НА МЕЛЬНИЦЕ

Онлайн чтение книги Новеллы
НА МЕЛЬНИЦЕ

Дону Марию да Пьедаде весь городок считал идеалом женщины. Всякий раз, как речь заходила о ней, старик Нунес, директор почтамта, говорил, важно поглаживая четыре волоска на своей лысине:

— Она святая! Вот она кто!

Городок чуть ли не гордился ее хрупкой, трогательной красотой; это была блондинка с тонким профилем, кожей цвета слоновой кости и темными фиалковыми глазами, чей печальный и нежный блеск затеняли длинные ресницы. Жила она на окраине, в голубом домике с тремя балконами, и те, кто по вечерам ходил на прогулку до мельницы, всякий раз вновь пленялись ею, видя ее у окна, между муслиновыми занавесками, склонившуюся над шитьем, одетую в черное, сосредоточенную и серьезную. Выходила она редко. Ее муж был гораздо старше, инвалид, беспомощный из-за болезни позвоночника и всегда лежавший в постели; он не выходил на улицу уже несколько лет; порой видели у окна и его — высохшего, хромого, закутанного в robe-de-chambre[19]Халат (франц.)., он был бледен, за бородой он не следил; шелковый колпак уныло сползал на шею. Их дети — две девочки и мальчик — тоже были больными, росли медленно и плохо, вечно у них гноились уши, вечно они куксились и хныкали. В доме царила гнетущая атмосфера. Там всегда ходили на цыпочках, ибо малейший шум раздражал главу семьи, у которого бессонница вызывала нервное возбуждение; на комодах стоял целый арсенал лекарств, миска с льняным маслом; цветы, которыми Мария да Пьедаде по своей опрятности и любви к свежести украшала столы, быстро увядали в этом удушливом, спертом воздухе, никогда не освежавшемся из боязни сквозняков; грустно было постоянно видеть малышей больными: то один ходил с пластырем на ухе, то другой, завернутый в одеяло больничного желтого цвета, лежал в углу дивана.

И так жила Мария да Пьедаде с двадцати лет. Но и в девушках, в доме родителей, ей жилось не слаще. Мать ее была особой желчной и неприятной; отец, вечно пьяный старик, делал долги в тавернах и в игорных домах, а в те дни, когда он появлялся дома трезвый, он сидел у камина в мрачном молчании, куря трубку и сплевывая в золу. То и дело он избивал жену. И хотя Жоан Коутиньо сделал Марии предложение, когда уже был болен, она приняла его без колебаний, почти с благодарностью — она хотела сохранить убогий домишко, в котором описали имущество, не слышать больше воплей приводившей ее в ужас матери, взывавшей к небу о помощи в своей комнате наверху, куда сквозь крышу проникал дождь. Конечно, она не любила Жоана, и в городке даже были недовольны тем, что это прекрасное лицо Девы Марии, эта фигура феи будут принадлежать Жоазиньо Коутиньо, который с детства был лежачим больным. После смерти своего отца Коутиньо стал человеком богатым; и она, будучи сестрой милосердия и утешительницей по натуре, в конце концов привыкнув к своему ворчливому мужу, который проводил день, переползая из столовой в спальню, смирилась бы, если бы хоть дети родились здоровыми и крепкими. Но в жилах их от рождения текла худая кровь, и они словно заживо загнивали у нее на руках, несмотря на все ее заботы, и это приводило ее в отчаяние. Порой, когда она оставалась одна, по лицу ее текли слезы и падали на шитье: усталость от жизни брала верх и, словно мглой, окутывала ее душу.

Но стоило страдальцу мужу позвать ее из другой комнаты, стоило захныкать кому-нибудь из малышей, как она вытирала глаза и являлась перед ними спокойная, милая, ласковая, оправляла подушку одному, подбадривала другого, счастливая сознанием своей доброты. Все ее честолюбие заключалось в том, чтобы ее маленький мирок был в холе и в любви. С тех пор как она вышла замуж, она никогда ни к чему не испытывала интереса, а уж о желаниях и капризах и говорить нечего; она была равнодушна ко всему на свете, кроме времени приема лекарств и сна ее больных. Никакой труд не был ей в тягость, если он мог доставить удовольствие им: усталая, она часами держала на руках малыша — самого капризного члена семьи; его губки, покрытые темной коркой, походили на раны; когда муж страдал бессонницей, она тоже не спала и, сидя у его кровати, разговаривала с ним или читала Жития Святых, ибо несчастный паралитик стал очень набожным. По утрам она бывала чуть бледнее обычного, но ее черное платье всегда оставалось опрятным, сама она свежей, ее волосы, уложенные бандо, блестели. Она прихорашивалась перед тем, как кормить малышей молочным супом. Ее единственным удовольствием было сидение вечером у окна с шитьем в руках в окружении детей, разместившихся на полу и развлекавшихся, кто как мог. Один и тот же пейзаж, который она видела из окна, был столь же однообразен, сколь однообразна была ее жизнь: за проселком, позади волнуемых ветром полей, лежала скудная земля, на которой тут и там виднелись оливковые деревья, а на горизонте возвышался печальный голый холм без единого домика, без единого деревца, без единого дымка над какой-нибудь фермой — дымка, который в этой уединенной местности мог бы свидетельствовать о жизни и о жилье.

Видя покорность и безропотность Марии да Пьедаде, иные городские дамы утверждали, что она весьма набожна, однако в церкви ее видели только по воскресеньям, да и туда она приходила, держа за руку старшего малыша, — он казался совсем бледным в своем голубом бархатном костюмчике. Таким образом, ее религиозное рвение сводилось к еженедельному посещению мессы. Слишком много было у нее домашних забот, чтобы она могла позволить себе заниматься еще и делами небесными: она находила полное удовлетворение в исполнении священного материнского долга, и у нее не было потребности молиться святым или поклоняться Христу. Инстинктивно она даже пришла к мысли, что не имеет права на чрезмерную любовь к отцу небесному, что всякая минута, потраченная на исповедь или на церковь вообще, отрывает ее от забот сестры милосердия; ее молитвой была забота о детях, и она считала, что ее несчастный муж, точно гвоздями прибитый к постели и целиком от нее зависящий, у которого не было никого, кроме нее, имеет больше прав на ее усердие, нежели прибитый ко кресту Христос, которому отдана любовь всего человечества. Кроме того, она никогда не испытывала той чувствительности, которая свойственна несчастным и которая приводит к набожности. Давно укоренившаяся в ней привычка управлять семьей больных, быть средоточием всего, быть опорой и защитой этих инвалидов, сделали ее нежной, но практичной: ведь это она вела теперь дом своего мужа, и ее чувствами руководили здравый смысл и заботливость предусмотрительной матери. Всех этих дел хватало, чтобы заполнить ее день; надо сказать еще, что ее мужа злили гости, их здоровый вид, их формальные изъявления сочувствия, — таким образом, проходили месяцы, в течение которых Мария да Пьедаде не слышала у себя дома чужого голоса, если не считать голоса доктора Абилио, — он обожал ее и говорил о ней, закатывая глаза:

— Волшебница! Волшебница!


Вот почему великое волнение поднялось в доме, когда Жоан Коутиньо получил письмо от своего двоюродного брата Адриана, который уведомлял, что приедет в их городок недели через две, через три. Адриан был знаменитостью, и муж Марии да Пьедаде чванился и гордился таким родственником. Он даже подписался на одну лиссабонскую газету только для того, чтобы видеть его имя в отделе местных новостей и в разделе критики. Адриан был писателем, и его последний роман «Мадалена» — психологический роман о женщине, написанный в изысканном стиле и содержащий тонкий и весьма искусный анализ, — стяжал ему славу маэстро. О нем создавались легенды и ходили разные слухи, уже дошедшие до этого городка; говорили, что это интересная личность, блестящий и пылкий лиссабонский герой, кумир аристократок, что ему предстоит занять высокий пост. Но в городке он, конечно, был известен прежде всего как двоюродный брат Жоана Коутиньо.

Дона Мария да Пьедаде была встревожена предстоящим визитом. Ей уже представлялся беспорядок, который внесет в дом присутствие редкого гостя. А потом — необходимость более тщательно заботиться о своем туалете, изменить время ужина, разговаривать с литератором — каких усилий все это должно стоить!.. И внезапное вторжение этого светского человека, его чемоданов, дыма его сигары, его здоровой жизнерадостности в печальную тишину ее лазарета она воспринимала как злую насмешку. Поэтому она почувствовала облегчение, почти признательность, когда Адриан весьма скромно расположился на старом постоялом дворе дяди Андре на другом конце городка. Жоан Коутиньо был оскорблен: комната для гостя, простыни, отделанные кружевами, дамасское покрывало, серебро на комоде — все было уже готово, и он хотел, чтобы его кузен — великий человек, знаменитый писатель — остановился у него… Адриан, однако, воспротивился:

— У меня свои привычки, у вас — свои… К чему нам стеснять друг друга?.. Вот поужинать я к вам приду. К тому же у дяди Андре мне совсем не так плохо… Из окна мне видны и мельница, и запруда — прелестная картинка!.. На том и порешим, ладно?

Мария да Пьедаде глядела на него с изумлением: этот герой, этот покоритель сердец, из-за которого проливали слезы женщины, этот поэт, которого прославляли газеты, оказался человеком совсем простым, куда более искренним, куда более скромным, нежели сын сборщика налогов! Он даже не был красив: в шляпе, поля которой прикрывали его широкое бородатое лицо, во фланелевом сюртуке, свободно болтавшемся на его крепком небольшом теле, в огромных башмаках, он показался ей одним из деревенских охотников, которых она встречала, ежемесячно посещая владения на том берегу реки. Кроме того, о высоких материях он не разглагольствовал; когда он впервые пришел к ужину, он очень простодушно говорил исключительно о своих делах. По делам он и приехал сюда. Единственным клочком земли, который уцелел от наследства, оставленного ему отцом, и еще не перешел в руки ненавистных кредиторов, была Кургосса — подгороднее имение, которое к тому же арендовали неохотно… Он хотел продать его. Но это казалось ему не менее трудным, нежели создать «Илиаду»!.. И он искренне сожалел о том, что видит своего кузена бесплодно лежащим в кровати и что тот не в силах помочь ему в попытках связаться с местными землевладельцами. Вот почему велика была его радость, когда Жоан Коутиньо объявил, что его жена — превосходный управляющий, что она смыслит в такого рода делах, как старый крючкотвор!..

— Она пойдет с тобой, посмотрит имение, потолкует с Телесом и все уладит… А вопрос о цене предоставь решить ей!..

— Но ведь это неслыханно, кузина! — в восторге воскликнул Адриан. — Ангел, умеющий считать!

В первый раз в жизни слова мужчины смутили Марию да Пьедаде. Впрочем, она сразу же взялась за роль поверенного своего кузена…

На другой день они пошли смотреть имение. Так как до него было рукой подать, а мартовский день был погожим и ясным, они отправились туда пешком. Вначале бедная женщина робела в присутствии светского льва, и когда она шла рядом с ним, у нее был вид испуганной птицы: несмотря на всю его простоту, в его энергичном, мускулистом теле, в великолепном тембре его голоса, в его маленьких блестящих глазках была какая-то сила, какая-то властность, которые смущали ее.

За край ее платья зацепилась ветка колючего куста, и когда Адриан наклонился, чтобы осторожно отцепить ее, прикосновение белой и тонкой руки писателя к подолу ее юбки вызвало у нее странное волнение. Она ускорила шаг, чтобы как можно быстрее добраться до имения, уладить дело с Телесом и немедленно вернуться и укрыться, словно в родной стихии, в душной и печальной атмосфере своего лазарета. Но белый проселок простирался далеко под нежарким солнцем, а речи Адриана понемногу приручали ее.

Казалось, он был огорчен тем, что ее дом — это дом печали. Он дал ей несколько добрых советов: малышам, дескать, нужен воздух, солнце, а не удушливая атмосфера спальни…

Она тоже так думала, но что было делать? Как только заходила речь о том, чтобы пожить на ферме, бедный Жоан начинал страшно нервничать: свежий воздух и далекие горизонты наводили на него ужас; могучая природа доводила его чуть ли не до обморока; он превращался в полумертвеца, упрятанного за пологом кровати…

Тогда ему стало жаль ее. Конечно, она должна получать какое-то удовлетворение от сознания свято исполняемого долга… Но тем не менее в иные мгновенья она, должно быть, думала о чем-то другом, не только об этих четырех стенах, пропитанных дыханием болезни…

— О чем же еще я могу думать? — спросила она.

Адриан замолчал: разумеется, смешно было подозревать, чтобы она могла думать о Шиадо или о Театро да Тринидаде… Нет, он имел в виду иные желания, иные стремления неудовлетворенного сердца… Но это казалось ему столь деликатной и столь значительной темой для разговора с таким невинным и серьезным существом, что он заговорил о пейзаже…

— Вы уже видели мельницу? — спросила она.

— Посмотрю с удовольствием, кузина, если вы будете добры показать ее мне.

— Сегодня уже поздно.

И они тут же решили сходить в это убежище из зелени — эту идиллию городка.

Долгий разговор в имении с Телесом сблизил Адриана и Марию да Пьедаде. Благодаря сделке, о которой она спорила, обнаруживая хитрость крестьянки, у них возникли общие интересы. Когда они возвращались, она разговаривала уже не столь сдержанно. В его манерах, вместе с почтительной ласковостью, было нечто чарующее, и это заставляло ее против воли раскрыться перед ним, довериться ему: никогда никому она так много не рассказывала, ни разу никому не позволила разглядеть свою глубокую, тайную печаль, которая вечно жила в ее душе. Впрочем, ее скорбные жалобы сводились к одному: ее душевная печаль, болезни, множество тяжких забот… И она почувствовала симпатию к нему, какое-то смутное желание, чтобы отныне, когда он оказался поверенным в ее печалях, они никогда больше не расставались.

Адриан вернулся в свою комнату на постоялом дворе Андре, заинтересованный этим столь печальным и столь нежным существом. Она отличалась от того рода женщин, которых он знал доселе, так же, как отличается тонкий профиль готического ангела от физиономий за табльдотом. Все в ней было удивительно гармонично: золото волос, нежность голоса, сдержанность в проявлениях чувств, целомудренное обращение; все обличало в ней существо трогательное и деликатное; даже легкий налет мещанства, простоватость деревенской жительницы и некоторая вульгарность манер придавали ей какое-то очарование: это был ангел, который долго прожил в медвежьем углу и который порой попадал в плен к его банальностям; но достаточно было бы легкого дуновения, чтобы он вновь вознесся в родное небо, к вершинам чистого чувства…

Он нашел, что ухаживать за кузиной было бы нелепо и непорядочно… Но он невольно думал о несказанном наслаждении от того, чтобы заставить вздыматься эту грудь, не изуродованную корсетом, от того, чтобы прильнуть губами к этому лицу, не знавшему, что такое пудра… А больше всего соблазняла его мысль о том, что он мог бы объездить все португальские провинции и не встретить таких очертаний фигуры, такой подкупающей чистоты дремлющей души… Это один из тех случаев, которые не повторяются.

Прогулка на мельницу была очаровательной. Это был уголок природы, достойный кисти Коро, особенно в полуденные часы, когда они там и очутились, — свежесть зелени, укромная тень высоких деревьев и шепот проточной воды, текущей, сверкающей среди мха и камней, взлетающей и брызжущей в воздух холодом листвы и травы, по которой она бежала и пела. Мельница стояла на живописном холме, и это старое строение из столетних камней, это огромное полусгнившее колесо, покрытое травами, застыли над ледяной чистотой темной воды. Адриан нашел, что она заслуживает того, чтобы войти в какую-нибудь сцену из романа или же, еще того лучше, стать местопребыванием какой-нибудь волшебницы. Мария да Пьедаде не отвечала ничего, находя чрезмерным его восхищение заброшенной мельницей дяди Косты. Она немного устала, и они уселись на развалившейся каменной лестнице, погрузившей в воду запруды свои нижние ступеньки; с минуту они сидели молча, наслаждаясь этой журчащей прохладой и слушая щебетание птиц на ветках. Адриан смотрел на нее в профиль: она чуть наклонилась, тыча кончиком зонтика в дикую траву, покрывавшую ступеньки; бледная, белокурая, с такими чистыми очертаниями на фоне голубого воздуха, она была удивительно хороша; ее шляпка была безвкусной, а пальто вышло из моды, но даже в этом он находил пикантную наивность. Окружавшая их тишина полей отгородила их от мира, и незаметно для себя он понизил голос. Он снова заговорил о своем сочувствии к ее меланхолическому существованию в этом печальном городке, к ее жизни сестры милосердия… Она боязливо слушала его, опустив глаза, в растерянности от того, что находится здесь совсем одна с этим сильным мужчиной, и эта боязнь доставляла ей какое-то наслаждение… Была минута, когда он сказал, что с радостью остался бы навсегда в этом городке.

— Остаться здесь? Зачем? — с улыбкой спросила она.

— Зачем? Затем, чтобы всегда быть там, где вы…

Она покрылась румянцем, зонтик выскользнул у нее из рук. Адриан испугался, что обидел ее, и тут же со смехом прибавил:

— Да ведь это же было бы восхитительно!.. Я мог бы арендовать эту мельницу, сделаться мельником… Кузине пришлось бы стать моим постоянным клиентом.

Это вызвало у нее смех; смеясь, она еще больше хорошела: в ней все сверкало — губы, кожа, цвет волос. Он продолжал шутить над своим планом сделаться мельником, ходить по проселочной дороге, подгоняя осла, нагруженного мешками с мукой.

— А я приду помогать вам, кузен, — сказала она, возбужденная собственным смехом и веселостью этого человека, сидевшего рядом с ней.

— Придете? — воскликнул он. — Ну так я клянусь, что стану мельником! Ведь это рай — мы вдвоем на мельнице, мы весело зарабатываем себе на жизнь и слушаем пение дроздов!

Она снова покраснела от страстного звука его голоса и отшатнулась, словно он уже увозил ее на мельницу. Но Адриан, воспламененный этой идеей, рисовал ей своим образным языком романтическую жизнь, идиллическое счастье в этом убежище из зелени: рано утром — за работу, потом — ужин на траве, на берегу реки, а вечером они будут сидеть и вести приятную беседу при свете звезд или под жаркой сенью черного летнего неба…

Внезапно, так, что она не успела воспротивиться, он обнял ее и поцеловал в губы глубоким, бесконечным поцелуем. Она прижалась к его груди, побледнев как мертвая; две слезы катились по ее лицу. Она была такой слабой и скорбной, что он отпустил ее; она поднялась, взяла зонтик и, стоя перед Адрианом, прошептала дрожащими губами:

— Это преступление, преступление…

Он сам был так взволнован, что позволил ей спуститься на дорогу, и теперь оба шли в городок молча. Только на постоялом дворе он подумал: «Я вел себя как дурак!»

Но в глубине души он был доволен своим благородством. Вечером он пришел к ней домой и застал ее с малышом на руках: она промывала ему мальвовой водой болячки на ноге. И тогда ему показалось чудовищным оторвать эту женщину от ее больных. К тому же такая минута, как на мельнице, не повторится. Невозможно было остаться здесь, в этой отвратительной провинциальной дыре, и хладнокровно развращать эту прекрасную мать…

Имение было продано. Поэтому на следующий день вечером он пришел попрощаться с ней: ночью он уезжал в дилижансе; она сидела в зале у своего любимого окна, больная детвора копошилась у ее юбки… Она слышала его слова о том, что он уезжает, и, однако, цвет ее лица не изменился, грудь не вздымалась от вздохов. Но Адриан почувствовал, что рука ее холодна, как мрамор; когда же он вышел, Мария да Пьедаде снова повернулась к окну, пряча лицо от малышей и глядя невидящими глазами на темневший пейзаж, а между тем на ее шитье быстро падали слезы.

Она полюбила его. С первых же дней его крепкая фигура, его блестящие глаза, весь его мужественный облик завладели ее воображением. Ее пленил не его талант, не то, что он — лиссабонская знаменитость, не то, что он — любимец женщин: ей все это было чуждо и почти непонятно; ее околдовала его серьезность, его облик благородного, здорового человека, его жизненная сила, его низкий и звучный голос; сквозь свою жизнь, связанную с инвалидом, она видела, что возможна и другая жизнь, когда перед глазами не маячит болезненное лицо умирающего, когда не проводишь ночи в ожидании времени приема лекарств…

Это было так, словно в удушливую атмосферу ее спальни внезапно ворвалась струя воздуха, напоенного всеми жизненными соками природы, и она вдыхала его с наслаждением… А затем она услышала его речи, в которых он обнаруживал такую доброту, такую серьезность, такую деликатность, а его вызывающая восхищение физическая сила, сочетающаяся с нежностью его души, — с нежностью мужской, сильной, — покорили ее… Эта тайная любовь заполонила ее, завладела ею в тот вечер, когда у нее возникла эта мысль, эта мечта: «Ах, если бы он был моим мужем!» Она вся затрепетала и в отчаянии прижала руки к груди, словно этот образ, сливаясь с его образом, привел ее в смятение, словно она цеплялась за него, словно искала поддержки в силе Адриана… А потом он поцеловал ее там, на мельнице.

И уехал!

С тех пор для Марии да Пьедаде началась жизнь покинутой женщины. Внезапно все вокруг — болезнь мужа, частые заболевания детей, дневные заботы, шитье — повергало ее в уныние. Ее обязанности, в исполнение которых она теперь уже не вкладывала душу, стали ей в тягость, как незаслуженные страдания. Ее жизнь казалась ей неслыханным несчастьем; правда, она не бунтовала, но на нее находили приступы слабости, внезапной усталости, которую она ощущала всем существом, и тогда она с бессильно повисшими руками падала на стул, шепча:

— Когда же это кончится?

В такие минуты она искала убежища в своей любви, словно эта любовь сторицей вознаграждала ее за все. Считая ее абсолютно чистой, платонической любовью, она позволила себе отдаться ей и ее постепенному воздействию. Адриан становился в ее воображении существом совершенным, становился воплощением силы, воплощением красоты и всего того, что дает жизни смысл. Она хотела, чтобы все, что принадлежало ему или же исходило от него, стало ей близким. Она читала все его книги, особливо вышеупомянутую «Мадалену», которая тоже любила и умерла в разлуке. Это чтение умиротворяло ее, давало ей какое-то странное удовлетворение. Когда она плакала над страданиями героинь романов, она словно получала облегчение своих.

Мало-помалу у нее возникла непреодолимая потребность заполнить воображение любовными приключениями, бурными драмами. Месяцами она поглощала роман за романом. В своем воображении она создавала искусственный, идеализированный мир. А действительность становилась ей ненавистна, особенно та ее сторона, которой действительность поворачивалась к ней дома, где за ее юбку всегда цеплялось какое-то больное существо. Начались первые вспышки бунта. Она становилась нетерпеливой и резкой. Она не выносила, когда ее отрывали от чувствительных мест в ее книгах и ей приходилось помогать мужу повернуться на другой бок и дышать исходившим от него дурным запахом. Пузырьки, пластыри, промывание детских болячек вызывали у нее отвращение. Она принялась читать стихи. Целыми часами сидела она у окна в одиночестве, в молчании, и перед ее взором белокурой девственницы возникала картина буйного мятежа охваченной страстью женщины. Она верила в любовников, взбирающихся на балконы под пение соловьев, и ей хотелось тоже быть любимой, хотелось отдаться в ночи, таинственной и романтичной…

Мало-помалу ее любовь отделялась от образа Адриана, она ширилась, тянулась к какому-то неизвестному человеку, наделенному всеми пленявшими ее качествами героев романов; это был не то принц, не то злодей, но прежде всего он был сильным. Ведь именно это восхищало ее, нравилось ей, именно поэтому тосковала она жаркими ночами, когда не могла уснуть, — две руки, сильные, как сталь, сдавливали ее в смертоносном объятии, жаркие губы поцелуями высасывали ее душу. Она превратилась в истеричку.

Порой, когда она сидела у постели мужа и видела перед собой это тело чахоточного, эту неподвижность паралитика, ее охватывала яростная ненависть, желание ускорить его смерть…

Это болезненное возбуждение распаленной чувственности сменялось приступами внезапной слабости, испугом сидящей на ветке птицы, вскрикиванием от того, что внезапно хлопнула дверь, обморочной бледностью в комнате с сильно благоухающими цветами… Ночью она задыхалась; она открывала окно, но жаркий воздух, теплые испарения нагретой солнцем земли вызывали у нее непреодолимое желание, сладострастное томление, прорывавшееся рыданиями…

Святая превращалась в Венеру.

И так пронизано было болезненным романтизмом все ее существо, и так глубоко проникла в нее порочность, что настал момент, когда мужчине достаточно было бы прикоснуться к ней, чтобы она упала в его объятия; в конце концов через два года так и произошло с первым, кто начал заигрывать с ней. Это был помощник провизора.

Весь городок пришел в ужас. И теперь она оставляет дом в беспорядке, оставляет грязных и больных детей, допоздна сидящих голодными, заброшенного мужа, стонущего у себя в спальне, ленты пластырей на спинках стульев — все на произвол судьбы, всюду мерзость запустения — и идет за мужчиной, отвратительным, жирным негодяем с пухлым, лоснящимся лицом, в темном пенсне на толстом шнурке, висящем за ухом, и в шелковой шапочке, надетой из франтовства. Ночью он приходит на свидание в полосатых шлепанцах, и от него пахнет потом; он просит у нее взаймы на содержание некой Жоаны, толстой девки, которую в городке называют «жирным шариком».


Читать далее

НА МЕЛЬНИЦЕ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть