметровый кусок хлеба «Золотое луговое масло». Одно из зданий было увешано рядом гигантских масляных ламп, подсвечивавших сообщение о продлении распродажи до тридцать первого октября. Повсюду царили шум и суета. Дездемона, откинувшись на спинку сиденья, уже предчувствовала, сколько страданий ей будут доставлять современные удобства – не только машины, но и тостеры, поливалки и эскалаторы; Левти лишь улыбался и покачивал головой. Повсюду возвышались небоскребы, кинотеатры и гостиницы. В двадцатых годах были возведены почти все знаменитые здания Детройта: здание Пенобскот и второе здание Буля, окрашенное в цвета индейского пояса, здание Нового трастового фонда и башня Кадиллака. Моим деду и бабке Детройт казался одним большим Коза-Ханом в сезон продажи коконов. Вот чего они не видели, так это спящих на улицах бездомных рабочих и тридцатиквартального гетто на востоке, кишащего афро-американцами, которым было запрещено жить в других местах. Короче, им были не видны семена разрушения этого города, поскольку они сами являлись частью тех, кто хлынул сюда, привлеченный обещаниями Генри Форда платить по пять долларов в день наличными.

Ист-Сайд Детройта представлял собой тихий район, застроенный коттеджами на одну семью, скрывавшимися под кронами вязов. Лина подвезла их к скромному двухэтажному зданию, сложенному из кирпича мускатного цвета, который показался моим предкам настоящим дворцом. Они, оцепенев, смотрели на него из машины, пока входная дверь не распахнулась и на улицу не вышел человек.

Джимми Зизмо был настолько многогранной личностью, что я даже не знаю, с чего начать. Ботаник-любитель, антисуфражист, охотник на крупную дичь, отлученный от церкви, наркоделец и убежденный трезвенник – можете выбирать, что вам больше по вкусу. Ему было сорок пять, почти вдвое больше, чем его жене. Он стоял на сером крыльце в дешевом костюме и поношенной рубашке с острым воротничком. Курчавые черные волосы придавали ему диковатый вид холостяка, которым он и оставался долгое время, и это впечатление усиливалось помятым, как неприбранная постель, лицом. Но брови его были обольстительно изогнуты, как у профессиональных танцовщиц, а ресницы казались такими густыми, словно их подкрасили тушью. Однако моя бабка не обратила на все это никакого внимания. Ее интересовало другое.

– Он араб? – осведомилась Дездемона, как только оказалась наедине со своей кузиной на кухне. – Так поэтому ты ничего не рассказывала о нем в письмах?

– Нет, не араб. Он с Черного моря.

– Это зала, – меж тем пояснял Зизмо, показывая Левти дом.

– С Понта! – в ужасе выдохнула Дездемона, изучая холодильник. – А он не мусульманин?

– Там не всех обратили в ислам, – усмехнулась Лина. – Ты что, думаешь, стоит греку окунуться в Черное море, и он тут же превращается в мусульманина?

– Но в нем есть какая-то турецкая кровь? – понизила голос Дездемона. – Потому он такой темный?

– Не знаю, и меня это совершенно не волнует.

– Вы можете жить здесь сколько захотите, – говорил Зизмо, поднимаясь с Левти на второй этаж, – но есть несколько правил. Во-первых, я вегетарианец. Если твоя жена захочет приготовить мясо, пусть пользуется отдельной посудой. Кроме того, никакого виски. Ты пьешь?

– Бывает.

– Никакого алкоголя. Захочешь выпить, ступай в кабак. Мне не нужны неприятности с полицией. Теперь что касается арендной платы. Вы ведь только что поженились?

– Да.

– И какое ты получил за ней приданое?

– Приданое?

– Да. Сколько?

– Но ты хоть знала, что он такой старый? – шепотом спрашивала Дездемона внизу, осматривая печь.

– По крайней мере, он не приходится мне родным братом.

– Тихо ты!

– Я не получал никакого приданого, – ответил Левти. – Мы познакомились на пароходе.

– Бесприданница? – Зизмо замер и изумленно уставился на Левти. – Зачем же ты на ней женился?

– Мы полюбили друг друга, – ответил Левти. Он никогда еще не произносил этих слов перед посторонним человеком, и его одновременно охватило ощущение счастья и страха.

– Никогда не надо жениться, если тебе за это не платят. Именно поэтому я так долго ждал, когда мне предложат достойную цену. – Он подмигнул Левти.

– Лина говорила, что у вас теперь есть свой бизнес, – с внезапным интересом заметил Левти, следуя за Зизмо в ванную комнату. – И что это за бизнес?

– У меня? Я занимаюсь импортом.

– Ни малейшего представления, – отвечала Сурмелина на кухне. – Занимается импортом. Единственное, что я знаю: он приносит домой деньги.

– Но как можно было выйти замуж за человека, о котором ты ничего не знаешь?

– Я готова была выйти замуж за калеку, Дез, только чтобы вырваться на волю.

– У меня в этом есть некоторый опыт, – говорил Левти, осматривая водопроводную систему. – Я занимался этим в Бурсе. Шелководство.

– Ваша доля арендной платы будет составлять двадцать долларов, – не обратив внимания на намек, сообщил Зизмо и, вытащив затычку, выпустил из ванны воду.

– Насколько мне известно, чем старше муж, тем лучше, – продолжала Лина внизу, открывая кладовку. – Молодой муж не оставлял бы меня в покое. Это было бы очень тяжело.

– Как тебе не стыдно, Лина!

Но Дездемона уже не могла сдержать смех. Она была очень рада тому, что снова видит свою кузину, которая напоминала ей о родине. А темная кладовка, забитая фигами, миндалем, грецкими орехами, халвой и сушеными абрикосами, еще больше подняла ей настроение.

– Но где же взять деньги? – наконец вырвалось у Левти, когда они спускались вниз. – У меня ничего не осталось. Куда мне устроиться работать?

– Это не проблема, – махнул рукой Зизмо. – Я поговорю с людьми. – Они снова пересекли залу. Зизмо остановился и с важным видом посмотрел вниз. – Ты еще не похвалил мой ковер из шкуры зебры.

– Очень красивый.

– Я его привез из Африки. Сам подстрелил.

– Вы были в Африке?

– Где я только не был!


Как и положено супругам, они поселились в одной комнате, которая располагалась прямо над спальней Зизмо и Лины, и первые несколько ночей моя бабка вылезала из кровати и приникала ухом к полу.

– Ничего. Я же говорила тебе.

– Иди обратно, – подшучивал над ней Левти. – Это их личное дело.

– Какое дело? Я же тебе говорила – нет у них никаких дел.

Меж тем внизу Зизмо высказывал свои соображения о новых постояльцах:

– Какая романтика! Знакомится с девицей на пароходе и тут же женится на ней. Без приданого.

– Некоторые женятся по любви.

– Брак существует для ведения домашнего хозяйства и для рождения детей. И кстати…

– Пожалуйста, Джимми, только не сегодня.

– А когда? Мы уже пять лет женаты, а детей так и нет. То ты плохо себя чувствуешь, то ты устала, то одно, то другое. Ты принимаешь касторовое масло?

– Да.

– А магнезию?

– Да.

– Очень хорошо. Надо уменьшать количество желчи. Если у матери слишком много желчи, ребенок будет расти хилым и не будет слушаться родителей.

– Спокойной ночи, милый.

– Спокойной ночи, милая.

Не прошло и недели, как все загадки Лининого замужества разрешились сами собой. Соответственно своему возрасту Джимми Зизмо обращался с женой как с дочерью. Он постоянно указывал ей, что она может делать, а что нет, критиковал цены и глубину вырезов ее нарядов, напоминал ей, когда ложиться, когда вставать, когда говорить и когда молчать. Он не давал ей ключи от машины, пока она не умасливала его поцелуями и ласками. Как знахарь-диетолог, он с медицинской дотошностью следил за ее месячными, а один из самых крупных скандалов разразился после того, как он попытался допросить Лину о качестве ее стула. Что касается сексуальных отношений, то они возникали у них чрезвычайно редко. Уже пять месяцев Лина жаловалась на вымышленные недомогания, предпочитая травяные лекарства своего мужа его любовным ласкам. Зизмо, в свою очередь, был сторонником каких-то смутных представлений йогов о пользе удерживания семени, а потому смиренно ждал выздоровления жены. В доме царило разделение по половому признаку, как в патриархальные, стародавние времена: мужчины – в зале, женщины – на кухне. Это были две независимые сферы жизни, каждая со своими заботами и обязанностями и, как сказали бы биологи-эволюционисты, каждая со своим мышлением. Левти и Дездемоне, привыкшим жить в собственном доме, приходилось привыкать к укладу жизни своих новых хозяев. И кроме того, моему деду нужна была работа.


В те дни множеству автомобильных компаний требовались рабочие. К примеру: «Чалмерс», «Метцгер», «Браш», «Колумбия» и «Фландрия». А также «Хапп», «Пейдж», «Гудзон», «Крит», «Саксония», «Либерти», «Риккенбаккер» и «Додж». Однако у Джимми Зизмо были связи в «Форде».

– Я снабженец, – объяснил он.

– А что ты поставляешь?

– Разное топливо.

Они снова сидели в «паккарде», трясущемся на своих узких шинах. Сгущался легкий туман, и Левти, сощурившись, глядел сквозь запотевшее стекло. Когда они подъезжали к Мичиган-авеню, он все яснее различал здание, похожее на огромный церковный орган, с трубами, уходившими высоко в небо.

Тогда же появился запах – тот самый запах, что поднимался вверх по течению реки и спустя много лет преследовал меня повсюду. Нос моего деда, с такой же горбинкой, как у меня, учуял его. Ноздри его затрепетали, и он вдохнул полной грудью. Сначала запах показался ему знакомым – вроде зловония от тухлых яиц и навоза. Но через несколько секунд к этой вони добавились химические запахи, и дед закрыл нос платком.

– Не волнуйся, – рассмеялся Зизмо. – Привыкнешь.

– Никогда.

– Ты знаешь, в чем заключается секрет?

– В чем?

– В том, чтобы не дышать.

Когда они подъехали к заводу, Зизмо повел Левти в отдел по подбору кадров.

– Сколько времени он живет в Детройте? – осведомился менеджер.

– Полгода.

– Вы можете подтвердить это?

– Я могу забросить к вам домой необходимые документы, – понизив голос, ответил Зизмо.

– «Старую хижину»? – оглянувшись по сторонам, спросил менеджер.

– Лучшего качества.

Менеджер выпятил нижнюю губу и принялся рассматривать моего деда.

– А хорошо ли он говорит по-английски?

– Не настолько хорошо, как я, но он быстро учится.

– Ему придется пройти курс подготовки и сдать экзамен. В противном случае он будет уволен.

– Годится. А теперь напишите свой домашний адрес, и мы договоримся о доставке. Где-нибудь в половине девятого вечера в понедельник вас устроит?

– Приходите с черного хода.

Недолгая работа моего деда в автомобильной компании Форда стала единственным эпизодом в истории семейства Стефанидисов, когда кто-либо из них трудился на поприще машиностроения. Мы предпочитали делать не машины, а лепешки и греческие салаты, спаникопиту и долму, рисовые пудинги и пахлаву. Нашим сборочным конвейером был гриль, а станком – сатуратор. И все же эти полгода установили нашу причастность к грозному и величественному гиганту, который был виден со скоростного шоссе, подходящего вплотную к этому Везувию с его трубопроводами, лестницами, помостами, огнем и дымом, – все это можно было определить, как чуму или титул монарха, только одним цветом – пурпур.

В свой первый рабочий день Левти зашел на кухню продемонстрировать новый комбинезон. Он раскинул руки, облаченные в рукава фланелевой рубашки, щелкнул пальцами и принялся приплясывать. Дездемона рассмеялась и прикрыла дверь, чтобы не разбудить Лину. Левти съел свой завтрак: йогурт и сливы, и просмотрел греческую газету трехдневной давности. А Дездемона завернула ему фету, оливки и хлеб в новый американский пакет из коричневой бумаги. Когда у черного входа он обернулся, чтобы поцеловать ее, она отпрянула, опасаясь, что их могут увидеть, и тут же вспомнила, что они теперь муж и жена. Теперь они жили в штате Мичиган, где все птицы были одного цвета и, откуда они, никто не знал. И Дездемона сделала шаг навстречу губам своего мужа. Это был их первый поцелуй на великих американских просторах, на заднем дворе под опадающей вишней. Чувство невыразимого счастья вспыхнуло внутри у нее, разбрызгивая вокруг свои искры.

Прекрасное настроение не покидало деда до самой трамвайной остановки, на которой, куря и перебрасываясь шутками, уже стояли другие рабочие. Левти заметил, что они держали в руках металлические судки с ланчем, и он смущенно спрятал свой пакет за спину. Трамвай оповестил о своем приближении гулкой тряской по мостовой, после чего появился в лучах восходящего солнца как электрифицированная колесница Аполлона. Внутри трамвая люди, говорящие на одном языке, собирались в группы. Хотя перед работой лица у них у всех были чистые, в ушах порой виднелась сажа. Трамвай покатил дальше, и вскоре всеобщая веселость уступила место гробовому молчанию. Вблизи даунтауна на подножку трамвая вскочили несколько черных – они держались особняком.

А затем впереди, на фоне неба, возник его величество Пурпур в клубах исторгаемого им дыма. Сначала появились только верхушки восьми главных труб, каждая из которых выбрасывала по темному облаку. Облака, поднимаясь вверх, соединялись и создавали завесу над городом; тень от нее падала на трамвайные рельсы, и Левти понял, что общее молчание было знаком признания ее неизбежного каждодневного появления. Приближаясь к завесе, люди отворачивались, и один лишь Левти наблюдал, как убывает дневной свет и мрак окутывает трамвай. Лица у всех стали серыми, а один из мавров на подножке сплюнул на мостовую кровавый сгусток.

Вскоре в трамвай начал просачиваться запах: сначала вполне терпимая вонь тухлых яиц и навоза, а потом к ней стал примешиваться невыносимый химический душок. Левти оглядел рабочих, чтобы проверить, как они на это реагируют, но никто даже не шелохнулся. Потом двери распахнулись, и люди вывалились наружу. Трамваи все прибывали и прибывали, выплевывая десятки сотен серых фигур, устремлявшихся через мощеный двор к заводским воротам. Мимо проезжали грузовики, и Левти позволил увлечь себя огромной семи-десятитысячной толпе, спешившей сделать последние затяжки и переброситься последними словами, так как за воротами завода все разговоры были запрещены. Главное здание представляло собой семиэтажную крепость из темного кирпича с семнадцатью трубами. Его венчали водонапорные башни, соединенные настилами, которые вели к наблюдательным мостикам и нефтеперегонным устройствам, снабженным менее внушительными трубами. Все это производило впечатление подрастающей рощицы, словно главные восемь труб рассеивали вокруг семена, из которых на бесплодной почве завода теперь поднималось еще дюжин пять маленьких стволов. Затем Левти увидел железнодорожные рельсы, бункеры вдоль берега и огромные емкости для хранения угля, кокса и железной руды. Над головой, как лапы огромных пауков, разбегалась целая сеть помостов. И перед тем как войти внутрь, он еще успел заметить грузовое судно и кусочек Руж-Ривер, названной так французскими исследователями из-за красноватого цвета воды. Но это было прежде, чем промышленные отходы окрасили ее в оранжевый цвет.

Люди лишились человечности в 1913 году, и это исторический факт. Именно в этом году Генри Форд начал массовый выпуск автомобилей и заставил рабочих трудиться со скоростью конвейера. Сначала они взбунтовались и валом повалили с производства, не в силах приспособиться к новым темпам. Однако к настоящему времени адаптацию можно считать состоявшейся, и все мы в какой-то степени ее унаследовали, так что теперь успешно пользуемся джойстиками и пультами дистанционного управления и совершаем массу других монотонных действий.

Однако в 1922 году люди еще не привыкли быть автоматами.

Моего деда обучили его обязанностям за семнадцать минут. Гениальность нового производственного метода заключалась в разделении каждого этапа на ряд операций, не требовавших профессиональных навыков, поэтому принимать на работу и увольнять с работы можно было любого. Бригадир показал Левти, как надо снимать с конвейера подшипник, обрабатывать его на токарном станке и класть обратно, после чего замерил секундомером успехи нового работника. Затем кивнул и отвел Левти к его рабочему месту у конвейера. Слева от него стоял человек по фамилии Виржбицкий, справа по фамилии О’Молли. На мгновение все трое замерли, и тут прозвучал свисток.

Каждые четырнадцать секунд Виржбицкий должен был просверлить подшипник, Стефанидис обточить его, а О’Молли насадить его на распределительный вал. После чего вал, оказавшись на конвейере, сквозь клубы металлической пыли и кислотных испарений проходил путь в пятьдесят ярдов и попадал к следующему рабочему, а тот вставлял его в двигатель (двадцать секунд). Одновременно рабочие брали детали с соседних конвейеров – карбюраторы, распредвалы и всасывающие коллекторы – и подсоединяли их к двигателю. А над их согбенными спинами потрясали своими кулаками огромные паровые молоты. Не было слышно ни единого слова. Виржбицкий сверлил подшипник, Стефанидис обтачивал его, О’Молли насаживал. Распределительный вал уплывал, кружа по цеху, пока его не подхватывали другие руки и не прикрепляли к двигателю, приобретавшему все более эксцентричный вид благодаря обилию трубок и плюмажу лопастей. Виржбицкий сверлит, Стефанидис обтачивает, О’Молли насаживает. В то время как другие вставляют воздушный фильтр (семнадцать секунд), приделывают стартер (двадцать шесть секунд) и устанавливают маховик. После чего блок двигателя готов, и последний рабочий провожает его дальше…

Хотя на самом деле не последний. Внизу двигатель встречают другие рабочие, они вставляют его в наплывающие рамы. Они подсоединяют его к системе передач (двадцать пять секунд). А Виржбицкий продолжает сверлить, Стефанидис обтачивать, а О’Молли насаживать. Дед не видит ничего, кроме подшипника: руки берут его, обтачивают и кладут на место как раз в тот момент, когда появляется следующий. А приплывают они оттуда, где их штампуют, и болванки обжигают в печах, а до этого – из литейного цеха, где работают негры с выпученными глазами – от адского света и пламени. Они засыпают железную руду в плавильную печь и ковшами разливают расплавленную сталь по литейным формам. Лить надо с определенной скоростью: чуть быстрее – и формы расколются, чуть медленнее – и сталь застынет. Они даже не могут остановиться, чтобы стряхнуть с рук искры горящего металла. А бригадир не всегда успевает это сделать.

Литейный цех находится в самой глубине, но конвейер тянется дальше. Он ползет наружу, к горам угля и кокса и дальше к реке, где суда разгружают руду, и там превращается в саму реку, уходящую в северные леса, пока она не достигает своего истока, то есть самой земли, песчаника и известняка, таящегося в ее недрах, и оттуда конвейер снова поворачивает назад – к реке, грузовым судам и, наконец, к кранам, экскаваторам и плавильным печам, где расплавленная сталь разливается по формам, где она охлаждается и застывает, превращаясь в детали машин: двигатели, коробки передач и топливные баки «модели Т» 1922 года выпуска. Виржбицкий сверлит, Стефанидис обтачивает, О’Молли насаживает. Выше и ниже их с разных сторон другие рабочие засыпают в формовочные стержни песок и вбивают в них затычки или устанавливают опоки в вагранку. Многочисленные конвейеры пересекаются и разветвляются. Одни штампуют детали (пятьдесят секунд), другие куют их (сорок две секунды), третьи сваривают их вместе (одна минута десять секунд). Виржбицкий сверлит, Стефанидис обтачивает, О’Молли насаживает. И распределительный вал уплывает, кружа по цеху, пока его не подхватывают другие руки и не прикрепляют к двигателю, обретающему все более законченный вид. И вот он наконец готов. Рабочий отправляет его вниз, к накатывающей навстречу раме, в то время как еще трое достают из печи корпус, обожженный до такого блеска, что они видят в нем собственное отражение и тут же узнают себя, прежде чем опустить его на подъезжающую к ним раму. За руль вскакивает человек (три секунды), включает зажигание (две секунды), и готовая машина съезжает с конвейера.


Молчание днем и болтовня вечером. Каждый вечер мой измочаленный дед выходит с завода и идет в соседнее здание, где располагается школа английского языка Форда. Он садится за парту и раскрывает учебник. Парта вибрирует, словно класс движется на конвейере со скоростью 1,2 мили в час. Дед смотрит на английский алфавит, написанный на стенах. Вокруг него рядами сидят люди с такими же учебниками. Их волосы слиплись от засохшего пота, глаза покраснели от металлической пыли, руки ободраны. С покорностью послушников они хором читают:

Рабочие должны пользоваться дома водой и мылом.

Ничто так не способствует успеху, как чистота.

Не плюйте дома на пол.

Уничтожайте дома мух.

Чем вы чище, тем больше возможностей открывается перед вами.

Иногда занятия английским продолжались и на работе. Однажды после лекции бригадира о повышении производительности труда Левти развил такую скорость, что начал обтачивать подшипник не за четырнадцать секунд, а за двенадцать. Однако, вернувшись из сортира, он обнаружил, что на его токарном станке написано «штрейкбрехер», а ремень привода обрезан. Пока он искал новый привод, прозвучал рожок, и конвейер остановился.

– В чем дело? – заорал на него бригадир. – Каждый раз, останавливая конвейер, мы теряем деньги. Если это повторится еще раз, ты будешь уволен. Понятно?

– Да, сэр.

– Запускайте!

И лента конвейера снова начинает двигаться. Когда бригадир уходит, О’Молли оглядывается по сторонам и шепчет:

– Не старайся всех обогнать. Понял? Иначе нам всем придется работать быстрее.


Дездемона оставалась дома и занималась приготовлением пищи. Ей теперь не нужно было ухаживать за шелкопрядами и подстригать тутовые деревья, доить коз и сплетничать с соседями, и моя бабка полностью посвятила себя кухне. Пока Левти обтачивал подшипники, Дездемона готовила пастиччио, мусаку и галактобуреку. Она засыпала кухонный стол мукой и выскобленной палкой от швабры раскатывала тесто в листы не толще бумаги – они выходили у нее один за другим, как на конвейере, заполняя кухню. Потом Дездемона переносила их в гостиную и раскладывала на мебели, покрытой простынями. Она расхаживала взад-вперед, добавляя грецкие орехи, масло, мед, шпинат и сыр, потом закрывала все это другим листом теста, смазывала маслом и отправляла в печь. На заводе рабочие валились с ног от жары и усталости, а моя бабка умудрялась трудиться в две смены. Утром она вставала, чтобы приготовить завтрак и собрать ланч мужу, затем мариновала в вине ногу барашка. Днем она готовила домашние колбасы с фенхелем, которые затем развешивала коптиться над обогревательными трубами в подвале. В три часа она начинала готовить обед и только после этого позволяла себе передышку. Она садилась за кухонный стол и раскрывала свой сонник, чтобы определить значение сна, приснившегося накануне. Не было случая, чтобы на плите попыхивало меньше трех кастрюль. Время от времени Джимми Зизмо приводил домой своих коллег по бизнесу – неуклюжих мужчин с ветчинными лицами в широкополых шляпах. И Дездемона всегда была готова накормить их. Потом они уходили, и она мыла за ними посуду.

Единственное, с чем она не могла смириться, так это с походами по магазинам. Американские магазины пугали ее, а продукты повергали в уныние. Даже много лет спустя, увидев у нас на кухне «Макинтош Крогера», она поднимала его и говорила: «Ну и что? Мы этим коз кормили». Любой местный рынок вызывал в ней воспоминания об аромате персиков, инжира и грецких орехов в Бурсе. Не прожив и нескольких месяцев в Америке, Дездемона уже страдала от неизлечимой ностальгии. Так что после рабочего дня на заводе и занятий английским Левти еще приходилось закупать баранину, овощи, специи и мед.

Так они и жили… месяц… три… пять. С трудом они вынесли свою первую мичиганскую зиму. Январь, начало второго ночи, Дездемона Стефанидис спит в ненавистной шляпе, полученной от активисток Христианского союза женской молодежи, пытаясь спастись от холода, проникающего сквозь тонкие стены. Трубы отопления вздыхают и звенят. Левти, положив тетрадь на колени, при свете свечи заканчивает домашнее задание. Он слышит шорох и, подняв голову, замечает два красных глаза, поблескивающих в дыре между досками. «Крыса», – выводит он, прежде чем запустить карандаш в грызуна. Дездемона продолжает спать. Он гладит ее по голове и говорит «любимая» по-английски. Новая страна и новый язык помогают все больше отстраняться от прошлого. Спящая рядом Дездемона с каждой ночью все меньше воспринимается им как сестра и все больше как жена. День за днем преград становится все меньше, и воспоминания о совершенном преступлении улетучиваются. (Но то, что забывают люди, помнят клетки.)

Наступила весна 1923 года. Дед, привыкший к многочисленным спряжениям древнегреческих глаголов, обнаружил, что английский, несмотря на всю его непоследовательность, довольно простой язык. Накопив достаточный словарный запас, он стал обнаруживать знакомые элементы слова – то в корне, то в приставке, то в суффиксе. Для празднования первого выпуска английской школы Форда решили устроить маскарад, на который был приглашен и Левти, как лучший студент.

– Что еще за маскарад? – спросила Дездемона.

– Сейчас не могу сказать. Это сюрприз. Но тебе придется кое-что сшить мне.

– Что именно?

– Ну, что-нибудь национальное.

Дело происходило в среду вечером. Левти и Зизмо сидели в зале, когда к ним неожиданно вошла Лина, чтобы послушать «Час с Ронни Роннетом». Зизмо одарил ее неодобрительным взглядом, но она тут же спаслась наушниками.

– Думает, что она американка, – заметил Зизмо, обращаясь к Левти. – Видишь? Даже кладет ногу на ногу.

– Но это же Америка, – ответил Левти. – Мы теперь все американцы.

– Это не Америка, – возразил Зизмо. – Это мой дом. И мы здесь живем не как американцы. Вот твоя жена это понимает. Ты когда-нибудь видел, чтобы она приходила в залу демонстрировать свои ноги и слушать радио?

В дверь постучали. Зизмо, испытывавший необъяснимую ненависть к непрошеным гостям, вскочил и накрылся пиджаком, сделав знак Левти не двигаться; Лина, заметив это, сняла наушники. Стук повторился.

– Милый, неужто ты считаешь, они бы постучали в дверь, если бы хотели убить тебя? – осведомилась Лина.

– Кто кого хочет убить? – прибежала из кухни Дездемона.

– Да это я так, – откликнулась Лина, которая знала о делах мужа гораздо больше, чем прикидывалась. Она подошла к двери и открыла ее.

На пороге стояли двое. На них были серые костюмы, полосатые галстуки и черные ботинки. У обоих короткие бакенбарды, а в руках одинаковые портфели. Когда они сняли шляпы, у них оказались и волосы одного и того же каштанового цвета, расчесанные на прямой пробор. Зизмо протянул им из-под пиджака руку.

– Мы из департамента социологии «Форда», – заявил тот, что повыше. – Мистер Стефанидис дома?

– Да, – откликнулся Левти.

– Мистер Стефанидис, позвольте мне объяснить цель нашего прихода.

– Руководство предвидело, – без малейшей запинки продолжил второй, – что ежедневная зарплата в пять долларов может оказаться в руках некоторых людей огромным препятствием на пути праведности и может сделать их угрозой для общества в целом.

– Поэтому мистер Форд решил, – подхватил первый, – что эти деньги будут выплачиваться лишь тем, кто умеет разумно распоряжаться ими.

– Кроме этого, их будут лишены те, – продолжил коротышка, – кто не выполняет план. Тогда компания оставляет за собой право лишить его доли доходов, пока он не оправдает себя в ее глазах. Мы можем пройти?

Переступив порог, они разделились, и высокий достал из портфеля блокнот.

– Если вы не возражаете, я задам вам несколько вопросов. Вы пьете, мистер Стефанидис?

– Нет, – ответил за Левти Зизмо.

– А вы кто такой?

– Моя фамилия Зизмо.

– Вы здесь живете?

– Это мой дом.

– Значит, мистер и миссис Стефанидис ваши постояльцы?

– Совершенно верно.

– Не годится. Не годится. Мы поощряем приобретение жилья по закладным.

– Он собирается это сделать, – ответил Зизмо.

Меж тем коротышка отправился на кухню и начал поднимать крышки кастрюль, заглядывать в печь и мусорное ведро. Дездемона попыталась воспротивиться этому, но Лина остановила ее взглядом. (А теперь обратите внимание, как затрепетали у Дездемоны ноздри. В последние два дня обоняние у нее определенно обострилось. Пища начала пахнуть как-то странно: фета – грязными носками, а оливки – козьим пометом.)

– Как часто вы моетесь, мистер Стефанидис? – спрашивал меж тем длинный.

– Каждый день, сэр.

– А как часто вы чистите зубы?

– Тоже каждый день.

– Чем вы их чистите?

– Питьевой содой.

А коротышка уже взбирался по лестнице. Войдя в спальню моих предков, он начал осматривать белье. Затем прошел в уборную и осмотрел стульчак.

– Отныне пользуйтесь вот этим, – заметил длинный. – Это зубная паста. А вот вам новая зубная щетка.

Дед смущенно взял и то и другое.

– Мы вообще-то приехали из Бурсы, – пояснил он. – Это большой город.

– Чистить надо вдоль десен. Снизу вверх в глубине и сверху вниз спереди. Две минуты утром и вечером. Давайте попробуем.

– Мы – цивилизованные люди.

– Вы что, отказываетесь пользоваться гигиеническими рекомендациями?

– Послушайте, – произнес Зизмо. – Греки построили Парфенон, а египтяне пирамиды еще тогда, когда англосаксы ходили в звериных шкурах.

Длинный пристально посмотрел на Зизмо и что-то отметил в своем блокноте.

– Так? – осведомился мой дед и, жутко оскалясь, принялся елозить щеткой в сухом рту.

– Да. Замечательно.

В это время на лестнице появился коротышка. Он тоже открыл свой блокнот и начал:

– Во-первых, мусорное ведро на кухне не имеет крышки. Во-вторых, на кухонном столе мухи. В-третьих, в пище слишком много чеснока, который вызывает несварение желудка.

(Наконец Дездемона понимает, в чем дело. Волосы коротышки, обильно покрытые бриллиантином, вызывают у нее тошноту.)

– Вы проявляете похвальную предусмотрительность, интересуясь здоровьем своего работника, – заметил Зизмо. – Было бы очень неприятно, если бы кто-нибудь заболел. Ведь это привело бы к сокращению производства.

– Я сделаю вид, что не слышал этого, – откликнулся длинный. – Поскольку вы не являетесь официальным работником автомобильной компании Форда. Однако, мистер Стефанидис, – это уже снова поворачиваясь к деду, – мне придется сообщить в своем отчете о ваших социальных связях. И я бы советовал вам с миссис Стефанидис как можно быстрее перебраться в собственный дом.

– А позвольте поинтересоваться, сэр, чем вы занимаетесь? – не удержался коротышка.

– Морскими перевозками, – ответил Зизмо.

– Как это мило, что вы зашли к нам, – вмешалась Лина. – Но, честно говоря, мы как раз собирались ужинать. А вечером хотели пойти в церковь. К тому же Левти в девять ложится спать, чтобы как следует отдохнуть. Он любит вставать со свежей головой.

– Очень хорошо. Очень хорошо. – Они надели шляпы и отбыли.


До выпускного маскарада оставалось несколько недель. За это время Дездемона должна была сшить паликари, украшенное красной, белой и синей тесьмой, а Левти – получить деньги, выдававшиеся из бронированного грузовика. Накануне праздника Левти доехал на трамвае до площади Кадиллака и вошел в магазин одежды «Голд», где его ожидал Джимми Зизмо – он обещал помочь Левти выбрать костюм.

– Скоро уже лето. Как насчет кремового? С желтым шелковым галстуком.

– Нет. Преподаватель английского сказал: или синий, или серый.

– Они хотят превратить тебя в протестанта. Сопротивляйся!

– Я возьму синий, – говорит Левти с прекрасным произношением.

(Тут выясняется, что продавец тоже чем-то обязан Зизмо. И предоставляет им двадцатипроцентную скидку.)

Тем временем в дом – для благословения – наконец приходит священник греческой православной церкви Успения. Дездемона с тревогой следит за тем, как он выпивает предложенный ею стакан «Метаксы». Когда они с Левти стали прихожанами, священник чисто формально поинтересовался, обвенчаны ли они. И Дездемона сказала, что да. Ее воспитали в убеждении, что священники могут отличить правду ото лжи, но отец Стилианопулос лишь кивнул и вписал их имена в церковный журнал. Он ставит стакан, встает, произносит благословение и окропляет порог святой водой. Но еще до конца церемонии Дездемона снова начинает что-то ощущать, а именно – что святой отец ел на завтрак. Она чувствует запах его пота, когда он поднимает руку для крестного знамения. И когда она его провожает к дверям, ей приходится задержать дыхание.

– Спасибо, отец, спасибо.

Стилианопулос уходит, но толку от этого мало.

Как только Дездемона делает вдох, она чувствует запах удобрений на цветочных клумбах и капусты, которую варит соседка, миссис Чеславски, и она может поклясться, что где-то стоит открытая банка горчицы. Она вдыхает все эти запахи и инстинктивно прижимает руку к животу.

В это самое мгновение открывается дверь спальни. Выходит Сурмелина. У нее пол-лица напудрено и нарумянено; другая половина, без макияжа, выглядит зеленой.

– Ты что-нибудь чувствуешь? – спрашивает Сурмелина.

– Да. Я чувствую все запахи.

– О господи!

– Что такое?

– Я не думала, что это может случиться со мной. С тобой сколько угодно. Но только не со мной.

В тот же день в семь часов вечера в Детройтской гвардейской оружейной палате. Свет меркнет, и двухтысячная аудитория начинает рассаживаться. Крупные деятели бизнеса пожимают друг другу руки. Джимми Зизмо в новом кремовом костюме с желтым галстуком садится нога на ногу, покачивая кожаной туфлей. Лина и Дездемона, объединенные общей тайной, держатся за руки.

Под восхищенные аханья и рукоплескания раздвигается занавес. На заднике изображен корабль с двумя трубами и частью палубы с ограждением. Оттуда тянутся подмостки к другому месту действия – гигантскому серому котлу, на котором выведены слова: «Плавильный тигель английской школы Форда». Начинают звучать национальные мелодии. Внезапно на подмостках появляется одинокая фигура, облаченная в балканский национальный костюм – безрукавка, широкие штаны, высокие кожаные сапоги. Это иммигрант, несущий свои пожитки в узелке на палке, перекинутой через плечо. Он озирается и спускается в плавильный тигель.

– Какая пропаганда, – бормочет Зизмо.

Лина шикает.

Затем в тигель спускается сириец, потом итальянец, поляк, норвежец, палестинец и, наконец, грек.

– Смотрите, это Левти!

Мой дед шагает по подмосткам в расшитом паликари, пукамисо с пышными рукавами и в плиссированной юбочке – фустанелле. На мгновение он останавливается, чтобы окинуть взглядом зрителей, но яркий свет слепит его. Он не видит Дездемону, которую прямо-таки распирает желание поделиться своей тайной. В спину его уже подталкивает немец: «Macht schnell. То есть, извини, иди быстрее».

Генри Форд одобрительно кивает в первом ряду. Миссис Форд пытается сказать ему что-то на ухо, но он от нее отмахивается. Взгляд его голубых глаз скользит по лицам вышедших на сцену преподавателей. В руках у них длинные черпаки, которые они запускают в тигель и начинают там помешивать. Сцену заливает красный мигающий свет, и все окутывается дымом.

Внутри котла люди начинают сбрасывать с себя свою национальную одежду и надевать костюмы. Они путаются, наступают друг другу на ноги. Левти извиняется и, натянув на себя синие шерстяные брюки и пиджак, начинает ощущать себя настоящим американцем с вычищенными на американский манер зубами и опрысканными американским дезодорантом подмышками. Люди продолжают вращаться, подгоняемые черпаками…

…В кулисах появляются двое: высокий и низенький…

…Лицо моей бабки выражает полное изумление…

…А содержимое тигля наконец закипает. Красный свет становится ярче. Оркестр начинает играть «Янки-дудл». И из котла один за другим начинают появляться выпускники школы. Под громовые аплодисменты они выходят в своих синих и серых костюмах, размахивая американскими флагами.


Едва успевает опуститься занавес, как к Левти подходят представители департамента социологии.

– Я сегодня сдал выпускной экзамен, – говорит им дед. – Набрал девяносто три из ста возможных. И сегодня же я открыл свой банковский счет.

– Это замечательно, – отвечает длинный.

– Но, к несчастью, вы опоздали, – замечает коротышка и достает из кармана листок бумаги хорошо известного в Детройте розового цвета.

– Мы навели справки о вашем хозяине. Об этом так называемом Джимми Зизмо. Он состоит на учете в полиции.

– Мне об этом ничего не известно, – говорит дед. – Я уверен, что это какая-то ошибка. Он хороший человек. И много работает.

– Извините, мистер Стефанидис. Но вы должны понять, что мистеру Форду не нужны рабочие, поддерживающие такие связи. Так что в понедельник можете не приходить на завод.

Пока дед пытается осознать это известие, коротышка добавляет: – Надеюсь, вам это послужит уроком. Общение с дурными людьми может вас погубить. Вы производите приятное впечатление, мистер Стефанидис. Так что желаем вам всего наилучшего.

Через несколько минут Левти уже спускается к жене и страшно изумлен, когда она обнимает его на глазах у всех.

– Тебе понравился спектакль?

– Дело не в этом.

– А в чем?

Дездемона смотрит ему в глаза. Но объяснять все приходится Сурмелине.

– Твоя жена и я… – просто начала она, – мы обе залетели.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Плавильня английской школы Генри Форда

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть