Онлайн чтение книги На поле славы Na polu chwały
X

Панна Сенинская вернулась к себе, преисполненная благодарности к опекуну, который никогда еще так сердечно не говорил с нею. Она была растрогана и в то же время чувствовала отвращение ко всему свету и к людям. В первый момент она не могла думать спокойно и чувствовала только, что ей причинили тяжкую обиду, великую несправедливость, и что она горько ошиблась.

За ее сердце, за жалость и тоску, за все то, что она сделала, чтобы вновь скрепить разорванный узел, ей отплатили лишь ненавистным подозрением. И ничего уже нельзя было изменить. Не могла же она вторично написать Яцеку, объяснять ему и оправдываться. При одной мысли об этом лицо ее заливалось румянцем стыда и унижения. Кроме того, она была почти уверена, что Яцек уже уехал…

А потом начнется война, может быть, они уже никогда в жизни не увидятся, может быть, он падет на поле брани — и падет уверенный, что в груди ее билось злое, изменчивое сердце. И вдруг ее охватила бесконечная жалость: Яцек, как живой, предстал перед ее глазами, со своим смуглым лицом и печальными глазами, над которыми она не раз насмехалась за то, что они были, как у девушки.

Мысль Анули, словно быстролетная ласточка, летит за путником и зовет его: «Яцек, ведь я не хотела тебе зла! Яцек! Бог видит мое сердце!» Так зовет она его, а он и не спрашивает: едет себе вперед, а как вспомнит о ней, то только нахмурится и плюнет.

И опять на ресницах девушки задрожали слезинки. На нее нашла какая-то слабость, не то минутная чувствительность, не то рассудительность, и она начала повторять себе: «Ну, ничего не поделаешь!.. Да простит его Бог и направит его, а обо мне не толк!..»

Однако губки ее дрожали, как у ребенка, глаза смотрели, как у замученного птенчика, и где-то там, в скрытом тайничке своей чистой, как слеза, души, она тихонько жаловалась Богу на то, что ее постигло.

Она была теперь уверена, что Яцек никогда не любил ее, и не могла понять почему.

«Опекун говорил правду», — думала она.

Но затем пришло размышление.

«Нет, этого все-таки не могло быть».

Тут она вспомнила слова Яцека, которые, точно на мраморе запечатлелись в ее памяти: «Не ты уйдешь, а я сам уйду, только скажу тебе еще, что хотя я любил тебя много лет больше здоровья, больше жизни, больше собственной души, теперь я уже не вернусь сюда: буду пальцы грызть от боли, но не вернусь, да поможет мне Бог в этом!» Когда он говорил это, он был бледен как мел и почти обезумел от гнева и боли. Не вернулся — правда! Не показался больше, забыл, отрекся от нее, покинул, оскорбил неосновательным подозрением, вместе с ксендзом написал это ужасное письмо — все это правда, и опекун был прав. Но чтобы он никогда не любил ее, чтобы, получив деньги, он мог уехать с легким сердцем, чтобы совсем перестал думать о ней, этого нельзя было никак допустить.

Заботливый опекун мог так думать, но на самом деле было иначе. Не бледнеет, не скрежещет зубами, не грызет пальцев от боли и не терзается тот, кто совершенно не любит…

Правда, девушка подумала, что если даже так, то разница только в том, что страдают двое, а не она одна, но все-таки эта мысль придала ей бодрости и даже вселила некоторую надежду.

Предстоящие дни и месяцы показались ей, может быть, еще более грустными, но зато менее горькими. Слова письма тоже перестали жечь ее как раскаленное железо; хотя она и не сомневалась, что Яцек принимал в нем участие, но ведь одно дело, когда человек делает что-нибудь под влиянием отчаяния и боли, а другое — когда по холодной злобе…

И опять с новой силой охватила ее глубокая жалость к Яцеку, такая глубокая и такая горячая, что это могла, пожалуй, быть и не только жалость. Мысли девушки начали сплетаться в какую-то золотую нить, которая терялась в будущем, но в то же время бросала на него какой-то радостный блеск.

Война кончится и разлука — тоже.

Правда, этот жестокий Янек уже не вернется в Белчончку — о, нет! Такой упрямей когда что-нибудь скажет, так уж свое слово сдержит, но он вернется в эти края, в Выромбки, будет жить поблизости, а потом случится то, что угодно будет Богу. Быть может, он уезжал со слезами, с болью, быть может, ломал даже руки, так пусть же Господь утешит его!

Домой же всегда возвращаются с ликующим сердцем и с радостью, а в особенности после войны со славою…

Тем временем она потихоньку будет сидеть в Белчончке, где опекун так добр к ней, будет объяснять этому опекуну, что Яцек не такой испорченный, как другие молодые люди, и снова будет плести ту золотую нить, которая опять начала обвиваться вокруг ее сердца.

Снегирь на Данцигеких часах в гостиной просвистел уже поздний час, но сон совершенно отлетел от девушки.

Лежа в постели, она устремила глаза в потолок и размышляла: как помочь своему горю и заботе? Если Яцек уже уехал, то ведь только затем, чтобы убежать от нее, так как, насколько она слышала, до войны было еще далеко. Опекун ни слова не упоминал, чтобы молодой Циприанович и Букоемские тоже собирались уехать, значит, можно было побеседовать с ними, узнать что-нибудь о Яцеке, сказать какое-нибудь доброе слово, которое дошло бы через них до него, хотя бы в далеких обозах, во время войны.

Девушка мало надеялась, чтобы они приехали в Белчончку, так как она знала, что они перешли на сторону Яцека и с некоторых пор начали косо поглядывать на пана Понговского, но она рассчитывала на другое.

Дело в том, что через несколько дней предстоял праздник Рождества Богородицы и большое богослужение в приходском костеле в Притыке, куда съезжалась вся окрестная шляхта с женами и детьми. Там она должна была встретить Циприановича и Букоемских, если не возле костела, то на обеде у настоятеля, который в этот день приглашал всех к себе.

Она надеялась, что в толпе ей удастся свободно поговорить с ними и что опекун не помешает ей в этом. Хотя с некоторых пор он не очень жаловал их, однако не мог, в виду оказанной ими услуги, совершенно порвать с ними.

Из Белчончки до Притыка дорога была дальняя, и пан Гедеон, не любивший спешить, совершал ее обыкновенно с ночлегом в Радоме, а если выбирал дорогу через Едльню, то в Едльне.

На этот раз, вследствие разлива вод, они выбрали более дальнюю, но зато безопасную дорогу через Радом и тронулись в путь за день перед праздником. Ехали на колесах, а не на санях, так как зима вдруг совершенно переменилась. За ними шли две тяжело нагруженные подводы со слугами, с запасами провизии, постелями и коврами, которыми кое-как прибирались комнаты на постоялых дворах.

Когда они выезжали из дома, звезды еще мерцали в высоте, а небо только начинало бледнеть на востоке. Пани Винницкая начала напевать в утреннем мраке «Часы», а девушка и пан Гедеон вторили ей еще сонными голосами, так как накануне вечером, вследствие приготовления в путь, они легли поздно спать. Только за деревней и за малым бором, в котором ночевали тысячи ворон, румяная заря осветила столь же румяное личико и заспанные глазки панны Сенинской. Губки ее еще складывались для зевоты, но когда явился первый солнечный луч и осветил поля и леса, она начала стряхивать с себя сон и веселее смотреть на свет божий, потому что ясное утро наполнило ее душу какой-то доброй надеждой и радостью. День обещал быть прекрасным, теплым и ясным. В воздухе чувствовалось как бы первое дыхание ранней весны.

После небывалых морозов и снегов наступили вдруг, к величайшему изумлению людей, солнечные и теплые дни. Говорили, что после нового года, кто-то как будто «ножом обрезал» зиму, а пастухи предсказывали по реву скота, тоскующего в хлевах, что она уже больше не вернется.

Действительно, была уже настоящая весна. В бороздах, в лесах, под лесом с северной стороны и вдоль речек еще лежали глубокие сугробы снега, но солнце пригревало их сверху, и снизу из-под них вытекали целые ручьи и потоки, образуя в низких местах целые разливы, в которых отражались, как в зеркале, мокрые, безлистные деревья. Влажные рытвины загонов, словно золотые полосы, светились в солнечных лучах. А от времени до времени поднимался сильный ветер, но такой теплый, словно идущий прямо от солнца, и летел над полями, рябил водную гладь, стряхивая в то же время тысячи жемчужин с тонких, черных ветвей.

Благодаря оттепели и «вязкости» земли, а также и вследствие тяжести кареты, которую с трудом тащили шесть лошадей, путешественники подвигались очень медленно. По мере того как солнце поднималось все выше и выше, стало так тепло, что панна Сенинская развязала ленточки своего капора, отодвинула его на затылок и начала расстегивать спереди свою лисью шубку.

— Неужели тебе так жарко? — спросила ее пани Винницкая.

— Весна, тетушка! Настоящая весна! — отвечала девушка.

В этот момент она была так хороша со своей высунувшейся из капора милой, слегка растрепанной головкой, со своими смеющимися глазками и розовым личиком, что суровые глаза пана Понговского тоже смягчились. Он смотрел на нее некоторое время, точно видел ее в первый раз в жизни, а затем сказал не то ей, не то самому себе:

— Ну да и ты не хуже весны! Ей-богу! А она улыбнулась ему в ответ.

— О как медленно мы едем, — проговорила она через минуту. — Страшно тяжелая дорога. Правда, говорят, что, если кому предстоит длинная дорога, тот должен обождать, пока она немного просохнет?

Лицо пана Гедеона снова омрачилось. Он ничего не ответил на вопрос и только, выглянув из кареты, коротко сказал:

— Едльня.

— Может быть, мы зайдем в костел? — спросила пани Винницкая.

— Нет, не зайдем, во-первых, потому, что костел, вероятно, закрыт, ибо ксендз поехал в Притык, а, во-вторых, потому, что он тяжко оскорбил меня, и я не подам ему руки, если он подойдет ко мне. — И, помолчав, прибавил: — А вас и тебя, Ануля, прошу ни в какие разговоры не вступать с ним.

Наступило минутное молчание. Вдруг за каретой раздалось шлепанье лошадиных копыт по грязи, которая с треском отрывалась от увязающих в ней ног, а затем громкие крики послышались с обеих сторон кареты.

— Челом, бьем челом!..

Это были братья Букоемские.

— Челом! — отвечал пан Понговский.

— Ваша милость, едете в Притык?

— Как ежегодно. Я думаю, что и вы к богослужению?

— Разумеется! — отвечал Марк. — Нужно перед войной очиститься от грехов.

— А не слишком ли это рано?

— Почему же слишком рано? — спросил Лука. — Что до сих пор нагрешили, то все после богомолья с плеч свалится, на то и богомолье. А что потом нагрешим, то уже ксендз перед врагом in partyculo mortis отпустит.

— Вы хотели, вероятно, сказать in articulo?

— Все равно, лишь бы раскаяние было искреннее.

— Как же вы это понимаете? — спросил повеселевший пан Понговский.

— Как понимаю? В последний раз ксендз Виур после исповеди назначил нам по тридцати плетей в виде епитимьи, а мы дали себе по пятидесяти, потому что рассуждали так: если это небесным силам приятно, так пусть потешатся!

При этих словах улыбнулась даже серьезная пани Винницкая, а панна Сенинская совсем спрятала лицо в воротник, словно желая погреть себе носик.

Заметил это Лука, заметили и другие братья, что их ответ возбудил смех, и умолкли, слегка оскорбленные. Некоторое время слышались только лязг цепей у кареты, храпение коней, шлепание грязи под копытами и каркание ворон, огромные стаи которых утопали в лучах солнца, перелетая из городков и деревень в лес.

— Э! Чуют они, что будет им чем поживиться! — ведя за ними очами, проговорил младший Букоемский.

— Ба! Война для них жатва! — заметил Матвей.

— Они еще не чуют ее, потому что до нее еще далеко, — сказал пан Понговский.

— Далеко ли, близко ли, но война верная!

— А откуда вы это знаете?

— Ведь все знают, о чем была речь на уездном сейме и какие инструкции пойдут на большой сейм.

— Верно, но не известно, всюду ли было то же самое.

— Пан Пржилубский, объездивший почти весь край, говорил, что всюду.

— Что это за пан Пржилубский?

— Из Олькуского… Он стягивает войска для его преподобия епископа Краковского.

— Значит, его преподобие, епископ Краковский, приказал еще до сейма стягивать войска?

— Вот то-то и дело! И как еще! Это лучшее доказательство, что война неизбежна. Его преподобие епископ хочет составить целый полк легкой конницы… ну, и пан Пржилубский специально приехал в нашу сторону… потому что он кое-что слышал о нас.

— Ого-го!.. Широко, видно, слава о вас разошлась по свету… И вы записались?

— Разумеется!

— Все?

— А почему бы не все? Хорошо иметь на войне под рукой друзей, а еще лучше братьев.

— Ну, а молодой Циприанович?

— Циприанович будет служить вместе с Тачевским.

Пан Понговский быстро взглянул на сидевшую на передней скамейке девушку, по щекам которой промелькнул внезапный огонь, и продолжал свои расспросы:

— Такие уж они друзья? А под чьим начальством они будут служить?

— Под начальством пана Збержховского.

— Что же это, драгунский полк?

— Избави, Боже! Что вы говорите? Ведь это гусарский полк королевича Александра.

— Подумаешь, подумаешь!.. Не какой-нибудь полк.

— Тачевский тоже не кто-нибудь.

Пан Понговский уже готов был произнести, что такой голыш в гусарском полку может быть разве только почтовым, но никак не дружинником, но он удержался, опасаясь, чтобы не выяснилось, что его письмо вовсе не было таким политичным, а его помощь такой значительной, как он это говорил панне Сенинской. Он нахмурился и сказал:

— Я слышал о залоге Выромбок. За сколько же они пошли?

— За большую сумму, чем дали бы вы, — резко ответил Марк.

Глаза Понговского сверкнули на минуту гневом, однако он во второй раз сдержался, так как ему пришло в голову, что дальнейший разговор может послужить ему на пользу.

— Тем лучше, — проговорил он. — Молодой человек, вероятно, очень доволен.

А Букоемские, хотя и бывшие от природы довольно тупыми, начали острить между собой, стараясь показать Понговскому, как мало было дела Тачевскому и до него и до всей Белчончки.

— Ой-ой! — говорил Лука. — Уезжая, он чуть с ума не сошел от радости. А распевал так, что даже свечки в корчме приплясывали. Правда, мы и выпили изрядно.

Пан Понговский снова взглянул на панну Сенинскую и заметил, что румяное, полное жизни и молодости личико ее вдруг точно окаменело. Капор совсем соскользнул с ее головы, глаза были закрыты, точно во сне, и только по движению ноздрей да едва заметному дрожанию подбородка можно было угадать, что она не спит, а слушает, и слушает внимательно.

Жалко было смотреть на нее, но неумолимый шляхтич подумал:

«Если торчит еще в твоем сердце заноза, то я ее вырву».

А вслух сказал:

— Так я и ожидал…

— Чего же вы ожидали?

— Что вы перепьетесь на прощанье и что пан Тачевский уедет с песнями… Хе-хе! Кто гонится за фортуной, тот должен спешить, а кому она улыбается, тот ее, может быть, и поймает…

— Ой-ой! — повторил Лука. А Марк вставил:

— Ксендз Войновский дал ему письмо к пану Збержховскому, как к хорошему знакомому и другу, а там в Збержхове земля такова, что везде можно лук сеять, а кроме того, единственная дочка, которой всего пятнадцать лет. Вы уж, ваша милость, о Тачевском не беспокойтесь. Он уж устроится и без вас и без здешних радомских песков.

— Да я и не беспокоюсь, — сухо отвечал пан Понговский. — Но вы, господа, может быть, торопитесь, а карета, точно черепаха, тащится по грязи.

— В таком случае, бьем челом!

— Челом! Челом! Ваш покорный слуга.

— И мы тоже!..

С этими словами они погнали лошадей, но, отъехав на расстоянии выстрела из лука от кареты, снова замедлили шаг и начали оживленно разговаривать.

— Видели? — спрашивал Лука. — Два раза сказал я «ой-ой!» и два раза точно меч ему всадил… он чуть не лопнул…

— Я им еще лучше угодил, — произнес Марк, — сразу и старику и девушке.

— Чем? Говори, не скрывай! — воскликнули братья.

— А разве вы не слыхали?

— Слыхали, да ты повтори.

— Тем, что сказал о панне Збержховской. Заметили, как она сразу побледнела? Смотрю: рука у нее лежит на колене, а она ее то сожмет, то разожмет, то сожмет, то разожмет… Совсем как кошка, которая собирается царапаться. Так в ней, видно, злость кипела…

Но Матвей удержал лошадь, говоря:

— А мне ее было жаль… Такой это нежный цветочек… И помните, что говорил старый Циприанович?..

— Что? — с любопытством спросили Лука, Марк и Ян, тоже останавливая коней.

Но он обвел их своими выпуклыми глазами и с сожалением произнес:

— Дело в том, что и я забыл.

Между тем в карете не только пан Понговский, но даже и пани Винницкая, обыкновенно мало знавшая, что вокруг нее творится, обратила внимание на изменившееся личико девушки и спросила:

— Что с тобой, Ануля? Не холодно ли тебе?

— Нет! — каким-то сонным, не своим голосом ответила девушка. — Со мной ничего, только этот воздух как-то странно подействовал на меня… так странно…

И хотя голос ее вдруг оборвался, но в глазах не было слез. Наоборот, в сухих зрачках ее светились какие-то искры, странные, необычайные, и лицо точно вдруг постарело.

Видя это, пан Понговский подумал в душе:

«Не ковать ли уж железо, пока оно горячо?»


Читать далее

Генрик Сенкевич. На поле славы
1 - 1 13.04.13
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
X 13.04.13
XI 13.04.13
XII 13.04.13
XIII 13.04.13
XIV 13.04.13
XV 13.04.13
XVI 13.04.13
XVII 13.04.13
XVIII 13.04.13
XIX 13.04.13
XX 13.04.13
XXI 13.04.13
XXII 13.04.13
XXIII 13.04.13
XXIV 13.04.13
XXV 13.04.13
XXVI 13.04.13
XXVII 13.04.13
XXVIII 13.04.13
XXIX 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть