VIII. ВТОРАЯ МОЛОДОСТЬ

Онлайн чтение книги Нума Руместан
VIII. ВТОРАЯ МОЛОДОСТЬ

Министр и его жена кончали завтракать в своей столовой первого этажа, пышной и чересчур обширной, так что ее не могли согреть ни густые драпировки, ни калориферы, которыми топился весь дом, ни аромат плотного завтрака. Сегодня утром они случайно были одни. На скатерти, посреди остатков кушаний, всегда многочисленных за столом южанина, стоял его ящик с сигарами, чашка вербены, этого чая провансальцев, и большие ящики с перегородками, в которых помещались разноцветные ярлыки с именами сенаторов, депутатов, ректоров, профессоров, академиков и светских людей — всех обычных и случайных посетителей министерских вечеров; некоторые ярлыки были больше других для привилегированных приглашенных, которых нельзя было не пригласить на первую же серию "маленьких концертов".

Госпожа Руместан перебирала их, останавливаясь над некоторыми именами, причем Нума следил за нею искоса и, выбирая для себя сигару, подстерегал на этом спокойном лице выражение неодобрения, ожидая контроля над несколько рискованной манерой этих первых приглашений.

Но Розали ничего не спрашивала. Все эти приготовления оставляли ее равнодушной. С тех пор, как они поселились в министерстве, она чувствовала себя еще дальше от своего мужа, разлученная с ним непрерывными обязательствами, чересчур многочисленным персоналом, слишком широкой жизнью, уничтожавшей всякую интимность. Ко всему этому присоединялось горькое сожаление о том, что у нее не было детей, что она не слышит вокруг себя тех маленьких неутомимых шажков, того веселого и звучного смеха, которые отняли бы у их столовой ее ледяную внешность табльдота, где садились за стол как бы мимоходом и где все, белье, мебель, серебро, было безлично, как всегда в пышно меблированных казенных домах.

Посреди неловкого молчания конца этого завтрака до них долетали глухие звуки, обрывки мелодий, сопровождаемые стуком молотков, прибивавших внизу для концерта драпировки и укреплявшие эстраду, пока музыканты репетировали свои номера. Дверь открылась. Главный секретарь вошел с бумагами в руках.

— Еще просьбы!..

Руместан вспылил. Ну, это уж нет! будь то сам папа, мест больше нет. Межан, не волнуясь, положил перед ним пачку писем, карточек, раздушенных записок.

— Отказать очень трудно… вы обещали…

— Я?.. да я ни с кем не говорил…

— Смотрите… П_о_з_в_о_л_ь_т_е, г_о_с_п_о_д_и_н м_и_н_и_с_т_р, н_а_п_о_м_н_и_т_ь в_а_м в_а_ш_и м_и_л_ы_е с_л_о_в_а… Или вот… Г_е_н_е_р_а_л с_к_а_з_а_л м_н_е, ч_т_о в_ы и_м_е_л_и л_ю_б_е_з_н_о_с_т_ь п_р_е_д_л_о_ж_и_т_ь е_м_у… Или еще… Н_а_п_о_м_и_н_а_е_м г_о_с_п_о_д_и_н_у м_и_н_и_с_т_р_у е_г_о о_б_е_щ_а_н_и_е…

— Должно быть, я лунатик, — сказал остолбеневший Руместан.

В действительности же, едва лишь вечер был решен, он говорил всем, кого встречал в парламенте или в сенате: "Вы знаете, я рассчитываю на вас десятого числа…" И так как он прибавлял: "Будет совершенно интимный кружок…", никто не подумал забыть его лестное приглашение.

Ему стало страшно неловко, что он так попался в присутствии жены, и как всегда в таких случаях, он придрался к ней:

— А все твоя сестра со своим тамбуринером. Очень нужен мне был весь этот переполох… Я рассчитывал начать наши концерты гораздо позже… Но эта девочка так нетерпеливо твердила: "Нет, нет… сейчас, сейчас…" И ты так же торопила, как и она… Право же, мне кажется, что этот тамбурин вскружил вам голову.

— О! нет, не мне, — сказала весело Розали. — Я даже сильно побаиваюсь, что эта экзотическая музыка будет непонята парижанами… С нею нам следовало бы привезти горизонт Прованса, костюмы, фарандолы… но прежде всего… — ее голос стал серьезен… — дело шло о том, чтобы выполнить данное обязательство.

— Обязательство… обязательство, — повторял Нума. — Скоро нельзя будет сказать ни слова.

И, оборачиваясь к своему улыбавшемуся секретарю, он сказал:

— Да, да дорогой! Не все южане похожи на вас, не все остыли, стали сдержанны и скупы на слова… Вы поддельный южанин, ренегат, ф_р_а_н_ц_у_з_и_к, как выражаются у нас!.. Это южанин!.. Человек, который никогда не солгал… и который не любит вербену! — прибавил он с комическим негодованием.

— Вы не совсем правы, — возразил Межан очень спокойно. — Двадцать лет тому назад, когда я только что приехал в Париж, я страшно припахивал югом… У меня были и апломб, и акцент, и жесты… Я был болтлив и изобретателен как…

— Как Бомпар… — подсказал Руместан, который не любил, чтобы высмеивали его сердечного друга, но сам был от этого весьма не прочь.

— Да, пожалуй, почти так же, как Бомпар… Какой-то инстинкт побуждал меня никогда не говорить ни одного слова правды… Но вдруг, в одно прекрасное утро, мне стало совестно и я стал работать над своим исправлением. С внешним проявлением этого качества еще можно справиться, понижая голос и прижимая поплотнее локти. Но что труднее подавить, так это внутреннее кипение, вырывающееся наружу… Тогда я решился на геройское средство. Каждый раз, как я ловил себя на искажении правды, я обрекал себя на молчание в течение всего остального дня… Вот каким образом я мог изменить свою натуру… Тем не менее, там глубоко, под моей холодностью, шевелится первоначальный инстинкт… Иногда случается, что я останавливаюсь вдруг посреди фразы. Это не значит, что я не нахожу подходящего слова, напротив!.. Я удерживаюсь потому, что чувствую, что солгу.

— Ужасный юг! Не отделаешься от него! — сказал добродушно Нума, пуская вверх дым своей сигары с философским смирением. — Мое несчастие, это мания обещаний, непреодолимое стремление предупреждать желания других, стремиться к их счастью, не спрашивая их…

Их прервал дежурный курьер, объявив с порога с значительным и конфиденциальным видом:

— Господин Бешю приехал…

Министр возразил раздосадованно:

— Я завтракаю… оставьте меня в покое!

Курьер вежливо настаивал.

— Господин Бешю утверждает, что он по желанию его высокопревосходительства…

Руместан смягчился.

— Хорошо, хорошо, иду… Пусть он меня подождет в моем кабинете.

— Ах, нет, — сказал Межан. — Ваш кабинет занят… Там собрался высший учебный совет. Вы сами назначили час.

— Тогда у господина Лаппара…

— Там ждет епископ тюлльский, — робко заметил курьер. — Господин министр сказал мне…

Словом, всюду был народ… Все просители, которых он конфиденциально предупредил, чтобы они явились в этот час, когда они наверняка его застанут; и, в большинстве случаев, это были настолько важные лица, что их нельзя было заставлять ждать вместе с мелкой сошкой.

— Возьми мою маленькую гостиную… Я уезжаю, — сказала Розали, вставая.

И пока курьер и секретарь отправлялись усаживать людей и просить их подождать, министр поспешно проглатывал свою вербену, обжигаясь и повторяя:

— Это уж чересчур… чересчур…

— Чего ему еще нужно, этому хмурому Бешю? — спросила Розали, инстинктивно понижая голос в этом переполненном доме, где за каждой дверью находился кто-нибудь чужой.

— Чего он хочет?.. Директорского места… Это акула, подстерегающая Дансаэра… Он ждет, чтобы ему швырнули его за борт, и он проглотит его.

Она быстро пододвинулась к нему.

— Господин Дансаэр покидает министерство?

— Ты его знаешь?

— Отец часто говорил мне о нем… Он его соотечественник и друг детства. Он считает его человеком честным и большого ума.

Руместан пробормотал смутные причины… "Дурные… тенденции, вольтерьянец"… Это входило в план его реформ. Наконец, он очень стар.

— И ты намерен заменить его Бешю?

— О! я знаю, что бедняга не имеет дара нравиться женщинам…

Она презрительно улыбнулась.

— Что касается до его дерзостей, то я столько же интересуюсь ими, как и его любезностями… Чего я ему не прощаю, так это его клерикальных ужимок, этой выставки благомыслия… Я уважаю все верования… Но если на свете есть что-нибудь безобразное и заслуживающее ненависти, Нума, так это ложь и лицемерие.

Невольно голос ее повышался, теплый, красноречивый, а ее немного холодное лицо дышало честностью и прямотой; щеки ее порозовели от искреннего негодования.

— Тише, тише! — сказал Руместан, кивая на дверь. Конечно, он соглашался, что это не очень-то справедливо. Этот старый Дансаэр оказывал большие услуги, но что делать? Он дал слово.

— Возьми его назад, — сказала Розали. — Послушай, Нума… для меня… ну, прошу тебя.

Это было нежное приказание, подкрепленное жестом маленькой ручки, положенной ему на плечо. Он почувствовал себя тронутым. Давно уже его жена казалась совершенно равнодушной к его жизни, встречая молчаливой снисходительностью его слова, всякий раз, как он поверял ей свои планы, постоянно изменяющиеся. Эта просьба льстила ему.

— Можно ли противиться вам, дорогая?

Он поцеловал ей кончики пальцев и затем трепетно стал целовать ее руку выше и выше, под узким кружевным рукавом. У нее были такие красивые руки… Тем не менее ему было тяжело от необходимости сказать в лицо человеку неприятную вещь и он с усилием поднялся с места.

— Я здесь… и слушаю, — сказала она, мило грозя ему.

Он прошел в маленькую гостиную рядом, оставив дверь приоткрытой для придания себе храбрости и для того, чтобы она могла его слышать. И начал прямо и энергично.

— Я в отчаянии, мой милый Бешю… То, что я хотел сделать для вас, невозможно…

Из ответов ученого долетали до нее лишь плаксивые интонации, прерываемые шумными выдохами его большого тапироподобного носа. Но, к великому удивлению Розали, Руместан не уступил и продолжал отстаивать Дансаэра с убеждением, поразительным в человеке, которому все его аргументы были только что подсказаны. Конечно, ему трудно брать назад раз данное слово, но ведь это все же лучше, чем совершить несправедливость. Это была мысль его жены, но модулированная теперь, положенная на музыку и сопровождавшаяся широкими, прочувствованными жестами, от которых колыхалась портьера.

— Впрочем, — прибавил он, внезапно меняя тон, — я намерен вознаградить вас за это маленькое разочарование…

— Ах, ты, господи! — сказала тихо Розали, и тотчас же посыпался град удивительных обещаний: командорский крест к новому году, первое вакантное место в высшем учебном совете и т. д… Тот пробовал протестовать для вида, но Нума прервал его:

— Что вы, что вы… Это простая справедливость… Такие люди, как вы, чересчур редки…

Опьяненный доброжелательством, запинающийся от любви, министр, не уйди Бешю, положительно предложил бы ему свой портфель. Тот был уже в дверях, когда он снова позвал его.

— Я рассчитываю на вас в воскресенье, дорогой друг… Я открываю серию маленьких концертов… Совсем интимные вечера, знаете… Одни сливки…

И возвращаясь к Розали, он сказал:

— Ну, что ты скажешь?.. Надеюсь, что я ему ничего не уступил.

Это вышло так смешно, что она расхохоталась ему в лицо. Когда он узнал причину ее смеха и все только-что вновь им на себя взятые обязательства, он пришел в ужас.

— Ну, ладно… Все-таки даже и за это люди нам благодарны.

Она ушла от него с своей прежней улыбкой; она чувствовала себя легко от того, что сделала доброе дело, а, быть-может, ей было приятно ощущать, что в ее сердце шевелится что-то такое, что она считала давно умершим.

— Ангел! — сказал Руместан, глядя ей вслед с тронутым, нежным видом; а так как Межан снова вернулся известить его, что совет в сборе, он сказал ему:

— Видите-ли, друг мой, когда имеешь счастье обладать такой женой… Брак — это рай на земле… женитесь-ка поскорей.

Межан качнул головой, не отвечая.

— Как! Ваши дела, значит, не подвигаются?

— Я сильно этого побаиваюсь. Госпожа Руместан обещала мне поговорить с своей сестрой, а так как она со мной больше ни о чем не говорит…

— Хотите, чтобы я взялся за это? Я в наилучших отношениях с моей свояченицей. Держу пари, что сумею убедить ее…

В чайнике оставалось еще немного вербены. Наливая себе другую чашку, Руместан рассыпался в дружеских излияниях своему первому секретарю. Ах! почести его не изменили. Межан был попрежнему его славным, его лучшим другом. Между Межаном и Розали он чувствовал себя крепче, лучше…

— Ах, дорогой мой, вот это — женщина, это я понимаю!.. Если бы вы знали, как она была добра, что она мне простила!.. Когда я подумаю, что я…

Ему, положительно, стоило большого труда удержаться от признания, которое просилось ему на язык вместе с глубоким вздохом.

— Если бы я не любил ее, я был бы преступником…

В это время поспешно вошел барон де-Лаппара с таинственным видом.

— Мадемуазель Башельри приехала.

Все лицо Нумы немедленно покраснело. В глазах сверкнуло пламя, мигом высушившее поднимавшуюся было в них влагу.

— Где она?.. У вас?

— У меня был уже монсиньор Липманн, — сказал Лаппара несколько насмешливо, при мысли о возможной встрече. — Я устроил ее внизу… в большой гостиной… Репетиция кончилась.

— Хорошо… иду.

— Не забудьте совет, — сказал-было Межан. Но Нума, не слушая его, бросился на маленькую, крутую, внутреннюю лестницу, которая вела из частной квартиры министра в нижний парадный этаж.

Со времени истории с г-жей д'Эскарбес, он сильно остерегался серьезных связей, сердечных или тщеславных, которые могли бы разрушить навсегда его супружеское счастье. Конечно, это не был примерный муж, но хотя он не раз уже нарушал брачный контракт, тот все-таки еще существовал. Розали, хотя уже раз предупрежденная, была чересчур пряма и честна для того, чтобы ревниво подстерегать мужа, и, постоянно тревожась, никогда не могла добиться доказательств. Еще и сейчас, если бы он мог подозревать, какое место займет в его жизни эта новая прихоть, он поторопился бы еще скорее подняться назад по лестнице, чем он теперь по ней спускался; но судьба всегда забавляется всем, что интересует нас, она идет к нам закутанной и замаскированной, удваивая своей таинственностью прелесть первых встреч.

Каким образом Нума мог бы опасаться этой девочки, которую он увидал за несколько дней перед этим из окна своей кареты, когда она переходила двор министерства, перепрыгивая лужи, держа приподнятое платье одной рукой и смело поднимая свой зонтик другой, как истая парижанка. Длинные ресницы, загибавшиеся над плутовским носиком, белокурые волосы, завязанные бантом на спине по-американски, с кончиками, которые завивались от сырости воздуха, полная, изящная ножка, твердо стоящая на высоких изогнутых каблуках, — вот все, что он мог рассмотреть, и в тот же вечер он спросил у Лаппара, не придавая этому ни малейшего значения:

— Держу пари, что эта смазливая мордочка, которую я встретил сегодня утром на дворе, приходила к вам.

— Да, она приходила ко мне, но являлась собственно к вам…

И он назвал имя молоденькой актрисы Башельри.

— Как! дебютантка театра Буфф?.. Сколько же ей лет?.. Да ведь она совсем ребенок!..

В ту зиму газеты много говорили об Алисе Башельри, которую один модный маэстро откопал в каком-то провинциальном театре, пристрастился к ней, привез в Париж, и весь Париж бегал теперь слушать ее; все хотели слышать ее песенку о "Маленьком поваренке", при чем она исполняла с неотразимым мальчишеским нахальством припев: "Горячие! Горячие! Вот булки вам горячие!" Это была одна из тех див, каких появляется на бульварах по полудюжине в сезон, бумажные известности, надутые газом и рекламой и напоминающие те розовые воздушные шары, которые держатся всего один день на солнце и в пыли общественных садов. И надо себе представить, о чем она являлась просить в министерство: о позволении фигурировать в программе первого концерта. Певичка Башельри в министерстве народного просвещения!.. Это было так смешно, так забавно, что Нуме захотелось услышать эту просьбу от нее лично; и вот он послал ей официальное письмо, которое пропахло кожаной амуницией и перчатками посланного курьера и известило ее о том, что министр примет ее завтра. Но мадемуазель Башельри не явилась.

— Должно быть, передумала, — сказал Лаппара. — Она такой ребенок!

Министр обиделся, не говорил о ней целых два дня, а на третий послал за нею.

И вот она ждала его в большой зале, красной с золотом, такой величественной с своими высокими окнами, прямо открывающимися в оголенный сад, своими гобеленами и большой мраморной статуей Мольера, сидящего и мечтающего в глубине. Плейельский рояль и несколько пюпитров для репетиций занимали лишь маленький уголок огромной залы; холодный вид этого пустынного музея произвел бы неприятное впечатление на всякую другую, но Башельри была такой ребенок! Соблазнившись видом блестящего натертого паркета, она забавлялась тем, что проделывала по нем глиссады взад и вперед, закутанная в мех, спрятавши руки в свою чересчур маленькую муфточку, задравши кверху нос, под меховой шапочкой, с манерами корифейки, танцующей "балет на льду" в "Пророке".

Руместан застал ее за этим упражнением.

— Ах! господин министр…

Она вдруг остановилась, мигая ресницами и слегка запыхавшись. Он вошел с высоко поднятой головой, важной походкой, чтобы сгладить впечатление от этого приема и дать урок этой девчонке, заставляющей ждать министров. Но он сейчас же был обезоружен. Что прикажете?.. Она так мило объясняла, зачем приходила, рассказывая о честолюбивом желании, внезапно охватившем ее, фигурировать на этом концерте, о котором так много говорили и который давал ей случай выступить иначе, нежели в оперетке и скабрезных песенках, смертельно ей надоевших. А потом, пораздумавши, на нее напал страх.

— О, да, такой страх… Неправда ли, мама?

Руместан заметил тогда толстую даму в бархатной накидке и шляпе с перьями, которая подходила к нему из глубины залы, делая ему правильно размеренные реверансы. Г-жа Башельри-мать, бывшая певица Дюгазон в кафе-шантанах, обладательница бордосского акцента и маленького носа, подобного носику дочери, но терявшегося на ее заплывшем жиром лице торговки устрицами, была одна из тех ужасных мамаш, которые являются рядом с дочерьми, как неприятное будущее их красоты. Но Нума нимало не был расположен к философским умозаключениям, восхищенный прелестью этой ветреной молодости вполне и очаровательно сложившегося тела и этого наивного смеха, — шестнадцатилетнего смеха, как заявили ему дамы.

— Шестнадцать лет!.. Да каких же лет поступила она в театр?

— Она родилась в театре, ваше превосходительство… Ее отец, живущий теперь на покое, был директором театра "Фоли" в Бордо…

— Словом, закулисная крыса! — сказала шаловливо Алиса, показывая тридцать два ослепительных зуба, плотные, прямые ряды которых точно выстроились на показ.

— Алиса, Алиса!.. Как можно…

— Оставьте ее… Это ребенок!

Он усадил ее около себя на диван благосклонным, почти отеческим жестом, стал хвалить ее за ее честолюбие и любовь к настоящему искусству, за ее желание вырваться из когтей легких и пагубных опереточных успехов, но для этого требовалось поработать, хорошенько поработать, серьезно поучиться.

— О, что касается ученья, — сказала девочка, размахивая свертком нот. — Вот! Каждый день я упражняюсь по два часа у г-жи Вотер!

— У Вотер… Превосходно… Отличная метода…

Он развернул сверток с видом знатока.

— Посмотрим, что мы поем?.. А! а! вальс из "Мирейль"… песенка Магали… Да это песенка моей родины.

И, покачивая головой и опустивши веки, он начал напевать:

   О, Магали, моя возлюбленная,

   Бежим вдвоем под тень деревьев,

   В чащу молчаливого леса.

Она продолжала:

   Ночь раскрыла над нами свои покровы…

   И твои прекрасные глаза…

И Руместан запел уже во весь голос:

   Заставят померкнуть звезды…

Она прервала его:

— Постойте-ка… Мама нам проаккомпанирует.

Она сдвинула пюпитры, открыла рояль и силой усадила за него мать. Ах! это была решительная маленькая особа… Министр поколебался секунду, положивши палец на страницу дуэта. А вдруг их услышат!.. Ничего! Уже три дня, как каждое утро в зале идут репетиции… Они начали.

Оба, стоя рядом, следили глазами по одной и той же странице нот, тогда как г-жа Башельри аккомпанировала на память. Их лбы почти прикасались друг к другу, их дыхание почти сливалось под нежные модуляции ритма, и Нума увлекался, пел с выражением, протягивал руки на высоких нотах для того, чтобы лучше вытягивать их. Вот уже несколько лет с тех пор, как он играл такую большую политическую роль, он гораздо чаще говорил, чем пел; его голос отяжелел, так же как и его фигура, но петь ему все еще доставляло удовольствие, особенно с этим ребенком.

Но зато он совершенно позабыл об епископе тюлльском и об учебном совете министерства, терявшем напрасно время за большим зеленым столом. Раз или два показывалось бледное лицо дежурного курьера, звеневшего своей серебряной цепочкой; но он сейчас же отступал назад, пораженный видом министра народного просвещения и культов, поющего дуэт с актрисой бульварного театра. Но Нума больше не был министром, а Венсеном-корзинщиком, преследующим неуловимую, вечно преображающуюся кокетку — Магали. И как она хорошо убегала, как она мило укрывалась с своей детской хитростью, жемчужным блеском острых зубов смеющегося рта, до той минуты, когда, побежденная, она отдавалась, опуская свою маленькую сумасбродную головку, утомленную бегом, на плечо своего друга!..

Очарование было нарушено г-жей Башельри, которая, окончив арию, обернулась, говоря:

— Какой голос у вашего превосходительства, какой голос!

— Да… в молодости я певал, — сказал он с некоторым хвастовством.

— Да еы еще великолепно поете… Правда, это совсем не то, что господин де-Лаппара?

Бебе, свертывавшая свои ноты, слегка пожала плечами, как бы говоря, что такая неоспоримая истина не заслуживает другого ответа. Руместан спросил несколько тревожно:

— А что… господин де-Лаппара?..

— Да он иногда приходит пообедать с нами, а после обеда Бебе и он поют свой дуэт.

В эту минуту курьер, не слыша более музыки, решился снова войти с предосторожностями укротителя, входящего в клетку хищных зверей.

— Иду… Иду… — сказал Руместан, и, обращаясь к девочке, с своим самым министерским видом, для того, чтобы хорошенько дать ей почувствовать иерархическое расстояние, разделяющее его от его секретаря, добавил:

— Прекрасно, мадемуазель. У вас талант, большой талант, и, если вам угодно петь здесь в воскресенье, я охотно даю вам на то позволение.

Она воскликнула по-детски:

— Правда?.. О! Как это мило… — И одним прыжком она бросилась ему на шею.

— Алиса!.. Алиса!.. Что ты?..

Но она была уже далеко, она мчалась через залы, где она казалась, такой маленькой посреди амфилады высоких комнат… Ребенок, ну, совсем ребенок.

Нуму эта ласка очень тронула и он не сразу пошел наверх. Перед его глазами, в оголенном саду, луч солнца скользил по лужайке, оживляя и согревая зиму. Он чувствовал такую же теплоту в сердце, точно это живое и гибкое тело, слегка коснувшись его, передало ему частицу своей весенней теплоты. "Ах! как это мило… молодость". Машинально он взглянул на себя в зеркало, охваченный тревогой, которую он давно уже не испытывал… Какие перемены, бог мой!.. Он увидал себя очень толстым, благодаря сидячей жизни и езде в экипаже, которой он злоупотреблял, с поблекшим цветом лица поздно ложащегося человека, с уже поредевшими и поседевшими висками; его ужаснула еще ширина его щек, этого плоского расстояния между носом и ушами… "Не отпустить ли мне бороду, чтобы скрыть это"… Да, но она вырастет седая… А ведь ему не было еще сорока пяти лет. Да, политика старит.

В течение одной минуты он познал вдруг ужасную грусть женщины, видящей, что для нее все кончено и что она не может уже внушать любви, тогда как может еще испытывать ее. Его покрасневшие веки наполнились слезами, и в этом дворце сильного мира сего эта глубоко человеческая горечь, к которой не примешивалось никакого честолюбия, была как бы еще острее, но, с присущей ему подвижностью и впечатлительностью, он быстро утешился, вспомнив о своей славе, о своем таланте и высоком положении. Разве это не стоило красоты и молодости, разве за это нельзя полюбить?

— Ну, конечно!..

Он нашел, что это очень глупо, отогнал свое огорчение одним движением плеча и отправился отпустить свой совет, так как у него не оставалось более для этого времени.

— Что это с вами такое сегодня?.. Вы точно помолодели…

Более десяти раз обращались сегодня к нему с этим комплиментом по адресу его отличного расположения духа, на которое все обращали внимание в кулуарах Палаты, где он не раз принимался напевать: "О, Магали, моя возлюбленная…" Сидя на скамье министров, он слушал с крайне лестным для оратора вниманием какую-то бесконечную речь о таможенном тарифе, блаженно улыбаясь с опущенными веками. И левые депутаты, испуганные его репутацией хитреца, говорили друг другу с трепетом: "Ну, держитесь хорошенько… Руместан что-то замышляет". А он просто-напросто вызывал в своем воображении силуэт маленькой Башельри среди пустоты жужжащей речи, заставлял ее расхаживать перед министерской скамьей, разбирая подробно все ее прелести, ее волосы покрывавшие до половины ее лоб белокурой бахромой, ее цвет лица розового шиповника, ее шустрые манеры полудевочки-полуженщины.

Однако, к вечеру на него опять напал припадок грусти, когда он возвращался из Версаля с несколькими коллегами-министрами. Посреди духоты вагона для курящих разговаривали тем тоном фамильярной веселости, которую Руместан повсюду вносил с собой, об одной тёмнокрасной бархатной шляпке, обрамлявшей бледное лицо какой-то креолки на дипломатической трибуне, где она внесла счастливую диверсию в таможенные тарифы и заставила их всех смотреть туда, подобно тому, как целый класс следит за порхающим во время урока греческого языка мотыльком, забравшимся в класс. Кто она была — никто не знал.

— Об этом надо спросить у генерала, — сказал весело Нума, оборачиваясь к маркизу д'Эспальон д'Обору, военному министру, старому повесе, упорно продолжавшему амурные похождения. — Ладно… ладно… не отпирайтесь. Она только на вас и смотрела.

Генерал сделал такую гримасу, что его желтая, старая козлиная бородка, точно на пружинах, поднялась до самого его носа.

— Давно уже женщины не смотрят на меня… Они только и глазеют вот на этих негодяев.

Тот, на которого он указывал, прибегнув при этом к бесцеремонным выражениям, особенно излюбленным всеми аристократическими вояками, был молодой де-Лаппара, сидевший в уголке вагона с министерским портфелем на коленях и хранивший почтительное молчание в этой компании важных лиц. Руместан почувствовал себя задетым, хорошо не сознавая чем, и принялся живо возражать. По его мнению, есть многое другое, что женщины предпочитают молодости мужчины.

— Они вам это только говорят.

— Господа, обращаюсь к вам.

И все эти господа, или обладавшие животами, на которых их сюртуки делали складки, или иссохшие и худые, лысые или совсем седые, беззубые, непременно страдающие каким-нибудь недугом, министры, помощники статс-секретарей, разделяли мнение Руместана. Спор разгорелся под грохот колес и гул парламентского поезда.

— Наши министры ссорятся, — говорили в соседних отделениях.

И журналисты пытались поймать хоть несколько слов сквозь перегородки.

— Известного человека, человека у власти, — гремел Нума, — вот что они любят. Говорить себе, что вот этот самый человек, который кладет голову к ним на колени, — человек знаменитый, могущественный, один из рычагов мира, вот что их трогает!

— Да, именно так.

— Верно… верно…

— Я думаю то же самое, дорогой коллега.

— Ну, а я вам говорю, что когда я был еще в главном штабе простым лейтенантом, и когда по воскресеньям я шел по улице в полной форме с моими двадцатью пятью годами и новыми аксельбантами, я подбирал, проходя, те женские взгляды, которые как бы покрывают вас всего с затылка до пяток, те взгляды, которых не дарят густым эполетам моих теперешних лет… Зато теперь, когда я хочу почувствовать теплоту и искренность в одном из этих немых признаний посреди улицы, знаете ли, что я делаю?.. Я беру одного из моих адъютантов, молодого, с белыми зубами и крутой грудью, и доставляю себе удовольствие прогуляться с ним под руку, сто тысяч чертей!

Руместан промолчал вплоть до Парижа. Им снова овладела его утренняя меланхолия, но с примесью злости и негодования против слепой глупости женщин, которые способны влюбляться в болванов и пустоголовых красавцев. Что же особенного было в этом Лаппара, скажите на милость? Не вмешиваясь в споры, он поглаживал свою белокурую голову с фатовским видом, одетый в плотно облегавшее платье, с сильно открытым воротом. Так и хотелось дать ему пощечину. Наверно вот с этим самым видом он пел дуэт из "Мирейль" с маленькой Башельри… его любовницей, всеконечно… Эта мысль возмущала его, но в то же время ему хотелось бы знать, убедиться.

Как только они остались одни, и карета его покатилась к министерству, он спросил грубо, не глядя на Лаппара:

— Давно ли вы знаете этих женщин?

— Каких женщин, ваше превосходительство?

— Ах, господи, мать и дочь Башельри!

Он думал только о них и воображал, что другие также о них думают. Лаппара засмеялся.

О, да! Он давно их знал… они его землячки. Семья Башельри, театр "Фоли" в Бордо — его лучшие воспоминания первой юности. Когда он был школьником, его сердце билось для мамаши так, что пуговицы его мундира, казалось, должны были отлететь.

— А теперь оно бьется для дочки? — спросил Руместан легким тоном, вытирая стекло кончиком перчатки для того, чтобы взглянуть на мокрую темную улицу.

— О, дочка, это совсем другая материя… Несмотря на ее детский вид, это очень холодная, очень серьезная девица… Не знаю, куда она метит, но она наверное метит на что-нибудь такое, чего я, конечно, не в состоянии дать ей!

Нума почувствовал себя облегченным.

— Что вы? Неужели?.. Однако, вы продолжаете бывать у них!..

— Ну, да… у них так весело в доме… Отец, бывший директор театра, пишет комические куплеты для кафе-шантанов. Мать поет их и мимирует, поджаривая маслины на прованском масле и приготовляя наши местные блюда так, как никто. Крик, беспорядок, легкая музыка, интимные кутежи, словом, театр "Фоли" в семейном кругу. Дочка заправляет весельем, кружится, ужинает, распевает свои рулады, но ни минуты не теряет голову.

— Да, милейший, но вы, конечно, надеетесь, что она потеряет ее в один прекрасный день, да еще в вашу пользу. — И вдруг, сделавшись очень серьезным, министр прибавил: — Дурная среда для вас, молодой человек. Надо быть посерьезнее, чорт возьми!.. Не всю же жизнь сумасбродствовать.

Он взял его за руку:

— Разве вы не подумываете жениться, скажите?

— По правде говоря, нет, ваше превосходительство… Мне и так хорошо… разве если подвернется что-нибудь уж очень выгодное…

— Ну, мы вам это найдем… С вашим именем и связями…

И вдруг, увлекаясь, он спросил:

— А что бы вы сказали о мадемуазель Лё-Кенуа?

Несмотря на всю свою дерзость, тот побледнел от радости и неожиданности.

— О, ваше превосходительство, я никогда бы не осмелился…

— А почему бы и нет… ну, вот еще, вот еще… ведь вы знаете, как я вас люблю, мой милый… Я был бы рад, чтобы вы вошли в мою семью… Я бы чувствовал себя много лучше, более…

Он вдруг запнулся посреди фразы, которую он узнал, — он уже говорил ее Межану сегодня утром.

"Ну, тем хуже… дело сделано".

Он дернул плечом и прижался в угол кареты. "В сущности, Гортензия свободна, пусть выбирает сама… А я, все-таки, спас этого молодого человека от дурной среды". По совести, Руместан был уверен, что только это чувство руководило им.


Читать далее

VIII. ВТОРАЯ МОЛОДОСТЬ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть