Онлайн чтение книги Память о розовой лошади
4

К осени его выписали из госпиталя и направили командиром батальона в запасной полк, формировавшийся в лесу недалеко от города. Дни стояли ясными, небо было стеклянно-прозрачным, а воздух свеж и сух. Жил он в землянке. Багровые листья, опадая с деревьев, заваливали ее сверху, и землянка выпирала из пожухлой травы пламенно-красным бугром.

В гости к ней ему удавалось выбираться часто, но они почти не встречались: на фронте шло наступление, и она сутками пропадала в госпитале. Зато с ее мамой и с Мишей он наговорился вдосталь и как-то незаметно, между прочим, перетянул старый диван, заново обил входную дверь, чтобы из нее не торчала вата, и даже подправил кухонную печь, которая у них стала чадить.

Ближе к зиме, когда лужи у солдатского умывальника на вытоптанной до голой земли поляне по утрам стало затягивать паутинно-тонким льдом, в штабе Андрею Даниловичу сказали, что полк завтра уходит на фронт. Он вымолил у командира полка отпуск до вечера и кинулся в город прощаться. Погода давно уже испортилась: дул ветер, и падал сырой, с дождем снег. В знакомом подъезде почему-то было грязно и сумеречно, каменные ступеньки источали мозглость.

К счастью, Вера была дома — не надо было торопиться в госпиталь. Она открыла дверь, впустила его в комнату, а сама забралась с ногами на диван и закутала плечи старой шерстяной шалью.

— Холодно очень, — пошвыркивая носом, сказала она. — До вечера мне отдохнуть дали, а дома ужасно холодно.

Комната действительно выстыла: поставленная на зиму круглая чугунная печка с длинной, углом изогнутой трубой, выходящей на улицу через забранную листом железа форточку, чадила, но грела плохо.

— Чего она у тебя так вяло горит? — кивнул он на печку. — Растопить бы надо.

— Ах, да топила я ее, топила... Так ведь не горит.

У печки стояло ведро с углем. Уголь мелкий, почти порошок, такой может разгореться разве что на сильном огне. Открыв дверку, Андрей заглянул в беловатое от дыма нутро печки и усмехнулся: она накомкала туда бумаги, подожгла ее, сверху насыпала уголь; вот и чадит печка, не греет.

— Дрова у тебя есть? — спросил он.

— Есть немного. Там... В ванной... Поленья какие-то сучковатые, и топором их не расколоть, и в печку они целиком не влазят.

Он засмеялся.

— Чего ты хохочешь? — обиделась она. — Правду же говорю.

— Так какое же полено сюда целиком влезть может, — вновь засмеялся он.

— Да колола же я, колола... — она опять шмыгнула носом.

Ему стало жалко ее, он сказал:

— Посиди. Я сейчас, — и пошел в ванную комнату.

Тонко настругав щепы, он положил ее шалашиком над горящей бумагой. Слегка обрызгав водой из кружки уголь, он подбрасывал его на огонь мелкими порциями, и скоро в печке загудело, круглые бока ее сначала зарумянились, потом зарделись и стали словно прозрачными. Скоро зарумянилась и труба. Он открыл дверцу печки. Стены комнаты и комод осветились, зато краснота с боков печки и с трубы опала.

В комнате скоро стало теплей и суше.

Вера повеселела:

— Приезжай почаще — печки топить.

Сидя на корточках, он смотрел не мигая на огонь и долго не отвечал; наконец сказал:

— Больше я не приду.

Она удивилась:

— Почему? — и голос ее дрогнул. — Или...

— Да, — кивнул он.

Она мгновенно спрыгнула с дивана и присела рядом:

— Когда?

Он молча пожал плечами: говорить-то было не положено.

Один только раз в жизни Андрей Данилович видел свою жену плачущей. Даже на похоронах своей матери она не ревела, держалась стойко. А вот тогда разревелась — слезы так и залили ее щеки. А ведь до этого между ними, собственно, ничего и не было.

— Милый ты мой, милый... — она подалась к нему и сжала его голову ладонями. — Не приведи господь, чтобы все повторилось.

Что было потом — помнилось смутно. Очнулся он к вечеру. Весь остаток войны, до победы, пронес он в душе тепло ее рук, ее тела, нет, не рук и тела, тепло ее человеческого существа.

С фронта он ей писал при каждом удобном случае, подробно, обстоятельно рассказывая в письмах про всю свою жизнь, о чем можно было писать, подчеркивая чернилами наиболее главные, по его мнению, моменты. Она отвечала беглыми записками на сложенном вдвое листке бумаги; трудно было понять по ее ответам, как она там, и в следующем письме он дотошно выспрашивал обо всем, задавая множество вопросов, а после огорчался, получая торопливую записку.

Войну Андрей Данилович закончил недалеко от Берлина: не смог до него дойти опять из-за мины; ранило его на этот раз сравнительно легко — в мягкие ткани левой ноги. Но к тем шестнадцати осколкам в коробочке прибавилось еще три. А двадцатый вот так и остался в теле.

О ранении ей он ничего не писал, просто сообщил, что изменился адрес полевой почты, поэтому ее, опять-таки торопливая, но самая важная из всех записок, какие он от нее получал, дошла до него с небольшим опозданием: она небрежно, будто речь шла не о ней, а о соседке, сообщила, что ждет ребенка, и приписала: «Но не тревожься, и пусть это тебя не связывает. Не считай, пожалуйста, себя чем-то обязанным — я и сама не маленькая». Он долго не мог прийти в себя от негодования. Как же так? Родится ребенок, а он вроде бы не должен иметь никаких обязанностей? Весь день, обложившись книгами в скудной библиотеке полевого госпиталя, он сочинял по этому поводу нравоучительное письмо, пытаясь выбрать из книг к месту цитаты, но к вечеру ему стало смешно от собственной глупости, и вместо письма он вскоре оформил на ее имя денежный аттестат.

Вскоре после войны Андрей Данилович демобилизовался: ранения не позволяли оставаться в армии.

Провожали его торжественно — при полковом знамени. В тот день вручили ему последний орден, а в армейской газете поместили сильно подретушированный портрет. Он не сразу и узнал себя на газетном листе: глаза колючие, поперек лба спускается к бровям глубокая складка, а плечи в мундире развернуты, и грудь выпирает колесом. Таким вот, ветераном, боевым командиром, и видел его офицер из газеты, сфотографировавший его и написавший о нем статью; названия мест, где он воевал, в статье были выделены темным шрифтом, а воевал-то он с начала войны, так что при чтении от пестроты набора уставали глаза.

В полк приехал начальник политотдела дивизии, пожилой, но бодрящийся, подтянутый полковник. На банкете, устроенном офицерами в честь Андрея Даниловича в кафе маленького немецкого городка, полковник, слегка подвыпив,сказал:

— Отвоевались к чертовой бабушке... Скоро я тоже уйду из армии. Ох и надоела мне эта заваруха. Я ведь крестьянский сын, привык к тишине, к полям, к грачиным стаям... А тут, у-у, сволочи... — он почему-то погрозил кулаком в потолок. Полковник задумчиво посидел и добавил:

— Поехали со мной, ох и красавицы в нашем селе живут — нигде таких не найдешь.

Андрей Данилович засмеялся:

— У меня на Урале жена и дочь.

— О-о! — обрадовался полковник. — Хорошо. Значит, ждут. Меня тоже ждут — есть у меня сторона родимая.

Он что-то очень повеселел, обвел всех за столом светлым взглядом и разухабисто повел рукой:

— Всех нас давно ждут. У каждого есть сторона родимая... — И опять погрозил кулаком, теперь в сторону стены: — У-у...

Поезд уходил поздно ночью, провожали Андрея Даниловича шумной компанией, в вагон его внесли почти на руках, а когда состав тронулся, то провожавшие офицеры стали стрелять в небо по звездам.

На вокзале города, ставшего уже своим, близким, Андрей Данилович первым увидел Веру. Она проталкивалась в толпе к поезду, высоко подняв руку с букетом цветов, и, похудевшая, с чуть запавшими щеками и резче проступившими скулами, выглядела взрослой, а от каблуков — и выше ростом.

Он стремительно шагнул к ней, и они почти столкнулись.

Вера побледнела, ойкнула и прижала букет к груди.

Впервые целуя его при людях, она невольно косила глаза, точно проверяла — не подглядывают ли за ними; потом сказала:

— Пойдем домой, нас ждут, — и добавила с нервным смехом: — Ждут меня... с мужем.

Знакомая комната очень преобразилась, хотя все вроде бы стояло на своих местах — не было только круглой печки. На мгновение он застыл в дверях, охваченный каким-то сладостно-тревожным, мучительным чувством. В чем дело? И тут словно из тумана проступила железная детская кроватка с сеткой и уже стоявшая на ногах, придерживаясь руками за спинку кровати, его дочь.

Возможно, это и смешно, но в тот момент Андрей Данилович почувствовал себя очень важным, значительным человеком.

Он шагнул к дочери, хотел обнять ее, взять на руки, но она громко, испуганно заплакала и беспомощно потянулась к матери.

Видя, как расстроился Андрей Данилович, жена засмеялась:

— Ну что ты? Не огорчайся. Скоро она к тебе привыкнет.

Конечно, все так и было. Не прошло и недели, как Соня с удовольствием сидела у него на коленях, прыгала, если он ставил ее на ноги. Но всю жизнь потом он понимал, чувствовал, что душой она тянется к матери. И характер она унаследовала ее, поэтому и хлопот с ней, собственно, никаких не было: аккуратная, собранная, Соня успевала и отлично учиться, и заниматься в биологическом кружке. С детства она мечтала стать, как и мать, врачом, а в те годы в институты принимали в основном тех, кто имел трудовой стаж, и Соня после восьмого класса пошла учиться в вечернюю школу и два года проработала санитаркой в больнице. Как ее на это хватило — Андрею Даниловичу было трудно понять. Но школу она закончила с медалью и в институт поступила без всяких волнений.

С месяц после приезда Андрею Даниловичу каждую ночь снилась война, он неспокойно спал, метался во сне, сдвигал брови, командовал, но утром находил рядом жену, ощущал ее тепло, дотрагивался до кроватки дочери — и на весь день глупел от покоя и счастья.

Скоро наступила пора подыскивать работу, и он решил сходить в райком партии.

Секретарь райкома с тремя золотыми нашивками за ранения на пиджаке и с двумя рядами орденских колодок показался ему очень усталым человеком; от недосыпания у него было серое лицо и воспаленные веки.

Секретарь сразу признал в нем своего, фронтовика, поднялся навстречу, подал руку и представился:

— Худобин Василий Павлович, — и показал на стул: — Садись. — Сел за стол напротив, долго рассматривал его, потом задумчиво проговорил: — Люди везде позарез нужны, особенно вот такие, как ты, крепкие. Но вот скажи: специальность у тебя хоть какая-нибудь есть, что ты умеешь делать?

Андрей Данилович пожал плечами:

— Воевать. Что ж еще?

— Воевать мы научились, это точно, — мрачновато сказал секретарь райкома. — А как дальше быть? За год мы трех начальников ЖКО на металлургическом заводе турнули. Все нечистыми на руку оказались. Пойдешь начальником ЖКО.

— А что такое ЖКО? — спросил Андрей Данилович. — Дот знаю. Дзот знаю. А вот ЖКО первый раз слышу.

Секретарь райкома захохотал и смеялся долго — даже щеки у него порозовели.

— Скажу тебе честно, друг: ЖКО — это похуже всякого дзота и дота. Эта штука гораздо страшнее. В общем, это жилищно-коммунальный отдел... — Глаза его зажглись надеждой, он проворно встал из-за стола, обогнул его и обнял Андрея Даниловича за плечи. — Послушай, иди на это место, прошу тебя. Навоюешься дай бог. И нам поможешь. Вместе воевать будем. А?

Отказываться после такого не повернулся язык.

В свой первый кабинет Андрей Данилович вошел в военной шинели и в офицерской фуражке. На полу под вешалкой лежало несколько запыленных коричнево-глянцевых табличек, на верхней он разобрал красивую надпись, нанесенную рукой художника-гравера: «Начальник жилищно-коммунального отдела И. И. Патрушев». Он шевельнул таблички носком сапога, они рассыпались, и он удивился их схожести — только разные фамилии значились на табличках.

Он вышел из кабинета и посмотрел снаружи на дверь: ее когда-то оббили черной кожей, которая уже слегка выцвела, и пустое место от последней таблички бросалось в глаза, как заплата.

Андрей Данилович покачал головой, дивясь людскому тщеславию, задумчиво поморгал на дверь и сказал своему заместителю:

— Сделаем вот что... Закажем стеклянную табличку вроде пенала, а фамилию будем писать на бумажке. Как кто проворуется, то стоит только вынуть бумажку, а потом затолкать туда новую.

Впоследствии друзья шутили, что так он заговорил судьбу: четыре года успешно проработал в этой должности, и его повысили по службе.

Непривычное дело необычно сильно утомляло его, даже больше — порой угнетало. Воевать действительно приходилось. Раньше, на фронте, он снисходительно, свысока поглядывал на офицеров-интендантов, точно они совсем и не военные, а теперь понял все их тяжелые заботы: спешно надо что-то достать, а этого нет ни под руками, ни вблизи, ни где-либо вообще окрест... Иногда он ловил себя на таком: вернется домой еле-еле, упадет на кровать лицом в подушку, уснет мгновенно, а когда начнет просыпаться, то сразу ощутит щекочущий холодок в груди, словно сейчас, сию минуту, надо выскакивать из окопа под огонь.

«Когда же все это кончится?» — порой мелькала унылая мысль.

Еще и дома началась своя толкотня. Вернулся из армии брат жены, и хотя они быстро подружились, но в двухкомнатной квартире двум семьям жилось тесно. Если ночью просыпалась Соня и поднимала крик, то Андрей Данилович слышал, как во второй комнате просыпался брат жены и, закуривая, гремел спичечным коробком; неудобно чувствовал он себя тогда — жил ведь на подселении у жены.

Утрами все торопились на работу, в одно время собирались возле ванной комнаты и поторапливали друг друга, а он привык мыться долго, до пояса.

У Веры от переутомления, от постоянных занятий стал портиться характер. После войны она оставила хирургию и занялась гинекологией: сначала ей надо было много заниматься, чтобы хорошо освоить новую врачебную специальность, затем у ней появились какие-то свои мысли, и она стала писать статьи в медицинский журнал, потом готовилась к сдаче кандидатского минимума, подумывала о диссертации...

А Соня подрастала, требовала внимания. Случалось, если она расшалится, то Вера вспыхивала:

— Мама! Андрей! Займитесь же кто-нибудь ребенком! Ну, мне же заниматься надо.

Андрей Данилович сажал Соню на колени, что-нибудь рассказывал ей вполголоса, но и это отвлекало жену.

На третий год совместной жизни Вера неожиданно обнаружила, что ждет второго ребенка.

Самым тяжелым для Андрея Даниловича было то, что восприняла она это не как радость, а как трагедию.

— Как же это мы допустили? Как допустили?.. — твердила она, и в глазах ее тлело отчаянье. — Как мы все уместимся здесь? Где мне заниматься — на кухне, что ли?

Слушая ее, Андрей Данилович чувствовал, что у него свинцовой тяжестью наливается затылок: он и обиделся, и ощущал себя виноватым, и не знал, что предпринять, — с квартирами пока на заводе было плохо.

Внезапно его озарило:

— Знаешь что? А давай-ка я дом построю!

Она даже как-то мгновенно успокоилась, посмотрела на него широко открытыми глазами, как на невесть что выкинувшего ребенка или ненормального, с безмерным удивлением проговорила:

— То есть как это — дом построишь? Взял вот так просто и построил, как из песка, — она засмеялась. — Ерунда какая-то, честное слово. Прости, Андрюша, это я тебе, дурочка, зря нервы трепать стала... Вывернемся как-нибудь, не горюй.

— Да я серьезно. Дадут ссуду. Фронтовикам дают ее на льготных условиях, я это знаю. Срублю дом, а рядом разобью сад. Здесь, на Урале, садов настоящих, считай, ни у кого и нет. А земля, между прочим, у города для сада хорошая. Появятся у нас яблоки, груши, вишня... А в саду — тишина. Трава растет. В тени трава мягкая, сочная... Красота!

У него даже затеснило дыхание от этой мысли: он понял, что давно мечтает о собственном доме, что жить в этой пятиэтажной громадине просто не может, что его давят каменные стены, а широкий и плоский, без единого кустика двор опостылел.

Слушая его, жена покачивала головой, как на лепет ребенка, и в тот вечер была с ним очень ласковой, нежной, все гладила его по щеке ладонью и приговаривала:

— Строитель ты мой, строитель...

Уже засыпая, тихо засмеялась в подушку:

— Дом построю. Надо же... Тысяча и одна ночь.

 

Дом Андрей Данилович поставил на окраине города, в местности, называвшейся Николаевской рощей. Поодаль от дома, за бугристым пустырем, росли березы: серебристо-туманные по утрам, днем белые березовые стволы отсвечивали чернью, а к вечеру от заходящего солнца становились чеканно-золотистыми... По-деревенски тихо было вокруг, спокойно. Но город уже и тогда одним краем подбирался к роще, потом из нее сделали парк и обнесли березы чугунной оградой; в березах светились фонари, а с танцплощадки доносилась музыка.

Быстрота, с которой ему удалось построить дом, всех поразила, в том числе и его. Днем он неутомимо крутился на службе: выколачивал, где только мог, материал для ремонта запущенных в военные годы квартир, принимал от подрядчиков новое жилье и медленно, в ругани и тяжелых спорах, расселял туда семьи рабочих; тем более весело к вечеру ему было идти на стройку своего дома, у него словно появлялся новый приток сил, и он до поздней темноты, до тех пор, пока в густых сумерках не переставала различаться белизна рук, катал с тремя помощниками-плотниками, работавшими с ним по договору, бревна на своем участке.

В выходные дни он вставал, едва рассветало, и, пока плотники не пришли, он уже многое успевал сделать один. От загара и от работы лицо его почернело, он похудел, стал совсем поджарым, тонким в поясе, но ходил стремительно, весело. Своей веселостью, ловкостью, силой, умением во время короткого отдыха смешно рассказывать забавные эпизоды из времен войны, он заразил и плотников, и те делали для него невозможное.

В конце лета Андрей Данилович взял отпуск, за один день сколотил на участке будку-времянку, и на весь месяц в ней поселился.

В то лето, можно сказать, семьи он совсем и не видел.

В новый дом переехали в конце сентября. Он сразу понравился всем: бревна его, круглые, гладкие, одно к одному, долго сочились смолой, и во дворе пахло сосновым бором.

— Как в деревне или на даче, — радовалась жена.

Осенью же Андрей Данилович стал бродить с мерным шнуром по участку земли за домом, разбивая участок под сад.

Вера хмурилась, пыталась его урезонить:

— Отдохнул бы ты лучше, сад же не к спеху.

Заботливо ворчала и теща, пыталась все по дому взять на себя.

Андрея Даниловича удивляло: как не могут его понять? Не нуждался он в отдыхе. Не нужен он был ему. Наоборот: спал он крепко, просыпался теперь хорошо отдохнувшим, с ясной головой, с пружинистой легкостью в ногах и мог волчком крутиться весь день на работе: сознание, что вечером он займется приятным для души делом, помогало и на службе воротить горы. Он загодя, осенью, завез для сада саженцы, уложил их в прикопочную канаву, засыпал корни землей, до цементной плотности полив водой эту землю; потом отрыл и ямы, чтобы сразу, как оттает весной земля, приступить к посадкам.

Одно его огорчало какое-то время: до него доходили глухие слухи, что некоторые связывали постройку дома с его работой. Конечно же без помощи завода в такой короткий срок дом бы он построить не смог: ему и материалами помогали, и выделяли машины, чтобы вовремя их подвезти, и часто на стройку, иногда большой компанией, приходили добровольные помощники... Но с долгами потом пришлось расплачиваться многие годы.

Постепенно в доме, особенно во дворе его, складывался веселый для его сердца уклад жизни. Он построил сарай, выкопал глубокий погреб, сделал хороший курятник... Вере полюбилось кормить купленных им на базаре кур: утром она выходила босиком во двор, забрав под косынку волосы, открывала дверку курятника, напевно приманивала кур: «Цып-цып... цып-цып... цыпочки... цыпуленьки» — и плавным, округлым движением руки бросала им хлебные крошки, будто вовсе и не кур кормила, а лебедей в озере.

Впрочем, игра эта скоро ей надоела. Она забыла о курах, да и вообще больше ни за что в хозяйстве не бралась.

Теперь у жены был отдельный кабинет, и она самозабвенно занималась, словно наверстывала упущенное время: сидела по вечерам за письменным столом, обложившись книгами, листала их, шурша страницами, делала пометки; лишние книги сбрасывала под стол, в ноги. Иногда Андрей Данилович осторожно заглядывал в кабинет: одну половину ее лица розово освещала из-под абажура настольная лампа, и волосы на голове, пронизанные светом, казались пушистыми, легкими; в тени неосвещенной стороны волосы были другими — тяжелыми и темными, точно смоченными водой.

Не изменилась она и после защиты кандидатской диссертации: стала подумывать о докторской и все так же часто сидела по вечерам за столом.

Но иногда Вера на несколько дней забрасывала занятия, не подходила к столу, не листала книги. В доме становилось шумно и по-особенному весело. Она возилась с детьми, на нее находил стих помогать на кухне матери, она тормошила Андрея Даниловича и заигрывала с ним, как девушка; он тоже дурачился и в такие дни вел себя так, словно она еще не жена ему и он только-только за ней ухаживает.

Когда обставляли Вере кабинет, то твердо договорились: детям туда вход будет заказан. Но Соня с молчаливым своим упрямством быстро нарушила этот принцип. Она вообще росла удивительной девочкой: помнится, устроили ее в детстве в садик, он отвел ее утром, а вечером воспитательница сказала, что Соня весь день простояла, заложив руки за спину, в углу за кадкой с большим фикусом — ни голод, ни уговоры, ни другие дети не помогли ее оттуда вытянуть.

Утром на следующий день Соня без возражений собралась в садик, а вечером он уже вместе с Верой пошел за ней; оказалось, повторилась та же история. Она даже на горшок не просилась.

— Как хотите, дорогие родители, но нельзя ее водить в садик, — сказала воспитательница. — Бывают такие дети, и нельзя их травмировать.

Вера согласилась:

— Да, действительно попадаются...

Так Соня в садик и не ходила — хорошо, что за ней было кому присматривать.

Кабинет матери почему-то очень ей полюбился: во время вечерних занятий Веры она тихонько приоткрывала дверь и останавливалась на пороге, молча смотря в сторону матери.

— Сонечка, не мешай, — скажет Вера.

Дочка уйдет, походит по дому и вновь приоткроет дверь кабинета.

Вере однажды стало жалко ее, и она сказала:

— Заходи, что же ты...

Соня забралась с ногами в кресло и молча просидела в нем весь вечер.

С тех пор вход в кабинет был для нее полностью открыт. Жена говорила:

— Она мне совсем не мешает. Наоборот — помогает сосредоточиться.

Незаметно для всех Соня оборудовала в закуточке между книжным шкафом и креслом себе уголок для игр: часами могла там молчаливо играть, не мешая матери заниматься. Уже во втором классе характер ее игрушек резко изменился: она поставила в уголок детский шкаф и наклеила на его дверце из красной бумаги крест; в шкафу хранились бинты, старый, треснувший шприц, коробочки из-под лекарств... Загадкой осталось для всех, откуда Соня принесла Айболита в белом халате и тоже вот с красным крестом на руке.

Вскоре Андрей Данилович стал замечать, что жена могла, забыв про свои занятия, долго разговаривать с дочкой в кабинете: Соня всегда слушала ее как-то по-взрослому — сосредоточенно хмурясь.

Школьницей, а потом и студенткой, она очень любима заниматься за столом матери, если кабинет был свободен.

Зато Колю туда явно было нельзя пускать: мальчик рос крепким, подвижным — все бы там перевернул за одну минуту. Андрей Данилович и его теща всегда следили за ним, старались вовремя перехватить, если он туда направлялся. Затем и Соня стала хранительницей покоя матери: если мальчик, расшалившись, внезапно врывался туда, то она вставала на его пути каменной преградой.

В конце концов мальчик полностью уяснил, что ходить в кабинет ему не разрешается.

В какой-то мере Андрея Даниловича это даже радовало: сын почти всегда был рядом с ним. Но вот что он сумел ему дать в детстве? Почему-то остро запал в памяти, казалось бы, незначительный случай... Утром, собираясь на работу, он решил по пути отвести Колю в детский сад, заставил быстро его одеться, а потом они вместе пошли на кухню. На окне там висела тюлевая занавеска, и по ней, цепляясь коготками, бегал мышонок, неизвестно как на нее попавший: спрыгнуть на пол он, видимо, боялся — занавеска поднималась над полом довольно-таки высоко.

Андрей Данилович схватил совок и хотел тут же прихлопнуть мышонка, но Коля закричал:

— Папа, не бей его, он такой красивый: серенький и глазки красненькие...

Мелькнула мысль о воспитании в душе ребенка доброты, ведущей к гуманности, и он взял со стола чистую кастрюлю, аккуратно стряхнул в нее с занавески мышонка и выпустил его из кастрюли в сени, где мышонок сразу же побежал за ларь — к какой-то дырке в свою нору.

— Хорошо, что кот где-то шляется, — сказал Андрей Данилович. — А то бы мигом его сожрал.

— Как... сожрал? — изумился мальчик.

— А просто: аам — и нет. Проглотил бы и хвоста не оставил. Ему что, мурлу усатому. Для него законы не писаны.

Они пошли рядом по улице. Обычно Андрей Данилович за руку Колю не брал: любил, когда мальчик старался идти, как и он, ступая с тяжеловатой, размеренной силой.

О чем-то он тогда задумался, глубоко ушел в свои мысли и вдруг — как удар по затылку — резкий, визгливый скрип тормозов.

Он встрепенулся и увидел такую картину: на противоположный тротуар въехал колесом грузовик, вблизи машины куда-то торопится с палкой Коля, а от него, задрав хвост, прыжками улепетывает большой рыжий кот.

— Стой, бандюга! — закричал сыну Андрей Данилович. — Голову откручу!

Догнал его в три прыжка, схватил на руки, ругаясь:

— Я тебе покажу... я тебе покажу, как по дороге за котами с палкой гоняться! — и поскорее понес его подальше от матерщины шофера.

Коля сидел на руках какой-то притихший, с отрешенным взглядом.

— Что, машины испугался? — спросил он сына.

— Не-е... — мотнул тот головой.

— А-а, понимаю, на папу обиделся, что голову обещал открутить или бандюгой назвал? Так это я пошутил. Обиделся, да?

Сын опять мотнул головой:

— Не-е...

— Так что же ты у меня на руках таким истуканом сидишь, будто тебя по голове дубиной пришибли?

— А так...

Только много позже Андрей Данилович понял: сын очень задумался тогда над странным противоречием слов и поступков отца в то утро.

В школе Николай учился неровно: то шли подряд одни двойки, хоть глаз не подымай от земли из-за такой бездарности сына, то косяком начинали валить пятерки... Любил он туристские походы, спорт, но тоже странно: то занимался боксом, то прыжками в высоту, то игрой в волейбол...

Когда заканчивал десять классов, то все гадал — куда же ему поступить дальше учиться?

Выбрал он автотракторный факультет политехнического института.

Скоро стало понятно, что конкурса Николай не выдержит. И здесь кто-то посоветовал скорее забрать документы и отнести в финансово-экономический институт. Николай было запротестовал.

— Туда одни девчонки поступают.

— А экономист сейчас самой главной фигурой в стране становится... — увещевал сына Андрей Данилович.

И чего он пугал армией сына? Даже странно это — в высшей степени. Сам бы небось, если бы не ранения, так служил бы в армии до самой пенсии... Войны, конечна, он ему совсем не желал. Но зачем было, дураку старому, пугать его армией?!

На экономический факультет Николай поступил без труда. Именно потому, как догадывался Андрей Данилович, что поступали туда и правда почти одни девушки, а институту конечно же хотелось иметь побольше парней.

Поступил — и ладно. Хорошая, в общем-то, специальность. Но вот зачем он сам, спрашивается, сердясь на сына, если тот начинал проявлять строптивость, иной раз покрикивал:

— Ну, ты, счетовод, помолчи лучше.

В гости к жене иногда приходили ее друзья — народ в основном шумный, на язык не сдержанный. Собственно, сказать, что они приходили, было нельзя: они как-то сбегались, не договариваясь заранее. Говорить начинали еще с порога, разговор легко перерастал в спор, подчас непримиримо-жесткий — до обид, обвинений и даже оскорблений. Сидя на обитой розовым вельветом тахте, он молча вслушивался в непонятные, часто звучавшие не по-русски слова и прятал в отяжелевших бровях ревнивые огоньки глаз; даже жену он не спрашивал о неясном, запоминал звучание слов и в одиночестве справлялся по словарю, что же они означают, а если в пылу спора к нему внезапно обращались с вопросом, то он тянул ладонь к уху и переспрашивал: от контузии при ранении он и верно был слегка глуховат на левое ухо и, пользуясь этим, ловко уходил от ответа.

Столкнувшись с ее друзьями, он быстро понял, что мало у него именно той самой эрудиции, которую они так ценили, и мучительно стал бояться уронить себя в глазах жены. Тогда же он заказал на мебельной фабрике книжные шкафы — полированные, с раздвижными стеклами вместо дверок. Поставленные два в ряд, они заняли всю стену. Библиотека его пополнялась быстро — всего через несколько лет шкафы стояли забитые до отказа. Но времени читать было не так уж и много, поэтому в собрании сочинений классиков литературы он прочитывал, в основном, последние, библиографические разделы. Память у него была свежей, цепкой, он хорошо запоминал прочитанное, в случайном разговоре с кем-нибудь из друзей жены мог огорошить его прекрасным знанием всей родословной Пушкина или, допустим, тем, сколько было детей у графа Льва Николаевича Толстого и что с ними со всеми стало... Но он все равно замечал: быстро вспыхивавший у них к его словам интерес быстро и затухал.

Попадались у него в библиотеке и книги редких изданий. Одну из таких он случайно достал в заводском Дворце культуры: пришел туда по делам, а библиотеку — тесную, неудобную — как раз освобождали от старых книг. Пожилая женщина с длинным списком в руках продвигалась боком в узком проходе вдоль запыленных полок и сбрасывала на пол не пользовавшиеся спросом книги, а ее помощница относила их в угол, в общую груду. Андрей Данилович нарушил груду, немного порылся в ней, и ему открылась толстая книга в твердом сером переплете, с заголовком, набранным красивым древним шрифтом: «Архитектура в памятниках западного средневековья». Он выпросил книгу и унес, а дома с удивлением прочел на обложке иное название: «Агрикультура в памятниках западного средневековья». Жена, смеясь, пересказывала потом этот случай как анекдот, он и сам посмеивался над собой, но вечером, включив у изголовья тахты торшер, прилег на тахту с книгой, решив ее пролистать, просмотрел предисловие, дошел до «Начал» Исидора Севильского, прочел: «Как учит Варрон, четверояким может быть поле. Потому что либо бывает оно нивой, то есть посевным участком, либо участком насаждений, пригодным для деревьев, либо пастбищем, свободным для травы и скота, либо цветущим садом, годным для пчел и цветов» — и вдруг со стеснившим горло странным ощущением большой утраты припомнил поляну в березовой роще за дальней колхозной поскотиной и себя в жаркий день на этой поляне: березы от солнца ослепительно белые, воздух раскален и тягуч, все вокруг сомлело от жары, все словно спит, но над самой землей стрекочут кузнечики, в траве стоит звон, а с цветка на цветок, неторопливо примериваясь, грузно клоня стебли, перелетает большая мохнатая пчела с мучными крапинками пыльцы на пестрой шерстке...

Он осторожно тронул дальше страницы книги, серые, слегка пожелтевшие по краям, точно прихваченные огнем, и от знакомых названий грудь обдало теплом: борона, лемех, серпы, мотыги, новь, выгон, ярмо, дышло, мякина — все было привычным с детства, милым сердцу, а теперь вот постепенно забывавшимся. А то, как об этом говорилось в книге, трогало до умиления, он не мог спокойно лежать, сел на тахте, взъерошил волосы, а потом пошел к жене, не боясь ее потревожить: казалось, и она должна воспринять все это так же остро, как он.

— Послушай, Вера, как любопытно: «Сошник называется так потому, что силою землю взрывает, или оттого, что он извергает землю». И дальше, дальше! Это из Лукреция взято: «...загнутый железный сошник плуга тайно стачивается в ниве и через ущерб приемлет блеск». Каково, а? А знаешь, откуда название борозды произошло? От солнца. Борозда называется «от солнца», потому что пахота ухватывает солнце.

— Любопытно... Но что-то неясно. Как это понять: борозда... и солнце?

— Здесь толкуется латинское происхождение слова. У нас борозда или борозна происходит от старых — «бразда», «бразна», всякая резь желобом, как сказано в словаре Даля. А тут латинское «Сулкус» от «соль» — солнца. Поле во время пахоты рассекается, открывается, и лучи проникают глубже. Вот и выходит, что пахота как бы ухватывает солнце.

Думая о своем, она протянула:

— Раз так — то ясно.

Андрей Данилович затих и полистал страницы еще: сидел, прижимая к зардевшимся щекам ладони, читал положенную на колени толстую книгу и вдруг тихо, с восхищением простонал:

— У-у, как написано. Зубы ломит. Был, оказывается, такой огородник, Валафрид Страбон. Вот что он писал: «Когда сестра старости зима — чрево целого года и грозная пожирательница огромного труда, — изгнанная приходом весны, скроется в самые недра земли, когда весна — начало круговорота года и его украшение — начнет разрушать грозные следы скупой зимы, вызывая прежние формы вещей, возвращая старый блеск захиревшему сельскому пейзажу, когда чистый воздух начнет открывать ясные дни, а травы и цветы, подымаясь вслед за Зефиром, вытянут нежные верхушки корней, долго скрывавшиеся в мрачных недрах, леса покрываются зеленью, горы — сочной травой, и на веселых лугах покажутся уже приметные кустики, — тогда и наш садик, расположенный на небольшом участке земли к востоку, прямо перед дверьми моего крыльца, заполнит крапива, и скромная землица выведет на поверхность травы, дающие жгучие яды, пригодные, чтобы ими намазывать копья. Что мне делать? Таким густым был внизу ряд сплетавшихся корней, как это бывает, если опытный мастер оплетает из гибких прутьев решетки для стойл в конюшнях. Поэтому ни минуты не медля я подхожу с плугом к слежавшимся глыбам, подымая пашню, которая цепенеет в объятиях выросшей без зова крапивы». — Андрей Данилович назидательно поднял вверх указательный палец. — Заметь: ни минуты не медля!.. — Покачав головой, он добавил: — Сразу видно, что он все сам испробовал, своими руками землю помял. Земледелец. А сколько любви и уважения к труду чувствуется. Даже название работы — не ученый трактат, не статья, не диссертация. Поэма! И верно, как стихи читается.

Жена потянулась за сигаретой и улыбнулась:

— Не припомню, чтобы ты стихи с таким упоением читал. По крайней мере, из-за стихов меня от занятий ни разу не отвлекал.

Андрей Данилович обиженно насупился и буркнул:

— Значит, лучше стихов.

Долго шевелил огрубевшие страницы, но вот дошел до беседы архиепископа Эльфрика, англичанина из десятого столетия, снискавшего славу опытного педагога, прочел ее, засмеялся и не выдержал:

— Оторвись-ка на минуту. Тут есть и позабавнее... Учитель спрашивает советника: «Как ты скажешь, мудрец? Которое из мирских занятий кажется тебе стоящим на первом месте?» И советник отвечает: «Земледелие, так как пахарь всех нас кормит!»

Она пожала плечами:

— А тракторы, машины всякие сельскохозяйственные... Их же на заводе делают.

Рассмеявшись, Андрей Данилович откинулся на спинку кресла и весело посмотрел на жену:

— О-о!.. Этого я от тебя и ждал. В беседе, между прочим, кузнец один принимает участие. Он говорит советнику: «Откуда, однако, возьмет пахарь лемех или нож? Да и стрекало он имеет исключительно благодаря моему ремеслу». А советник отвечает: «То, что ты говоришь, конечно, справедливо, но все мы охотнее искали бы гостеприимства у пахаря, чем у тебя, так как пахарь дает нам хлеб и питье». Вот как! Уел кузнеца советник. Теперь ты скажи: кто тебе дает свежие овощи?.. Скоро вот и пиво варить буду...

Весело засмеялась и жена, оторвалась от своих книг, подошла к нему, присела на подлокотник кресла рядом.

— Эх ты, Валафрид ты мой, огородник.

С нежностью погладив твердый переплет книги, Андрей Данилович поставил ее в шкаф на видное место и долгое время постоянно ее листал: он заметил, что после чтения ее у него появлялся нестерпимый зуд в ладонях, и он с увлечением работал в саду — копал землю, делал на деревьях прививки, мазал к зиме стволы известкой... Жизнь в ту пору вспоминалась ему удивительно полной. К работе он привык, а к заводу — притерся. Он полюбил уводить кого-нибудь из друзей жены в сад, усаживал на скамью за столом, сколоченным из ободранных рубанком до бархатно-мягкой гладкости досок, а сам садился на комель или расхаживал рядом и неторопливо рассказывал, словно читал лекцию, где поставит ульи с пчелами, где отроет под парники яму... Андрей Данилович замечал — в такие минуты они слушают его с неподдельным интересом. В то время он много переписывался с садоводами, они к нему тоже наезжали часто: просто так поговорить, посмотреть сад или выпросить новые саженцы — что-нибудь вроде редкой тогда в этих местах китайской вишни, чьи сладкие, бледновато-розовые ягоды не свешивались, как обычно, на длинных черенках, а прилипали, казалось, вплотную к веткам.


Читать далее

Память о розовой лошади. РОМАН
ГЛАВА ПЕРВАЯ 07.04.13
ГЛАВА ВТОРАЯ 07.04.13
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 07.04.13
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 07.04.13
ГЛАВА ПЯТАЯ 07.04.13
ГЛАВА ШЕСТАЯ 07.04.13
ГЛАВА СЕДЬМАЯ 07.04.13
ГЛАВА ВОСЬМАЯ 07.04.13
В ожидании сына. ПОВЕСТЬ
1 07.04.13
2 07.04.13
3 07.04.13
4 07.04.13
5 07.04.13
6 07.04.13
7 07.04.13
8 07.04.13
Сага о любимом брате. ПОВЕСТЬ 07.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть