КНИГА ВТОРАЯ. При дворе и в стане

Онлайн чтение книги Жанна д'Арк Personal Recollections of Joan of Arc
КНИГА ВТОРАЯ. При дворе и в стане

ГЛАВА I

Пятого января 1429 года Жанна пришла ко мне со своим дядей Лаксаром.

— Время наступило, — сказала она. — Теперь мои Голоса не смутны, но отчетливы, и они сказали мне, что следует делать. Через два месяца я буду у дофина.

Ее настроение было восторженно, ее осанка — воинственна. Это передалось мне, и я почувствовал тоже какое-то неодолимое стремление; подобный порыв переживаешь, когда услышишь барабанный бой и топот идущего войска.

— Я верю! — сказал я.

— Я тоже верю, — произнес Лаксар. — Если бы она раньше сказала мне, что Господь повелел ей спасти Францию, — я не поверил бы; я предоставил бы ей самой, как умеет, пробиваться к губернатору, и постарался бы держаться подальше от всей этой кутерьмы, не сомневаясь, что Жанна спятила с ума. Но я видел, как безбоязненно она стояла перед теми знатными и сильными людьми, я слышал, как она говорила свою речь; ведь только с помощью Божьей она могла это сделать. В этом я убедился. А потому я отныне смиренно подчиняюсь ее приказаниям. Пусть поступает со мной, как хочет.

— Мой дядя очень добр, — сказала Жанна. — Я послала к нему с просьбой: пусть придет к нам и уговорит маму отпустить меня с ним, чтобы я могла поухаживать за его женой — она больна. Это устроилось, и завтра с рассветом мы отправляемся. Из его дома я вскоре пойду в Вокулер — буду там ждать и домогаться, пока не получу просимого. Кто были те два рыцаря, что сидели тогда слева от тебя за столом губернатора?

— Один — сьер Жан де Новелонпон де Мец, другой — сьер Бертран де Пуланжи.

— Добрая сталь — добрая сталь, и тот и другой. Я наметила их себе в помощники… Что прочитала я на твоем лице? Сомнение?

Я приучал себя говорить ей всегда лишь неприкрашенную правду, а потому сказал:

— Они приняли тебя за помешанную — так и сказали. Правда, они сожалели о тебе, но все-таки назвали тебя безумной.

По-видимому, это нисколько не встревожило и не обидело ее. Она только промолвила:

— Мудрые люди меняют свои мнения, когда видят, что их взгляд был ошибочным. Так будет и с ними. Они отправятся со мной. Теперь я опять встречусь с ними… Кажется, ты опять сомневаешься? Сомневаешься?

— Н-нет. Теперь нет. Мне лишь вспомнилось, что это было год тому назад и что они нездешние; они случайно остановились здесь на один день во время путешествия.

— Они приедут опять. Но к делу: я пришла, чтобы оставить тебе кое-какие распоряжения. Через несколько дней после моего ухода отправишься и ты. Устрой все свои дела, потому что твое отсутствие будет продолжительно.

— А Жан и Пьер пойдут со мной?

— Нет; сейчас они отказались бы, но вскоре придут и они, и принесут мне родительское благословение и согласие на то, чтобы я пошла навстречу своему призванию. Тогда я буду сильнее… это придаст им бодрости; а теперь я слаба, потому что мне недостает этого. — Она замолчала, и ее глаза наполнились слезами; затем она продолжала: — Я хотела бы проститься с маленькой Менжеттой; на рассвете приведи ее за околицу; пусть она немного проводит меня…

— А Ометта?

Жанна не выдержала и залилась слезами.

— Нет… о нет! — сказала она. — Слишком она дорога мне. Я не перенесла бы свидания, зная, что никогда не увижу ее лица.

На другое утро я пришел с Менжеттой, и мы, все четверо, пошли по дороге, пока деревня не осталась далеко позади. Тогда обе девушки сказали друг другу последнее "прости"; долго они обнимались, долго изливали в ласковых словах свое горе. Грустная картина. Жанна долго смотрела на далекую деревню, на Древо Фей, на дубовый лес, на цветущий луг, на реку, как будто она хотела запечатлеть все эти картины в своей памяти, так, чтобы они вечно сохранялись, не побледнели: она ведь знала, что никогда в жизни больше не увидит этого. Потом она повернулась и пошла своей дорогой, проливая горькие слезы. То был ее день рождения и мой. Ей исполнилось семнадцать лет.

ГЛАВА II

Через несколько дней Лаксар проводил Жанну в Вокулер и нашел ей там помещение у Катерины Ройе, жены пекаря, честной и доброй женщины. Жанна не пропускала ни одной обедни, помогала по хозяйству — этим она платила за помещение и стол, — и если кому-нибудь приходила охота поговорить с ней насчет ее призвания, — а таких любителей было много, — то она беседовала свободно, ничего уже не скрывая. Я вскоре поселился неподалеку и подмечал, как к ней относится население. Быстро разнеслась весть, что появилась молодая девушка, которой Бог повелел спасти Францию. Простой народ стекался толпами, чтобы взглянуть на нее и поговорить с ней, и ее юная красота сразу завоевывала ей половину их доверия, а ее глубокая убежденность и несомненная искренность довершали остальное. Зажиточные люди держались вдали и подтрунивали; ну да их не переделаешь.

Вспомнили пророчество Мерлина; восемьсот лет миновало с тех пор, как он предсказал, что через многие годы Францию погубит женщина, и женщина спасет. Вот Франция была погублена впервые — и погубила ее женщина, Изабелла Баварская, ее королева-предательница; и нет сомнения, что эта чистая и прекрасная молодая дева избрана Небом для завершения пророчества.

В этом было новое и могучее поощрение возраставшего любопытства; все больше и больше разгоралось волнение, а вместе с ним надежда и вера. И волна за волной покатилось из Вокулера по всей стране это животворное воодушевление, разлилось вглубь и вширь, охватив все деревни, освежило и приободрило гибнувших сынов Франции. И из тех деревень потянулся народ, чтобы увидеть воочию и услышать самим; кто узрел и услышал — тот веровал. Они переполнили город; больше того: харчевни и дома были набиты битком, и все-таки половина прибывших должна была остаться без крова. А люди все прибывали, хотя стояла зима; когда алчет душа, то где тут думать о хлебе или пристанище, лишь бы утолить свою более высокую потребность. День за днем, день за днем увеличивался этот многолюдный поток. Домреми был поражен, ошеломлен, сбит с толку. Деревня задавалась вопросом: "Неужели это мировое чудо все эти годы пребывало среди нас, а мы и не примечали?" Пришли из деревни Жан и Пьер; на них смотрели во все глаза, им завидовали, словно великим и счастливым мира сего. Их шествие в Вокулер было подобно триумфу; из окрестных деревень сбегался народ, чтобы увидеть и приветствовать братьев той, с которой ангелы беседовали с глазу на глаз и в чьи руки, по воле Бога, они передавали судьбу Франции.

Братья принесли Жанне благословение и напутствие родителей, а также обещание, что они вскоре сами придут подтвердить ей это. И с этим беспредельным блаженством на сердце, с этим залогом счастливой надежды она вторично отправилась к губернатору. Но тот был столь же несговорчив, как и раньше. Он отказался послать ее к королю. Она была разочарована, но ничуть не пала духом.

— Все равно, — сказала она, — я должна буду приходить, пока не получу вооруженной свиты, потому что так повелено, и я не могу не повиноваться. Я должна отправиться к дофину, хотя бы мне пришлось ползти на коленях.

Я и оба брата навещали Жанну каждый день, чтобы видеть приходивший народ и послушать, о чем говорят. И однажды действительно явился сьер Жан де Мец. Он повел с ней речь в шутливом и ласковом тоне, как обыкновенно разговаривают с детьми.

— Что ты тут поделываешь, девочка? Как ты думаешь, вытурят ли короля из Франции и превратимся ли мы все в англичан?

Она отвечала ему со своим обычным спокойствием и деловито:

— Я пришла просить Роберта де Бодрикура отвести или отослать меня к дофину, но он не внемлет моим словам.

— Поистине твоя настойчивость поразительна; минул целый год, а ты не изменила своей прихоти. Я видел тебя, когда ты явилась в первый раз.

Жанна возразила с прежней невозмутимостью:

— Это не прихоть, а цель. Он даст согласие. Я буду ждать.

— Ах, дитя мое, благоразумно ли так твердо уповать на это? Губернаторы ведь упрямый народ, с ними скоро не сладишь. Ежели он не удовлетворит твоей просьбы…

— Удовлетворит. Он не может иначе. Ему не дано выбирать.

Шутливость дворянина начала пропадать — это видно было по его лицу. Убежденность Жанны передавалась и ему. Всегда случалось так, что все, кто начинал с ней шутить, под конец становились серьезны, подмечая в ней такую душевную глубину, о которой раньше и не подозревали; ее очевидная искренность и непоколебимая твердость ее убеждений составляли силу, перед которой не могло устоять легкомыслие. Сьер де Мец вдруг немного призадумался. Затем произнес, уже без оттенка шутки:

— Необходимо ли тебе отправиться к королю так скоро? То есть, хочу я сказать…

— До наступления крестопоклонной недели. Хотя бы у меня отнялись ноги до самых колен.

Она произнесла это с тем скрытым огнем, который столь много говорит, когда взбаламучено сердце. Прочитали бы вы ответ на лице этого рыцаря, посмотрели бы вы, как загорелись его глаза! То было сочувствие. Он сказал:

— Бог свидетель — я верю, что ты получишь стражу и что из этого выйдет толк. Что же ты собираешься сделать? На что ты надеешься и какова твоя цель?

— Спасти Францию. И мне предназначено совершить это. Ибо ни единый человек на всем свете, ни король, ни герцог, ни кто-либо другой, не может восстановить французское королевство, и неоткого ждать помощи помимо меня.

Эти слова были проникнуты и убежденностью и искренностью порыва; они растрогали доброго дворянина. Я видел ясно. А Жанна добавила несколько упавшим голосом:

— Но поистине я предпочла бы сидеть со своей бедной матерью за веретеном, потому что не для того я была рождена. Однако я должна пойти и совершить это — такова воля моего Повелителя.

— Кто твой Повелитель?

— Бог.

И тогда сьер де Мец, исполняя древний и красивый рыцарский обычай, преклонил колено и вложил свои руки в руки Жанны, показывая тем, что он признает себя ее вассалом, и поклялся, что с помощью Божьей он сам проводит ее к королю.

На следующий день прибыл сьер Бертран де Пуланжи, и он также принес ей клятву и честью рыцаря обещал оставаться при ней и повиноваться ее указаниям.

И к вечеру в этот же день разнеслась великая молва по всему городу — будто сам губернатор сбирается посетить юную деву в ее убогом жилище. Поутру все улицы и переулки наводнились народом: каждому хотелось увидеть, действительно ли сбудется столь невероятная вещь. И сбылось. Губернатор подъехал в полном параде, в сопровождении своей вооруженной свиты; известие о том разнеслось повсюду, поразило всех, положило конец насмешкам, и слава Жанны поднялась до небывалой высоты.

Губернатор поставил себе такой вопрос: Жанна либо ведьма, либо святая; и он решил докопаться до истины. Поэтому он привел с собою священника, чтобы произвести изгнание беса, на случай, если она одержима нечистой силой. Патер совершил надлежащий обряд, но не обнаружил дьявола. Он лишь оскорбил Жанну в ее лучших чувствах и неизвестно зачем надругался над ее благочестием; ведь он перед тем исповедовал ее сам и должен был бы знать, — если только он вообще что-нибудь знал, — что бесы не могут присутствовать в исповедальне, но издают крики страдания и самые нечестивые проклятия, лишь только почувствуют близость этого святого таинства.

Губернатор вернулся встревоженный и задумчивый; он решительно не знал, что делать. А пока он размышлял и обдумывал, прошло несколько дней и наступило 14 февраля. Тогда Жанна пришла в замок и сказала:

— Во имя Господа, Роберт де Бодрикур! Вы слишком медлите, и, задерживая меня, вы тем самым причиняете вред, ибо сегодня дофин проиграл битву вблизи Орлеана, и он понесет еще больший урон, если вы не отошлете меня к нему как можно скорее.

Губернатор ушам не верил, слушая такую речь, и сказал:

— Сегодня, дитя, сегодня? Как ты можешь знать, что произошло в тех местах сегодня? Восемь или десять дней требуется, чтобы оттуда пришла весть.

— Мои Голоса принесли мне эту весть, и она истинна. Сегодня проиграна битва, и на вас лежит вина, что я до сих пор не двинулась в путь.

Губернатор некоторое время ходил взад и вперед по комнате, говоря сам с собою и иногда произнося какое-нибудь увесистое проклятие; наконец он сказал:

— Вот что! Ступай себе с миром и жди. Если окажется так, как ты говоришь, то я дам тебе грамоту и пошлю тебя к королю, — но не иначе.

Жанна ответила с жаром:

— Благодарение Богу, почти миновала пора ожидания. Через девять дней вы дадите мне грамоту.

Население Вокулера уже подарило ей коня, а также вооружило и снарядило ее, как воина. До сих пор у нее не было случая испытать коня и узнать, может ли она ездить верхом, потому что ее первой и главной обязанностью было не покидать своего поста и внушать надежду и смелость всем приходящим к ней и готовить их к совместному подвигу освобождения и возрождения королевства. Исполнению этого долга она посвящала каждую минуту своего времени. Но не все ли равно — не было ничего, чему она не могла бы научиться, и притом в кратчайший срок. Ее конь убедился в том с первого же часа. Между тем учебе ездить верхом занялись братья Жанны и я; мы учились по очереди. Обучались мы также искусству владеть оружием.

20 числа Жанна созвала свое маленькое войско — двух рыцарей, двух своих братьев и меня — на частный военный совет. Нет, то не был совет — такое название не подошло бы, потому что она не совещалась с нами, а отдавала приказания. Она начертала нам путь, которым намеревалась ехать к королю, и сделала это подобно человеку, в совершенстве знающему географию; и эта роспись ежедневных переходов была составлена так, что все особенно опасные места оставались в стороне благодаря фланговым движениям. Из этого видно, что политическую географию она знала так же хорошо, как физическую. И в то же время она ни одного раза не была в школе, ничему не училась. Я изумился, но тотчас подумал, что Голоса вразумили ее. Однако по некотором размышлении я заметил, что дело вовсе не в том. Она постоянно ссылалась на слова того, или другого, или третьего, и я понял, что она прилежно расспрашивала всех своих бесчисленных посетителей и на основании их сообщений терпеливо собрала всю эту сокровищницу знания. Оба рыцаря восхищались ее здравым смыслом и проницательностью.

Она приказала нам сделать все приготовления к путешествию, во время которого мы будем совершать переходы ночью, а спать — днем, в потаенных местах; почти весь долгий путь через неприятельскую территорию нам предстояло совершить в таких условиях.

Кроме того, она приказала хранить в тайне день нашего отправления, потому что желала уйти незамеченной. В противном случае наше выступление было бы отпраздновано шумными проводами, а это могло бы послужить предупреждением врагу: нас подстерегли бы в засаде и взяли в плен. В заключение она сказала:

— Теперь мне только осталось сообщить вам день, когда мы выступим в поход, — чтобы вы могли заблаговременно приготовить все и чтобы не пришлось ничего делать в последнюю минуту кое-как и наспех. Мы отправляемся двадцать третьего в одиннадцать часов вечера.

И она отпустила нас. Оба рыцаря были ошеломлены и — встревожены. И сьер Бертран сказал:

— Даже если губернатор в самом деле даст ей грамоту к королю и конвой — он все-таки, быть может, не успеет сделать это к назначенному ею времени. Тогда как же она решается назначать день и час? Опасно, очень опасно выбирать и назначать время при такой неизвестности.

Я сказал:

— Раз она сказала двадцать третьего, то мы можем ей довериться. Я думаю, Голоса поведали ей. Нам лучше всего повиноваться.

И мы повиновались. Родителей Жанны уведомили, чтобы они пришли до 23 числа, но из осторожности им не было сказано, почему назначен крайний срок.

23 она целый день пытливо всматривалась в толпы стремившихся к дому новых посетителей, но ее родители не показывались. Однако она не теряла мужества и продолжала надеяться. Но наступил вечер, и надежды ее рушились; она залилась слезами, но вскоре осушила их и сказала:

— Очевидно, так должно было случиться; очевидно, так суждено. Я должна перенести это и — перенесу.

Де Мец пытался утешить ее, говоря:

— От губернатора пока ничего не слышно. Они, быть может, придут завтра и…

Он не договорил, потому что она прервала его словами:

— Чего ради? Мы отправляемся сегодня вечером, в одиннадцать часов.

Так и сбылось. В десять часов явился губернатор в сопровождении свиты и факельщиков и привел ей отряд конной стражи, дал коней и вооружение мне и братьям Жанны и вручил ей грамоту на имя короля. Затем он снял свой меч и собственноручно опоясал им Жанну и сказал:

— Истинны были твои слова, дитя мое. Битва была проиграна в тот день. И вот я исполняю свое слово. Иди… будь что будет!

Жанна поблагодарила его, и он пошел своей дорогой.

Эта проигранная битва была тем знаменитым поражением, которое значится в истории под именем Сельдяной битвы.

Все огни в доме были сразу погашены, и через некоторое время, когда улицы погрузились в темноту и безмолвие, мы, никем не замеченные, миновали их и, выехав через западные ворота, помчались во весь опор, нахлестывая и пришпоривая лошадей.

ГЛАВА III

Нас выехало двадцать пять отлично вооруженных человек. За городом мы построились попарно: Жанна и ее братья — посреди колонны, Жан де Мец — во главе, а сьер Бертран — в арьергарде. Рыцари были назначены на эти места, чтобы предупреждать попытки бегства — на первое время. Часа через два-три мы будем уже на территории неприятеля, и тогда никто не осмелится задать тягу. Мало-помалу по всей линии начали в разных местах раздаваться стоны, оханья и проклятья; расспросив, в чем дело, мы узнали, что шестеро из нашего отряда — крестьяне, никогда раньше не ездившие верхом; им лишь с большим трудом удавалось держаться в седле, и к тому же теперь они начали испытывать изрядную боль. Губернатор в последнюю минуту велел схватить их и силой присоединить к нашему отряду, чтобы заполнить ряды; к каждому он приставил опытного воина с приказанием поддерживать их в седле и убить при первой попытке к бегству.

Эти бедняги соблюдали тишину, пока были в силах; но их физические страдания наконец столь обострились, что они не могли долее терпеть. Однако теперь мы вступили на вражескую территорию, где им неоткуда было ждать помощи; они вынуждены были продолжать с нами путь, хотя Жанна и разрешила им покинуть нас, если они не боятся. Они предпочли остаться. Мы убавили ходу и теперь продвигались с осторожностью; новобранцев предупредили, чтобы они терпели свое горе молча, а не подвергали весь отряд опасности своими проклятиями и жалобами.

К рассвету мы углубились в лес, где разбили лагерь, и вскоре все, кроме часовых, заснули крепким сном, несмотря на холодное земляное ложе и морозный воздух.

В полдень я очнулся от такого крепкого и одуряющего сна, что сначала не мог привести в порядок свои мысли и не знал, где нахожусь и что случилось. Понемногу моя голова прояснилась, и я вспомнил все. Я лежал, раздумывая о необычайных событиях последнего месяца, и вдруг мне пришла в голову мысль, сильно меня поразившая: ведь одно из пророчеств Жанны не сбылось. Где Ноэль и Паладин, которые должны были присоединиться к нам в одиннадцатом часу? К этому времени, видите ли, я привык ожидать исполнения всего, что сказано Жанной. Встревоженный и взволнованный такими мыслями, я открыл глаза. И что же? Передо мной стоял сам Паладин, прислонившись к дереву и поглядывая на меня! Как часто бывает, что думаешь или говоришь о каком-нибудь человеке, а сам и не подозреваешь, что он тут как тут! Можно предположить, что ты подумал о нем именно потому, что он находится вблизи, а вовсе не случайно, как принято объяснять. Как бы то ни было, Паладин стоял, смотря мне прямо в лицо и ожидая, когда я проснусь. Я чрезвычайно обрадовался, увидя его, вскочил на ноги, крепко пожал ему руку, отвел его немного в сторону от нашего лагеря — причем он хромал, словно калека, — и, предложив ему присесть, сказал:

— Откуда же ты свалился как снег на голову? Какими судьбами ты попал сюда? И что значит твой военный наряд? Объясни мне все.

Он ответил:

— Я ехал с вами всю прошлую ночь.

— Да ну! — И я сказал себе: значит, пророчество сбылось хоть наполовину.

— Да. Я поспешил из Домреми, чтобы присоединиться к вам, и едва не опоздал на каких-нибудь полминуты. По правде говоря, я уже опоздал, но так усердно упрашивал губернатора и он был так растроган моим доблестным рвением послужить на пользу отечеству — таковы были его подлинные слова, — что сдался и позволил мне примкнуть к отряду.

Я подумал: "Это ложь; он — один из тех шести, которых губернатор насильно завербовал в последнюю минуту; я знаю это, потому что по пророчеству Жанны он должен был присоединиться к нам в одиннадцатом часу, и не по доброй воле". Затем я сказал вслух:

— Очень рад, что ты явился; мы боремся за правое дело, и в наши времена никому не подобает сидеть дома.

— Сидеть дома! Мне так же невозможно было усидеть дома, как грому — остаться в туче вопреки призыву бури.

— Хорошо сказано. И это так похоже на тебя. Он был польщен.

— Мне приятно, что ты не ошибся во мне. Не все знают меня. Но у них скоро откроются глаза. Они близко узнают меня, прежде чем я успею вернуться из похода.

— Не сомневаюсь в этом. Верю, что при первой же опасности ты сумеешь показать себя.

Мои слова очаровали его, и он раздулся, как пузырь. Он сказал:

— Если я знаю самого себя (а мне думается, что знаю хорошо), то мои подвиги во время этого похода не раз заставят тебя вспомнить о своих словах.

— Глупо было бы сомневаться в том. Я верю в тебя.

— Мне, правда, негде будет развернуться: ведь я простой солдат. Тем не менее мое имя прогремит по всему отечеству. Будь я на своем месте, будь я на месте Ла Гира, или Сентрайля, или Бастарда Орлеанского… не стану ничего говорить, я не из породы болтунов, вроде Ноэля Рэнгесона и ему подобных, избави боже! Но согласись, ведь это кое-что значило бы — это поразило бы весь мир, как нечто небывалое, если бы слава простого солдата вознеслась выше их и своим блеском затмила величие их имен!

— Послушай-ка, друг мой, — сказал я, — знаешь ли, ты набрел на великую мысль? Сознаешь ли ты, какой необъятный простор она откроет тебе? Рассуди: что значит быть прославленным полководцем? Ничего — история битком набита ими; их так много, что всех имен и в памяти не удержишь. Но простой солдат, прославивший себя до небывалой высоты, будет стоять особняком! Он был бы единственной луной среди небосвода мелких, как горчичное зерно, звезд; его имя переживет род человеческий. Друг мой, от кого ты заимствовал такую мысль?

Он едва не лопался от восторга, но старался по мере возможности скрывать свои чувства. Он скромно отстранил похвалу мановением руки и сказал:

— Пустяки. У меня они зарождаются часто — мысли в таком же роде, да и еще более величественные. А в этой, по-моему, нет ничего особенного.

— Я поражен. Поистине поражен. Неужели это ты сам додумался?

— Именно. И там, откуда эта мысль явилась, их есть еще большой запас, — тут он указал пальцем на свой лоб и заодно воспользовался случаем сдвинуть свой шишак набекрень, что придало ему крайне самодовольный вид. — Мне нет нужды пользоваться чужими мыслями, как это делает Ноэль Рэнгесон.

— Кстати, насчет Ноэля — когда ты видел его в последний раз?

— С полчаса назад. Он дрыхнет вон там, словно колода. Ехал с нами всю ночь.

Мое сердце сильно забилось, и я сказал себе, что теперь я могу успокоиться и возрадоваться и что отныне я никогда не буду сомневаться в пророчествах Жанны. И я произнес:

— Это радует меня. Я могу гордиться нашей деревней. Я вижу, что в нынешние великие времена никакая сила не удержит дома наших львиных сердец.

— Львиное сердце! У кого — у этого молокососа? Да он, словно собачонка, просил отпустить его. Плакал и просился к маме. Это у него-то львиное сердце! У этого олуха!

— Боже мой, а я-то думал, что он записался добровольцем! Неужели нет?

— Ну да, такой же доброволец, как те, что идут к палачу. Дело в том, что он еще в Домреми узнал о моем желании присоединиться к Жанне и навязался мне в попутчики, чтобы под моей защитой взглянуть на народ и на всю эту сутолоку. Ну, пришли мы и видим: у замка появились факелы; побежали туда, а губернатор приказал его схватить вместе с четырьмя другими. Он давай проситься, и я тоже просил, чтобы взяли меня вместо него, и в конце концов губернатор позволил мне присоединиться; однако Ноэля не согласился отпустить — слишком уж осерчал на него за то, что он плакса. Да, нечего сказать, много от него пользы будет на королевской службе: жрать будет за шестерых, удирать — за десятерых. Ненавижу карликов с половинным сердцем и девятью брюхами!

— Право, я не ожидал такой новости, я этим огорчен и разочарован. Ведь я всегда считал его за очень бравого парня.

Паладин с негодованием взглянул на меня и сказал:

— Не понимаю, как ты можешь говорить подобные вещи, положительно не понимаю. Не понимаю, откуда у тебя взялось такое мнение о нем. Я отсюда не чувствую вражды к нему и говорю так вовсе не из предубеждения — я не позволил бы себе отнестись к кому-либо с предубеждением. Я люблю его — я чуть не с колыбели был его товарищем, но пусть он не взыщет, если я открыто выскажусь о его недостатках, а он пусть выскажется о моих, если найдет во мне таковые. И, правду сказать, возможно, что они у меня есть, но, думаю, они выдержат испытание; так мне кажется. Бравый парень! Послушал бы ты, как он ночью визжал, хныкал, ругался только потому, что седло намозолило ему зад. Почему оно не намозолило мне? Ба! Мне было так удобно, словно я в седле родился. А между тем я первый раз в жизни поехал верхом. Все старые служивые дивились моей мастерской посадке, говорили, что никогда не видывали такого ездока. А он-то! Они должны были все время поддерживать его.

Среди ветвей пахнуло благоуханием завтрака; Паладин невольно расширил ноздри, смакуя трапезу, — встал и ушел, сказав, что ему надо присмотреть за лошадью.

В сущности, он был славный и добродушный великан, совершенно безвредный, ибо какой вред, если собака лает, — лишь бы не кусалась; какой вред, если осел кричит, — лишь бы не лягался. Если у этой огромной туши, состоящей из мякоти, мускулов, тщеславия и глупости, на первый взгляд чересчур длинный язык, то что же из этого? Болтовня его в действительности была безобидна; к тому же этот недостаток не им самим создан, а воспитан Ноэлем Рэнгесоном, который холил его, лелеял, выращивал и совершенствовал — ради собственной забавы. Беззаботному, легкомысленному Ноэлю надо было непременно кого-нибудь дразнить, подзадоривать, вышучивать; а Паладин только нуждался в некоторой обработке, чтобы пойти навстречу его желаниям. Ну, тот и взялся за обработку, приложил все свои старания и изобретательность и повел дело с усердием комара, гоняющегося за быком. Целые годы продолжалось это в ущерб более важным задачам воспитания. И старания увенчались полным успехом. Ноэлю общество Паладина было дороже всего; Паладин что угодно готов был предпочесть обществу Ноэля. Огромного детину часто видели вместе с этим юрким молодчиком, но происходило это по тем же причинам, по которым быка часто видят в обществе комара.

Как только представился случай, я заговорил с Ноэлем. Поздравив его с началом нашего похода, я сказал:

— Хорошо и доблестно ты поступил, что записался добровольцем, Ноэль.

Он, подмигнув, ответил:

— Да, мне кажется, это было довольно недурно. Впрочем, заслуга-то не вполне моя: мне помогли.

— Кто помог?

— Губернатор.

— Как так?

— Ну, да уж расскажу тебе все, как было. Пошел я из Домреми поглядеть на толпу да на все эти занятные зрелища. Раньше-то мне ничего такого не случалось и видывать, а тут вдруг представилась возможность. Но я вовсе не собирался идти в добровольцы. На полдороге догнал я Паладина и решил во что бы то ни стало осчастливить его своим обществом, хотя он заявил, что вовсе в том не нуждается. И пока мы ротозейничали да щурились от блеска факелов у губернаторского замка, нас с четырьмя другими схватили и присоединили к отряду: теперь ты знаешь, как я стал добровольцем. Но в конце концов я не очень кручинился, вспомнив, как скучно стало бы в деревне без Паладина.

— Как он отнесся к этому? Был доволен?

— Я думаю, он был рад.

— В самом деле?

— Ведь он заявил, что не рад. Видишь ли, его схватили врасплох, и вряд ли он сумел бы без подготовки сказать правду. Я не думаю, впрочем, что он проявил бы откровенность даже в том случае, если бы имел время на размышление, — я не стану возводить на него такую напраслину. Если бы дать ему время для придумывания лжи, он бы, скорее всего, в этом случае рассуждал бы хладнокровнее и поостерегся бы пускать пыль в глаза столь непривычным способом. Нет, я уверен, что он был рад, так как он говорил, что не рад.

— А по-твоему, он очень радовался?

— Очень, в том нет сомнения. Он униженно молил, ревел, что ему хочется к маме, говорил, что у него слабое здоровье, что он не умеет ездить верхом, что он не переживет и одного дня походной жизни. Но в действительности внешность его вовсе не была так слаба, как его чувства. Неподалеку лежала бочка вина — впору поднять разве четверым. Губернатор рассердился на него, послал ему проклятие, от которого пыль столбом взлетела, и приказал тотчас приподнять эту бочку, не то, говорит, "изрублю тебя на куски и отошлю в корзине домой". Паладин исполнил, и тогда его без дальнейших рассуждений произвели в рядовые нашего отряда.

— Да, ты очень ясно доказал мне, что он был рад своему производству, — если только верна предпосылка, на которую ты опираешься. Как держал он себя в минувшую ночь?

— Примерно так же, как я. Если он больше шумел, то не надо забывать, что он и размерами больше меня. Мы оба свалились бы с седел, если бы нас не поддерживали. И оба мы сегодня хромаем в одинаковой степени. Коли ему нравится сидеть — пусть сидит, а я предпочитаю постоять.

ГЛАВА IV

Нам приказано было выстроиться, и Жанна сделала нам внимательный смотр. Затем она произнесла небольшую речь, указав, что даже в суровой военной обстановке дело спорится лучше, если избегать ругани и всяких непристойных выражений, и что она предлагает нам помнить и строго соблюдать этот совет. Затем она распорядилась, чтобы новобранцев в течение получаса обучали верховой езде, и приставила в качестве руководителя одного из ветеранов. То было смехотворное зрелище, однако мы кое-чему научились, и Жанна осталась нами довольна. Сама она не принимала участия в ученье, но сидела на коне, как воинственное изваяние, не пропустив ни единой подробности урока, и удерживала все в памяти и потом применяла полученные сведения с такой уверенностью и ловкостью, как будто давно преодолела все трудности.

Мы сделали три ночных перехода подряд, по двенадцать-тринадцать лье каждый; ехали мы спокойно, без всяких приключений, так как нас принимали за бродячую шайку "вольных дружинников". Местные крестьяне только о том и молились, чтобы такие гости поскорее проехали мимо. Тем не менее путь был утомителен и неудобен: мостов встречалось мало, а рек — много; приходилось перебираться вброд и, перемокнув в адски холодной воде, располагаться потом на ночлег прямо на замерзшей или покрытой снегом земле; согревайся и спи, как умеешь, — разводить костры было бы опасно. Мы пали духом от всех этих лишений и смертельной усталости, но Жанна не изменилась. Ее походка сохранила свою легкость и уверенность, в ее глазах не потухал огонь. Мы могли только дивиться этому — объяснить не могли.

Но если до сих пор мы терпели лишения, то я не знаю, как уж назвать последовавшие затем пять ночей, когда помимо тягот путешествия, помимо неизбежных ледяных купаний нам пришлось вдобавок семь раз спасаться от вражеской засады и потерять при стычках двух новобранцев и трех опытных солдат. Уже повсюду разнеслась весть, что вдохновенная Дева из Вокулера отправилась с вооруженным отрядом к королю, — и теперь на всех дорогах были устроены засады.

Эти пять ночей сильно надломили бодрость отряда. Тревожность положения усилилась, когда Ноэль сделал одно открытие, о котором немедленно сообщил офицерам. Некоторые солдаты ломали голову над вопросом, почему Жанна по-прежнему бодра, подвижна и уверенна, в то время как самые сильные мужчины уже утомились от тяжелых переходов и лишений и сделались угрюмы и раздражительны? Вот вам пример, доказывающий, что далеко не все, у кого есть глаза, умеют видеть. Всю жизнь эти люди видели, как женщины впрягаются вместе с животными и тащат плуг, между тем как мужчины правят. Немало видали они и других примеров того, что женщины отличаются большим терпением, выносливостью и бодростью, чем мужчины, — а чему это их научило? Ничему. Как горох об стену. Они так-таки не могли понять, каким образом семнадцатилетняя девушка лучше бывалых воинов переносит лишения походной жизни. Они не могли взять в толк, что великая душа, задавшаяся великой целью, может оживить немощное тело и поддерживать в нем силу. А во Вселенной нет другой души столь же великой, как ее. Но как могли бы они все это познать — эти тупоголовые создания? Нет, они ничего не знали, и их рассуждения были сродни их невежеству. Они толковали и спорили друг с другом — Ноэль прислушивался — и пришли к заключению, что Жанна — ведьма и что ее странная отвага и сила исходят от сатаны; и они решили выждать удобный случай и лишить ее жизни.

Дело принимало очень тревожный оборот, раз в нашем отряде начали возникать подобные заговоры, и рыцари попросили у Жанны позволения повесить зачинщиков, но она наотрез отказала.

— Ни эти люди, ни другие, — сказала она, — не могут лишить меня жизни, пока не свершится то, за чем я послана, а потому надо ли мне обагрять руки их кровью? Я сообщу им о том и предостерегу их. Позовите их ко мне.

Они явились, и она повторила им, почему их замысел невозможен; говорила она с ними так просто и деловито, как будто ей никогда и в голову не приходило, что кто-нибудь может усомниться в ее словах: как сказано, так и будет. На них это заметно подействовало; они были поражены уверенным и убежденным тоном ее речи: смело сказанное пророчество всегда находит отзвук в суеверных умах. Да, ее речь, очевидно, подействовала на них, но еще большее впечатление произвели ее заключительные слова. Относились они к главному зачинщику, и Жанна произнесла их с грустью:

— Как прискорбно, что ты подготовлял смерть другому, между тем как твоя собственная смерть не за горами.

В ту же ночь, когда мы переправлялись через реку, лошадь этого человека споткнулась и придавила его собой; он утонул прежде, чем мы подоспели на помощь. Заговоры больше не повторялись.

Этой ночью мы наткнулись на несколько засад, но миновали их благополучно, не потеряв ни одного человека. Еще одна ночь, и, если нам посчастливится, мы выберемся из области, занятой неприятелем; поэтому мы с большим волнением ждали наступления вечера. До сих пор мы всегда с некоторой неохотой выступали в путь, зная, что нам предстоит мерзнуть при холодной переправе или спасаться от врага; но на этот раз мы с нетерпением стремились сняться с лагеря и покончить дело разом, хотя нынче можно было ожидать более частых и упорных стычек, чем во все прежние ночи. Вдобавок на три лье впереди от нас находился глубокий поток, через который был перекинут непрочный деревянный мост; и так как целый день шел не переставая холодный, мокрый снег, то нам было крайне важно узнать, не приготовлена ли нам ловушка. Если бы вздувшаяся от дождя река смыла этот мост, то мы оказались бы, как в капкане: путь к отступлению был бы отрезан.

Лишь только стемнело, мы потянулись гуськом из скрывавшей нас лесной чащи и двинулись в путь. С тех пор как наше путешествие начало прерываться стычками с подстерегавшим нас врагом, Жанна всегда занимала место во главе колонны. Так было и на этот раз. К тому времени, как мы прошли около одного лье, снег с дождем превратился в град с дождем, который под напором ветра хлестал меня по лицу, точно бичом, и я позавидовал Жанне и рыцарям — они могли ведь, опустив забрало, спрятать голову как в коробку. Вдруг из кромешного мрака, чуть не над самым моим ухом, раздался резкий окрик:

— Стой!

Мы повиновались. Впереди нас виднелось что-то смутное и темное; как будто отряд всадников, но с уверенностью определить было невозможно. Приблизился кто-то верхом на коне и обратился к Жанне с упреком в голосе:

— Поистине вы выждали время. Ну, что же вы узнали? По-прежнему ли она позади нас или уже обогнала?

Жанна ответила спокойно:

— Она еще позади.

Эта весть успокоила незнакомца. Он произнес дружелюбнее:

— Если вы уверены в том, то вы не потратили времени понапрасну, капитан. Но наверняка ли вы знаете? Каким образом вы узнали?

— Я видел ее.

— Видели ее? Видели саму Деву?

— Да, я был в ее лагере.

— Возможно ли! Капитан Рэмон, не сердитесь за мою недоверчивость. Вы совершили смелый и поразительный подвиг. Где она расположилась лагерем?

— В лесу, на расстоянии не больше лье отсюда.

— Отлично. Я боялся, что она опередила нас, но теперь, раз мы знаем, что она все еще позади, — дело в наших руках. Ей не ускользнуть. Мы ее повесим. Вы повесите ее собственноручно. Вам, и никому другому, принадлежит почетное право — уничтожить это пагубное исчадие сатаны.

— Не знаю, как и благодарить вас. Если мы изловим ее, то я…

— Если! Я уж об этом позабочусь, будьте спокойны. Мне только хотелось бы взглянуть на нее один раз, чтобы узнать, на что похожа ведьма, которая сумела заварить всю эту кутерьму, — а затем всецело предоставлю ее вам и виселице. Сколько у нее людей?

— Я насчитал лишь восемнадцать, но, вероятно, у нее еще было расставлено несколько часовых.

— И все? Да это сущая безделица по сравнению с нашими силами. Правда ли, что она — молодая девушка?

— Да; не старше семнадцати лет.

— Просто невероятно! Дюжая она или тщедушная?

— Тщедушная.

Офицер подумал минуты две, затем спросил:

— Собиралась ли она сняться с лагеря?

— Когда я видел ее в последний раз — нет.

— Что она делала?

— Спокойно разговаривала с офицером.

— Спокойно? Не делала никаких распоряжений?

— Нет, беседовала так же спокойно, как я с вами.

— Это хорошо. Напрасно она так уверена в своей безопасности. Знай она, что ей готовится, сейчас же принялась бы суетиться да бегать, как все бабы, когда нагрянет на них беда. Ну, раз она не делала никаких приготовлений к выступлению в путь…

— Никаких, когда я видел ее в последний раз.

— …но преспокойно занималась болтовней, значит, такая погода пришлась ей не по вкусу. Ночное путешествие в бурю и в град не может понравиться семнадцатилетней девчонке. Нет, она предпочтет остаться. Спасибо ей. Мы тоже можем сделать привал; здесь как раз подходящее место. Давайте-ка примемся.

— Если вы прикажете — не смею ослушаться. Но ее сопровождают два рыцаря. Они могут принудить ее отправиться в путь, особенно если погода утихнет.

Я был напуган и с нетерпением ждал, когда же мы выберемся из этой передряги; и мне досадно и мучительно было, что Жанна как будто старается оттянуть время и тем самым увеличить опасность. Но все-таки я надеялся, что она лучше знает, как поступить. Офицер сказал:

— В таком случае мы как раз будем здесь на ее пути.

— Да, если они поедут этой дорогой. А что, если они пошлют разведчиков и, разузнав кое-что, попытаются пробраться к мосту лесом? Благоразумно ли оставить мост нетронутым?

Офицер подумал немного и сказал:

— Пожалуй, лучше будет послать отряд и разрушить мост. Я хотел бы занять его всем своим отрядом, но теперь это ни к чему.

Жанна произнесла спокойно:

— С вашего разрешения, я поеду и разрушу мост сам.

Тут я увидел, к чему она все время клонила; и я почувствовал радость, что она так находчива и что она смогла столь хладнокровно обдумать свою мысль перед лицом смертельной опасности. Офицер ответил:

— Не только разрешаю, но и благодарю вас, капитан. На вас-то я могу положиться. Я мог бы послать вместо вас кого-нибудь другого, но лучшего исполнителя мне не найти.

Они отдали друг другу честь, и мы двинулись вперед. Я вздохнул свободнее. Двадцать раз мне уже мерещилось, что сзади слышен топот подъезжающего отряда подлинного капитана Рэмона, и я все время сидел как на иголках, пока тянулся этот нескончаемый разговор. Я вздохнул свободнее, но тревога моя еще не утихла, так как Жанна скомандовала только: "Вперед!" — значит, мы должны были ехать шагом. Ехать шагом через строй вытянувшейся во всю длину и смутно видной вражеской колонны! Мучительна была эта минута напряженного ожидания, хотя она и пролетела быстро. Лишь только неприятельский рожок протрубил "спешиться!", Жанна отдала приказ ехать рысью, и тогда я почувствовал большое облегчение. Видите, как она всегда умела владеть собой. Ведь если бы мы помчались мимо шеренги, пока не был дан знак спешиться, то любой человек из их отряда мог бы потребовать у нас пароль; теперь же все видели, что мы отправляемся в назначенное место, согласно предписанию, и нас пропускали беспрепятственно. Чем дальше мы ехали, тем больше развертывались перед нами грозные силы неприятеля. Быть может, их всего-то было не больше двухсот человек, но мне показалось, что их целая тысяча. Я возблагодарил Господа, когда мы миновали последнего из этих людей, и чем больше мы углублялись в темноту, за пределы их стоянки, тем мне становилось легче. Я чувствовал себя спокойным, хоть на час; а когда мы подошли к мосту, который оказался еще в исправности, то я успокоился окончательно. Мы перешли по мосту и разрушили его, и тогда я почувствовал… нет, не нахожу слов, чтобы описать, что я тогда почувствовал. Надо самому пережить подобное чувство — иначе не понять.

Мы прислушивались, не гонится ли за нами вражья сила, так как опасались, что вернется настоящий капитан Рэмон и тогда они догадаются, что приняли отряд Вокулерской Девы за свой. Но, по-видимому, он замешкался не на шутку: мы уже возобновили путь по ту сторону реки, а позади ничего не было слышно, кроме неистовства бури.

Я высказал замечание, что Жанна получила целый короб похвал, относившихся в действительности к капитану Рэмону, который по своем возвращении найдет лишь сухую мякину упреков, и начальник к тому времени будет уже не так ласков.

Жанна сказала:

— Конечно, так и будет, как ты говоришь. Заслышав впотьмах наше приближение, он заранее решил, что это свои, и не позаботился даже спросить у нас пароль. Затем он собирался расположиться лагерем, сам не сообразив, что надо послать кого-нибудь разрушить мост. А кто сам достоин порицания, тот всегда особенно склонен осуждать чужие промахи.

Сьера Бертрана забавляло простодушие Жанны: она говорила, что надоумила вражеского военачальника, как будто она подала ему ценный совет и тем спасла от предосудительной ошибки. Но в то же время он восхищался находчивостью, подсказавшей ей, как обмануть этого человека, не произнеся ни единого слова лжи [7]Надо заметить что в подлиннике разговор Жанны с неприятельским офицером представляется в несколько ином виде так как английскому языку совершенно несвойственны родовые окончания. Таким образом все ответы Жанны могли быть поняты и в мужском и в женском роде когда она говорила о себе.. Это смутило Жанну.

— Мне казалось, что он сам обманывается. Я не лгала ему, потому что это было бы нехорошо; но если моя правда обманула его, то она обратилась в ложь, и в таком случае я заслужила хулу. Да вразумит меня Господь, если я поступила несправедливо.

Мы принялись уверять, что она поступила правильно и что ради избежания опасности на войне всегда допустим обман, служащий на пользу себе и во вред врагу; но она не могла вполне успокоиться и утверждала, что даже в том случае, когда опасность грозит великому и правому делу, мы должны сначала испробовать благородные пути. Ее брат Жан возразил:

— Жанна, ты сама сказала нам, что идешь к дяде Лаксару, чтобы ухаживать за его больной женой, а не сказала, что отправишься дальше; а между тем пошла в Вокулер. Вот видишь!

— Сознаю, — грустно ответила Жанна, — я не солгала, но в то же время обманула. Сначала я испробовала все другие средства, но не могла уйти, а должна была уйти. Того требовала назначенная мне цель. Я поступила нехорошо и, думается мне, достойна осуждения.

Некоторое время она молчала, обдумывая этот вопрос со всех сторон; затем произнесла со спокойной решимостью:

— Но я поступила так ради честного дела, и в другой раз я повторила бы то же самое.

Нам казалось, что она чересчур щепетильна, но все промолчали. Если бы мы знали ее так же хорошо, как она знала сама себя и как впоследствии доказала история ее жизни, то мы поняли бы, что она сказала истину и что мы заблуждались, думая, будто она стоит наравне с нами. Она была выше нас. Она готова была принести в жертву себя — лучшую часть своего я, то есть свою искренность, — ради спасения дела; но только ради этого: жизнь свою она не пожелала купить такой ценой. Между тем наша военная этика допускала обман ради спасения жизни или получения какого бы то ни было преимущества над врагом. Ее изречение показалось нам тогда заурядным, потому что суть заключенной в нем мысли ускользнула от нашего понимания. Но теперь легко видеть, что в этих словах таилось высокое нравственное убеждение, сообщавшее им величие и красоту.

Понемногу ветер затих, град и дождь прекратились, и стало заметно теплее. Дорога лежала через трясину, так что лошадям пришлось пробираться шагом — иначе было нельзя. Время тянулось медленно: не имея сил бороться с усталостью, мы засыпали в седлах. Даже опасность, грозившая со всех сторон, не могла заставить нас бодрствовать.

Эта десятая ночь показалась нам самой долгой; и конечно, она была тяжелее всех предшествовавших, потому что утомление наше возрастало с каждым днем и теперь угнетало нас больше, чем когда-либо. Зато нас больше не беспокоили. Когда наступил, наконец, бледный рассвет, то мы увидели перед собой реку и знали, что это — Луара; мы вступили в город Жиан и знали, что находимся в дружественной стороне, враг остался позади. То было счастливое утро.

Отряд наш был изнурен, потрепан и невзрачен с виду; но Жанна, как всегда, была и душой и телом бодрее всех нас. В среднем мы каждую ночь проезжали больше тринадцати лье по извилистым и неудобным дорогам. Этот замечательный поход показал, на что способны люди, когда у них есть вождь, беззаветно преданный своей цели и непоколебимый в своей решимости.

ГЛАВА V

По прибытии в Жиан мы первые два или три часа посвятили отдыху и вообще занялись восстановлением своих сил. Но за это время успела распространиться молва, что приехала та Дева, которая послана Богом для спасения Франции. И тотчас начался такой наплыв народу, желавшего взглянуть на нее, что благоразумие заставило нас искать более укромное место. Поэтому мы выехали и сделали привал в небольшой деревне, называвшейся Фьербуа.

Теперь мы были в шести лье от замка Шинон, где находился король. Жанна сейчас же продиктовала мне письмо к нему. Она говорила, что совершила путь в полтораста лье, чтобы сообщить ему добрые вести, и просила разрешения передать ему эти вести с глазу на глаз. Она добавила, что хотя никогда не видела его, однако сразу его узнает и сумеет отличить, даже если бы он переоделся в чужое платье.

Оба рыцаря тотчас же отправились с этим письмом. Наш отряд спал все время после полудня, а после ужина мы порядочно-таки приободрились и развеселились, в особенности наш кружок молодых домремийцев. Нам была предоставлена уютная столовая деревенской харчевни, и первый раз за все эти бесконечные десять дней мы были избавлены от тревог, ужасов, лишений и утомительных трудов. Паладин вдруг снова стал самим собой, каким мы знали его прежде, и чванливо разгуливал взад и вперед, как живое олицетворение самодовольства. Ноэль Рэнгесон заметил:

— Я просто диву даюсь, как славно он нас выручил из беды.

— Кто? — спросил Жан.

— Да Паладин.

Паладин прикинулся глухим.

— Он-то тут при чем? — спросил Пьер д'Арк.

— При всем. Только вера Жанны в его осторожность и дала ей возможность сохранить самообладание. Насчет смелости она могла бы понадеяться на нас и на себя, но осторожность — первейшее дело на войне, в сущности-то говоря; осторожность — это редчайшая и высочайшая добродетель, а у Паладина ее хоть отбавляй — больше, чем у любого француза; больше, пожалуй, чем у шести десятков французов.

— Ну, ты опять норовишь дурака валять, Ноэль Рэнгесон, — отозвался Паладин. — Тебе следовало бы обмотать вокруг шеи свой длинный язык да заткнуть конец его себе в ухо, а то как бы тебе не попасть в беду.

— Вот уж не знал, что в нем больше осторожности, чем у других людей, — сказал Пьер. — Ведь для осторожности нужна смекалка, а у него, я думаю, мозгов ничуть не больше, чем у любого из нас.

— Ошибаешься. Осторожность не имеет никакого отношения к мозгам; для нее мозги скорее являются помехой, потому что она не рассуждает, а чувствует. Высочайшая степень осторожности указывает на отсутствие мозгов. Осторожность есть свойство сердца — только сердца; мы повинуемся ей в силу чувства. Это видно из того, что, если бы она была свойством разума, она заставляла бы видеть опасность только там, где опасность действительно налицо; между тем…

— Охота вам слушать, что он мелет, проклятый олух! — пробурчал Паладин.

— …между тем как осторожность, являясь исключительно качеством сердца и руководясь чувством, а не разумом, преследует более широкие и возвышенные цели и чутко подмечает и предупреждает такие опасности, которых в действительности и в помине нет. Как, например, давеча ночью, когда Паладин, среди тумана, принял уши своей лошади за неприятельские копья и, соскочив, взобрался на дерево…

— Это ложь! Ни на чем не основанная ложь! Послушайтесь моего совета, не верьте злостным выдумкам этой ехидной трещотки: он из года в год прилагал все старания, чтобы очернить меня, а потом примется злословить и на вас. Я слез с лошади, чтобы подтянуть подпругу, — провалиться мне, если это не так, — хотите верьте, не хотите — не надо.

— Вот он всегда таков: ни о чем не может спорить спокойно, а сразу идет напролом и становится строптивым. А замечаете, какая у него плохая память? Он помнит, что соскочил с лошади, но забыл обо всем остальном, даже о дереве. Впрочем, это естественно: он помнит, как спрыгнул с лошади, потому что это вошло у него в привычку. Он всегда поступал так, лишь только в передних рядах поднималась тревога и раздавался лязг оружия.

— Чего ради он слезал с лошади именно в такое время? — спросил Жан.

— Не знаю. По его мнению, чтоб подтянуть подпругу; по моему мнению — чтоб взобраться на дерево. В одну из ночей он на моих глазах девять раз взбирался на дерево.

— Ничего подобного ты не видал! Кто так нагло лжет, тот недостоин уважения. Предлагаю всем вам ответить на мой вопрос: верите ли вы словам этой змеи?

Видно было, что все пришли в замешательство. И только Пьер ответил неуверенно:

— Я… право, я не знаю, что сказать. Вопрос-то щекотлив. Как-то неловко не поверить человеку, когда он говорит напрямик; однако вынужден сознаться — хоть это не совсем вежливо, — что я не могу принять на веру его слова целиком. Нет, я не могу поверить, что ты вскарабкался на девять деревьев.

— Ну вот! — вскричал Паладин. — Небось самому стыдно стало, Ноэль? А сколько раз я взбирался на деревья, как ты полагаешь, Пьер?

— Только восемь раз.

Хохот, покрывший эти слова, довел гнев Паладина до белого каления, и он сказал:

— Придет и мой черед, придет и мой черед! Рассчитаюсь с вами со всеми, можете быть уверены.

— Не трогайте его, — предупредил нас Ноэль. — Он становится настоящим львом, если его раздразнить. После третьей стычки я убедился в этом воочию. Когда сражение окончилось, то он вышел из кустов и напал на убитого один на один!

— Новая ложь! Остерегись — ты зашел слишком далеко. Будь благоразумнее, а не то тебе придется увидеть, как я нападаю на живого.

— То есть на меня. Этим ты уязвил меня больнее, чем всеми своими несправедливыми и грубыми речами. Какая неблагодарность к своему благодетелю…

— Благодетелю?.. А чем я обязан тебе, желал бы я знать?

— Ты обязан мне жизнью. Я стоял между неприятелем и твоими деревьями и оттеснял сотни и тысячи врагов, жаждавших твоей крови. И делал я это не ради похвальбы своею доблестью, но ради того, что я тебя люблю и не мог бы без тебя жить.

— Ну, будет тебе, замолчи! Я не желаю оставаться здесь долее и внимать такому глумлению. Я еще мог бы стерпеть твою ложь, но никак не твою любовь. Побереги эту отраву для кого-нибудь, не столь брезгливого, как я. И прежде чем уйду, скажу вам вот что: во все время похода я скрывал свои подвиги, дабы не затенять ваших крохотных отличий, но дать вам возможность приумножить свою скудную славу. Я всегда устремлялся вперед, где шла самая жаркая сеча, потому что я хотел быть вдали от вас: иначе вы увидели бы, как я повергаю врага, и убоялись бы, осознав свое бессилие. Я твердо вознамерился хранить эту тайну в своей груди, но вы побудили меня открыться. Если вам нужны свидетели, то поищите их вдоль пройденной нами дороги — там лежат они. На той дороге была грязь непролазная — я вымостил ее телами убитых. Бесплодна была земля в окрестной стране-я удобрил ее кровью. То и дело меня просили удалиться из передовых рядов, потому что некуда было двинуться из-за множества моих жертв. И ты — ты, неверный! — утверждаешь, будто я взлезал на деревья! Стыдись!

И он удалился, преисполненный величия, потому что перечень воображаемых подвигов успел вновь воодушевить и умиротворить его.

На другой день мы оседлали коней и двинулись к Ши-нону; Орлеан был теперь уже недалеко от нас — он задыхался в когтях англичан. Бог даст, скоро направим путь туда и поспешим на выручку. Из Жиана пришла уже весть и в Орлеан, что крестьянская Дева из Вокулера идет спасать осажденный город. Это известие вызвало большое волнение и породило великую надежду — в первый раз за пять месяцев эти бедняги увидели луч надежды. Они тотчас послали гонцов к королю, прося его взвесить это дело по совести и не отвергать такой помощи, как что-то ненужное. Гонцы эти теперь уже находились в Шиноне.

На полпути в Шинону мы опять наткнулись на вражеский отряд, который неожиданно показался из лесной чащи; вдобавок силы неприятеля были значительны. Но теперь мы были уже не новички, как девять или двенадцать дней назад; мы успели привыкнуть к подобным приключениям. Душа у нас не ушла в пятки, оружие не дрогнуло в руках. Мы приучились всегда быть готовыми к бою, всегда владеть собою и всегда встречать отпором любую опасность. Появление врагов встревожило нас не более, чем нашу предводительницу. Прежде чем они успели выстроиться, Жанна скомандовала: "Вперед!" — и мы ринулись прямо на них. Они не ожидали натиска; они показали тыл и рассеялись во все стороны, и мы на скаку опрокидывали их, точно соломенные чучела. То была последняя засада на нашем пути; и подготовлена она была едва ли не самим де ла Тремуйлем, этим негодяем-предателем, министром и фаворитом короля.

Остановились мы в гостинице. И вскоре начало стекаться население всего города, чтобы взглянуть на Деву.

О, несносный король и несносный народ его! Наши два добрых рыцаря вернулись доложить Жанне об исходе своего поручения в полном негодовании. Они и мы все почтительно стояли, — как надлежит стоять в присутствии королей и тех, кто выше их, — пока Жанна не пригласила нас сесть; она была встревожена этим знаком внимания и уважения, не одобряла его и не привыкла к нему, хотя мы в ее присутствии не осмеливались держаться иначе с тех пор, как она предсказала смерть несчастного изменника, который утонул в тот же час, — мы убедились тогда окончательно, что она посланница Бога. Сьер де Мец начал:

— Король получил письмо, но нам не позволили говорить с ним лично.

— Кто же запрещает?

— Никто не запрещает, но ближе всех стоят к нему три или четыре царедворца — каждый из них предатель и интриган, — и они ставят всякие препятствия, пускаются на разные хитрости и пользуются лживыми предлогами, лишь бы только оттянуть дело. Главные из них — Жорж де ла Тремуйль и эта лукавая лисица, архиепископ Реймский. Покуда король, благодаря их стараниям, бездействует да развлекается охотой да пирами, они сильны и положение их тем прочнее. Если же он воспрянет, образумится и, как подобает мужу, обнажит меч на защиту страны и короны, то их могуществу наступит конец. Им лишь бы самим благоденствовать, а там — пусть погибнет страна, пусть погибнет король: это их не тревожит.

— Говорили вы с кем-нибудь, кроме них?

— Ни с кем из придворных: ведь придворные — покорные рабы этих змей; они перенимают их слова и поступки, сообразуются с их действиями, думают по их указке и вторят их речам. А потому все относятся к нам холодно; поворачиваются спиной и отходят в сторону при нашем появлении. Но мы говорили с посланцами из Орлеана. Они заявили с горячностью: "Удивительно, как это человек, находящийся в столь отчаянном положении, как король, может праздно и безучастно стоять в стороне; он видит гибель всего своего достояния — и палец о палец не ударит, чтобы остановить беду. Какое странное зрелище! Вот он заперт в крохотном уголке своего королевства, словно крыса в западне. Королевским дворцом ему служит этот огромный, унылый, как гробница, замок; там вместо занавесей — истлевшие тряпки, вместо убранства палат — развалившаяся мебель; там воистину царит мерзость запустения. В его казне сорок франков — ни сантима больше, Бог свидетель! У него нет войска, и неоткуда достать его; и рядом с таким голодным убожеством вы видите этого бездержавного нищего, окруженного толпами шутов и любимых царедворцев, — все они разодеты в самые пышные шелка и бархат, каких не встретишь ни при одном дворе христианского мира. И ведь он знает, что с падением Орлеана падет Франция; он знает, что, лишь только пробьет час, он превратится в беглеца и изгнанника и что в покинутой им стране над каждым клочком его великого наследства будет победоносно развеваться английское знамя; он знает все это, знает, что наш доблестный город совершенно одиноко, без всякой поддержки борется с болезнями, голодом и нашествием в надежде отвратить грозное бедствие; и тем не менее он отказывается нанести хотя бы единый удар, чтобы спасти город, он не хочет слышать наши просьбы, он даже не хочет видеть нас". Вот что сказали мне посланцы; они уже перестали надеяться.

Жанна мягко возразила:

— Как печально! Но они не должны отчаиваться. Дофин вскоре пожелает их выслушать. Передайте им это.

Она почти всегда называла короля дофином. По ее мнению, он, как некоронованный, еще не был королем.

— Мы передадим им, и эти слова успокоят их, так как они верят, что ты послана Богом. Архиепископ и его единомышленник опираются на этого старого воина, Рауля де Гокура, великого дворецкого. Человек он честный, но солдат, и больше ничего; возвышенное недоступно его уму. Он не в состоянии понять, как это деревенская девушка, ничего не знающая в военном деле, возьмет в маленькую руку тяжелый меч и станет одерживать победы там, где полвека подряд опытные французские полководцы ничего не ждали — и не находили, — кроме поражений. И он топорщит свои седые усы и подтрунивает.

— Когда сражается Господь, то не важно, большая или малая рука возьмется за Его меч. Со временем он убедится в этом. Есть ли в Шинонском замке хоть один наш доброжелатель?

— Да, теща короля, Иоланта, королева Сицилии: она исполнена мудрости и доброты. Она беседовала со сьером Бертраном.

— Она сочувствует нам и ненавидит всю эту толпу королевских тунеядцев, — сказал Бертран. — Она проявила живую любознательность и осыпала меня тысячью вопросов, и я рассказал ей все, что знал. Затем она погрузилась в задумчивость и долго сидела неподвижно, так что я предположил, что она задремала и не скоро очнется. Но я ошибся. Она наконец заговорила, медленно, как бы беседуя с собой: "Ребенок семнадцати лет… девочка… выросла в деревне… не училась… не знает, как воевать, как обращаться с оружием, как руководить битвами… скромная, кроткая, боязливая. И вот она бросает в сторону свой пастушеский посох, надевает стальную кольчугу и мечом прокладывает себе путь через занятую неприятелем область, не теряя ни мужества, ни надежды, не зная страха… и приходит за полтораста лье к королю… она, которой надлежало бы трепетать и страшиться в присутствии короля… приходит, чтобы стать перед ним и сказать: "Не бойся! Господь послал меня спасти тебя!.." Ах, откуда может взяться такая вдохновенная отвага и убежденность, как не от самого Господа!" Она снова умолкла и задумалась, собираясь с мыслями; потом сказала: "Послана она Богом или нет, но есть в ней нечто, возвышающее ее над людьми, над всеми людьми нынешней Франции; она — носительница того таинственного дара, который способен воодушевить солдат и превратить трусливую толпу в доблестную армию, не знающую страха, — в войско, что идет на битву с радостью в глазах и с песнями на устах и, подобно буре, налетает на врага… Этим именно воодушевлением может спастись Франция — и только им, откуда бы оно ни исходило! В ней есть этот вдохновенный огонь — я твердо верю, — ибо что другое могло поддерживать отвагу в этом ребенке и заставить ее презреть все опасности утомительного похода? Король должен увидеть ее лицом к лицу — и это будет!" Она отпустила меня с этими милостивыми словами, и я не сомневаюсь, что ее обещание будет исполнено. Они — эти животные — будут мешать ей всеми средствами, но в конце концов она восторжествует.

— Ах, если бы она была королем! — произнес с жаром другой рыцарь. — Слишком мало надежды, что самого короля удастся пробудить от спячки. Он окончательно махнул рукой на королевство и только о том и помышляет, как бы ему оставить все на произвол судьбы и убежать в другую страну. Посланцы говорят, что он находится во власти каких-то чар, убивающих в нем всякую надежду, — что надо всем этим тяготеет какая-то тайна, которую они не могут разгадать.

— Я знаю эту тайну, — сказала Жанна со спокойным убеждением. — Тайна эта известна мне и ему, а кроме нас — только Богу. Увидевшись с ним, поведаю ему нечто сокровенное, что развеет его тревогу, — и тогда он снова поднимет голову.

Мне мучительно захотелось узнать, что такое скажет она королю, но она нам ничего не сказала, да и нельзя было ждать этого. Правда, она была почти ребенок; но она не была болтуньей, которая стала бы разглашать о великом деле ради того, чтобы порисоваться перед маленькими людьми.

Нет, она была сдержанна, молчалива и таила про себя то, что знала, как все истинно возвышенные души.

На другой день королева Иоланта одержала первую победу над тюремщиками короля. Несмотря на все их возражения и препятствия, она выхлопотала аудиенцию двум нашим рыцарям, и они использовали благоприятный случай, сколько могли. Они рассказали королю, какая у Жанны чистая и прекрасная душа, каким она горит великим и благородным вдохновением, и умоляли его уверовать в нее, возложить на нее все надежды и уповать, что она — ниспосланная Небом спасительница Франции. Они просили его допустить ее к себе. Он поддался на их увещания и обещал, что не оставит этого дела без внимания и рассмотрит его со своими советниками. Начинался поворот к лучшему. Часа через два в нижнем этаже поднялась какая-то суматоха, и хозяин гостиницы прибежал к нам сказать, что от короля прибыло посольство в составе нескольких знаменитых богословов — от самого короля, поймите! Подумайте, какая высокая честь выпала на долю его скромной харчевни! Он даже задыхался от восторга и в своем волнении едва находил нужные слова. Они явились от короля, чтобы переговорить с Девой из Во-кулера. Хозяин ринулся вниз и через несколько минут появился снова, пятясь в нашу комнату задом и на каждом шагу земно кланяясь четырем важным и строгим епископам, вошедшим в сопровождении целой свиты своих слуг.

Жанна поднялась; мы все встали. Епископы расселись по местам, и некоторое время никто не произносил ни слова, потому что им принадлежало право заговорить первыми. А они не сразу нашлись, что сказать: слишком велико было их изумление, когда они увидели, как молода та девушка, из-за которой поднялся шум на весь мир и которая заставила их явиться в эту жалкую харчевню для передачи поручения, унижающего их высокий сан. Наконец один от лица остальных заявил, что, как им сообщено, она принесла весть королю, а потому пусть она изложит все это на словах кратко, без излишней траты времени и без всякой витиеватости языка.

По правде сказать, я был вне себя от радости: наконец-то ее весть достигнет короля! Та же радость, гордость, восторг отразились и на лицах обоих рыцарей и братьев Жанны. Я уверен, что они все — как и я — молили Бога, чтобы страх, овладевший нами в присутствии этих высоких сановников Церкви и лишивший нас дара речи, не подействовал таким же образом и на нее, дабы она сумела хорошо изложить свою заповедную весть не запинаясь: ведь тут необходимо было произвести как можно более благоприятное впечатление — от этого столь многое зависело.

О, как далеки мы были от мысли о том, что произошло вслед затем! Мы испугались, услышав ее ответ. Она стояла, почтительно склонив голову и благоговейно сложив руки, ибо она всегда проявляла уважение к священнослужителям Господа. Лишь только замолкли обращенные к ней слова, она подняла голову и спокойно взглянула на лица епископов; их торжественность и строгое величие так же мало смутили ее, как если бы она была принцесса; и она с обычной своей простотой сказала:

— Простите меня, преосвященные, но никому не могу передать эту весть, кроме самого короля.

Они онемели от изумления; лица их сделались багровыми. Наконец представитель их сказал:

— Слушай! Неужели ты осмеливаешься швырнуть в лицо короля его приказ? Отказываешься передать свою весть его слугам, которым поручено выслушать тебя?

— Выслушать меня Господь поручил только одному, и никакой приказ не может отменить Его волю. Прошу, дозвольте мне переговорить с его высочеством дофином.

— Оставь свои выдумки и переходи к делу! Говори, что имеешь сказать, и не трать времени попусту.

— Поистине вы заблуждаетесь, высокопреосвященные отцы, и это прискорбно. Я пришла сюда не ради разговоров, но чтобы спасти Орлеан и повести дофина в святой город Реймс и возложить корону на главу его.

— Это и есть то известие, которое ты посылаешь к королю?

Но Жанна лишь ответила с присущей ей простотой:

— Простите, что я опять напоминаю: я никому не посылаю никакой вести.

Посланцы короля встали в великом гневе и стремительно вышли из комнаты; Жанна и мы стояли на коленях, пока они удалялись.

Мы были растеряны, мы были подавлены сознанием непоправимой беды. Как можно было пренебречь таким великолепным случаем! Мы не могли понять поступка Жанны — ведь она была так мудра вплоть до этого рокового часа. Наконец сьер Бертран решился спросить, почему она не воспользовалась возможностью передать королю свою весть.

— Кто послал их сюда? — спросила она.

— Король.

— Кто побудил короля послать их сюда? — Она ждала ответа, но мы молчали, так как начали угадывать ее мысль; и она ответила сама: — Советники дофина побудили его к этому. Враги они мне и дофину или — друзья?

— Враги, — ответил сьер Бертран.

— Избирают ли изменников и обманщиков для правдивой и неискаженной передачи известия?

Я видел, что она была мудра, а мы ошибались. Другие тоже поняли это, и никто не нашелся что-либо сказать. И она продолжала:

— Скудоумием придумана была эта западня. Они решили выспросить у меня все и с показным прямодушием передать королю мое известие, но умертвить его сущность. Вы знаете, что поручение мое отчасти сводится к тому, чтобы путем доводов и увещаний побудить дофина дать мне войско и послать меня к Орлеану. Враг мог бы передать мою просьбу совершенно точно, не выпустив ни единого слова; но он не воспроизвел бы убедительности движений, взволнованной дрожи голоса и красноречия умоляющих взоров — всего того, что наполняет слова содержанием и заставляет их жить; куда девалась бы тогда сила моих увещаний? Кого могли бы они убедить?

Сьер де Мец несколько раз кивнул головой и пробормотал про себя:

— Она была права и поступила мудро, а мы, в конце концов, оказались глупцами.

Мне только что пришла та же самая мысль, она была у меня на языке. И все остальные разделяли ее. Какой-то страх обуял нас, когда мы увидели, что эта неопытная девушка, будучи застигнута врасплох, тем не менее сумела разгадать и отразить хитрые замыслы изощренных в кознях королевских советников. Пораженные и восхищенные ее находчивостью, мы умолкли и больше не решались заговорить. До сих пор мы знали, что она сильна отвагой, бодростью, выносливостью, терпением, убежденностью, преданностью своему долгу — всеми добродетелями, которыми должен отличаться хороший и надежный солдат и которыми он совершенствуется на своем посту; а теперь мы начали сознавать, что ум ее обладает, быть может, еще более высокими достоинствами, чем эти великие качества сердца. Мы невольно призадумались.

Посеянное Жанной в этот день на другой же день принесло плоды. Король не мог не отнестись с уважением к отваге молодой девушки, которая проявила такую силу воли; и он сумел воспрянуть настолько, что доказал свое уважение поступком, а не пустыми и вежливыми речами. Из бедной харчевни он переселил Жанну и нас, ее слуг, в замок Кудрэ и поручил ее попечению мадам де Белье, жены старого Рауля де Гокура, великого дворецкого. Само собою, такое проявление королевского внимания не прошло бесследно: тотчас начали к нам стекаться знатные вельможи и придворные дамы — повидать и послушать дивную воинственную Деву, о которой заговорил весь мир и которая открытым неподчинением встретила повеление короля. На всех благотворно подействовала кротость Жанны, ее естественность, ее бессознательное красноречие; и всякий, кто одарен был более чуткой душой, признавал, что в ней есть нечто неуловимое — знаменующее, что она создана не как другие люди, но витает выше их. И слава ее разрасталась. Так всегда создавала она себе друзей и защитников. Никто — будь то знатный или простой — не мог остаться равнодушным, после того как увидел ее лицо или услышал ее голос.

ГЛАВА VI

Итак, затянуть дело во что бы то ни стало! Советники короля уговорили его не принимать слишком поспешного решения. Как будто он слишком торопился! И вот они отправили в Лотарингию посольство, состоявшее из представителей духовенства (опять духовенство!), чтобы на родине Жанны навести справки о ее прошлом; и конечно, на это потребовалось бы несколько недель. Видите, до чего доходила их разборчивость. Вообразите, что сбежался народ на пожар и кто-нибудь вызвался тушить, но ему не позволяют, пока не пошлют в соседнюю страну справиться, всегда ли он чтил день субботний или нет.

Потянулись дни, отчасти скучные для нас, молодых людей; скучные только отчасти, потому что нас в близком будущем ожидало одно великое событие: мы никогда еще не видели короля, а теперь нам предстояло увидеть и на всю жизнь запечатлеть в своей памяти это дивное зрелище. Итак, мы были наготове и с нетерпением ждали первого случая. Оказалось, что другим суждено было ждать дольше, чем мне. Однажды пришла великая весть: орлеанские посланцы, Иоланта и наши рыцари совместными усилиями оказали воздействие на совет и убедили короля допустить к себе Жанну.

Жанна, услышав необычайную новость, проявила глубокую благодарность, но ничуть не растерялась. Мы — другое дело; мы были так взволнованы, так ликовали, что не могли ни спать, ни есть, ни заняться каким-нибудь делом. В течение двух дней наши благородные рыцари трепетали и волновались за Жанну, потому что аудиенция должна была состояться вечером и они опасались, как бы Жанну не смутили своим блеском длинные ряды ярких факелов, пышные обряды и торжественные церемонии, многолюдная толпа знаменитых вельмож, роскошные костюмы и иные чудеса придворного мира; естественно было ожидать, что она, простая девушка из народа, совершенно не привыкшая к подобному великолепию, так испугается всех этих ужасов, что ее выступление окончится жалкой неудачей.

Конечно, я мог бы успокоить их, но я не имел права говорить. Как может встревожить Жанну это дешевое зрелище, это мишурное торжество, где выставлены напоказ лицом к лицу с князьями Небесными, с нареченными сынами Господа, и видевшую их ангельскую свиту, легионы которой простирались по всему небосклону, подобно необъятному лучезарному ветру, ее, созерцавшую блеск ангелов, так что морем ослепительного света наполнялась бесконечность пространства? Я был спокоен за Жанну.

Королева Иоланта желала, чтобы Жанна произвела на короля и придворных наилучшее впечатление, а потому она приготовила ей платье из богатейших тканей, вышитое драгоценными камнями и достойное самой знатной принцессы. Но в этом, конечно, ей пришлось разочароваться: Жанна ни за что не соглашалась надеть этот наряд и просила, чтобы ей позволили одеться скромно и непритязательно, как подобает той, которая служит Господу и послана совершить дело великой государственной важности. И тогда королева Иоланта придумала для нее ту простую и очаровательную одежду, которую я описывал вам много раз и о которой я даже теперь, доживая свою старость, не могу вспоминать без умиления. Такое же умиление чувствуешь, когда слушаешь стройную и красивую музыку. Поистине то платье было, что музыка — музыка, которую видели глазами и чувствовали сердцем. Да, Жанна превращалась в поэму, в грезу, в одухотворенное видение, когда облачалась в этот наряд.

Одежду эту она всегда хранила и неоднократно носила ее в торжественных случаях; и она до сих пор сохраняется в сокровищнице Орлеана вместе с двумя ее мечами, ее знаменем и другими предметами, которые теперь священны, потому что когда-то принадлежали ей.

В назначенное время к нам явился, в богатой одежде, в сопровождении свиты и помощников, граф Вандомский, один из великих сановников двора, чтобы проводить Жанну к королю; я и оба рыцаря отправились с ней — мы получили это почетное преимущество в силу нашего официального положения при ней.

Мы вошли в обширную палату, предназначенную для аудиенций, — и я нашел именно ту картину, которая заранее была написана моим воображением. Вот ряды телохранителей в сверкающих латах и с блестящими алебардами. По обе стороны — точно цветущие сады: так многоцветны и великолепны были наряды. Двести пятьдесят факелов лили волны света на это царство красок. Посреди во всю длину залы был оставлен широкий свободный проход, и в конце его виднелся трон под королевским балдахином; там восседал венценосец со скипетром, и на нем была роскошная мантия, блиставшая драгоценными камнями.

Да, Жанне долго ставились препятствия; но теперь, когда она, наконец, добилась аудиенции, ее встречали со всеми почестями, присущими лишь самым знатным мира сего. У входных дверей стояли четыре герольда в роскошном облачении поверх лат; они поднесли к губам длинные и тонкие серебряные трубы с привешенными к ним четырехугольными шелковыми флажками, на которых был вышит французский герб. И когда Жанна и граф проходили мимо, эти трубы звучно сыграли красивую мелодию; по мере того как мы продвигались вперед под золочеными и расписанными сводами залы, это повторялось шесть раз — через каждые пятьдесят шагов. Наши два добрых рыцаря чувствовали себя гордыми и счастливыми, и молодцевато выпрямились и шествовали уверенной поступью, и приняли удалой и воинственный вид. Они не ожидали, что нашу деревенскую девочку встретят такими торжественными и высокими почестями.

Жанна шла на расстоянии трех шагов позади графа, мы — на расстоянии трех шагов позади нее. Наше торжественное шествие остановилось, когда мы подошли к трону шагов на восемь или десять. Граф отвесил глубокий поклон, возвестил имя Жанны, поклонился снова и занял свое место в ряду сановников неподалеку от трона. Я во все глаза смотрел на венценосца, и сердце мое почти замерло от благоговейного страха.

Взоры всех остальных были устремлены на Жанну: в их глазах можно было прочесть удивление, восторг; "Как она мила… как прелестна… как божественна!" — казалось, говорили они. Все уста полуоткрылись и онемели — верный знак, что эти люди, которые никогда не забываются, забылись теперь и ничего не сознают, кроме того, чем поглощено было их внимание. Они были похожи на людей, очарованных видением.

Но вот они начали приходить в себя, просыпаться от чар, как люди, которые мало-помалу сбрасывают с себя оцепенение дремоты или опьянения. Теперь они воззрились на Жанну с новым любопытством, причина которого была иная: им хотелось знать, как она сейчас поступит, потому что любознательность их подстрекалась тайной причиной. И они ждали. А вот что они увидели.

Жанна не поклонилась, даже не склонила головы, но молча стояла, обратив взор к королевскому трону. Пока все ограничивалось этим.

Взглянув на де Меца, я был поражен бледностью его лица. Я спросил шепотом:

— В чем дело? Скажите, в чем дело?

Он прошептал мне в ответ, но так тихо, что я едва уловил его слова:

— Они воспользовались неосторожным советом ее письма и решили ее обмануть! Она ошибется, и ее поднимут на смех. Сидящий там — не король.

Тут я посмотрел на Жанну. Она все еще пристально смотрела по направлению к трону, и мне, как это ни странно, показалось, что даже ее плечи и затылок выражали полное замешательство. Вот она медленно повернула голову и начала обводить взглядом ряды стоявших придворных; глаза ее остановились на одном очень скромно одетом молодом человеке, — и ее лицо засветилось радостью; она подбежала, и бросилась к его ногам, и обняла его колени, и воскликнула тем нежно музыкальным голосом, который был ее природным даром и в котором теперь звучало глубокое и сердечное чувство:

— Господь милосердный да продлит вашу жизнь на многие годы, дорогой и благородный дофин!

Не имея сил скрыть от всех свой восторг и изумление, де Мец воскликнул:

— Клянусь тенью Господа, это поразительно! — И радостным рукопожатием он едва не раздавил мои пальцы и добавил, гордо встряхнув своей гривой: — Посмотрим, что теперь скажут эти недоверчивые куклы!

Между тем скромно одетый юноша говорил Жанне:

— Ах, вы ошиблись, дитя мое, я вовсе не король. Там сидит он, — и он указал на трон.

Лицо рыцаря омрачилось, и он пробормотал с негодованием и скорбью:

— Стыдно так поступать с ней. Если бы не эта ложь, она с честью выдержала бы испытание. Я пойду и объявлю во всеуслышание…

— Не трогайтесь с места! — прошептали в один голос я и сьер Бертран и заставили его остановиться.

Жанна не вставала с колен, но, подняв к королю светившееся счастьем лицо, сказала:

— Нет, милостивый повелитель, вы — король, и никто другой.

Тревога де Меца рассеялась, и он произнес:

— Поистине она не угадала, но знала. А как же она могла узнать? Это — чудо. Я удовлетворен и больше не буду ни во что вмешиваться, потому что, как я убедился, она сама гораздо лучше справится с любым затруднением. В ее голове есть нечто такое, чему могла бы только повредить помощь моего недомыслия.

Он перебил меня, так что я пропустил две или три фразы их разговора; но я расслышал следующий вопрос короля:

— Но скажи мне, кто ты и что тебе нужно?

— Меня зовут Жанной-девственницей, и я послана возвестить волю Царя Небесного, который желает, чтобы вы были коронованы и помазаны на царство во святом городе Реймсе и чтобы вы после того были наместником Господа Небесного, который есть король Франции. И он повелевает, чтобы вы доверили мне то дело, ради которого я послана, и дали мне вооруженное войско. — И после некоторого молчания она добавила, и глаза ее загорались от ее собственных слов: — Ибо тогда я сниму осаду с Орлеана и сокрушу английскую мощь!

На игривое лицо молодого монарха набежала легкая тень, когда в этом душном воздухе раздалась воинственная речь — точно принеслось дуновение с поля брани, где разбиты боевые палаты. И вот его насмешливая улыбка угасла совсем и исчезла. Он был теперь серьезен и задумчив. Немного погодя он слегка махнул рукой, и все расступились широким кольцом, оставив их наедине. Оба рыцаря и я отошли в другой конец залы и там остановились. Мы видели, как Жанна поднялась по знаку короля и между ними началась беседа с глазу на глаз.

Все сборище только что перед тем сгорало от любопытства — узнать, как поступит Жанна. Они увидели и теперь преисполнились изумлением, когда убедились, что она действительно совершила то странное чудо, которое обещала в письме; и не менее изумились они тому, что она ничуть не была смущена окружающим великолепием и торжественностью, но повела речь с королем еще спокойнее и непринужденнее, чем смогли бы они, при всем своем навыке и опытности.

Что касается наших двух рыцарей, то они были вне себя от гордости за Жанну, но почти лишились дара речи, потому что не были в состоянии объяснить себе, как это она смогла так безупречно выдержать грозное испытание, не нарушив красоты и благородства своего великого подвига ни единым промахом или неловкостью.

Беседа между Жанной и королем была продолжительна и серьезна, и говорили они вполголоса. Слышать мы не могли, но у нас были глаза, чтобы видеть происходившее; и вот мы и все собравшиеся подметили одну поразительную и достопамятную особенность, которая потом приводилась очевидцами в мемуарах, летописях и свидетельских показаниях Суда Восстановления, ибо все впоследствии сознали ее великий смысл, хотя в то время, конечно, никто еще не понимал ее значения. Мы увидели, как ленивец король вдруг встрепенулся и выпрямился, как мужчина, — и в то же время заметно было, что он до крайности поражен. Как будто Жанна сказала ему нечто слишком удивительное, чтобы можно было поверить, и однако нечто в высшей степени животворное и желанное.

Лишь через много лет мы узнали тайну этого разговора; теперь мы знаем ее, знает ее и весь мир. Вот содержание этой части беседы — она изложена во всех исторических книгах. Смущенный король потребовал у Жанны какого-нибудь знамения. Он хотел уверовать в нее, и в ее призвание, и в то, что ее Голоса не от мира сего и что им ведомо все недоступное простым смертным; но как он может уверовать, если сами Голоса не дадут ему какого-либо неоспоримого доказательства? Вот тогда-то Жанна сказала:

— Я дам вам знамение, и ваши сомнения исчезнут. В вашем сердце живет тайное горе, о котором вы никому не говорили, — сомнение, которое подтачивает вашу отвагу и направляет ваши помыслы к тому, чтобы бросить все и бежать из своего королевства. Совсем недавно вы молились в душе своей, чтобы Бог, по Своему милосердию, разрешил это сомнение, хотя бы вам пришлось узнать через это, что не дано вам право носить королевский венец.

Именно эти слова поразили короля, потому что она сказала правду: его молитва была тайной его души, и никто не мог знать о ней, кроме Бога. И он сказал:

— Этого знамения достаточно. Теперь я знаю, что Голоса эти ниспосланы Богом. Они вещали истину; если еще что-нибудь поведали они тебе, скажи — я поверю.

— Они разрешили ваше сомнение, и я повторю их слова. Вот что сказали они: ты — законный наследник своего венценосного отца и истинный правитель Франции. Так сказал Господь. Подними же главу и отбрось все свои сомнения; дай мне солдат и поручи мне исполнить свое призвание.

Он узнал в себе законного сына короля: вот отчего он вдруг выпрямился и на минуту превратился в мужчину, забыв свои мучительные сомнения и почувствовав свои королевские права. И если бы кто-нибудь мог вздернуть на виселицу всех его злокозненных и вредоносных советников и предоставить ему свободу, то он откликнулся бы на просьбу Жанны и снарядил бы ее в поход. Но нет: этим тварям объявлен был только шах, а не шах и мат; они постараются опять затянуть дело.

Мы очень гордились почестями, которыми было встречено появление Жанны во дворце; такие почести выпадают только на долю самых знатных и знаменитых людей. Но гордость эта — ничто в сравнении с тем, что мы почувствовали, когда покидали залу. Жанне при встрече оказали великий почет, а провожали ее как королеву. Сам король взял ее за руку и через всю залу проводил до дверей; блестящая толпа стояла по обе стороны и низко кланялась им, а серебряные трубы снова огласили воздух сладкозвучной игрой. У дверей король сказал ей на прощание несколько милостивых слов и, низко нагнувшись, поцеловал ее руку. Покидая собрание людей, простых или знатных, она всегда выходила из него с ореолом большей славы и уважения, чем вступала в него.

А любезность короля не ограничилась этим: он отослал нас в замок Кудрэ с отрядом факельщиков и дал нам конвой из своих телохранителей — свою почетную стражу, свое единственное войско; великолепны были доспехи и одежда солдат, хотя сами они, вероятно, уже много лет не получали жалованья. Чудеса, которые Жанна совершила перед лицом короля, уже успели сделаться достоянием всеобщей молвы, так что дорога была запружена народом, желавшим взглянуть на нее, и мы пробирались с трудом. А разговаривать нам было совершенно невозможно, потому что голоса наши тонули в буре радостных криков, которые раздавались при нашем появлении и волной сопровождали нас на всем пути.

ГЛАВА VII

Будучи обречены на тоскливое ожидание и бездействие, мы примирились со своей судьбой и вооружились угрюмым терпением; отсчитывали медленные часы и хмурые дни и уповали, что Господь пошлет, наконец, желанную перемену. Единственным исключением был Паладин — я хочу сказать, что он один из всех нас был счастлив и ничуть не тяготился праздностью. Отчасти это объяснялось тем удовлетворением, источником которого был его наряд. Он сразу по прибытии купил себе платье. Купил по случаю. То был полный наряд испанского всадника: широкополая шляпа с развевающимися перьями, кружевной воротник и такие же нарукавники, выцветший бархатный камзол с шароварами, короткий плащ, накидываемый на плечи, сапоги с раструбом, длинная шпага и все прочее. Словом, изящный и живописный костюм, для которого представительная фигура Паладина была подходящей вешалкой. Он носил это платье в свободные часы. И когда он принимал чванливую позу, положив одну руку на эфес шпаги, а другой покручивал свои недавно пробившиеся усики, то все прохожие останавливались и восторгались; и по правде говоря, было чем восторгаться, потому что он представлял собою красивую и величественную противоположность щуплому французскому дворянчику, затянутому в приглядевшийся французский костюм того времени.

Он был пчелиным королем маленькой деревни, ютившейся у подножия хмурых башен и бастионов замка Кудрэ, и общепризнанным властелином распивочной местного трактира. Стоило ему там раскрыть рот — и воцарялась тишина. Эти простые ремесленники и земледельцы слушали его с глубочайшим вниманием и благоговением. Ведь он путешествовал и видел божий мир, вернее, ту часть его, что лежит между Шиноном и Домреми, а для них и этого было много: хоть бы частицу этого повидать, и то слава богу. Он побывал в сражениях и умел мастерски описывать все неожиданности и злоключения, все опасности и ужасы походной жизни — в этом искусстве он был неподражаем. Он был петухом в этом курятнике, героем этой харчевни: он привлекал посетителей, как мед привлекает мух, а потому за ним ухаживали и трактирщик, и его жена, и дочь — они были его подобострастными и покорными слугами.

Большинство людей, одаренных талантом рассказчика, этим великим и редким талантом, отличаются также предосудительной привычкой излагать свои излюбленные рассказы всегда одинаково, а это вредит их успеху: уже после нескольких повторов их повести кажутся избитыми и скучными. Но не таков Паладин: его мастерство было утонченнее; когда он в десятый раз описывал сражение, то его рассказ слушали с большим трепетом и интересом, чем в первый, потому что он никогда не повторялся, он создавал новую битву, великолепнее прежних, и с каждым разом возрастали потери врага, расширялись границы народного бедствия, увеличивалось в окрестной стране число вдов, сирот и страдальцев. Он сам только по названиям мог отличить свои сражения одно от другого, и, описав одно из них десять раз подряд, он чувствовал необходимость отложить его в сторону и приняться за другое, потому что прежняя битва так разрасталась, что уже не могла поместиться во Франции, но переливалась через края. Однако, вплоть до этого момента, слушатели не желали замены старой битвы новыми, зная, что старые битвы лучше и что они все совершенствуются, пока Франция может их вместить. Итак, вместо того, чтобы сказать ему, как они сказали бы другому: "Нет ли у тебя чего-нибудь новенького, нам уж надоело это старое", — они единодушно и с увлечением просили: "Расскажи-ка еще про неожиданную стычку под Болье, расскажи три или четыре разочка подряд!" Много ли на свете рассказчиков, которым пришлось услышать столь высокую похвалу?

Сначала Паладин огорчился, когда мы рассказали о виденных нами в королевском дворце торжествах; ему обидно было, что его не взяли; через некоторое время он принялся рассказывать, как держался бы он, если бы присутствовал там; а через два дня он уже сообщал, как он держался, когда был там. Мельница пошла полным ходом и уже не нуждалась в поощрении. Спустя три вечера оказалось, что его сражения отдыхают: поклонники его так увлеклись величественным описанием приема в королевском дворце, что ничего больше и не желали и готовы были забыть все ради того, чтобы услышать, как он был на приеме у короля.

Однажды Ноэль Рэнгесон спрятался среди слушателей и рассказал мне, а потом мы отправились слушать вдвоем, упросив жену трактирщика предоставить в наше распоряжение свою комнатку, где мы могли бы, став у дверей, видеть и слышать все происходившее.

Зала для посетителей была просторна; впрочем, это не мешало ее уютному и гостеприимному виду, так как повсюду на кирпичном полу были беспорядочно расставлены радушные столики и стулья, а в широком камине, потрескивая, пылал яркий огонь. Славно было сидеть тут в холодные и бурные мартовские вечера, и под этим кровом собиралась добрая компания, которая в ожидании повествователя благодушно потягивала вино и перекидывалась словами. Хозяин, хозяйка и их миловидная дочь сновали среди столиков туда и сюда, едва успевая удовлетворять требования посетителей. Комната эта была длиною примерно так около сорока футов, а в средней ее части было оставлено свободное пространство, находившееся в полном распоряжении Паладина. В конце этого прохода были устроены подмостки в десять или двенадцать футов шириной; на возвышении этом, куда надо было всходить по трем ступенькам, стояло огромное кресло и столик.

Среди занятых винцом посетителей было несколько знакомых нам лиц: сапожник, коновал, кузнец, плотник, оружейник, пивовар, пекарь, мельничный батрак в своей обсыпанной мукой куртке — и так далее; и как подобает, ибо так водится во всех деревнях, самой важной и заметной персоной был цирюльник. Так как его должность заключается в том, чтобы рвать всем зубы и, для поддержания здоровья, делать раз в месяц кровопускание всем взрослым обывателям, то он знаком решительно со всеми и благодаря постоянному общению с людьми различных положений усвоил все тонкости приятного обращения и, как никто другой, способен вести занимательную беседу. Было также немало возниц, погонщиков и им подобных, вплоть до странствующих ремесленников.

Когда наконец ленивой походкой вошел Паладин, то его встретили громким "ура", а цирюльник, кинувшись вперед, приветствовал его многочисленными низкими, изящными и крайне изысканными поклонами и, взяв его за руку, приложил ее к губам. Затем он зычным голосом приказал подать Паладину жбан вина, а когда хозяйская дочь, поставив вино на столик, сделала поклон и хотела удалиться, то он сказал ей добавить еще вина за его, цирюльника, счет. Этим он вызвал возгласы всеобщего одобрения, весьма ему понравившиеся, так что его крысиные глазки засверкали от удовольствия; и подобная похвала вполне справедлива и уместна, потому что, проявляя чем-либо свое великодушие и щедрость, мы, естественно, желаем, чтобы наше благородство не осталось незамеченным.

Цирюльник предложил присутствующим встать и выпить за здоровье Паладина, что и было всеми немедленно и с сердечным сочувствием исполнено: чоканье оловянных кружек слилось в единый звон, и торжественность картины усугубилась громогласным "ура". Любо было смотреть на этого молодого хвастуна, который так быстро снискал себе популярность среди совершенно чужих людей, не имея никаких иных заслуг, кроме длинного языка и Богом дарованного уменья с ним обращаться; этот вначале единственный дар понемногу удесятерился благодаря распорядительности, обрабатыванью и выращиванью, — благодаря тому вниманию, которое является естественным спутником данного таланта и по праву вознаграждает за длительные труды.

Гости сели на места и начали стучать кружками по столам, крича: "Прием у короля! Прием у короля! Прием у короля!" Паладин стоял, приняв наиболее картинную позу: его широкополая шляпа с султаном была сдвинута набекрень, складки короткого плаща небрежно ниспадали с плеч, одна рука покоилась на рукоятке шпаги, в другой он высоко держал бокал вина. Когда шум затих, он отвесил величественный, где-то им заимствованный поклон, затем плавным движением поднес бокал к губам и, закинув голову, осушил его до дна. Брадобрей подскочил и, приняв пустой бокал, поставил его на стол. Паладин начал ходить взад и вперед по эстраде с весьма большим достоинством и вполне непринужденно. И он говорил, продолжая ходить; по временам он останавливался, обращал лицо к своим слушателям и так продолжал рассказ.

Три вечера подряд приходили мы слушать. Ясно было, что в этих представлениях кроется какое-то очарование, помимо любопытства, возбуждаемого простым враньем. И мы поняли, что источник очарования — в искренности Паладина. В его словах не было сознательной лжи; он сам верил всему, о чем рассказывал. Для него все его первоначальные утверждения были истиной; и всякий раз, когда он расширял рамки рассказа, новое приращение вымысла также становилось истиной. Он вкладывал сердце в эти невероятные рассказы, подобно поэту, вкладывающему душу в свое героическое повествование, и его чистосердечие оживляло всякую картину — оживляло, поскольку суждение касалось его самого. Никто не верил его рассказам, но верили, что он верит.

Он вводил свои преувеличения без щегольства, без подчеркиванья, а так — невзначай; иной раз даже не замечали видоизменений рассказа. На первом вечере он упоминал о губернаторе Вокулера просто как о губернаторе Вокулера; на втором вечере он назвал его своим дядей; на третьем вечере губернатор Вокулера оказался его отцом. Он, по-видимому, не замечал вводимых им необычайных превращений; они срывались у него с языка совершенно естественно и непринужденно. По рассказу первого вечера выходило, что губернатор частным образом прикомандировал его к военному отряду Девы; во второй вечер его дядя, губернатор Вокулера, послал его с Девой, назначив его начальником тыла; в третий вечер его отец, губернатор Вокулера, поручил его личному попечению и Деву, и отряд, и все остальное. Сначала губернатор говорил о нем как о юноше, который не имеет ни имени, ни титула, но "которому суждено обрести и то и другое". Затем его дядя, губернатор, отозвался о нем как о последнем и наиболее достойном прямом потомке самого великого и доблестного из двенадцати Паладинов — Карла Великого. В третий вечер он говорил о нем как о прямом потомке всех двенадцати. На протяжении трех вечеров Паладин произвел графа Вандомского из недавних знакомых — в друга детства, а напоследок — в шурина.

На приеме у короля все возрастало в той же пропорции. Сначала четыре серебряных трубы превратились в двенадцать, затем — в тридцать пять и, наконец, — в девяносто шесть; и к этому времени он добавил столько барабанов и кимвалов, что залу пришлось увеличить с пятисот футов до девятисот, иначе было бы слишком тесно. По мановению его руки число присутствовавших приумножалось в столь же быстрой степени.

В продолжение первых двух вечеров он довольствовался тем, что описывал с надлежащими преувеличениями главный драматический эпизод аудиенции, но на третий вечер он уже пояснял описание живым примером. Чтобы изобразить лжекороля, он посадил на свое высокое кресло цирюльника; потом рассказал, как все придворные с напряженным любопытством следили за Девой, едва скрывая свое злорадство, так как были уверены, что она вот-вот попадется на удочку и что гром презрительного хохота навсегда уронит ее в глазах людей. Он подробно расписывал эту сцену, пока всех слушателей не охватил лихорадочный огонь любопытства и нетерпения, и только тогда приступил он к главному. Повернувшись к брадобрею, он продолжал:

— Но представьте, как она поступила! Пристально всмотрелась она в лицо этого лживого негодяя, как вот я теперь смотрю на тебя, — приосанилась с благородной простотой, как я, затем она обернулась ко мне — вот так, протянув руку, так, — указала на него пальцем и произнесла тем твердым, спокойным тоном, которым она привыкла отдавать распоряжения во время битвы: "Стащи-ка с трона этого самозваного подлеца!" Я, выступив вперед, как сейчас вам показываю, схватил его за шиворот и приподнял на руках — вот так, словно какого-нибудь младенца. — (Слушатели вскочили, крича, топая и гремя кружками, и прямо-таки сошли с ума при виде этого великолепного проявления силы — и никто и не думал смеяться, хотя в фигуре тщедушного, но гордившегося этой честью цирюльника, висевшего в воздухе, точно кукла, не было ничего торжественного.) — Затем я поставил его на пол — вот так. Мне хотелось смять его покрепче и вышвырнуть за окно, но она приказала мне воздержаться: только благодаря этому он избежал смерти.

Затем она обернулась и стала обводить толпу глазами — этими светозарными окнами, через которые ее бессмертная мудрость взирает на мир, разоблачая его ложь и отыскивая скрытое в ней зерно истины; и вот ее взор остановился на скромно одетом молодом человеке, и она угадала в нем того, кем он действительно был. "Я твоя служанка, ты — король!" — сказала она. И все были поражены, и раздался громогласный клич шеститысячной толпы, так что стены содрогнулись от этой необъятной бури звуков.

Он красиво и живописно рассказал про уход с аудиенции, доведя великолепие этой картины до крайних пределов невозможного. Потом он снял с пальца медную гайку от задвижки, полученную им утром от старшего конюха замка, и, показывая ее в поднятой руке, закончил так:

— После этого король чрезвычайно милостиво простился с Жанной, как она того заслуживала, и, повернувшись ко мне, сказал: "Прими сей печатный перстень, сын паладинов, и явись с ним ко мне в час нужды; и постарайся, — добавил он, дотрагиваясь до моего виска, — сберечь этот мозг: он нужен Франции; и смотри также в оба за его оправой, ибо я предчувствую, что некогда на эту главу возложена будет герцогская корона". Я взял перстень, опустился на колени и, поцеловав его руку, сказал: "Государь, на поле славы мое пребывание; где носится смерть, где опасность поджидает на каждом шагу, там моя стихия; когда понадобится помощь Франции и престолу… не скажу ничего, ибо я не из болтливой породы, — пусть тогда мои подвиги говорят за меня. Это все, чего я прошу".

Так завершилось это счастливое и достопамятное событие, столь чреватое будущими благами для короля и народа. И да славится имя Господа! Встаньте! Наполните кружки! Ну, за короля и отечество! Пейте!

Они осушили свои кружки; снова раздалось "ура", не смолкавшее по крайней мере минуты две, а Паладин величественно стоял на эстраде и милостиво улыбался.

ГЛАВА VIII

Когда Жанна открыла королю ту глубокую тайну, которая терзала его сердце, то сомнения его рассеялись. Он уверовал, что она послана Богом, и, будь он самостоятелен, он сразу же послал бы ее исполнить свою великую задачу. Но он не мог действовать один. Тремуйль и преосвященная реймская лиса знали его хорошо. Им стоило сказать только одно — и они сказали это:

— Ваше высочество! Вы говорите, что ее Голоса поведали вам ее устами некую тайну, известную только вам и Богу. Но как вы можете знать, что Господь ее не от сатаны и что она — не посланница дьявола? Ибо разве сатана не знает тайн людских и не пользуется этим знанием для погибели людских душ? Опасна эта затея, и вашему высочеству следовало бы остановиться, пока вы не исследуете всей подноготной.

Этого было достаточно. От этих слов душонка короля сморщилась, словно изюмина, наполнилась ужасом и опасениями, и он тотчас же тайно созвал собор епископов, которые должны были ежедневно допрашивать Жанну, пока не узнают, где находит она сверхъестественных пособников, — на Небе или в преисподней.

Один из родственников короля, герцог Алансонский, три года пробывший у англичан в качестве военнопленного, был в это время выпущен на свободу, так как за него обещали заплатить крупный выкуп. Слава Вокулерской Девы дошла и до него, ибо ее имя было у всех на устах, и он явился в Шинон, чтобы собственными глазами увидеть, какова она. Король послал за Жанной и представил ее герцогу. Она встретила его просто, как всегда.

— Добро пожаловать, — сказала она. — Чем больше французской крови будет на нашей стороне, тем лучше для нас и для нашего дела.

Между ними завязалась беседа, исход которой можно было заранее предугадать: герцог расстался с Жанной ее другом и защитником.

На другой день Жанна присутствовала на богослужении, где был король, а затем обедала вместе с королем и герцогом. Король начинал ценить ее общество и дорожить ее речами. И это было понятно: ведь он, как все короли, привык слышать только осторожные фразы, бесцветные и ничего не говорящие или предусмотрительно подобранные под цвет его собственных слов; а подобная беседа лишь надоедает, сердит и утомляет. Между тем разговор Жанны отличался свежестью и непринужденностью, искренностью и благородством и был совершенно свободен от боязливого самоконтроля и сдержанности. Она высказывала именно то, что у нее было на уме, и высказывала напрямик, безыскусственно. Легко понять, как это было отрадно королю: как будто свежая прохладная вода горных источников оросила его запекшиеся губы, до сих пор утолявшие жажду нагретой солнцем стоячей водой долин.

После обеда отправились на луг, рядом с Шинонским замком, куда пришел и король. Жанна так очаровала герцога искусством метать копья и верховой ездой, что он подарил ей рослого вороного коня.

Каждый день являлся совет епископов, допрашивал Жанну о ее Голосах и посланничестве и отправлялся к королю с докладом. Допросы эти почти ни к чему не приводили. Она говорила не более того, что считала благоразумным, об остальном умалчивала. Угрозы и ухищрения были напрасны. Она не обращала внимания на угрозы, а в ловушки поймать не могли. Она относилась к этому с детским прямодушием. Она знала, что епископы посланы королем, и что они допрашивают ее по поручению короля, и что по закону и по обычаю на вопросы короля необходимо отвечать; и тем не менее как-то за столом короля она наивно заявила ему, что дает ответы только на те вопросы, которые ей по душе.

Епископы, в конце концов, пришли к заключению, что они не в состоянии решить, послана Жанна Богом или нет. Видите, какая осторожность! При дворе соперничали две сильные партии; поэтому, высказавшись решительно в ту или иную пользу, они неизбежно навлекли бы на себя неудовольствие одной из этих партий. И они сочли за самое благоразумное взобраться на насест, а дело взвалить на чужие плечи. И вот как они поступили: заявили в своем последнем докладе, что решение вопроса о Жанне превышает их полномочия, и предложили поручить это дело просвещенным и знаменитым докторам университета Пуатье. С тем они и отстранились от дела, включив в протокол только одно суждение, к которому их побудила молчаливость Жанны: она, по их словам, была "кроткая маленькая пастушка, очень чистосердечная, но не отличающаяся болтливостью".

Это было совершенно верно, поскольку они ее наблюдали. Но если бы они могли перенестись в минувшие времена и увидеть ее среди нас, на благодатных пастбищах Домреми, то они не преминули бы заметить, что у нее есть язычок, который умеет работать без устали, если только ей не приходится опасаться своих слов.

Итак, мы отправились в Пуатье, чтобы три недели изнывать там в томительном бездействии и видеть, как эту бедную девочку ежедневно мучают допросом перед большим собранием… Вы думаете — военных знатоков? Ведь просила-то она о том, чтобы ей дали войско и разрешили начать поход против врагов Франции. О нет! То было великое собрание священников и монахов — глубоких ученых и тонких казуистов, знаменитых профессоров богословия. Вместо того чтобы созвать военных деятелей и поручить им проверить, действительно ли этот отважный солдатик способен одержать победы, — они засадили за работу целую ватагу церковных толкователей и пустословов, чтобы узнать, достаточно ли набожен маленький воин и не погрешает ли он против учения Церкви. Когда крысы подтачивают дом — надо бы осмотреть, хороши ли у кошки зубы и когти; а они вместо того спрашивают, богобоязненна ли она. Вся суть в благочестии кошки, а об остальных качествах заботиться нечего — они к делу не относятся.

Жанна больше походила на зрительницу из толпы, чем на подсудимую: так спокойно и уверенно держалась она перед этим грозным судом с его длиннополыми знаменитостями, с его торжественной обстановкой и величественными церемониями. Она спокойно сидела, невозмутимая, на своей скамье и разбивала науку мудрецов своей изумительной простотой; простотой, которая была подобна крепости: ухищрения, козни, почерпнутые из книги знания и тому подобные метательные снаряды отскакивали от каменной твердыни ее неведения и, не причинив вреда, падали на землю; они не могли поколебать засевший в крепости гарнизон — великое, ясное сердце и мощную душу Жанны, этих защитников и блюстителей ее высокой задачи.

Она чистосердечно отвечала на все вопросы и рассказала, как она видела ангелов и что они говорили ей; и слова ее были так непринужденны, убедительны и искренни, в них звучала такая жизненная правда, что даже эти черствые, бывалые судьи забылись и сидели неподвижные и безмолвные, до конца следя за ее рассказом с каким-то восторженным любопытством, словно очарованные. А если вы моему показанию не верите, то загляните в летописи: там прочтите вы об одном очевидце, который под присягой заявил на Суде Восстановления, что она изложила свой рассказ "с благородным достоинством и простотой", а относительно впечатления, вынесенного слушателями, он повторяет приблизительно то же, что сказано мной. Семнадцать лет было ей — и она была одна; и однако она нисколько не боялась и смело смотрела на этих ученых законоведов и богословов; и победила она их не школьной наукой, а только присущими ей от природы чарами молодости, искренности, нежной мелодичностью голоса и красноречием, источником которого было сердце, а не разум. Сколько было красоты в этом зрелище! О, если бы я мог воскресить его перед вами во всей полноте: я знаю, что сказали бы вы тогда.

Как я уже упоминал, она не умела читать. Однажды они принялись травить и осаждать ее доказательствами, рассуждениями, возражениями и иными бессодержательными и многословными цитатами из различных авторитетных и знаменитых книг по богословию; наконец, у нее не стало терпения, и, резко повернувшись к ним, она сказала:

— Я не сумела бы отличить А от Б; но вот что я знаю: я явилась по приказанию Небесного Царя, чтобы спасти Орлеан от англичан и короновать в Реймсе короля, а вы толкуете о пустяках.

Разумеется, для Жанны это были тяжелые дни, как и для всех присутствовавших. Но все-таки ей выпала наиболее тяжкая доля, потому что у нее не было праздников; она всегда должна была присутствовать и выжидать долгие часы, тогда как тот или другой из следователей мог отлучиться и отдохнуть, если чувствовал усталость. И тем не менее она не казалась ни утомленной, ни раздраженной и лишь изредка давала волю своей досаде. Изо дня в день она сражалась с этими опытными мастерами схоластики, обнаруживая неизменное спокойствие, терпение и бодрость, каждый раз сумев за себя достойно постоять.

Однажды доминиканский монах вздумал ошеломить ее вопросом, который заставил всех насторожить уши; а я, признаюсь, затрепетал и сказал себе, что на этот раз бедная Жанна попалась, потому что ответить на такой вопрос невозможно. Хитрый доминиканец начал тоном напускной небрежности, как будто спрашивал он о каких-то пустяках:

— Ты утверждаешь, что Господь пожелал избавить Францию от английского владычества?

— Да, такова Его воля.

— Тебе нужно войско, чтобы пойти на помощь к орлеанцам, не так ли?

— Да, и чем скорее, тем лучше.

— Бог всемогущ и может сделать все, что пожелает, не правда ли?

— Конечно. Никто в этом не сомневается.

Тут доминиканец внезапно поднял голову и с торжеством кинул свой вопрос:

— В таком случае скажи мне: если Он пожелал освободить Францию и если Он может все, что пожелает, то для чего понадобилось войско?

Эти слова вызвали заметное движение в рядах: всякий старался вытянуть шею и подносил руку к уху, чтобы лучше расслышать ответ. А доминиканец самодовольно тряхнул головой и посмотрел вокруг себя, чтобы насладиться успехом, потому что одобрение отразилось на всех лицах. Но Жанна была невозмутима. Ни одной нотки беспокойства не было слышно в ее голосе, когда она сказала:

— Он помогает лишь тому, кто сам себе помогает. Сыны Франции будут сражаться, а Он дарует победу!

Все лица озарились мимолетным восторгом, точно по ним проскользнул солнечный луч. Даже доминиканцу понравилось, что она так ловко отразила его мастерской удар. И я слышал, как один почтенный епископ пробормотал в присущем тому суровому времени стиле: "Ей-богу, дитя сказало правду. Он пожелал, чтобы Голиаф был убит, и послал такого же ребенка, как она".

В другой раз, когда допрос успел уже на всех, кроме Жанны, нагнать тоску и сонливость, за дело взялся брат Сеген, профессор богословия университета в Пуатье. Это был человек угрюмого и саркастического нрава; он начал осаждать Жанну разными язвительными вопросами, а говорил он на ломаном французском языке, потому что родом был из Лиможа.

— Как это ты могла понимать своих ангелов? — спросил он под конец. — На каком языке они говорили?

— По-французски.

— Скажите пожалуйста! Какая честь нашему языку — весьма лестно! И чистое произношение?

— Да… безукоризненное.

— Безукоризненное, вот как? Ну, конечно, тебе ли не знать. Может быть, их произношение было лучше твоего, а?

— Насчет этого я… я ничего не могу сказать, — ответила она и хотела продолжать, но остановилась. Затем она добавила, как бы говоря с собою: — Во всяком случае, лучше вашего.

Как ни невинны были ее глаза, но в них промелькнула усмешка. Пронесся гул одобрения. Брат Сеген, задетый за живое, резко спросил:

— Веруешь ли ты в Бога?

Жанна ответила с задорной небрежностью:

— О, еще бы… и, вероятно, лучше, чем вы.

Брат Сеген потерял терпение и начал без устали язвить ее и наконец обрушился, не скрывая более своей досады:

— Прекрасно. Если твоя вера в Бога так велика, то вот что я скажу тебе: Бог не желает, чтобы кто-либо уверовал в тебя, не увидев знамения. Где твое знамение? Покажи нам!

Это зажгло Жанну; она вскочила со своего места и воскликнула с воодушевлением:

— Не для того пришла я в Пуатье, чтобы показывать знамения и творить чудеса! Пошлите меня в Орлеан, и у вас не будет недостатка в знамениях. Дайте мне войско — хоть какое-нибудь — и отпустите меня туда!

Глаза ее метали молнии… о, маленькая героиня! Не встает ли она перед вами как живая? Громкие возгласы сочувствия наградили ее слова, и она села на свою скамью, зардевшись как маков цвет: ее деликатная душа всегда боязливо избегала похвал.

Ее речь, как и происшествие с французским языком, создали два пункта, неблагоприятные для брата Сегена и ничем не повредившие Жанне; однако при всей своей язвительности он был человек благородный и честный, как вы можете узнать из истории; на Суде Восстановления он мог бы умолчать об этих двух неприятных эпизодах, если бы пожелал; но он не сделал этого, а, напротив, чистосердечно рассказал обо всем.

В один из последних дней этого трехнедельного заседания длиннополые богословы и профессора устроили обстрел по всей линии, буквально закидав Жанну возражениями и доводами, почерпнутыми из всевозможных творений старинных и знаменитых писателей римской Церкви. Ее чуть не задушили. Но наконец она сумела выкарабкаться и отразить натиск, сказав:

— Послушайте! Книга Божья гораздо ценнее всех тех, на которые вы ссылаетесь, и я опираюсь на нее. И поистине в книге сей есть многое, чего ни один из вас не может прочесть, несмотря на всю вашу ученость!

С самого начала она по приглашению жила у госпожи де Рабато, жены советника парламента Пуатье; и в этот дом по вечерам собирались знатные горожанки, чтобы повидать Жанну и побеседовать с ней; стремились туда также старые законоведы, советники и ученые парламента и университета. И эти важные господа, привыкшие взвешивать каждое новое и странное явление, осторожно к нему присматриваться, вертеть его так и сяк и недоверчиво пожимать плечами, приходили каждый вечер, все более и более подчиняясь тому таинственному влиянию, тому неуловимому и неопределимому обаянию, которое было высшим даром Жанны, тому неотразимо убедительному очарованию, которое чувствовалось и признавалось знатными и незнатными, хотя ни те, ни другие не могли его объяснить или описать; и все они, один за другим, сдавались, говоря: "Это дитя послано Богом".

День-деньской Жанна должна была терпеть неудобства, присутствуя на верховном суде и подчиняясь строгим правилам судебной процедуры; ее судьи распоряжались всем по своему усмотрению. Но вечером можно было видеть обратную картину: Жанна сама становилась председательницей, получала свободу слова, а те же судьи стояли перед ней. Легко понять, к чему это приводило: каждый вечер она своим обаянием разрушала все возражения и препятствия, воздвигнутые стараниями их трудового дня. В конце концов она склонила всех судей на свою сторону, и благоприятный приговор был вынесен единогласно.

Интересное зрелище представляла собою зала суда, когда председатель читал приговор со своего высокого кресла: сюда собрались все знатные горожане, которым только посчастливилось получить пропуск и найти себе место. Сначала были выполнены некоторые торжественные церемонии, обычные в таких случаях; затем воцарилась тишина, и последовало чтение приговора; среди глубокого безмолвия можно было расслышать каждое слово даже в самых далеких углах залы:

— Установлено и сим доводится до всеобщего сведения, что Жанна д'Арк, по прозванию Девственница, — добрая христианка и добрая католичка; что ее нрав и ее речи не изобличают ничего, противного вере; и что король может и должен принять предлагаемую ею помощь, ибо отказаться от таковой значило бы прогневить Дух Святый и признать себя недостойным Божественного Промысла.

Судьи встали, и раздался гром рукоплесканий, неудержимый, то стихавший, то снова разраставшийся… Я потерял Жанну из виду, потому что она потонула в толпе людей, кинувшихся вперед, чтобы поздравить ее и призвать благословения на нее и на Францию, судьба которой отныне была передана в ее маленькие руки.

ГЛАВА IX

То был великий день и величественное зрелище.

Она победила! Какую ошибку сделали Ла Тремуйль и остальные ее недоброжелатели, разрешив ей эти вечерние "заседания"!

Коллегия священников, посланная в Лотарингию якобы для того, чтобы навести справки о нравственности Жанны, — в действительности же, чтобы затянуть дело и заставить ее отказаться от своего намерения, — вернулась, признав характер Жанны безупречным. Как видите, наши дела теперь должны были пойти полным ходом.

Приговор вызвал оживление необычайное. Мертвая Франция вдруг воскресала, лишь только приходила великая весть. Прежде унылый и угнетенный народ поникал головой и отходил в сторону, если с ним заговаривали о войне; теперь же добровольцы шумными толпами стекались под знамена Вокулерской Девы, и в воздухе неумолчно гремели воинственные песни и барабанный бой. И я вспомнил, как ответила она в минувшую пору нашей деревенской жизни, когда я фактами и цифрами старался доказать ей, что положение Франции безнадежно и что никакие силы не пробудят народ от летаргического сна:

— Они услышат барабанный бой, они откликнутся и выступят в поход.

Говорят, пришла беда — растворяй ворота. Мы могли бы сказать то же самое про удачу. Дождались мы первой удачи — и счастье хлынуло, волна за волной. Ближайший наш успех заключался в следующем. Попы не на шутку тревожились вопросом, должна ли Церковь позволить женщине-воину надеть мужское платье. Но вот пришло разрешение. Два великих богослова того времени (один из них — канцлер Парижского университета) высказались утвердительно. Они заявили что, так как Жанне "предстоит совершить дело мужа и воина, то, по справедливости, и ее одеяние должно соответствовать такому положению".

Разрешение Церкви носить мужское платье было большим выигрышем. Да, счастье хлынуло, волна за волной. Не буду говорить о маленьких волнах, упомяну только о самой большой — о той волне, которая нас ошеломила, так что мы едва не захлебнулись от радости. В тот же день, когда был вынесен приговор, к королю отправили герцогов, а на другое утро ясные звуки трубы прорезали морозный воздух; мы насторожили уши и начали считать. Раз… два… три… пауза; раз… два… пауза; опять — раз… два… три… Мы выскочили на улицу и понеслись во всю прыть: такое сочетание нот служило признаком, что королевский герольд будет сейчас читать народу высочайший указ. По мере того как мы бежали вперед, отовсюду — из боковых улиц, из домов, из ворот — выскакивали впопыхах мужчины, женщины, дети и тоже бежали, одеваясь на ходу. А ясные звуки трубы опять прорезали воздух, и стечение народа все увеличивалось, так что вскоре пробудился весь город и устремился к главной улице. Наконец, мы добрались до площади, на которой уже тесной толпой стояли горожане; высоко на пьедестале большого креста стоял пышно одетый герольд, окруженный своими помощниками. Через минуту он начал читать зычным голосом, какой подобает его должности:

— Пусть узнают все и запомнят, что высочайший и знаменитейший Карл, Божиею милостию король французский, соизволил даровать своей верноподданной, Жанне д'Арк, по прозванию Девственница, сан, полномочия, власть и достоинство главнокомандующего войсками Франции…

Тут тысячи шапок полетели в воздух, и толпа разразилась бурей радостных криков, которая, казалось, никогда не уймется; но наконец затихло, и герольд продолжал:

— …и повелел принцу королевской крови, его светлости герцогу Алансонскому, быть ее наместником и начальником штаба.

Этими словами манифест заканчивался, и ураган разбушевался снова и, разделившись на бесчисленные вихри, пронесся по всем улицам и по всем закоулкам и переулкам города.

Она — главнокомандующий, а принц королевского дома — ее подчиненный! Вчера она не значила ничего — сегодня какой почет! Вчера она не была ни сержантом, ни капралом, ни даже рядовым — а сегодня она сразу поднялась на самую вершину. Вчера ей не был подчинен ни один новобранец — а сегодня ее слово стало законом для Ла Гира, Сентрайля, Бастарда Орлеанского и всех прочих заслуженных ветеранов, блестящих знатоков военного дела. Таковы были охватившие меня размышления; я старался свыкнуться с этим странным, волшебным превращением.

Мысли мои унеслись в минувшее, и вот предо мной воскресла картина, которая была еще так свежа в моей памяти, как будто это происходило вчера, — ив самом деле, это было не далее первых чисел января. Вот что представилось мне: в далекой деревне живет крестьянская девушка; ей еще не исполнилось семнадцати лет. И сама она, и ее родное село никому не известны, словно они — на другом конце света. Где-то подобрала она и принесла домой бесприютное существо — маленького серого котенка, жалкого и голодного; она его накормила, утешила, приручила, снискала его доверие, и вот он, свернувшись клубочком, спит у нее на коленях, а она вяжет грубый чулок и о чем-то думает, мечтает. О чем? Никто не ведает. Но теперь — котенок еще не успел превратиться во взрослого кота, а та девушка назначена главнокомандующим французской армией, и будет отдавать приказания принцу королевской крови, и над мраком ее родного села взошло ее имя как солнце, видимое со всех концов страны! Голова кружилась, когда я думал об этих событиях, — такими необычайными, такими невозможными казались они.

ГЛАВА Х

Вступив в свою должность, Жанна первым делом продиктовала письмо к английским полководцам, осаждавшим Орлеан; она предлагала им сдать все захваченные ими укрепления и покинуть пределы Франции. Можно было предположить, что она заранее обдумала все и мысленно составила текст письма — так легко находила она нужные слова, и столько силы и яркости было в ее выражениях. Однако такое объяснение было бы ошибочно: она всегда отличалась быстротой мысли и гибкостью языка, а в продолжение последних недель способности ее развивались непрерывно. Послание это надлежало отправить из Блуа. Теперь уже не было недостатка в добровольцах, в провизии и в деньгах, и Жанна назначила Блуа сборным пунктом для новобранцев и вещевым складом, а надзор поручила Ла Гиру.

Великий Бастард — побочный сын герцога и губернатор орлеанский — уже несколько недель взывал, чтобы Жанну прислали к нему; а тут явился новый посланец — старый д'Олон, заслуженный воин, человек надежный, хороший и честный. Король предоставил его в распоряжение Жанны, назначив заведующим ее хозяйственной частью, а остальных приближенных приказал ей выбрать самой — лишь бы их численность и достоинства соответствовали величию ее сана; и попутно распорядился, чтобы их надлежащим образом снабдили оружием, одеждой и лошадьми.

Между тем в Туре по заказу короля изготовлялся для нее полный набор латных доспехов. Латы из тончайшей стали, покрытой толстым слоем серебра, были богато украшены резными узорами и отполированы как зеркало.

Голоса поведали Жанне, что за алтарем церкви Святой Екатерины в Фьербуа спрятан старинный меч, и она послала за ним де Меца. Причт церкви никогда не слыхал о чем-либо подобном. Начали искать и действительно нашли меч, зарытый в указанном месте, под каменной плитой. Ножны отсутствовали, и меч был заржавлен; священники отполировали его и отослали в Тур, где ожидалось наше прибытие. Они вдобавок заказали ножны из малинового бархата, а турские горожане приготовили вторые ножны — из золотой парчи. Но Жанна намеревалась носить этот меч во время всех своих битв и, отказавшись от пышных украшений, заказала ножны из простой кожи. Все верили, что меч принадлежал Карлу Великому, но то было лишь предположение. Я хотел было отточить этот старый булат, но Жанна сказала, что незачем, ибо она никого не собирается убивать и будет носить меч только как символ власти.

В Туре она придумала рисунок своего штандарта, за изготовление которого взялся некий шотландский живописец, по имени Джемс Пауэр. На куске тончайшего белого букассена с шелковой бахромой был изображен Бог Отец, восседающий на облаках и держащий в руке Вселенную; два коленопреклоненных ангела у ног Его протягивали Ему лилии; надпись: Jesus, Maria; на обратной стороне — корона Франции, поддерживаемая двумя ангелами.

Она приказала также сделать второе знамя, поменьше, изображавшее ангела, который подает лилию Пресвятой Деве.

В Туре кипела шумная жизнь. То и дело раздавался гром военной музыки; поминутно слышались мерные шаги марширующих людей — то были отправляемые в Блуа отряды новобранцев; днем и ночью в воздухе разносились песни, крики и ликующее "ура!". В город нахлынули приезжие, улицы и трактиры были полны народа, всюду шли хлопотливые приготовления, и лица всех сияли радостью и довольством. Вокруг главной квартиры Жанны постоянно толпился народ, в надежде взглянуть хоть одним глазком на нового главнокомандующего, и если им удавалось дождаться этого, то они становились как угорелые. Впрочем, показывалась она редко, потому что была занята подготовкой похода, выслушиванием докладов, отдачей распоряжений, отправлением гонцов, и если выпадала ей свободная минута, то она выходила к важным сановникам, ожидавшим в ее приемной. А уж нам, молодежи, почти совсем не приходилось видеть ее: столько было у нее дел.

Мы переживали смену настроений: то надеялись, то нет. Она еще не выбрала себе свиты: вот из-за чего мы тревожи

лись. Мы знали, что она была завалена просьбами о предоставлении мест и что просьбы эти поддерживаются именитыми и влиятельными людьми, тогда как за нас некому было хлопотать. Она имела возможность назначить даже на самые скромные места титулованных дворян, связи которых послужили бы ей могучей защитой и могли бы впоследствии оказать ей неоценимую поддержку. При таких обстоятельствах могло ли благоразумие позволить ей подумать о нас? Мы не разделяли веселья города, проявляя склонность к унынию и досаде. Время от времени принимались мы рассуждать о своих слабых надеждах, и каждый старался утешить себя, сколько мог. Но даже одно упоминание об этом вопросе причиняло страдание Паладину, потому что если у нас и была хоть тень упования, то ему ждать было решительно нечего. Ноэль Рэнгесон вообще предпочитал не начинать этих тягостных разговоров; но при Паладине — другое дело. Однажды мы опять заговорили об этом, и Ноэль сказал:

— Не грусти, Паладин: прошлою ночью мне привиделся сон, будто ты один из всех нас получил должность. Не очень-то почетную, но как-никак должность: что-то вроде лакея или прислужника.

Паладин встрепенулся и почти повеселел: он придавал значение вещим снам и вообще отличался суеверием. Надежды его начали возрождаться.

— Хотел бы я, чтобы сон твой оправдался, — сказал он. — Как ты думаешь, сбудется ли?

— Обязательно. Я прямо-таки уверен в этом: сны ведь никогда почти не обманывают.

— Ноэль, я задушу тебя в объятиях, если этот сон сбудется! Быть слугой главнокомандующего всех войск Франции… Весь мир услышит об этом, дойдет известие и до нашего села: то-то вылупят глаза все эти олухи, которые пророчили, что из меня не будет никакого толку! Какая великая будущность! Ноэль, действительно ли ты думаешь, что это непременно сбудется? Убежден ли ты?

— Убежден. Вот тебе моя рука.

— Ноэль, если это сбудется, то я о тебе не позабуду, — пожми мне руку еще раз! Я надену великолепную ливрею, об этом услышит наша деревня, и эти скоты скажут: "А он-то служит лакеем у главнокомандующего, на него смотрит весь мир и дивится… Каков? Ведь взлетел прямо в высоту поднебесную!"

Он начал ходить по комнате и строить воздушные замки — такие высокие и неожиданно быстрые, что мы едва поспевали за ним. Но вдруг на его лице погасла радость, и уныние сменило ее. Он сказал:

— О, это был ошибочный сон, который не сбудется никогда. Я совсем забыл про эту нелепую затею в Туре. Все это время я старался не показываться ей на глаза, надеясь, что она забудет и простит меня… но этому не бывать, я уверен. Она не может забыть. А в конце-то концов я не виноват. Я сказал, что она обещала пойти за меня замуж, но подучили меня другие, клянусь — это они! — Огромный детина чуть не заплакал. Немного оправившись, он сказал с унынием: — Это была единственная ложь за всю мою жизнь, и…

Хор гневных и досадных восклицаний заглушил его слова, и, прежде чем он получил возможность продолжать, в комнату вошел личный слуга д'Олона и сказал, что нас требуют в главную квартиру. Мы встали, а Ноэль возгласил:

— Ну, что я говорил? Я предчувствовал; дух пророчества на мне. Она сейчас назначит его на высокую должность, а мы призваны, чтобы засвидетельствовать ему свое почтение. Иди же с нами!

Но Паладин побоялся, и мы оставили его одного.

Когда мы остановились перед Жанной, впереди толпы блестящих офицеров, она приветствовала нас обаятельной улыбкой и сказала, что принимает всех нас в свою свиту, потому что не может обойтись без своих старых друзей. Вместо нас она могла бы избрать людей знатных и влиятельных, и такая неожиданная честь была нам тем приятнее; но мы не находили слов, чтобы высказаться, ибо теперь ее недосягаемое величие повелевало нам молчать. По очереди мы выступали вперед, чтобы принять удостовери-тельную грамоту из рук нашего ближайшего начальника, д'Олона. Все мы получили почетные места: выше всех стояли оба рыцаря; затем — братья Жанны; я был первым оруженосцем и писцом; вторым оруженосцем назначен был молодой дворянин по имени Рэмон: Ноэль был ее гонцом; у нее были два герольда, а также капеллан и раздаватель милостыни, которого звали Жан Пакерель. Еще раньше выбрала она дворецкого и нескольких домашних слуг. Наконец она посмотрела кругом и спросила:

— Где же Паладин?

Сьер Бертран ответил:

— Он не знал, должно ли ему прийти, сиятельная госпожа.

— Это нехорошо. Позовите его.

Вошел Паладин с весьма смиренным видом. Он переступил через порог и не посмел идти дальше, но остановился в явном замешательстве и страхе. Жанна заговорила с ним ласково:

— Я наблюдала за тобой во время нашего путешествия. Ты начал плохо, но понемногу исправляешься. Смолоду ты любил говорить небылицы, но в тебе кроется муж — и я заставлю его проснуться. — Надо было видеть, как прояснилось лицо Паладина при этих словах. — Последуешь ли ты за мной, куда я прикажу?

— Хоть в огонь! — воскликнул он.

А я сказал самому себе: "Бог свидетель, она, по-видимому, превратила этого хвастуна в героя. Вот новое ее чудо — в том нет сомнения".

— Верю тебе, — сказала Жанна. — Вот, возьми мое знамя. Ты будешь ездить за мною во всех сражениях, и когда Франция будет спасена, ты возвратишь мне его.

Он взял знамя, которое ныне является драгоценнейшей реликвией Жанны д'Арк, и сказал дрожащим от волнения голосом:

— Если я когда-либо опозорю этот залог доверия, то мои товарищи, здесь стоящие, сумеют исполнить над моим телом долг дружбы, и я возлагаю на них сию обязанность, зная, что не обманусь в них.

ГЛАВА XI

Мы с Ноэлем пошли назад вдвоем; сначала мы молчали, находясь еще под впечатлением пережитого. Наконец Ноэль вышел из своей задумчивости и сказал:

— Первый да будет последним, последний — первым. В сих словах — оправдание этой неожиданности. Но в то же время надо сознаться, что нашего толстого бычка втащили бог знает как высоко!

— Да. Я до сих пор чувствую себя ошеломленным. Ему досталась самая почетная должность.

— Самая почетная. Командиров много, и она может еще больше увеличивать их число. Но знаменосец только один.

— Верно. После нее самой это самая видная должность во всей армии.

— И самая заманчивая и почетная. Мы знаем, что этого места добивались сыновья двух герцогов. А заполучил его — кто же? — эта чванная ветряная мельница. Скажи на милость, разве это — не огромное повышение, если взглянуть на дело как следует?

— Вне всякого сомнения. Эта должность — как бы уменьшенное подобие должности самой Жанны.

— Ума не приложу: как объяснить это? А ты понимаешь ли?

— Понимаю и могу объяснить без всякого труда — так, по крайней мере, мне кажется.

Ноэль был изумлен и быстро глянул на меня, словно желая узнать, не шучу ли я.

— Я думал, ты шутишь, — сказал он, — но вижу, что нет. Если можешь помочь мне разобраться в этой загадке, так сделай это. Объясни, в чем дело.

— Надеюсь, что сумею. Ты заметил, что наш старший рыцарь нередко говорит умные вещи; у него на плечах многодумная голова. Однажды мы с ним ехали рядом и разговаривали о великих способностях Жанны. Он сказал: "Но самый крупный из ее даров — это зрячий глаз". Я бухнул в ответ, словно дурак: "Зрячий глаз? Подумаешь, какая диковина: ведь это есть у всех нас". "Нет, — возразил он, — зрячим глазом одарены немногие". И он пояснил мне свою мысль. Он сказал, что обыкновенный глаз видит только внешнюю сторону вещей и на этом основывает свое суждение; но зрячий глаз пронизывает насквозь, умеет прочесть сердце и душу, находя там такие качества, о которых по внешности догадаться нельзя и которые не могут быть узнаны простыми глазами. Он сказал, что величайший военный гений ошибется и обратится в ничто, если он не одарен зрячим глазом, то есть если он не способен читать в сердцах людей и выбирать своих подчиненных с непогрешимой прозорливостью. Он как бы по наитию угадывает, что этот человек годен для стратегии, другой — для бесшабашной, удалой стычки, третий — для терпеливого, собачьего упорства; он назначает каждого на присущее ему место и достигает успеха; между тем полководец, не имеющий зрячего глаза, назначал бы не на те места и — проигрывал бы. Я увидел, что он правильно отозвался о Жанне. Когда она была ребенком, пришел однажды вечером бродяга: ее отец и все мы приняли его за негодяя, а она увидела сквозь лохмотья честного человека. Обедая у вокулерского губернатора, я ничего не заметил в наших двух рыцарях, хотя провел в разговоре с ними целых два часа. Жанна пробыла там пять минут, не разговаривала с ними и не слышала их речей, однако сразу признала в них людей надежных и достойных, и они оправдали ее суждение. Кому поручила она надзор за этой крикливой, неукротимой толпой новобранцев в Блуа — толпой бывших арманьякских разбойников, сущих дьяволов? Кому, как не самому сатане, то есть Ла Гиру — этому военному урагану, этому безбожному крикуну, этому докрасна накаленному горнилу богохульства, этому вечно деятельному Везувию сквернословия! Знает ли он, как обращаться с легионом ревущих дьяволов? Да лучше всех людей на свете! Ведь он — сам Вельзевул этого бесовского царства, он перещеголяет их всех, взятых вместе, и, вероятно, он — отец большинства из них. Жанна сделала его временным начальником, пока сама не приедет в Блуа… а там! Там-то она самолично приберет их к рукам, а если нет, значит, я ошибся в ней, несмотря на нашу многолетнюю близость. То-то будет зрелище, когда прекрасный ангел в белых доспехах начнет отдавать приказания этим негодным отбросам пагубы!

— Ла Гир! — вскричал Ноэль. — Наш давнишний герой!.. Хотел бы я увидеть этого человека!

— Я тоже. Его имя и теперь волнует меня столь же сильно, как в мои отроческие годы.

— Я хочу послушать, как он ругается.

— Еще бы! Я предпочел бы его ругательства молитвам любого человека. Он — самый прямодушный из всех людей и самый наивный. Однажды ему был объявлен выговор за то, что он грабит во время своих набегов; он ответил, что это сущие пустяки. По моему мнению, он как раз такой человек, которому следовало поручить временное командование в Блуа. Видишь, Жанна обратила на него свой зрячий глаз.

— А это возвращает нас к началу нашего разговора. Я искренно люблю Паладина — не потому только, что он славный парень, но и потому, что он — мое детище: я ведь сделал его таким, каков он теперь, то есть самым пустым хвастуном и самым щедрым лгуном во всем королевстве. Я радуюсь его счастью, но у меня нет зрячего глаза. Я не избрал бы его на самую опасную должность во всей армии; я поместил бы его в тылу, поручив ему добивать раненых и уродовать убитых.

— Поживем — увидим. Жанна, быть может, лучше нас знает его. И подумай еще вот о чем: если человек, занимающий положение Жанны, говорит кому-нибудь, что он храбрец, — тот верит этому, а веры достаточно. Действительно, разве верить в свою храбрость — не значит ли быть храбрым? Ведь в этом все дело.

— Что верно, то верно! — вскричал Ноэль. — У нее не только зрячие глаза, но и творящие уста. Конечно, в этом все дело. Жанна д'Арк сказала вещее слово, и вот Франция идет на врага, высоко подняв голову.

Тут меня позвали: Жанна хотела продиктовать мне письмо. В продолжение следующих суток портные были заняты шитьем наших должностных нарядов, и нам готовили новое вооружение. Теперь любо было посмотреть на нас, когда мы наряжались в свои походные или домашние мундиры. Паладин, одетый по мирному времени в дорогие многоцветные ткани, был подобен башне, вызолоченной роскошным закатом; а когда он наряжался на войну, то его султан, яркая перевязь и стальные латы составляли еще более величественное зрелище.

Был дан приказ отправляться в Блуа. Было ясное, свежее, прекрасное утро. Можете себе представить, какое это было красивое зрелище, когда наш блестящий отряд мчался по дороге, вытянувшись в колонну, по два в ряд — впереди Жанна с герцогом Алансонским, затем д'Олон и огромный знаменосец и так далее. А когда мы ехали сквозь радостную толпу, и Жанна кивала головой направо и налево, и солнце отражалось от ее серебряных лат, то зрители чувствовали, что перед их глазами взвивается занавес, открывая первое действие могучей драмы; и возрождение их надежд проявлялось восторгом, который возрастал с каждым мгновением, так что, наконец, тело начало ощущать колыхание воздуха, стонавшего от радостных криков. Далеко в конце улицы послышалась нежная духовая музыка, и мы увидели тучу движущихся копьеносцев; солнце мягким светом озаряло их доспехи, но ярко сверкали над их головами наконечники копий, как будто над светозарным туманом сияло скопление звезд; то была наша почетная стража. Этот отряд примкнул к нам, шествие вполне оформилось, начался первый военный поход Жанны д'Арк — занавес поднялся.

ГЛАВА XII

В Блуа мы пробыли три дня. О, этот лагерь принадлежит к сокровищам моих воспоминаний! Порядок?.. У этих разбойников царил такой же порядок, какой можно встретить среди волков и гиен. Они бродили туда и сюда, пьяные, горланили во все горло, кричали, галдели, ругались и искали развлечений во всевозможных грубых и бесшабашных выходках; на каждом шагу встречались крикливые, распутные женщины, не уступавшие мужчинам по части наглых шуток, бесчинств и нелепых причуд.

Вот среди какого сброда привелось Ноэлю и мне увидеть Ла Гира впервые. Он соответствовал самым заветным нашим мечтаниям. Он был высок ростом, отличался воинственной осанкой; он был с головы до пят закован в латы, на его шлеме развевался султан из перьев, а сбоку к поясу был привешен огромный меч.

Он отправлялся к Жанне, чтобы представиться ей как главнокомандующему; и, проходя через лагерь, он восстанавливал порядок и кричал, что приехала Дева и что он не допустит подобных безобразий в присутствии главы армии. Для восстановления порядка он прибегал к способу, весьма своеобразному, им самим придуманному: продвигаясь вперед, он ругался на чем свет стоит, грозил лютой карой каждому встречному и сыпал ударами направо и налево; и куда он попадал, там человек валился с ног.

— Проклятое чучело! — кричал он. — Чего ты тут шатаешься и сквернословишь, когда сам главнокомандующий приехал в лагерь! Держись прямее! — И он сшибал солдата с ног.

Что значило, по его понятиям, "держаться прямее", никому, кроме него, было неизвестно.

Мы последовали за знаменитым ветераном в главную квартиру, прислушиваясь, наблюдая, восхищаясь, можно сказать, пожирая глазами любимого героя французских мальчиков, которые, как и мы, обожали его от колыбели. Вспомнил я, как однажды, когда мы еще мирно проводили дни на пастбищах Домреми, Жанна упрекнула Паладина за легкомысленное отношение к могучим именам — к Ла Гиру и Бастарду Орлеанскому — и сказала, что для нее было бы высокой честью стоять где-нибудь вдали и хоть один только раз увидеть этих великих людей. Ей и другим девочкам они были так же дороги, как мальчикам. И вот, наконец, перед нами один из них — по какому делу идет он? Трудно поверить, а между тем это правда: он спешит обнажить голову перед Жанной и выслушать ее приказания.

Покуда он недалеко от главной квартиры усмирял "ласковым" способом значительную толпу своих разбойников, мы перегнали его и увидели военный совет Жанны — великих полководцев армии, которые только что прибыли. Их было шестеро — все знаменитые воины, красавцы, в блестящем вооружении; но красивее всех был генерал-адмирал Франции.

Когда вошел Ла Гир, то на его лице отразилось удивление: его поразили красота и чрезвычайная молодость Жанны; а по радостной улыбке Жанны легко было заметить, как она счастлива увидеть, наконец, героя своего детства. Ла Гир низко поклонился, держа свой шлем в руке, защищенной латной рукавицей, и произнес грубоватую, но милую приветственную речь, не разбавленную почти ни единым проклятием. Заметно было, что они сразу почувствовали расположение друг к другу.

Официальный прием продолжался недолго, и остальные посетители вскоре удалились; но Ла Гир остался, сел рядом с Жанной, прихлебывая вино из ее стакана, и они начали разговаривать и смеяться, как старые друзья. А когда она дала ему, как начальнику лагеря, некоторые предписания, то он чуть не поперхнулся. Начала она с того, что потребовала удаления распутных женщин — ни одной из них она не позволит остаться. Далее, надо положить конец необузданным оргиям, привести к пристойным и строго определенным границам употребление вина и водворить дисциплину на место беспорядка. А завершила она эту вереницу неожиданностей следующим требованием, которое едва не вышибло Ла Гира из его брони:

— Каждый человек, становящийся под мое знамя, обязан исповедаться у священника и получить отпущение грехов; и каждый вновь принятый солдат должен два раза в день присутствовать на богослужении.

С добрую минуту Ла Гир не мог вымолвить слова, наконец он сказал тоном глубокого уныния:

— О милое дитя, ведь они — эти мои бедные любимцы — порождение чертовых самок! Ходить к обедне!.. Да они, голубушка моя, скорей проклянут нас обоих!

И он продолжал в том же роде трогательные доводы, и богохульства полились щедрым потоком; Жанна не устояла и расхохоталась так, как не хохотала со времени своего детства, когда она веселилась на пастбищах в Домреми. Отрадно было ее слушать.

Но она настаивала, и воин принужден был уступить и сказал: ладно, раз таково приказание, он должен повиноваться и уж постарается не ударить лицом в грязь. После этого он освежил себя потоком самых мрачных проклятий и пообещал, что разможжит башку всякому, кто не изъявит готовности отрешиться навсегда от грехов и начать праведную жизнь. Это снова рассмешило Жанну; да и как тут было не развеселиться. Но она не согласилась с таким способом обращения на путь истинный. Она сказала, что они должны пойти добровольно.

Ла Гир ответил, что это само собою понятно: он ведь не собирается убивать послушных, а только тех, кто заупрямится.

Совсем не то: никого не надо убивать; Жанна не желает этого. Ведь если человеку предлагают сделать что-либо добровольно и угрожают смертью в случае отказа, то он будет более или менее стеснен в своих действиях, а она желает для них полной свободы.

Ветеран тогда вздохнул и сказал, что он посоветует солдатам ходить к обедне, но что едва ли найдется в лагере хоть один человек, который проявит большую склонность к этому, чем он сам. Тут на него обрушилась новая неожиданность.

— Но, дорогой мой, — сказала Жанна, — вы тоже будете посещать обедню!

— Я? Немыслимо! Это безумие!

— Ничуть. Вы будете два раза в день ходить на богослужение.

— Да что это, неужели я не сплю? Или я пьян?.. Или обманывает меня слух? Право, я скорей отправился бы к…

— Мне неинтересно знать куда. Завтра утром вы начнете, а продолжать будет уже гораздо легче. Полно, чего вы вдруг приуныли? Стерпится — слюбится.

Ла Гир старался ободрить себя, но тщетно. Он только грустно вздохнул и сказал:

— Ладно. Я сделаю это для вас. Но ни для кого другого, клянусь…

— Не клянитесь. Оставьте это.

— Оставить? Немыслимо! Я прошу вас… просил бы… О военачальник мой, ведь эта речь — мне родная.

Он обещал, что будет божиться только своим генеральским жезлом — в ее присутствии; в остальных случаях он тоже будет сдерживаться по мере возможности, хотя не надеется на успех, потому что эта застарелая привычка слишком уж укоренилась в нем и доставляет ему на старости лет отраду и утешение.

Упрямый, старый лев, расставаясь с Жанной, был уже значительно усмирен и приручен; не решусь сказать, что он был сделан кротким и мягким, такие выражения едва ли можно было к нему применить. Ноэль и я предположили, что, лишь только он окажется вне видимости Жанны, в нем сейчас же с такой силой воскреснет старая неприязнь, что он, не будучи в силах преодолеть себя, уклонится от обедни. Как бы то ни было, мы уговорились встать на другой день пораньше, чтобы посмотреть.

Что же? Он действительно пошел. Трудно было поверить, но вот он шествует сам, угрюмо исполняя свой долг, стараясь напустить на себя самый набожный вид и ругаясь, как леший. То было новое доказательство испытанной истины: всякий, кто прислушался хоть раз к голосу Жанны и посмотрел ей в глаза, подпадал под ее обаяние и переставал принадлежать себе.

Итак, сатана был обращен в веру. Ну а остальные последовали за ним. Жанна объезжала лагерь, и всюду, где показывался этот юный прекрасный образ в сверкающих латах, невежественной рати мерещился сам бог войны, сошедший с облаков. Сначала они дивились, потом начали поклоняться. А тогда уже она могла делать с ними, что хотела.

Через каких-нибудь три дня лагерь был очищен и приведен в порядок, и эти варвары два раза в день собирались на богослужение, как благонравные дети. Женщины исчезли. Ла Гир был ошеломлен таким чудом: для него оно было непостижимо. Если он чувствовал желание ругаться, то уходил за пределы лагеря. Такова уж была его натура: при всей своей врожденной и благоприобретенной греховности он относился с суеверным страхом к святым местам.

Восторженное отношение преображенного войска к Жанне, его преданность и пробудившееся в нем горячее желание идти под ее предводительством на врага превосходили все, что Ла Гир видал когда-либо на своем долгом веку. Он не находил слов, чтобы высказать, насколько его восхищали и поражали эти таинственные чудеса. Прежде он считал свое войско почти никуда не годным, теперь же его гордость и уверенность в солдатах не знали пределов.

Дня два или три назад они побоялись бы напасть на курятник, а теперь они готовы взять приступом хоть врата ада.

Жанна и Л а Гир были неразлучны, составляя контраст, который и забавлял и услаждал взоры. Ла Гир был громаден, она — изящна и миниатюрна; он, убеленный сединами, уже прошел значительную часть своего жизненного пути, она была еще так молода; его лицо было такое бронзовое и покрытое шрамами, ее — такое милое и розовое, такое юное и нежное; она была ласкова, он — суров; она была олицетворением целомудрия и непорочности, он — олицетворением греховности. Ее взор был полон милосердия и сострадания, в его глазах сверкали молнии; на ком останавливался ее взор, того словно осеняло Божественное благословение и спокойствие, но никак нельзя было сказать того же про глаза Ла Гира.

Раз двенадцать в течение дня объезжали они лагерь, заглядывая в каждый уголок, наблюдая, осматривая, исправляя, и всюду их появление вызывало бурю восторга. Ехали они рядом; он — олицетворение жилистой, мускулистой силы, она — маленькое чудо легкости и изящества; он — твердыня из ржавого железа, она — сияющая серебряная статуэтка. И, завидев их, новообращенные хищники-грабители говорили тоном ласкового привета:

— Вот они — сатана и оруженосец Христа!

Все три дня, что мы пробыли в Блуа, Жанна усердно и неутомимо уговаривала Ла Гира уверовать в Бога; старалась освободить его из сетей греха, вдохнуть в его бурное сердце благодатное спокойствие религии. Она убеждала, упрашивала, умоляла его прочесть молитву. В продолжение нашего трехдневного пребывания в лагере он не переставал упрямиться и чуть не со слезами на глазах просил избавить его только от одного — от этого невозможного требования; он готов исполнить что угодно — решительно все; пусть ему прикажут, и он будет повиноваться беспрекословно. Стоит ей сказать одно только слово, и он ради нее пойдет в огонь, но пусть его избавят от этого, только от этого, потому что он не может молиться, он отродясь не молился, он не знает, как читается молитва, он для этого не мог бы подобрать слов.

А между тем — поверите ли? — она таки поставила на своем, одержала даже эту беспримерную победу. Она заставила Ла Гира молиться. Мне кажется, это доказывает, что для Жанны не было ничего невозможного. Да, он стал перед ней, поднял руки, закованные в железную броню, и прочел молитву. И молитва была не заимствованная, но его собственная. Ему никто не помогал сочинять ее, и он придумал сам.

— Милый Господь Бог, — сказал он, — прошу Тебя, поступай с Ла Гиром так, как Ла Гир поступал бы с Тобой, если б Ты был Ла Гир, а он — Бог [8]Молитва эта была многократно и многими народами похищаема в продолжение последних 460 лет. Но настоящий автор ее Ла Гир. (Примеч. авт.).

После этого он надел свой шлем и вышел из палатки Жанны, крайне довольный собою; он имел вид человека, которому удалось уладить ко взаимному удовольствию и восторгу какое-то запутанное и трудное дело.

Знай я, что он только что молился, я понял бы, почему он поглядывал кругом себя с видом превосходства, но, конечно, я еще не успел сообразить, в чем дело.

Как раз в эту минуту я приближался к палатке; я видел уходившего Ла Гира и заметил, что он шагает с каким-то особым величием; действительно, на него любо было глядеть. Но, подойдя к двери палатки, я остановился и отступил назад, пораженный и опечаленный, ибо я услышал, что Жанна плачет (как я ошибочно предположил), плачет, словно не будучи в силах перенести душевную боль, — плачет, словно испытывая смертные муки. Оказалось совсем не то: она хохотала, хохотала над молитвой Ла Гира.

Только через тридцать шесть лет узнал я об этом, и тогда… о, тогда я мог только заплакать при виде этой картины беззаботного веселья, этого образа, воскресшего передо мной из мрака и тумана минувшего. Смеяться я не мог, потому что от минувшего меня отделял тот день, когда я безвозвратно утратил этот дар Божий — дар смеха.

ГЛАВА XIII

Выступили мы с многочисленным и великолепным войском и направились к Орлеану. Наконец-то начала осуществляться первая часть великих мечтаний Жанны. Впервые нам, молодым людям, привелось увидеть настоящую армию, и это зрелище было торжественно и величаво. Поистине нельзя было не одушевиться, глядя на бесконечную вереницу, которая растянулась вплоть до туманной дали горизонта, расстилаясь лентой по извилинам дороги, словно огромная змея. Жанна ехала во главе колонны, сопровождаемая своим штабом; затем следовала группа священников, певших "Veni Creator" [9]"Приди, Создатель" (лат.). и несших хоругвь с изображением креста; а дальше целый лес сверкающих копий. Различные отряды находились под командой великих арманьякских полководцев: Ла Гира, маршалов де Буссака, де Реца, Флорана д'Илье и Потона де Сентрайля [10]Этот факт подтверждается правительственными документами Национального архива Франции. Мы можем сослаться на авторитет Мишле. — М. Т..

Каждый был крут в своем роде, но существовали три степени крутости: крутой, покруче и самый крутой. Ла Гир принадлежал к последним, хотя и другие почти не уступали ему. Они, все до одного, в сущности, были попросту знаменитые официальные разбойники, для которых беззаконие давно уже сделалось привычным делом, так что они утратили всякое чувство повиновения, если оно и было у них когда-нибудь.

Король строго приказал им: "Повинуйтесь главнокомандующей во всем; ничего не предпринимайте без ее ведома; не начинайте действовать, не получив ее распоряжений".

Но что было толку предупреждать их? Эти вольные птицы не знали законов. Изредка они повиновались королю; повиновались только, когда сами желали. Станут ли они повиноваться Деве? Во-первых, они не знали, что значит повиноваться ей или кому бы то ни было; во-вторых, они, конечно, не могли относиться серьезно к ее воинскому званию. Кто она? Деревенская семнадцатилетняя девушка, которая изучала сложное и опасное военное дело… пася своих овец.

Они и не собирались повиноваться ей, за исключением тех случаев, когда их многолетний военный опыт подскажет им, что выставляемые ею требования осмысленны и правильны с военной точки зрения. Можно ли было осуждать их за такое отношение к ней? По-моему, нет. Старые, опытные воины всегда отличаются упрямством и расчетливостью. Им нелегко было уверовать, что невежественные дети способны вести войны и командовать войсками. Ни один полководец на свете не мог бы отнестись к Жанне серьезно, поскольку дело касалось военных действий, пока она не сняла осады с Орлеана и не осуществила вслед за тем великого луарского похода.

Быть может, они ни во что не ставили помощь Жанны? Вовсе нет. Они дорожили Жанной, как плодоносная земля дорожит солнцем; они вполне верили, что она может вызвать урожай, но собрать жатву надлежит им, а не ей. Они питали к ней глубокое и суеверное уважение, как к существу, которое одарено чем-то сверхъестественным и таинственным, что дает ей возможность совершить непосильное им дело: вдохнуть силу и жизнь в робких солдат и превратить их в героев.

Они были уверены, что вместе с ней они всесильны, тогда как без нее — все пропало. Она могла вдохновить солдат и зажечь их воинственный пыл, но… сражаться? О, какая нелепость! Это уж их обязанность. Сражаться будут они, полководцы, а Жанна дарует победу. Таково было их мнение — случайный пересказ ответа, данного Жанной хитрому доминиканцу.

И вот они начали сообща обманывать ее. Она отдавала себе ясный отчет в том, как надлежит действовать. Она намеревалась смело пойти к Орлеану северным берегом Луары. Своим полководцам она отдала соответствующий приказ. Но они сказали друг другу: "Нелепый замысел! Вот и первый ее промах. Иного нельзя было ждать от девочки, которая ничего не смыслит в военном деле". Потихоньку они известили Бастарда Орлеанского. Тот также признал нелепость ее решения (по крайней мере, так ему казалось) и тайно посоветовал им обойти ее приказ каким-либо путем.

Они избрали путь обмана. Она им доверяла; она не ожидала такого отношения к себе и не была настороже. Это послужило ей хорошим уроком; потом она приняла меры к предупреждению подобных проделок.

Почему эти старые рубаки считали это решение нелепым, а она — нет? Потому что она была намерена тотчас снять осаду, сразившись с врагом, тогда как они предполагали осадить осаждавших и изнурить их, отрезав им подвоз провианта, а на это потребовались бы целые месяцы.

Англичане выстроили вокруг Орлеана цепь сильных укреплений, называемых "бастилиями"; эти укрепления закрывали доступ ко всем воротам города, кроме одних. По мнению французов, попытка пробиться через эти укрепления и ввести войско в Орлеан была бы неразумна; они были уверены, что это значило бы погубить армию. Само собою, их мнение было правильно с военной точки зрения, то есть было бы правильно, если бы не одно обстоятельство, ими не замеченное. А именно: английские солдаты были охвачены суеверным ужасом; они прониклись убеждением, что Дева заключила союз с сатаной, а благодаря этому рассеялась и исчезла значительная доля их отваги. С другой стороны, солдаты Девы были полны мужества, воодушевления и усердия.

Жанна могла бы пройти через укрепления англичан. Однако этому не суждено было осуществиться. Обманом ее лишили первой возможности нанести могучий удар врагу отечества.

Эту ночь она спала в лагере на земле, не снимая вооружения. Ночь выдалась холодная, и к утру, когда нам пришлось отправиться в дальнейший путь, Жанна окоченела почти так же, как ее латы; ведь железо — не очень-то хорошая замена одеяла. Тем не менее радость, что она уже приближается к заветной цели, была столь велика, что вскоре разгорячила ей кровь.

Восторг и нетерпение ее возрастали с каждой пройденной милей. Но наконец мы подошли к городу, и тогда ее воодушевление исчезло, сменившись негодованием. Она поняла, что ее обманули: от Орлеана нас отделяла река.

Жанна считала необходимым атаковать одну из трех бастилий, находившихся на нашем берегу, и силою получить доступ к охранявшемуся ею мосту. Таким образом, в случае удачи мы тотчас же сняли бы осаду. Но давно укоренившийся страх перед англичанами снова обуял ее полководцев, и они умоляли ее отказаться от этой попытки. Солдаты рвались в бой, но им пришлось разочароваться. И мы двинулись дальше и остановились против Шеси, в шести милях выше Орлеана. Дюнуа, Бастард Орлеанский, выехал из города, сопровождаемый рыцарями и горожанами, чтобы приветствовать Жанну. Она все еще пылала негодованием и досадой и не чувствовала ни малейшего расположения обмениваться любезностями, хотя бы и с обожаемым военным кумиром своего детства.

— Вы — Бастард Орлеанский? — спросила она.

— Он самый. И я весьма рад вашему прибытию.

— Не вы ли посоветовали привести меня к этому берегу реки, тогда как я хотела сразу напасть на Тальбота и англичан?

Ее гордый тон смутил его; он не мог ответить с надлежащей уверенностью и, пересыпая свою речь оправданиями и извинениями, сознался, что он и его совет избрали этот образ действий в силу военной необходимости.

— Клянусь Господом, — возразила Жанна, — совет Божий надежнее и мудрее вашего. Вы хотели обмануть меня, но обманулись сами, ибо я предлагаю вам наилучшую помощь, какую когда-либо получали рыцари и горожане, — помощь Божию, ниспосланную не из благоволения ко мне, но по милости Всевышнего. Благодаря молитвам святого Людовика и святого Карла Великого Он сжалился над Орлеаном и не допустит, чтобы врагу достались и герцог Орлеанский, и его город. Привезены припасы для спасения голодающих, но суда стоят ниже города, ветер неблагоприятен, они не могут подойти к этому месту. Скажите же мне, вы, премудрые люди, о чем думал ваш совет, изобретая эту нелепую помеху?

Дюнуа и остальные еще продолжали некоторое время оправдываться, но наконец сдались и согласились, что сделана ошибка.

— Да, ошибка сделана, — сказала Жанна, — и если Господь не возьмет на Себя ваших забот и не переменит ветра для исправления вашей оплошности, то надеяться больше не на кого.

Иные из них начали замечать, что при всей своей неопытности в военном деле она обладает практическим здравым смыслом и что, несмотря на свою врожденную кротость и обаятельность, она не принадлежит к тем людям, над которыми можно шутить безнаказанно.

Но вот Господь взялся за исправление промаха, и по Его милости ветер переменился. Приблизившаяся флотилия судов забрала провизию и рогатый скот и, под прикрытием вылазки у крепостной стены против бастилии Сен-Лу, успешно отвезла голодному городу эту желанную помощь. После того Жанна снова принялась за Бастарда:

— Видите вы войско? — спросила она.

— Да.

— По вашему ли увещанию и совету оно находится на этом берегу?

— Да.

— Так пусть же ваш премудрый совет объяснит мне, почему войску лучше быть здесь, чем, скажем, на дне морском?

Дюнуа сделал несколько робких попыток объяснить необъяснимое и защитить незащитимое, но Жанна оборвала его, сказав:

— Ответьте мне, сударь, может ли войско принести какую-либо пользу, находясь по эту сторону реки?

Бастард признался, что пользы никакой нет; то есть если принять во внимание придуманный и предписанный ею план действий.

— И все-таки, зная это, вы проявили такое упрямство, что не исполнили моих приказаний? Раз войску надлежит находиться на том берегу реки, то не объясните ли вы мне, как его туда переправить?

Бесполезность обмана стала вполне очевидна. Отговорки не помогли бы делу, и Дюнуа признался, что нет иного средства исправить ошибку, как вернуть войско назад, в Блуа, начать путь сызнова и подступить к Орлеану другим берегом, сообразно с первоначальным планом Жанны.

Всякая другая девушка, одержав такую победу над старым и знаменитым воином, почувствовала бы некоторое торжество, и ее нельзя было бы за это винить; но это было не в ее характере. Она лишь обмолвилась несколькими словами сожаления по поводу потерянного драгоценного времени и затем немедленно начала отдавать распоряжения относительно выступления в обратный путь. Ей грустно было видеть, как удаляется армия, потому что, говорила она, велико было воодушевление войска и его храбрость и во главе его она не побоялась бы встречи со всеми силами Англии.

После того как были закончены все приготовления к возвращению главной части армии, она, взяв с собою Бастарда, Ла Гира и тысячу солдат, переправилась в Орлеан, где весь город с лихорадочным нетерпением жаждал увидеть ее лицо. Было восемь часов вечера, когда она со своим отрядом вступила в город через Бургундские ворота. Паладин ехал впереди, неся ее штандарт. Она сидела на белом коне и держала в руке священный меч из Фьербуа. Посмотрели бы вы, как встречал ее Орлеан! Что это была за картина! Черное море голов, целый небосвод ярких факелов, оглушительная буря приветственных возгласов, звон колоколов и гром пушечных выстрелов! Казалось, что наступил конец света. Всюду видны были, озаренные факелами, обращенные кверху бледные лица, по которым струились неудержимые слезы радости.

Жанна медленно продвигалась через плотную толпу, и ее одетый в кольчугу стан возвышался, подобно серебряному изваянию, над этой мостовой из голов. Народ теснился кругом и смотрел на нее сквозь слезы тем восторженным взором, который присущ людям, когда они верят, что перед ними существо не от мира сего. И благодарная толпа целовала ее стопы, а те, кому не удавалось добиться этого счастья, прикасались рукой к ее коню и целовали свои пальцы.

Ни единое движение Жанны не ускользало от их внимания, все служило предметом их разговоров и похвал. То и дело слышались замечания:

— Вот… она улыбнулась! Видел?

— А теперь сняла свою украшенную перьями шапочку и машет кому-то… Ах, как она мила и грациозна!

— Она гладит вон ту женщину по голове!

— Она будто родилась на коне: погляди-ка, как она повернулась на седле и рукояткой меча посылает воздушный поцелуй тем горожанкам, что бросили ей цветы из окна.

— А вот какая-то бедная женщина подняла на руках ребенка… она его поцеловала! О, она божественна!

— Как она красива и изящна, и какое милое лицо… какое румяное и оживленное!

С узким, длинным знаменем Жанны, развевавшимся по ветру, случилось несчастье: бахрома его загорелась от факела. Жанна наклонилась вперед и рукой потушила огонь.

— Она не боится огня, не боится ничего! — вскричали они, и воздух содрогнулся от восторженных рукоплесканий.

Она подъехала к собору и прочитала благодарственную молитву Господу, а народ, столпившись на площади, начал молиться с нею заодно. Потом она возобновила свой путь, понемногу пробираясь через толпу и через лес факелов к дому Жака Буше, казначея герцога Орлеанского, у жены которого ей предстояло гостить все время своего пребывания в городе и жить в одной комнате с его дочерью, своей будущей подругой. Буря народного восторга не унималась всю ночь, сливаясь с радостным звоном колоколов и приветственным громом пушек.

Жанна д'Арк вышла наконец на сцену и была готова начать.

ГЛАВА XIV

Она была готова, но ей пришлось сидеть и ждать прибытия войска, с которым можно было бы приступить к работе.

На следующее утро, в субботу 30 апреля 1429 года, она стала расспрашивать о посланце, который был отправлен из Блуа с ее воззванием к англичанам — воззванием, продиктованным в Пуатье. Ниже я привожу его целиком. Этот документ замечателен по многим причинам: он поражает и своей деловой прямотой, и высоким одушевлением, и силой слога, и наивной верой в свою способность выполнить огромную задачу, которую она на себя возложила или которая была на нее возложена — как хотите. Читая, вы все время как будто видите блеск военного шествия и слышите барабанный бой. В этом воззвании открывается перед вами воинственная душа Жанны, и вы забываете кроткую маленькую пастушку. Эта неученая сельская девушка, не привыкшая диктовать что бы то ни было, не говоря уже о важных документах, обращенных к королям или полководцам, сумела так естественно создать вереницу могучих слов, как будто подобный труд был ей знаком с самого детства:


Jesus Maria

"Король Англии, и ты, герцог Бедфорд, именующий себя регентом Франции; Вильям де ла Поль, граф Суффолк; и ты, Томас лорд Скейлс, величающие себя наместниками названного Бедфорда, — оправдывайтесь перед Царем Небесным. Вручите посланной Господом Деве ключи всех праведных городов, захваченных и похищенных вами во Франции. Она послана сюда Господом для восстановления королевской династии в ее правах. Она вполне готова примириться с вами, если вы поступите справедливо, отказавшись от притязаний на Францию и возместив убытки, причиненные вашим захватом. А вы, стрелки, боевые товарищи, дворяне и незнатные, вы, которые стоите перед праведным городом Орлеаном, — удалитесь, ради Господа, в свою отчизну, иначе вы получите новые вести от Девы, которая, к великому вашему ущербу, не замедлит встретиться с вами. Король Англии, если ты не сделаешь этого, то помни, что я — военный вождь и что я буду изгонять всех твоих людей, которых встречу в пределах Франции, не спрашивая, согласны они или нет; и если они не будут покорствовать, то я истреблю их всех до единого, если же они проявят послушание, я их пощажу. Явилась я сюда по воле Бога, Царя Небесного, чтобы изгнать тебя из Франции наперекор всем изменникам и зложелателям королевства. Не думай, что тебе когда-нибудь достанется сие королевство с соизволения Царя Небесного, Сына Благодатной Марии; владеть им будет король Карл. Такова воля Господа, возвещенная Им через Деву. Если же вы не верите тому, что сообщено вам Богом через посредство Девы, то знайте: всюду, где бы мы с вами ни встретились, мы будем нападать на вас бесстрашно и поднимем такой шум, какого Франция не знала целое тысячелетие. Знайте, что Господь может послать Деве такую могучую помощь, с какой не справится ни единое войско, направленное против нее и против ее защитников. И тогда увидим мы, кто прав: Царь Небесный или вы. Герцог Бедфорд, Дева просит тебя: не подготовляй собственной погибели. Если вы вовремя образуетесь, то еще успеете пойти вместе с ней туда, где французы совершат наивысший подвиг великодушия, когда-либо виданный в христианском мире; если же нет, то вскоре придется вам вспомнить о всех ваших великих несправедливостях".

Заключительной фразой она приглашала их всех предпринять с ней крестовый поход, чтобы освободить Гроб Господен.

Воззвание это осталось без ответа, и сам гонец не возвратился. Теперь она послала двух своих герольдов с письмом, в котором она предостерегала англичан, прося их снять осаду и возвратить пропавшего гонца. Герольды вернулись, но гонца с ними не было. Они доставили только ответ англичан, гласивший, что ее возьмут в плен и сожгут, если она не уберется восвояси, пока есть время, и "не займется своим настоящим делом: доением коров".

Она отнеслась к этому спокойно, выразив только свое сожаление, что англичане столь упорно призывают грядущую беду и неминуемую гибель, в то время как она "делает все возможное, чтобы предоставить им возможность покинуть страну целыми и невредимыми".

Затем она придумала соглашение, которое ей казалось приемлемым. "Идите назад, — обратилась она к герольдам, — и скажите лорду Тальботу от моего лица: "Выйдите из ваших бастилий с вашей ратью, а я выйду со своей; если я одержу над вами победу, удалитесь из Франции с миром; если я буду побеждена, сожгите меня, согласно вашему желанию"".

Я слышал это от Дюнуа. Вызов не был принят.

В воскресенье утром ее Голоса — или какое-то врожденное чутье — послали ей предостережение, и она отправила Дюнуа в Блуа с поручением принять армию под свою команду и поскорее двинуть ее к Орлеану. Это было мудрое распоряжение: оказалось, что Реньо де Шартр и некоторые другие негодяи, любимцы короля, всеми силами старались разъединить армию и воспрепятствовать военачальникам вести войско к Орлеану. Шайка этих негодяев была вся как на подбор. Теперь они сосредоточили свое внимание на Дюнуа, но он уже раз испытал на себе, что значит идти наперекор Жанне, и вовсе не был расположен вторично навлечь на себя неприятности. Он быстро двинул армию вперед.

ГЛАВА XV

В течение тех немногих дней, которые отделяли нас от прибытия войска, мы, собственная свита Жанны, жили в каком-то волшебном царстве. Мы посещали общество. Для наших двух рыцарей это не была новинка, но мы, молодые сельчане, окунулись в жизнь новую и преисполненную чудесами. Занятие какой бы то ни было должности при особе Вокулерской Девы почиталось за высокую честь, и все искали встречи с ее приближенными; а потому и братья д'Арк, и Ноэль, и Паладин, не возвышавшиеся дома над званием простого крестьянина, здесь заняли место дворян, людей знатных и влиятельных. Любо было смотреть, как понемногу и деревенская робость, и неуклюжесть испарялись под благодетельными лучами всеобщего уважения и исчезали бесследно и как свободно и легко дышалось им в непривычной атмосфере. Паладин был столь счастлив, сколь может быть счастлив человек на нашей земле. Язык его работал без устали, и каждый день он черпал новое наслаждение, слушая собственные рассказы. Он начал расширять свою родословную, раскинул ветви ее по всей стране, заводил себе знатных сородичей справа и слева, и, в конце концов, почти все они оказались герцогами. Он возобновлял свои старые битвы и украшал их новым великолепием, а также новыми ужасами, потому что теперь он добавил артиллерию. В первый раз мы увидели пушки в Блуа; их было несколько штук. Здесь же их было вдоволь, и по временам случалось вам видеть величественное зрелище, когда огромная английская бастилия окутывалась гороподобной тучей дыма от собственных пушек, метавших грозные снопы красного пламени. И это впечатляющее зрелище в соединении с потрясавшим землю громом, который исходил из сердца твердыни, вдохновило фантазию Паладина и дало ему возможность украсить наши стычки с засевшим врагом таким великолепием, что в его рассказах не осталось и тени истины — разве только в глазах людей, не бывших их очевидцами.

Быть может, вы подозреваете, что была какая-то особая причина, вдохновлявшая Паладина на эти великие подвиги; в таком случае вы не ошиблись. То была восемнадцатилетняя дочь хозяина дома, Катерина Буше, милая, грациозная и обаятельно красивая. По моему мнению, она была бы так же красива, как Жанна, будь у нее глаза Жанны. Но это было невозможно. Существовала только одна пара таких глаз — и никогда не появится вновь. Глаза Жанны были глубоки, роскошны, дивны, выше всего земного. Они говорили на всех языках, они не нуждались в словах. Они могли вызвать любое настроение, стоило им взглянуть — взглянуть один только раз; то был взгляд, который мог уличить лжеца и принудить его к признанию; который мог укротить высокомерие гордеца и внушить ему чувство смирения; который мог населить отвагой трусливую душу и умертвить отвагу первого храбреца; который мог усмирить злобу и неподдельную ненависть; который мог призывать к тишине бурю страстей и встречать повиновение; который мог неверного заставить верить, а скорбящему вернуть надежду; который мог изгонять греховные помыслы; который мог убеждать… да, вот оно, настоящее слово: убеждать! Кого не мог убедить ее взгляд? Безумец из Домреми, священник, обрекший фей на изгнание, преподобный тулский трибунал, недоверчивый и суеверный Лаксар, упрямый вокулер-ский ветеран, безвольный наследник французского престола, мудрецы и ученые парламента и университета в Пуатье, баловень сатаны Ла Гир, непокорный Бастард Орлеанский, привыкший признавать правильными и разумными поступками только свои, — вот победные трофеи того великого дара, благодаря которому Жанну окружала такая таинственность и чудесность.

Мы сближались с знатными посетителями, которые ради знакомства с Жанной стремились к большому дому Буше; они относились к нам чрезвычайно внимательно, и мы все время, так сказать, парили в высотах. Но все-таки этому счастью мы предпочитали те тихие часы, когда официальные гости уходили, и оставалась только семья с десятком ближайших друзей, среди которых можно было провести время в задушевной беседе. Вот тогда-то мы, пятеро юнцов, прилагали все усилия, чтобы показать себя с наилучшей стороны, и главной целью наших стараний была Катерина. Никто из нас еще не испытал любви, а теперь мы, бедняги, сразу влюбились, все пятеро, в одну и ту же девушку; влюбились с первой минуты, с первой же встречи. Она была весела и жизнерадостна, и я до сих пор не могу вспоминать без нежного чувства о тех немногих вечерах, когда я имел счастье наслаждаться ее милым обществом и когда я принадлежал к тесному кружку этих славных людей.

С первого вечера Паладин пробудил нашу ревность: стоило ему хорошенько начать расписывать свои битвы — и все обращалось в слух; тогда уже нечего было и думать кому-либо из нас привлечь к себе внимание. Эти люди семь месяцев прожили в обстановке настоящей войны; и, слушая этого болтливого великана, который рассказывал о своих воображаемых походах и буквально плавал в крови, лившейся целыми потоками, — они забавлялись до самозабвения. Катерина чуть не умирала от восторга. Она не смеялась во всеуслышание (мы, конечно, очень желали бы этого), но, закрыв лицо веером, тряслась чуть не до судорог: казалось, что ее ребра отскочат от спинного хребта. Паладин кончал битву; мы начинали радоваться, надеяться на перемену; но тут раздавался ее голос — такой ласковый, обходительный, что сердце мое сжималось от боли, — она спрашивала его о той или другой подробности начала его повествования; она, дескать, очень заинтересовалась этим вопросом, а потому не будет ли он так добр описать начало битвы снова и притом еще более обстоятельно? Ну, само собой, все сражение опять обрушивалось на нас с сотней лживых добавлений, которые раньше были пропущены.

Не знаю, как описать терзавшие меня мучения. Я до тех пор не знал, что такое ревность, и невыносимо мне было видеть, что этот бездельник пользуется столь большим счастьем, которого он вовсе не достоин, тогда как я должен сидеть в стороне, в пренебрежении; а я так страстно мечтал получить хоть ничтожную долю тех бесчисленных милостей, которыми моя возлюбленная осыпала его. Сидя вблизи нее, я раза два или три попытался приняться за описание тех подвигов, которые были совершены мною в этих битвах, — и мне самому было стыдно, что я унижаюсь до такого дела; однако ничто не занимало ее, кроме битв Паладина, и завладеть ее вниманием было невозможно. А один раз она, пропустив по моей вине какой-то драгоценный обрывок его вранья, попросила его повторить — и, конечно, ее просьба породила новую стычку и удесятерила свирепость и кровопролитие битвы. Эта моя злополучная неудача была для меня столь унизительна, что я отказался от дальнейших попыток.

Остальные мои товарищи были не в меньшей степени возмущены эгоизмом Паладина и, разумеется, его великим счастьем; последнее, пожалуй, было обиднее всего. Мы нередко обсуждали друг с другом свою незавидную долю. Это естественно, ибо соперники превращаются в братьев, когда на них обрушивается общее горе и когда победителем оказывается их общий враг.

Всякий из нас сумел бы понравиться и обратить на себя внимание, если бы не этот хвастун, который присвоил себе все вечера и вытеснил остальных. Я написал поэму (просидев над ней целую ночь) — поэму, в которой я чрезвычайно удачно и тонко воспевал прелести этой прелестной девушки, и хотя я не упоминал ее имени, однако всякий мог догадаться, о ком идет речь, ибо даже заглавие — "Орлеанская роза" — разъяснило бы все, как мне казалось. В поэме описывалось, как невинная и прелестная роза взросла на суровой почве войны, обратила свои нежные очи на ужасные орудия смерти и (обратите внимание на остроумие этого сравнения), устыдившись греховной природы человека, краснеет. Понимаете? Роза, которая накануне была белой, поутру превращается в красную. Мысль была моя собственная и совершенно новая. Тогда роза послала из воинствующего города свое нежное благоухание, и осаждавшие, почуяв его, сложили оружие и заплакали. Это тоже была моя мысль, и тоже новая. Первая часть поэмы на этом заканчивалась; дальше я сравнивал ее с небосводом — не со всей твердью, а только с уголком ее, то есть она была луной, и все созвездия кружились вокруг нее, сгорая от любви, но она не хотела остановиться, не хотела слушать, потому что, думали, она любит другого. Думали, что она любит бедного недостойного рыцаря, который скитался по земле, не страшась ни опасностей, ни смерти, ни увечий на поле кровавой брани; он объявил беспощадную войну бессердечному врагу, чтобы спасти ее от преждевременной смерти, чтобы спасти ее город от разрушения. И когда созвездия, ее печальные преследователи, узнали о постигшей их горькой судьбе, то (заметьте!) сердца их разбились и полились потоки их слез, озарившие весь небосклон огненным великолепием, ибо те слезы были падающие звезды. Идея довольно смелая, но красивая; красивая и трогательная — поразительно трогательно вышло это у меня: рифмы и все прочее. После каждого куплета был припев в две строчки, оплакивавший несчастного поклонника, который живет на далекой земле, разлученный, быть может, навеки со своей возлюбленной; с каждым днем он становится все бледнее, чахнет, худеет, ибо он с тоской сознает, что близится к нему жестокая смерть (самое трогательное место поэмы). Ноэль так превосходно читал эти строчки, что мы сами не могли удержаться от слез. В первой части поэмы было восемь строф — в главе, относившейся к розе, или в "ботанической" главе, если такое наименование не слишком велико для столь малой поэмы; в "астрономической" главе тоже восемь, всех вместе, значит, шестнадцать строф. Но я мог бы насочинять их полторы сотни, если бы пожелал, — так велико было мое вдохновение и столько красивых мыслей и образов теснилось передо мной. Однако этого оказалось бы слишком много, чтобы пропеть или продекламировать на вечере, а шестнадцать строф — как раз впору, и если слушатели пожелают, то можно будет повторить.

Мои молодые товарищи были поражены, что я сумел написать такое стихотворение, все из собственной головы. Я, конечно, тоже был поражен, потому что для меня это была столь же великая неожиданность, как для всякого другого: я не подозревал, что во мне кроются такие способности. Если бы кто-нибудь спросил меня раньше, способен ли я на это, я не колеблясь ответил бы: нет, не способен.

Нередко случается так: проживешь ты уже добрую половину своего века, не зная, что в тебе таится такая штука, а в самом-то деле все время сидела в тебе и ждала только случайного толчка, чтобы проявиться. У нас в роду это повторялось всегда. У моего деда был рак, а его близкие не знали, что с ним, пока он не умер; он сам так и не узнал. Удивительно, как иной раз глубоко бывают запрятаны таланты и недуги. В моем случае стоило только этой милой девушке-вдохновительнице показаться на горизонте — и на свет появилась поэма, составить которую, подобрать рифмы и отделать ее оказалось для меня не труднее, чем запустить камнем в собаку. Нет, я ответил бы, что я не способен; а вышло наоборот.

Мои юные друзья были так очарованы и поражены, что не переставали меня расхваливать. Больше всего им нравилась предстоящая победа над Паладином. Желание отстранить его и зажать ему рот заставило их забыть обо всем. Ноэль Рэнгесон был прямо-таки вне себя от красот поэмы и говорил, что хотелось бы и ему сочинить такую штуку, да только это не по его части, и, конечно, он не сумел бы. В полчаса он выучил стихи наизусть, и читал их с бесподобной задушевностью и выразительностью. Это было как раз его даром — чтение и искусство передразнивать. Он мог прочесть любую вещь лучше всех на свете, мог изобразить Ла Гира как живого, мог передразнить кого угодно. А я вовсе не умел читать наизусть, и когда я попытал свои способности на одной поэме, то товарищи не дали мне прочесть до конца; подавай им Ноэля, и никого больше. Ну а так как мне хотелось, чтобы стихи произвели наилучшее впечатление и на Катерину, и на остальное общество, то я сказал Ноэлю, чтоб читать взялся он. Он был обрадован донельзя. Он не сразу поверил, что я не шучу; но я говорил серьезно. Я заявил, что буду удовлетворен, если им известно будет, кто автор поэмы. Товарищи ликовали, а Ноэль сказал, что лишь бы только ему удалось улучить удобную минуту, — больше он ни о чем не просит; он уж тогда докажет им всем, что есть нечто получше и поблагороднее, чем военные небылицы.

Но как улучить случай? В этом заключалось главное затруднение. Мы составили несколько многообещающих планов и, наконец, остановились на одном, успех которого, казалось, был обеспечен. А именно: надобно предоставить Паладину увлечься описанием вымышленной битвы, а затем вызвать его под каким-либо предлогом; по его уходе Ноэль должен был занять его место и довести сражение до конца, в точности передразнивая Паладина. Этим он вызовет шумное одобрение, расположит все собрание в свою пользу и приведет слушателей в такое настроение, что чтение поэмы явится как нельзя более кстати.

Такая двойная победа доконала бы знаменосца — повредила бы ему, во всяком случае, а нам, остальным, дала бы возможность надеяться на будущее.

Итак, в ближайший вечер я держался в сторонке, пока Паладин не разогнался вовсю; он уже вихрем несся на врага во главе своих полчищ, когда я, одетый в присвоенную моей должности форму, вошел в комнату и возвестил, что генерал Ла Гир прислал гонца, требуя к себе знаменосца. Он покинул комнату, а Ноэль, заняв его место, сказал, что, как ни досаден этот перерыв, однако он, к счастью, лично осведомлен относительно подробностей сражения и, если ему будет позволено, он сочтет за счастье ознакомить с ними присутствующее общество. Затем, не дожидаясь позволения, он превратился в Паладина — разумеется, в Паладина-карлика, в точности воспроизводя его манеры, голос, телодвижения, жесты и все прочее, и продолжал битву — да так, что невозможно было и вообразить себе более совершенного и смехотворного подражателя. Слушателями овладели судороги смеха; они хохотали до исступления, и слезы текли по их щекам. Чем больше они хохотали, тем больше вдохновлялся Ноэль и совершал чудеса, так что хохот, наконец, сменился каким-то ревом. Всего отраднее было то, что Катерина Буше умирала от восхищения: она прямо-таки задыхалась. Это ли не победа? Настоящий Азенкур.

Паладин отсутствовал не более нескольких минут: он сразу же узнал, что его обманули, и вернулся назад. Приближаясь к двери, он услышал околесицу Ноэля и понял, как обстоят дела; и, остановившись у двери, стараясь, впрочем, не быть замеченным, он выслушал всю комедию до конца. Успех, выпавший на долю Ноэля, когда он кончил, был поразителен; и они долго продолжали выражать одобрение, хлопая в ладоши как сумасшедшие и прося его повторить.

Но Ноэль был себе на уме. Он знал, что наилучший фон для стихотворения, проникнутого глубоким и тонким чувством, бывает именно тогда, когда великая и приятная веселость подготовила душу к могучей противоположности.

И он выдержал паузу, пока все не умолкло; затем на лице его появилось выражение задумчивости, и все лица тотчас сделались сочувственно серьезны, и в обращенных на Ноэля взорах можно было прочесть удивление и любопытство. Вот он начал тихим, но отчетливым голосом читать вступительные строки "Розы". В то время как лились ритмические фразы и среди глубокого безмолвия, одна за другой, звучали чарующие строки, — повсюду слышался восторженный полушепот: "Как мило! Как красиво! Как великолепно!"

Между тем Паладин, отлучившийся на короткое время и пропустивший начало поэмы, вернулся снова и на этот раз вошел в комнату. Он стоял у дверей, прислонившись дюжей спиной к стене, и неподвижно смотрел на чтеца, словно пораженный столбняком. Когда Ноэль добрался до второй части и этот скорбный припев начал умилять и волновать всех слушателей, то Паладин принялся тереть глаза сначала одной рукой, потом другой. При следующем повторении припева он начал издавать какие-то гнусавые звуки, почти зарыдал и продолжал вытирать глаза рукавами своего камзола. Он стоял у всех на виду, так что Ноэль несколько смутился; к тому же это неблагоприятно отозвалось на слушателях. Как только припев повторился снова, Паладин окончательно потерял власть над собой: он замычал, как теленок, испортил все впечатление и рассмешил многих слушателей. После того дело пошло все хуже и хуже; я никогда не видал такого зрелища. Он вытащил полотенце из-под своего камзола и принялся тереть им себе глаза, оглашая воздух самыми адскими завываниями; он рыдал, стонал, икал, лаял, кашлял, сопел, кричал, визжал, вертелся на одном месте, переминался так и сяк, не переставая издавать звериный рев, размахивая в воздухе полотенцем, выжимая его и снова вытирая глаза. Мыслимо ли было слушать среди такого сумбура? Голос Ноэля был совершенно заглушен, и ему пришлось замолчать, а слушатели так хохотали, что, казалось, вот-вот они надорвут себе животы. Положение было самое унизительное. Но вот я услышал бряцание, которое раздается, когда идет человек в латных доспехах, и как раз рядом со мной загрохотал самый нечеловеческий хохот, какой когда-либо доводилось слышать людям; я взглянул: это был Ла Гир. Он стоял, упершись в бока стальными рукавицами, закинув голову и так широко разинув пасть, что становилось прямо-таки неприлично: видно было все находившееся во рту. Хуже этого могло быть только одно — и свершилось: у дверей я заметил какую-то суету, должностные лица и лакеи начали кланяться и расшаркиваться; очевидно, входило высокопоставленное лицо. Появилась Жанна д'Арк, и все встали! Встали, стараясь сомкнуть непристойные уста и принять важный и приличный вид; но, увидев, что сама Дева хохочет, они возблагодарили Бога за эту милость, и землетрясение возобновилось.

Подобные события наполняют горечью жизнь, и я не чувствую охоты на них останавливаться. Впечатление от поэмы было совершенно утрачено.

ГЛАВА XVI

Это происшествие расстроило меня, и я на следующий день не мог встать с постели. Не будь этого, кому-либо из нас, вероятно, досталось бы то счастье, которое выпало в тот день на долю Паладина; впрочем, легко заметить, что Господь по Своему милосердию посылает удачу тому, кто мало наделен природными дарованиями, — чтобы вознаградить его за недомыслие; между тем как одаренным Он повелевает достигать трудом и талантом то, что достается случайно. Это сказал Ноэль; и по-моему, мысль его была хороша и справедлива.

Паладин, гуляя целый день по городу, чтобы показать себя народу, вызывать всеобщее восхищение и слышать, как люди благоговейно говорят друг другу: "Шш! Посмотри-ка — вот знаменосец Жанны д'Арк!" — вступал в разговоры с каждым встречным и поперечным и узнал от них, что в бастилиях, на другой стороне реки, идут какие-то приготовления. Вечером, продолжая свои поиски, он встретил перебежчика из крепости, называвшейся "Августинцы", который сказал ему, что англичане предполагают, пользуясь покровом ночи, переправить отряд для усиления своих гарнизонов на нашем берегу и что они сильно ликуют, потому что надеются напасть на Дюнуа и уничтожить его армию, когда она будет проходить мимо бастилий. А сделать это легко, так как "ведьмы" там не будет и в ее отсутствие армия окажется такой же, какой она была на протяжении многих лет подряд: войска побросают оружие и обратятся в бегство, лишь только появится английский солдат.

Было десять часов вечера, когда Паладин явился с этим известием и попросил разрешения переговорить с Жанной; я не спал и находился на дежурстве. Горько было мне видеть, какой случай я упустил. Жанна тщательно расспросила обо всем и, убедившись в истинности сообщения, сказала, к великой моей досаде:

— Ты поступил хорошо, благодарю тебя. Быть может, ты предотвратил большое бедствие. Твое имя и твоя заслуга будут упомянуты в официальном докладе.

Он низко поклонился, а когда выпрямился, то в нем было одиннадцать футов росту. Спесиво проходя мимо меня, он украдкой оттянул себе пальцем угол глаза и пробормотал отрывок этого злополучного припева: "Ах, слезы, слезы! О, слезы нежной грусти!.. Мое имя в приказе по армии будет доведено до сведения самого короля. Как это тебе нравится?"

Мне бы хотелось, чтобы Жанна заметила его поведение, но она размышляла о том, что надлежит предпринять. Она послала меня за рыцарем Жаном де Мецом, и через минуту он уже спешил к Ла Гиру с приказом — ему, де Вильяру и Флоранту д'Илье явиться к ней в пять часов утра с отрядом в пятьсот хорошо вооруженных отборных солдат. В летописях говорится, что назначено было приготовиться к половине пятого, но это неверно: я сам слышал приказ.

Мы выступили в пять часов, минута в минуту, и в седьмом часу встретили в нескольких милях от города авангард нашей армии, шедший всю ночь. Дюнуа обрадовался, так как войско начало робеть и тревожиться по мере приближения к грозным бастилиям. Но настроение сразу изменилось, когда по всем рядам пронеслась волною весть о прибытии Девы, и раздались возгласы ликования. Дюнуа попросил ее остановиться и пропустить мимо себя всю колонну, чтобы солдаты могли удостовериться в том, что известие о ее прибытии правдиво, а не вымышлено с целью ободрить их. Она расположилась со своим штабом сбоку дороги, и отряды, один за другим, воинственно промаршировали мимо нее, крича "ура!". Жанна была в латах, только вместо шлема она носила изящную бархатную шапочку, украшенную пучком вьющихся белых страусовых перьев, ниспадавших по ее краям, — подарок города Орлеана, поднесенный вечером в день ее приезда; в этой шапочке Жанна изображена на портрете, который хранится в городской ратуше Руана. На вид Жанне можно было дать лет пятнадцать. При виде солдат у нее всегда закипала кровь, глаза разгорались, щеки заливались густым румянцем; и тогда всякий видел, что ее красота — красота неземная или что в ее красоте есть нечто неуловимое, что отличает ее от всех знакомых вам человеческих образов и возвышает над ними. Показалась вереница повозок, нагруженных запасами; на одной из телег поверх тюков лежал человек. Он был распростерт на спине, руки его были связаны веревками, ноги — тоже. Жанна знаком подозвала к себе офицера, которому была вверена эта часть обоза; он прискакал и отдал ей честь.

— Кто это лежит связанный? — спросила она.

— Преступник.

— Чем он провинился?

— Он — дезертир.

— Что ждет его?

— Его повесят; во время похода это было неудобно; к тому же незачем было торопиться.

— Расскажите мне о нем.

— Он — хороший солдат; но он попросился в отпуск, чтобы повидать умиравшую жену, — так он сказал; ему отказали. Тогда он ушел самовольно. Между тем мы снялись с лагеря, и он догнал нас только вчера вечером.

— Догнал вас? По собственному желанию?

— Да, по собственному желанию.

— И он — дезертир? Боже мой! Приведите его ко мне.

Офицер поехал вперед, развязал солдату ноги и привел его назад, со скрученными руками. Какой это был молодец — добрых семи футов росту, богатырь хоть куда! У него было отважное лицо; а когда офицер снял его шишак, густая копна нечесаных черных волос рассыпалась по плечам; оружием служил ему огромный топор, заткнутый за широкий кожаный пояс. Он стоял рядом с лошадью Жанны, отчего Жанна казалась еще миниатюрнее; их головы были почти на одном уровне, хотя Жанна сидела на коне. На лице его была печать глубокой грусти; казалось, он всецело отрешился от жизненных помыслов. Жанна сказала:

— Подыми руки.

Солдат до тех пор стоял с поникшей головой. Но, услышав ее кроткий дружелюбный голос, он поднял лицо, на котором вдруг отразилось какое-то сосредоточенное внимание; казалось, что слова ее были для него музыкой, которую он желал бы услышать вновь. Он поднял руки, и Жанна приложила лезвие своего меча к его путам, но офицер произнес с испугом:

— Но, ваша светлость…

— В чем дело? — спросила она.

— Ведь он осужден!

— Да, я знаю. Беру на себя ответственность, — и она перерезала веревки. Они впились в тело, и кисти рук солдата были в крови. — Ах, несчастный! — сказала она. — Кровь! Я не люблю крови… — И она невольно отшатнулась, но тотчас оправилась: — Дайте мне что-нибудь, надо перевязать ему раны.

Офицер возразил:

— Ваша светлость! Годится ли это? Позвольте мне поручить это дело другому.

— Другому? De par le Dieu! [11]Но мой Бог! (фр.) Вам долго пришлось бы искать, чтобы найти кого-либо, кто сумел бы сделать это лучше меня: ведь я же с детства занималась этим и среди людей, и среди животных. И связать его я сумела бы лучше этого: если бы поручили мне, веревки не врезались бы ему в мясо.

Солдат стоял молча, пока ему делали перевязку, и время от времени украдкой взглядывал на лицо Жанны; он похож был на животное, которое, встретив неожиданную ласку, старается разобраться в совершившемся. Свита совершенно забыла о ликующем войске, которое шло мимо нас, поднимая облака пыли; все вытягивали шеи, чтобы следить за перевязкой, как за зрелищем, беспримерно занимательным и увлекательным. Нередко я наблюдал подобное явление: люди сосредоточивают все свое внимание на каком-нибудь простейшем событии, если только оно кажется им из ряда вон выходящим. В Пуатье, например, я видел, как два епископа и около дюжины важных и знаменитых ученых столпились около лавки, чтобы посмотреть на маляра, писавшего вывеску; они стояли, затаив дыхание, не смея шевельнуться; начал накрапывать дождь, но они не сразу заметили; только потом они спохватились; каждый из них глубоко вздохнул и с удивлением посмотрел вокруг, словно недоумевая, как сюда попали остальные и как он сам очутился здесь. Но, повторяю, с людьми часто бывает так. Тут нечего вдаваться в рассуждения: человеческую натуру не переделаешь.

— Ну вот, — сказала наконец Жанна, довольная результатом своего труда, — никто другой не смог бы сделать лучше; пожалуй, даже не сделал бы и так, как я. Расскажи мне, что ты сделал? Расскажи обо всем.

Великан сказал:

— Вот как было дело, ангел мой: сначала умерла моя мать, затем — трое малых ребят, один за другим; и все в каких-нибудь два года. С голоду. Другим тоже приходилось круто, на все воля Божья. Умирали они у меня на глазах: Господь сподобил меня, и я похоронил их. А когда настала очередь и моей бедной жены, то я просил отпустить меня к ней, ведь она была мне так дорога! Кроме нее, у меня не было никого на свете, на коленях молил. Но меня не отпустили. Как же оставить ее, умиравшую, не имевшую друзей, одинокую? Как же я мог покинуть ее в час смерти, отнять у нее надежду увидеть меня еще раз? Неужели она не пришла бы, зная, что я умираю, — не пришла бы, зная, что ей стоит только пойти и что за это она должна будет заплатить только жизнью? О, она бы пришла — она пришла бы сквозь огонь! И я пошел. Я свиделся с ней. Она умерла у меня на руках. Я похоронил ее. А войско двинулось в путь. Трудно было догнать, однако ноги у меня длинные, а день велик: вчера вечером я догнал их.

Жанна произнесла задумчиво, как бы высказывая свои мысли:

— Рассказ похож на правду. А если он правдив, то беда невелика — поступиться законом на сей только раз; с этим каждый согласится. Быть может, дело было не так, но если это действительно правда… — Вдруг она повернулась к солдату и сказала: — Я хочу посмотреть тебе в глаза; взгляни на меня!

Глаза их встретились, и Жанна сказала офицеру:

— Этот человек помилован. Желаю вам всего хорошего. Можете идти.

Затем она обратилась к солдату:

— Знал ли ты, что, догоняя войско, ты идешь на верную смерть?

— Да, — ответил он, — я знал.

— Тогда почему же ты вернулся? Он ответил простодушно:

— Именно потому, что меня ожидала смерть. Кроме жены, у меня не было никого на свете. Мне некого было больше любить.

— Как некого, а Францию? У сынов Франции всегда есть мать; они никогда не могут сказать, что им некого любить. Ты будешь жить — и ты будешь служить Франции…

— Я буду служить тебе!

— Ты будешь сражаться за Францию…

— Сражаться за тебя!

— Ты будешь солдатом Франции…

— Я буду твоим солдатом!

— Франции отдашь ты все свое сердце…

— Я отдам все свое сердце тебе; и свою душу, если она есть у меня; и всю свою силу, которой у меня так много; потому что я был мертв, а теперь воскрес; у меня не было цели жизни, а теперь я нашел ее! Для меня ты — Франция! Ты — моя Франция; другой мне не нужно.

Жанна улыбнулась; она была обрадована и растрогана этим проявлением прямодушного восторга — восторга столь глубокого, что его можно было назвать торжественным. И она сказала:

— Хорошо, пусть будет по-твоему. Как тебя зовут? Тот ответил с наивной простотой:

— Меня прозвали Карликом, но, должно быть, только в шутку.

Жанна рассмеялась.

— Действительно, похоже на шутку, — сказала она. — Для чего у тебя этот огромный топор?

Солдат ответил с прежней степенностью, которая была в нем так естественна, что, казалось, дана была ему от рождения:

— Для того, чтобы внушать встречным уважение к Франции.

Жанна снова засмеялась и сказала:

— И многих ты уже проучил?

— О да, многих.

— А потом ученики твои были послушны?

— Да, мой топор успокаивал их: они становились совершенно миролюбивы и умолкали.

— Еще бы! Хочешь служить при мне, быть вестовым, часовым или кем-нибудь в этом роде?

— Если б только я мог!

— Да будет так. Ты получишь надлежащее вооружение и будешь продолжать свою проповедь. Возьми одну из тех запасных лошадей и поезжай вслед за свитой, когда мы двинемся в путь.

Вот при каких обстоятельствах мы встретились с Карликом; и он оказался очень хорошим парнем. Жанна остановила на нем свой выбор, доверившись первому взгляду, и она не ошиблась. Не найти было человека более преданного, чем Карлик, и он превращался в сущего дьявола, когда начинал работать своим топором. Он был так высок, что Паладин рядом с ним казался человеком среднего роста. Он любил людей, и его тоже любили. Нас, молодых, он полюбил сразу же, полюбил обоих рыцарей, полюбил чуть не всех, с кем повстречался; но о мизинце Жанны он заботился гораздо больше, чем о всем остальном мире.

Да, вот как нашли мы его: распростертого на телеге, везомого на смерть, и некому было обратиться к нему с добрым словом. Бедняга! То была ценная находка. Рыцари обращались с ним почти как с равным — даю честное слово; вот он какой был человек. По временам они называли его Бастилией, а иногда — Адским Огнем, за его горячее и порывистое боевое усердие; и вы можете быть уверены, что они не стали бы наделять его шутливыми прозвищами, если б не любили его.

Для Карлика Жанна была сама Франция — воплощение народного духа; он навсегда остался при этой мысли, которая зародилась в нем с первой же встречи: и — Бог свидетель! — эта мысль была высоко правдива. Скромное око увидело истину, которая ускользала от многих. По-моему, это замечательно. А между тем в конце-то концов так бывает с каждым народом. Когда народ любит нечто великое и благородное, то он старается олицетворить свою любовь — он хочет созерцать ее воочию. Например, свободу. Народ не удовлетворяется туманной, отвлеченной идеей свободы, но воздвигает ее дивно красивую статую; и тогда его заветная мысль получает телесные формы, так что он может созерцать ее и боготворить. Так было и с Карликом: в его глазах Жанна была воплощением нашего отечества; живой и прекрасный образ олицетворял нашу страну. Когда она стояла впереди отряда, все видели Жанну д'Арк, а он видел Францию.

Иногда, говоря о ней, он так и называл ее. Видите, как упорна была его мысль и как он верил в нее. Так принято было называть наших королей, но я не знаю никого, кроме нее, кто имел бы право носить это великое имя.

Когда войска прошли мимо нас, Жанна вернулась к передовому отряду и поехала во главе колонны. Вот мы приблизились к угрюмым бастилиям; мы могли разглядеть людей, стоявших подле пушек и готовых послать смерть в наши ряды; и тут мною овладела такая слабость, я почувствовал такой упадок сил, что очертания предметов как-то расплылись и все завертелось в моих глазах; остальная молодежь, вероятно, тоже оробела, не исключая и Паладина, хотя этого я не могу сказать наверняка. Паладин ехал впереди, а мне приходилось все время глядеть в сторону бастилий, потому что все-таки легче было преодолевать страх, когда причина страха была перед глазами.

Но Жанна не проявляла ни малейшей тревоги, она как бы находилась в раю. Она сидела непоколебимо, и я видел, что ее настроение совершенно непохоже на мое. Страшнее всего была тишина: не было слышно ничего, кроме скрипения седел, размеренного топота шагов и фырканья лошадей, которым попадала в ноздри удушливая пыль, целыми облаками клубившаяся из-под копыт. У меня тоже начало щекотать в носу, но я предпочел бы пройти мимо не чихая; я даже готов был бы подвергнуться жесточайшим мучениям, лишь бы только не привлечь к себе внимания.

Моя должность не давала мне права предлагать советы, иначе я высказал бы мнение, что чем больше прибавим мы хода, тем скорее минуем опасное место. Мне казалось, что при таких обстоятельствах вовсе не следовало бы устраивать прогулку. Как раз когда мы скользили среди гнетущей тишины мимо большой пушки, глядевшей на нас из-под выдвинутой решетки и отделенной от меня только рвом, — как раз в эту минуту в крепости раздался пронзительный крик осла, и я свалился с седла. Сьер Бертран подхватил меня, и хорошо сделал, потому что, упади я на землю, мне было бы невозможно подняться без посторонней помощи: на мне были тяжелые латы. Английские часовые, стоявшие на крепостной стене, грубо расхохотались; они забыли, что каждому приходится когда-то начинать и что было время, когда они сами струсили бы не меньше меня, услышав ослиный крик.

Англичане ни разу не окликнули нас и не сделали ни единого выстрела. Впоследствии ходили слухи, что когда их солдаты увидели Деву, ехавшую во главе войска, и заметили, как она прекрасна, то их отвага частью поубавилась, а частью исчезла вовсе, потому что они были убеждены, что она не простая смертная, а настоящее исчадие Сатаны; офицеры в свою очередь были столь благоразумны, что не принуждали солдат сражаться. Говорили также, что и некоторых офицеров охватил тот же суеверный страх. Как бы то ни было, но они ни разу не попытались воспрепятствовать нам, и мы благополучно миновали все их грозные укрепления. Во время пути я воскресил в своей памяти все забытые молитвы; в конце концов, я не только не потерял ничего, но и кое-что приобрел.

Летописцы сообщают, что именно во время этого перехода Дюнуа сказал Жанне, что англичане ждут подкреплений под предводительством сэра Джона Фастольфа; и Жанна будто бы ответила, обратившись к нему:

— Бастард, Бастард, именем Господа повелеваю вам: известите меня о его прибытии сейчас же, как только услышите; ибо если он пройдет без моего ведома, то вы лишитесь своей головы.

Быть может, дело было и так; я не опровергаю, но сам я этих слов не слышал. Если она действительно сказала это, то, вероятно, она имела в виду отнять у него командование — разжаловать его. Слишком несвойственно ей было грозить соратнику смертью. Она не доверяла своим полководцам и имела на то причины: ведь она настаивала на необходимости теснить и атаковать врага, тогда как, по их мнению, надо было выжидать и томить англичан измором. А так как они, опытные старые солдаты, не верили в справедливость ее советов, то вполне естественно было их желание действовать по-своему и стараться обойти предписания Жанны.

Но я услышал нечто такое, о чем летописцы не упоминают и не знают. Я слышал, как Жанна сказала, что ныне южный берег является наиболее выгодным местом военных действий, так как гарнизоны там ослабели — ведь часть сил перешла на наш берег для усиления близлежащих бастилий; а потому она намерена переправиться туда и напасть на крепости, защищающие мост, чтобы восстановить сообщение с Францией и тем самым положить конец осаде. Наши же военачальники начали тотчас же втихомолку чинить препятствия; но они только задержали ее, да и то лишь на четыре дня.

У городских ворот войско было встречено всем населением Орлеана; улицы были разукрашены флагами; ликующая толпа проводила солдат до мест их стоянки. Но убаюкивать их было незачем: они тотчас свалились и заснули как убитые, потому что Дюнуа во время пути гнал их немилосердно; и на двадцать четыре часа воцарилось безмолвие, нарушаемое лишь храпом.

ГЛАВА XVII

Когда мы, молодежь, вернулись домой, то в столовой нас уже ожидал завтрак, и хозяева в знак почета сели с нами за стол. Милый старик, казначей, а в сущности все трое сгорали от любопытства узнать о наших приключениях; это было приятно для нашего самолюбия. Никто не просил Паладина начать рассказ, но он начал, потому что его военная должность, отмеченная особым отличием, ставила его выше всех членов свиты — за исключением старого д'Олона, который обедал отдельно от нас. Паладин ни во что не ставил ни дворянство рыцарей, ни мое и начинал беседу, лишь только ему приходила охота, то есть всегда, ибо он был болтлив от рождения.

— Слава богу, — сказал он, — войско оказалось в превосходном состоянии. Кажется, еще ни разу я не видел лучшего стада животных.

— Животных? — спросила Катерина.

— Сейчас объясню, что он имеет в виду, — вмешался Ноэль. — Он…

— Будь добр, не трудись ничего объяснять за меня, — надменно сказал Паладин. — Я имею основание думать…

— Вот всегда он таков, — подхватил Ноэль, — всякий раз, когда он думает, что у него есть основание думать, он думает, что он действительно думает, но он ошибается. Он не видал войска. Я наблюдал за ним и говорю, что он ничего не видел. Он страдал от своего застарелого недуга.

— Какой же у него застарелый недуг? — спросила Катерина.

— Благоразумие, — подсказал я, желая отличиться.

Но мое замечание было неудачно. Паладин тотчас возразил:

— Пожалуй, тебе не очень-то пристало судить о благоразумии других — ведь ты валишься с лошади, заслышав ослиный рев.

Все рассмеялись, и мне стало стыдно за мою необдуманную остроту. Я сказал:

— Ты не прав, говоря, будто я свалился из-за ослиного крика. Это — от волнения, от самого обыкновенного волнения.

— Ну и отлично, назови хоть так, я возражать не буду. А вы как назвали бы это, сьер Бертран?

— Знаете ли… что бы это ни было, по моему мнению, это простительно. Вы все учились, как надо держать себя, если дело дойдет до рукопашной, и тут вам не пришлось бы стыдиться. Но медленно идти под угрозой смерти, не прибегая к оружию, не слыша шума или музыки, не видя никакого движения, — тяжело до крайности. Будь я на вашем месте, де Конт, я назвал бы это волнение своим настоящим именем; в этом нет ничего постыдного.

Его прямодушные и умные слова поразили меня, и я почувствовал признательность за указанный мне путь. Я вступил на него и сказал:

— Это был страх… благодарю вас за честную мысль!

— Вот это хорошо и благородно, — заметил старый казначей. — Вы поступили молодцом.

Я приободрился. А когда и Катерина присоединилась к этому мнению, сказав: "Да, я тоже так думаю", то я был уже рад только что пережитому затруднению.

— Мы все ехали вместе, — сказал сьер Жан де Мец, — когда закричал осел, и перед тем гнетущая тишина царила кругом нас. Я думаю, что каждый молодой воин испытывал такое же волнение, хотя бы в слабой степени.

Он посмотрел кругом, и на его добром лице светилась вопросительная улыбка. И все, кому он смотрел в глаза, утвердительно кивали головой. Кивнул и Паладин. Это изумило всех и спасло честь знаменосца. Он поступил умно: никто не ожидал, что он может сказать столь непривычную для него правду. Вероятно, он желал произвести на хозяев благоприятное впечатление. Старый казначей возобновил беседу:

— Мне кажется, что для того, чтобы идти мимо крепостей при столь гнетущей обстановке, нужна такая же выдержка, как для того, чтобы решиться пойти в темноту, где бродят привидения. Что скажет на это знаменосец?

— Не приходилось испытывать, сударь. Частенько я подумываю, что недурно бы мне увидеть хоть одно привидение, если только…

— Хотите? — воскликнула молодая девушка. — У нас водятся призраки. Не желаете ли с ними познакомиться? Согласны?

Она была так настойчива и мила, что Паладин недолго думая изъявил свое согласие. И так как ни у кого из нас, остальных, не хватило мужества показать свой страх, то мы, один за другим, тоже вызвались на этот подвиг; насколько смелы были наши слова, настолько же сжимались тревогой наши сердца. Все мы присоединились к их компании. Девушка радостно захлопала в ладоши. А родители тоже были довольны и сказали, что привидения их дома были бичом и несчастием для них и для их предков в течение нескольких поколений и что до сих пор не было ни одного смельчака, который вызвался бы встретиться с ними и разведать причину их горя; теперь же появляется надежда, что бедные призраки найдут исцеление и успокоятся навеки.

ГЛАВА XVIII

Дело было примерно в полдень; я беседовал с мадам Буше; все в городе было тихо и спокойно. Вдруг в комнату вбежала Катерина Буше, сильно взволнованная, и вскричала:

— Спешите, сударь, спешите! Дева дремала в кресле, у меня в комнате, но вскочила внезапно и закричала: "Льется французская кровь!.. Оружие, где мое оружие!" Ее великан стоял на часах, у дверей; он призвал д'Олона, и тот начал ее вооружать. Между тем я и великан побежали известить свиту. Бегите и оставайтесь при ней; и если действительно происходит битва, то не пускайте ее туда, не позволяйте ей подвергать себя опасности, в этом ведь нет никакой надобности: лишь бы только солдаты знали, что она вблизи и что она смотрит на них — больше ничего не нужно! Держите ее в стороне от сражающихся — непременно позаботьтесь об этом!

Я побежал, бросив на ходу саркастический ответ (ибо я всегда питал склонность к сарказму и, говорят, проявлял в этой области недюжинные способности):

— О, разумеется, ничего нет легче — уж я об этом позабочусь!

В отдельном крыле дома я встретил Жанну: вооруженная с ног до головы, она спешила к выходу. Она сказала:

— Ах, льется французская кровь, а никто и не сказал мне.

— Право же, я не знал этого, — возразил я. — Кликов боевых не слышно, все безмолвствует.

— Вдоволь боевых кликов услышишь ты сейчас, — сказала она и ушла.

Она сказала правду. Прежде чем я успел бы сосчитать до пяти, тишина нарушилась топотом приближающейся толпы пеших и конных людей; раздались хриплые невнятные приказы. И вдруг издалека донеслось гулкое бум! Бум-бум! Бум! — стреляли из пушек. И в ту же минуту толпа подоспела к дому и заревела, как ураган. Наши рыцари и вся остальная свита прибежали в полном вооружении, но не успели приготовить лошадей, и мы кинулись вслед за Жанной; Паладин несся впереди всех, держа знамя. Колыхавшаяся, как море, толпа состояла частью из горожан, частью из солдат, и никто ими не предводительствовал. Как только появилась Жанна, грянуло "ура!". Она крикнула:

— Коня! Коня!

Мгновенно ей предоставили несколько лошадей. Она вскочила в седло, и сотни голосов закричали:

— Дорогу!.. Дайте дорогу Орлеанской Деве!

В первый раз было произнесено это бессмертное имя, и благодаря Господу я был тут же и все это слышал! Толпа раздалась, подобно водам Чермного моря, и Жанна пролетела через эту просеку, как птица, крича: "Вперед, французские сердца, за мной!" И мы неслись вслед за ней, оседлав предложенных лошадей; священное знамя развевалось над нами, и толпа тотчас смыкалась позади нас.

Это было совершенно непохоже на тоскливое шествие мимо мрачных бастилий. Теперь мы чувствовали себя отлично и были охвачены восторгом. Внезапная тревога объяснилась следующим: город и небольшой гарнизон, столь долго пребывавшие в страхе и отчаянии, безмерно обрадовались прибытию Жанны и не могли дольше сдерживать своего нетерпеливого желания сразиться с врагом; и вот несколько сот солдат и горожан, не дожидаясь приказаний, покорились внезапному порыву и сделали вылазку через Бургундские ворота. Они напали на самую страшную из крепостей лорда Тальбота — на Сен-Лу, но тут им пришлось плохо. Известие об этом разнеслось по всему городу и собрало новую толпу.

Выехав из ворот, мы встретили отряд, везший раненых с поля боя. Это зрелище взволновало Жанну, и она промолвила:

— Ах, французская кровь! Сколь страшен этот вид — у меня волосы шевелятся на голове.

Очень быстро мы добрались до места битвы и моментально очутились среди жаркой схватки. В первый раз Жанна, как и мы, увидела настоящую битву.

Сражение происходило на открытом месте, потому что гарнизон крепости Сен-Лу самоуверенно предпринял вылазку: англичане привыкли побеждать, если нет поблизости "ведьм". На помощь к их вылазке подоспело подкрепление из парижской бастилии, и мы приблизились как раз в то время, когда французов лупили и теснили назад. Но лишь только Жанна со своим знаменем врезалась в толпу сражающихся, крича: "Вперед, друзья, за мной!" — наступила перемена. Французы повернулись лицом к врагу и ринулись вперед, рассыпая удары направо и налево. Англичане в свою очередь тоже не оставались в долгу. Страшная картина!

На поле сражения Карлик не исправлял определенной должности, то есть он не получил приказания занимать то или другое место; а потому он сам выбрал себе занятие: он шел впереди Жанны и расчищал ей дорогу. Страшно было видеть, как стальные шлемы разлетаются в куски под ударами его грозного топора. Он называл это "щелкать орехи": сравнение вполне удачное. Дорогу он прокладывал широкую и устилал ее разбитым железом и мертвыми телами. Жанна и мы продвигались по этой дороге столь быстро, что обогнали наших воинов и были теперь окружены со всех сторон англичанами. Рыцари скомандовали нам сплотиться кольцом вокруг Жанны, обратившись лицом к неприятелю. Мы тотчас повиновались. Тут-то началась настоящая работа. Паладина теперь нельзя было не уважать. Подчиненный облагораживающему и преображающему влиянию Жанны, он забыл о своей врожденной "осторожности", забыл о недоверии к себе перед лицом опасности, забыл, что такое страх; и ни в одной из своих воображаемых битв он не сыпал таких могучих ударов, как теперь; и всякий раз, как опускался его меч, одним врагом становилось меньше.

Лишь несколько минут провели мы в этой жаркой схватке: наши воины ликующе прорвались сквозь вражескую цепь и окружили нас, тогда как англичане начали пробивать себе путь к отступлению. Но они доблестно сражались: шаг за шагом теснили мы их к крепости, и они все время были обращены к нам лицом; а с крепостных стен в нас летели тучи стрел, болтов из арбалетов и каменных ядер.

Главная часть неприятельских сил успела благополучно укрыться за стенами, покинув нас посреди груд убитых и раненых французов и англичан: зрелище потрясающее, ужасное зрелище для нас, для молодых. Ведь наши маленькие февральские стычки происходили по ночам; кровь, раны, мертвые лица — все это было сокрыто благодетельным мраком. Теперь же мы впервые увидели эти подробности во всей их страшной наготе.

Между тем из города прибыл Дюнуа, пронесся через поле сражения и галопом подскакал к Жанне на своем взмыленном коне; он еще издали отдал ей честь и начал отменно учтиво поздравлять ее. Мановением руки он указал на далекие стены города, где весело развевались по ветру флаги, и сказал, что там собралось чуть не все население, наблюдая за ее подвигами и радуясь ее удаче. Напоследок он добавил, что теперь ей и всему войску готовится торжественная встреча.

— Теперь? Едва ли теперь, Бастард. Не время еще!

— Почему не время? Разве что-нибудь осталось недоделанным?

— Что-нибудь? Бастард, ведь мы только начали! Мы возьмем эту крепость.

— Ах, вы шутите! Мы не можем взять этих укреплений; позвольте мне просить вас отказаться от этой попытки: она слишком отчаянна. Разрешите мне приказать войску отступать.

Сердце Жанны было преисполнено радости и восторгов войны, и ей досадно было слушать такие речи. Она вскричала:

— Бастард, Бастард, всегда ли вы будете играть на руку англичанам? Воистину говорю вам: мы не вернемся назад, пока не завладеем этой крепостью. Мы возьмем ее приступом. Начинайте! Отдайте приказ трубачам!

— Но, ваша светлость…

— Не теряйте времени, сударь! Пусть трубят атаку! Раздался военный призыв, и грянул в ответе боевой клич

ратников, и ринулось войско на эту страшную твердыню, очертания которой терялись в дыму ее собственных пушек, извергавших громы и молнии.

Не один раз приходилось нам подаваться назад, но Жанна была и здесь, и там, и повсюду, ободряя солдат и призывая их к дружной работе. В течение трех часов прилив чередовался с отливом. Но наконец подоспел Ла Гир, предпринял последнюю и успешную атаку — и бастилия Сен-Лу была в наших руках. Мы опустошили ее, забрав все припасы и всю артиллерию, а затем разрушили.

Наша доблестная рать на радостях кричала до хрипоты, и когда начали звать предводительницу, потому что войско желало воздать ей почести за победу, — то найти ее было нелегко; мы наконец отыскали ее: она сидела одна, среди груды тел, и плакала, закрыв лицо руками. Ведь она, как вы знаете, была молода, и ее геройское сердце было в то же время сердцем молодой девушки; в этом сердце была обитель сострадания и нежности. Жанна думала о матерях этих мертвых друзей и врагов.

В числе пленников было несколько священников — Жанна взяла их под свое покровительство и спасла им жизнь. Говорили, что, по всей вероятности, это переодетые воины; но она сказала:

— Кто может сказать: да или нет? Они носят Божественное облачение, и если хоть один надел его по праву, то, конечно, лучше простить всех виновных, чем обагрить свои руки кровью одного невинного. Я помещу их в своем жилище, накормлю их и отпущу спокойно на все четыре стороны.

Мы возвращались в город, выставляя напоказ пленников и захваченные нами пушки и развернув знамена. За семь долгих месяцев то были первые военные трофеи, которые довелось увидеть осажденным; то было первое торжество французского оружия. И конечно, горожане оценили это событие. Колокола звонили вовсю. Теперь Жанна была любимицей всего населения, и мы едва могли продвигаться по улицам: так велик был напор толпы, стремившейся взглянуть на нее. Ее новое имя было у всех на устах. О святой Деве из Вокулера забыли: город заявил свои притязания, и теперь она была Орлеанской Девой. Я испытываю блаженство, вспоминая, что услышал это имя, когда оно было произнесено впервые. Между первым провозглашением этого имени и последним земным упоминанием о нем… о, подумайте, сколько тленных веков будут отделять эти два мгновения!

Семейство Буше встретило Жанну так радостно, как будто она была им родная и спаслась от смерти каким-то чудом. Они пожурили ее за то, что она отправилась сражаться и подвергла себя столь великой и продолжительной опасности. Они не могли поверить, что она сама хотела расширить свое военное поприще, и спрашивали, действительно ли она стремилась окунуться в водоворот сражения или же попала туда случайно, увлеченная течением войск? Они просили ее быть в следующий раз осторожнее. Совет, пожалуй, был хорош, но он упал на невосприимчивую почву.

ГЛАВА XIX

Утомленные долгой битвой, мы проспали весь остальной день и даже часть ночи. Встали мы со свежими силами и поужинали. Я, признаться, вовсе не был расположен возобновлять разговор о привидениях; остальные, по-видимому, держались того же мнения, потому что они весьма прилежно беседовали о подробностях сражения и ни словечка не говорили о призраках. И действительно, приятны и увлекательны были рассказы Паладина о том, как он нагромождал мертвецов: то он уложил пятнадцать зараз, то восемнадцать, то тридцать пять. Однако это могло лишь отсрочить беду: всему есть предел. Не вечно же он будет рассказывать. Вот он возьмет бастилию приступом, истребит весь гарнизон, и придется-таки ему остановиться, если только Катерина не подзадорит его и не попросит начать все сначала, как мы надеялись на этот раз. Но она была настроена иначе. Как только воцарилась пауза, она воспользовалась благоприятным случаем и затронула нежеланный вопрос; и мы должны были покориться, стараясь скрыть свою тревогу.

В одиннадцать часов вечера она и ее родители проводили нас в комнату с привидениями; мы захватили с собой свечи и факелы, чтобы вставить их в стенные шандалы. Дом был большой, с очень толстыми стенами, и эта комната находилась в самой отдаленной части здания, которая пустовала бог знает сколько лет, потому что пользовалась дурной славой.

Комната была просторна, вроде залы; в ней стоял прочный, хорошо сохранившийся дубовый стол; но кресла были изъедены червоточиной, а обивка стен подгнила и выцвела от действия времени. Пыльная паутина, висевшая по углам и на карнизах потолка, имела такой вид, как будто зала пустует уже целое столетие.

Катерина сказала:

— Предание гласит, что этих призраков никто не видел: их только слышали. Очевидно, комната эта была в прежние времена обширнее, чем теперь, и стена вон в том конце была когда-то выстроена, чтобы отгородить там узкую комнатку. Эта тесная комната нигде не сообщается с внешним миром, да если бы и сообщалась, все равно она представляет собой совершенную темницу: ни света, ни воздуха. Ждите здесь и примечайте, что произойдет.

Вот и все. На этом она и ее родители покинули нас. Когда замолкли их шаги в пустых каменных коридорах, то воцарилась жуткая и торжественная тишина, которая показалась мне страшнее немого шествия мимо бастилий. Мы смотрели друг на друга с недоумением, и ясно было, что каждому из нас было как-то не по себе. Чем дольше сидели мы, тем мертвеннее и безмолвнее становилась эта тишина; а когда кругом дома начал завывать ветер, то я почувствовал себя больным и несчастным и пожалел, что не осмелился на сей раз показать себя трусом, ибо поистине нечего стыдиться своего страха перед призраками: ведь в их руках смертные совершенно беспомощны. Вдобавок привидения эти были невидимы, что усугубляло беду, как мне казалось. Быть может, они находились с нами в одной комнате — как могли мы знать? Я ощущал какие-то таинственные прикосновения к своим волосам и плечам; я вздрагивал и ежился и не стыдился показывать свой страх, ибо я видел, что и остальные делают то же самое, и знал, что и они ощущают те же легкие прикосновения. Время тянулось так тоскливо и медленно, что, казалось, проходили целые века, и понемногу все лица покрылись восковой бледностью; я сидел словно среди мертвецов.

Наконец издалека донеслось зловещее и медленное: дон!.. дон!.. дон!.. — где-то пробило полночь. Замер последний удар колокола, и снова воцарилась гнетущая тишина, и, как прежде, смотрел я на восковые лица, и опять словно колыхание воздуха коснулось моих плеч и волос.

Так прошла одна минута… две… три… И вдруг мы услышали глубокий протяжный стон. Все вскочили. Колени наши подгибались. Стон доносился из тесной темницы. Наступило короткое безмолвие. Вскоре мы услышали глухие рыдания, прерываемые жалобными восклицаниями. Потом присоединился второй голос, он как бы старался утешить первый. И оба голоса продолжали стонать и тихо рыдать… О, сколько сострадания, и скорби, и отчаяния было в этих звуках! Наши сердца сжимались от тоски.

Но голоса эти были столь естественны, человечны и трогательны, что мы сразу забыли о привидениях и сьер Жан де Мец сказал:

— Давайте разрушим эту стену и освободим несчастных пленников! Поди-ка сюда с твоим топором!

Карлик бросился вперед, размахивая огромной секирой, остальные тоже подбежали, схватив факелы. Бум! трах! трах! трах! Разлетелись в куски старые кирпичи, и образовался пролом, через который впору было пройти хоть быку. Мы нырнули туда и высоко подняли факелы.

Ничего, кроме пустоты! На полу валялся ржавый меч и рядом — полуистлевший веер.

Теперь вы знаете все, что знаю я. Возьмите сии трогательные останки и сотките вокруг них, как умеете, таинственную повесть о давно исчезнувших узниках.

ГЛАВА ХХ

На следующий день Жанна хотела опять сразиться с врагом, но это был праздник Вознесения, и святой совет полководцев-разбойников оказался слишком благочестив, чтобы осквернить этот день кровопролитием. Зато втихомолку они осквернили его кознями — по этой части они ведь были настоящие мастера. Они решили совершить единственное, что можно было осуществить теперь, при изменившихся обстоятельствах дела: притворно напасть на самую важную из находившихся на орлеанском берегу бастилий, а затем, если англичане присылкой подкреплений ослабят гарнизоны гораздо более важных крепостей по ту сторону реки, — переправиться всем войском и завладеть теми крепостями. Таким образом они отвоевали бы мост и открыли бы свободный путь в Солонью — область, находившуюся в руках французов. Они сговорились утаить от Жанны последнюю часть своего плана.

Жанна вошла к ним и застала их врасплох. Она спросила, что они затевают и к какому решению пришли. Они сказали, что решили следующим утром сделать нападение на наиболее важные английские бастилии, находящиеся на орлеанском берегу. Тут говоривший от их лица замолчал. Жанна сказала:

— Что же? Продолжайте.

— Больше ничего. Я все сказал.

— Неужели я этому поверю? Или же я должна поверить, что вы все сошли с ума? — Она повернулась к Дюнуа: — Бастард, у вас есть здравый смысл. Объясните мне: если мы произведем эту атаку и возьмем бастилию, то какую пользу это принесет нам — не останется ли все по-старому?

Бастард не знал, что ответить; он заговорил о чем-то, сбивчиво и уклоняясь от вопроса. Жанна прервала его:

— Достаточно, добрый Бастард, вы ответили. Если Бастард не может указать, какую выгоду мы получим, взяв бастилию и остановившись на этом, то едва ли кто-нибудь другой из вас способен помочь ему. Вы понапрасну тратите время, придумывая планы, которые ни к чему не ведут, и устраивая проволочки, которые опасны для нас. Что вы скрываете от меня? Бастард, я уверена, что этот совет пришел к какому-то общему решению; не входя в подробности, скажите мне, в чем дело?

— Как вначале, семь месяцев назад, так и теперь: надо запастись провиантом для долговременной осады и переупрямить англичан.

— Господи боже мой! Как будто мало вам семи месяцев: вы хотите запастись на целый год. Оставьте-ка эти трусливые затеи — англичане уйдут отсюда через три дня!

Послышались восклицания:

— Ваше сиятельство, будьте осторожны!

— Соблюдать осторожность и — голодать? Это вы называете войной? Вот что скажу вам, коли вы еще не знаете этого: новые обстоятельства совершенно изменили положение вещей. Истинный центр атаки переместился: он теперь по ту сторону реки. Необходимо взять укрепления, стоящие у моста. Англичане знают, что если мы не трусы и не дураки, то мы попытаемся осуществить это. Они радуются вашему благочестию, побудившему вас пропустить нынешний день. Нынче ночью они усилят крепости на мосту, переведя туда часть сил с нашего берега: они знают, чего надо ждать завтра. Вы добились только того, что потерян целый день и что задача наша сделалась труднее; мы во что бы то ни стало должны переправиться и взять мостовые бастилии. Бастард, скажите мне правду: знает ли этот совет, что для нас нет иного пути, кроме названного мной?

Дюнуа признался, что совет считает этот путь наиболее желательным, но трудноисполнимым. И он постарался оправдать совет, заметив, что поскольку не было разумных оснований надеяться на что-либо иное, кроме продления осады и изнурения англичан измором, то естественно было со стороны всех военачальников побаиваться воинственных замыслов Жанны.

— Видите ли, — говорил он, — мы уверены, что выжидательный образ действий является наилучшим, а между тем вы желали бы всего добиться натиском.

— Желала бы — и желаю! Извольте получить мои распоряжения: завтра, на рассвете, мы двинемся к крепостям на южном берегу.

— И возьмем их приступом?

— Да, возьмем их приступом.

В этот момент вошел, побрякивая шпорами, Ла Гир и услышал последние слова.

— Клянусь моим baton [12]Жезл (фр.).! — воскликнул он. — Вот это песня на верный лад, и отличные слова: мы возьмем их приступом!

Он размашисто отдал честь, подошел к Жанне и пожал ей руку. Кто-то из членов совета пробормотал:

— Значит, мы должны будем начать с бастилии Сен-Жан, а тем временем англичане успеют…

Жанна повернулась в сторону говорившего и возразила:

— Не беспокойтесь о бастилии Сен-Жан. Англичане будут настолько догадливы, что освободят ее и отступят к бастилиям на мосту, лишь только заметят наше приближение. — И она добавила с оттенком сарказма: — Даже военному совету надлежало бы догадаться и поступить так же точно.

После того она попрощалась, Ла Гир, обратившись к собранию, обрисовал Жанну в общих чертах:

— Она — ребенок, и больше вы ничего в ней не видите. Оставайтесь при этом предубеждении, если не можете иначе; но вы ведь заметили, что это дитя понимает сложную игру войны не хуже любого из вас; и если вы желаете узнать мое мнение, не трудясь о нем спрашивать, то вот оно, без всяких прикрас и приправ: по-моему, она, ей-богу, самого опытного среди вас сумела бы научить, как надо вести эту игру!

Жанна сказала правду: догадливые англичане увидели, что в стратегии французов произошел переворот; что стратегии хитростей и переливания из пустого в порожнее настал конец; что теперь начнут сыпать удары те, которые до сих пор только получали их. А потому они поспешили приспособиться к новому положению вещей и перевели значительные отряды войск из бастилий северного берега в бастилию южного.

Город узнал великую новость: как в былые годы нашей истории, Франция, после стольких лет унижения, снова перейдет к наступательным действиям; Франция, привыкшая отступать, снова пойдет вперед; Франция, научившаяся пресмыкаться, повернется лицом к врагу и первой нанесет удар. Народный восторг был безграничен. Городские стены почернели: там собрались толпы людей, желавших посмотреть на утреннее выступление войска, столь чудесно преображенного — обращенного фронтом к английскому лагерю, а не тылом. Представьте же себе, как велико было возбуждение и как шумно выражался народный восторг, когда во главе армии появилась Жанна и знамя развевалось над ее головой.

Наша огромная армия переправилась через реку: задача скучная и долгая, потому что лодки были малы и немногочисленны. Мы беспрепятственно высадились на острове Сент-Эньян. При помощи нескольких лодок мы перебросили через узкий пролив мост к южному берегу и в полном порядке, не встречая никаких затруднений, возобновили путь. Правда, там была крепость — Сен-Жан; но англичане покинули ее и разрушили, отступив вниз к крепостям у моста, лишь только наши первые лодки отчалили от орлеанского берега. Случилось именно то, что предсказывала Жанна, когда оспаривала мнение совета.

Мы направились вдоль берега по течению, и Жанна водрузила свое знамя против бастилии Августинцы — первой из грозных крепостей, охранявших конец моста. Трубы возвестили наступление, и мы провели подряд две доблестные атаки; но мы пока были недостаточно сильны: главная часть войска еще не подоспела. Прежде чем мы успели приготовиться к третьей атаке, показался гарнизон из Сен-Привэ, спешивший на подмогу к большой бастилии. Они прибежали, а Августинцы сделали вылазку; оба отряда соединились, обратили нашу маленькую рать в бегство и погнались за нами, рубя нас и крича нам вслед оскорбительные и бранные слова.

Жанна всеми силами старалась ободрить своих солдат, но они растерялись: на минуту в их сердцах воскрес укоренившийся страх перед англичанами. Жанна загорелась гневом; остановившись, она приказала трубить наступление; затем, круто повернув коня, она крикнула:

— Если среди вас найдется хоть дюжина мужчин, то этого достаточно — пусть следуют за мной!

И она поскакала, а за ней — несколько десятков людей, которые слышали ее слова и воодушевились ими. Преследователи были поражены, когда увидели, что она несется на них с горсткой воинов; настала и их очередь испытать смертельный ужас: несомненно, что она — действительно ведьма, что она — дитя сатаны! Такова была их общая мысль, и, не дав себе времени призадуматься над этим вопросом, они показали спину и побежали в паническом страхе.

Наши беглецы услышали трубный призыв и обернулись; и когда они увидели, что знамя Девы мчится в противоположную сторону и что неприятель бежит врассыпную, то их мужество воскресло, и они поспешили вдогонку за нами.

Услышал и Ла Гир звук трубы; он поторопил свой отряд и подоспел к нам как раз в ту минуту, когда мы водружали знамя на прежнем месте — против окопов Августинцев. Теперь у нас было достаточно сильное войско. Нам предстояла тяжелая и долгая работа, но мы справились с ней до наступления вечера. Жанна все время поощряла нас и в один голос с Л а Гиром говорила, что мы не только способны, но и должны взять эту огромную бастилию. Англичане сражались, как… можно сказать, сражались, как англичане, — этим все сказано. Атака следовала за атакой, мы прокладывали себе путь сквозь дым и огонь, среди оглушительных пушечных выстрелов; солнце склонялось уже к закату, когда мы наконец дружным натиском взяли крепость и на ее стенах водрузили свое знамя.

Августинцы были в наших руках. Турелли тоже будут наши, если мы освободим мост и снимем осаду. Мы довели до конца один великий замысел, а Жанна решила осуществить и другой. Мы должны были переночевать здесь, не снимая вооружения, крепко держать то, что было в наших руках, и быть наготове утром снова приняться за работу. Поэтому Жанна не могла позволить солдатам предаваться разгулу, грабежу и пьянству: она приказала сжечь Августинцев со всеми их припасами, за исключением артиллерии и склада оружия.

Все были утомлены тяжелой работой, доставшейся нам в этот день; разумеется, утомлена была и Жанна. И тем не менее она желала остаться вместе с армией против Туреллей, чтобы поутру быть готовой к приступу. Военачальники отговаривали ее и, наконец, упросили отправиться домой и надлежащим отдыхом приготовить себя к великим трудам; к тому же она была ранена в ногу и нуждалась в помощи лекаря. Итак, мы переправились назад и пошли по квартирам.

Как и прежде, город был охвачен неистовой радостью: колокола звонили, люди кричали, а некоторые были пьяны. Ни разу не случалось нам уходить или возвращаться, не давая основательного повода к этим милым неистовствам, а потому буря всегда была наготове. В течение последних семи месяцев ни разу не было причины шумных ликований, и население с тем большим восторгом ликовало теперь.

ГЛАВА XXI

Желая избавиться от обычной толпы посетителей и отдохнуть, Жанна прошла с Катериной прямо в их общую комнату; там они поужинали, там же была перевязана рана. Однако она не легла спать, хотя и была страшно утомлена, а послала Карлика за мной, не внимая просьбам и увещеваниям Катерины. Она сказала, что ее тревожит какая-то мысль и что она должна отправить в Домреми гонца с письмом к нашему старому патеру Фронту, чтобы тот прочел послание ее матери. Как только я пришел, она начала диктовать. После ласковых слов и приветствий матери и родным письмо продолжалось так:

"Но вот причина, побуждающая меня писать теперь: я должна предупредить вас, что если вы вскоре услышите, что я ранена, то не беспокойтесь обо мне и не верьте тому, кто сказал бы вам, что рана моя опасна".

Она хотела продолжать, но Катерина прервала ее, сказав:

— Ах, она так испугается, прочитав эти слова. Вычеркни их, Жанна, вычеркни их непременно и подожди только один день — ну, два дня, самое большее, а только напиши, что ты была ранена в ногу, но теперь поправилась: ведь, конечно, к тому времени твоя нога заживет или почти заживет. Не тревожь свою мать, Жанна, поступи, как я советую.

Ответом Жанны был смех, подобный смеху минувших дней; то был задушевный, свободный смех безмятежной души, похожий на звон серебряных колокольчиков. Она сказала:

— Моя нога? Чего ради стала бы я писать об этой ничтожной царапине? Я не о том думала, дорогая.

— Дитя мое, неужели ты получила и другую рану, более опасную, и ничего не сказала? Чем же были заняты твои мысли, если ты…

Она вскочила, готовая залиться слезами, и хотела тотчас позвать назад лекаря, но Жанна остановила ее за руку, заставила сесть на прежнее место и промолвила:

— Полно же, успокойся, у меня пока нет других ран. Я пишу о той ране, которую получу завтра, когда мы будем брать приступом эту бастилию.

Катерина смотрела так, как будто она старалась разобраться в какой-то замысловатой задаче, но не могла с ней справиться. Она спросила растерянно:

— Рана, которую ты получишь? Но… но зачем же беспокоить мать, если… если это может и не случиться?

— Может и не случиться? Должно случиться.

Загадка оставалась загадкой. Катерина продолжала тем же недоумевающим тоном:

— "Должно случиться"? Сильно сказано. Мне кажется, я не могу… мой разум не в состоянии разобраться в этом. О Жанна! Сколь страшно такое предчувствие — оно способно лишить человека спокойствия и надломить его отвагу. Выкинь это из головы! Забудь об этом! Иначе ты будешь мучиться целую ночь, и — совершенно понапрасну, так как мы надеемся…

— Но это же не предчувствие, это — действительность. И я не буду мучиться из-за этого. Мучительна бывает лишь неизвестность, а здесь нет неизвестности.

— Жанна, ты точно знаешь, что это должно случиться?

— Да. Мне поведали мои Голоса.

— Ах! — произнесла Катерина со смирением. — Если они сказали… Но уверена ли ты, что это они? Вполне ли уверена?

— Вполне. Это случится — в этом нет сомнения.

— Это ужасно! С каких пор ты знаешь про рану?

— С каких пор? Кажется, несколько недель тому назад. — Жанна повернулась ко мне: — Луи, ты, вероятно, помнишь. Как давно было это?

— В первый раз, превосходительная госпожа, ты сказала об этом королю, в Шиноне, — ответил я, — а с тех пор прошло семь недель. Вторично ты упомянула об этом двадцатого апреля и еще раз — двадцать второго, то есть две недели назад; так у меня записано.

Эти чудеса глубоко поразили Катерину, но я давно перестал удивляться: ко всему привыкаешь на белом свете. Катерина спросила:

— И это должно случиться завтра? Непременно завтра? Определено ли тебе известное число? Не было ли ошибки, не спутала ли ты?

— Нет, — возразила Жанна, — мне указано седьмое мая, именно этот день.

— В таком случае ты останешься у нас в доме, пока не минует этот страшный день! Не думай об этом, Жанна, слышишь? Обещай остаться с нами!

Но Жанну нельзя было уговорить, она сказала:

— Этим не поможешь делу, дорогая моя подруга. Я получу рану, и непременно завтра. Если я не буду искать раны, то она отыщет меня. Мой долг призывает меня быть с солдатами. Неужели я могу не пойти из-за одной только раны? О нет, будем честнее!

— Так ты решила пойти во что бы то ни стало?

— Конечно. Для Франции я могу сделать только одно: воодушевить ее солдат и пробудить в них стремление к победе. — Она немного задумалась и добавила: — Однако не следует быть безрассудной: я хотела бы сделать все, что тебе приятно, ведь ты такая добрая. Любишь ли ты Францию?

Я старалась угадать, что у нее на уме, но не находил ответа. Катерина сказала тоном упрека:

— Ах, чем я заслужила такой вопрос!

— Значит, ты любишь Францию. Я и не сомневалась в том, дорогая. Не обижайся, но ответь мне: случалось ли тебе лгать?

— Ни разу в жизни я не лгала преднамеренно; случалось прихвастнуть, но не лгать.

— Этого довольно. Ты любишь Францию, ты не лжешь, а потому я доверюсь тебе. Я пойду или останусь в зависимости от твоего решения!

— Ах, благодарю тебя от всего сердца, Жанна! Как ты добра, что делаешь это ради меня! О, ты останешься с нами, ты не пойдешь!

В порыве восторга она обвила руками шею Жанны и осыпала Жанну бесчисленными ласками, малейшая доля которых превратила бы меня в богача; в действительности же я только острее чувствовал, как я беден… как я бесконечно беден тем, что почитал бы величайшим благом мира. Жанна сказала:

— В таком случае ты уведомишь военачальников, что я не отправлюсь сражаться?

— С великой радостью. Предоставь это мне.

— Ты очень добра. В каких же выражениях ты известишь их? Ведь извещение должно быть составлено по форме, как должностная бумага. Не составить ли мне самой?

— Ах, пожалуйста, ты ведь знаешь все эти торжественные слова и государственные формальности, а я совершенно неопытна.

— Тогда напиши так: "Начальнику штаба вменяется в обязанность оповестить королевские войска гарнизонов и лагеря, что главнокомандующий войсками Франции не покажется завтра на глаза англичанам из опасения быть раненной. Подписала за Жанну д'Арк Катерина Буше, которая любит Францию".

Наступила пауза; это была одна из тех молчаливых минут, когда нестерпимо хочется украдкой подсмотреть, как обстоят дела, — и я взглянул. Ласковая улыбка озаряла лицо Жанны, а щеки Катерины залились густым румянцем; губы ее дрожали, на глазах были слезы. Наконец она сказала:

— О, мне так стыдно! Ты — благородная, отважная, мудрая, а я — такая жалкая и глупая!

Она не выдержала и разрыдалась, и мне страстно хотелось обнять ее и утешить, но это было исполнено Жанной, а я, конечно, промолчал. Жанна обошлась с ней крайне ласково и нежно, но мне думается, что и я сумел бы сделать это не хуже, хотя я и знал, что это было бы глупо и неуместно и что это могло бы привести всех нас в замешательство и смущение; а потому я не решился выступить с предложением своих услуг, и, надеюсь, поступил правильно и избрал наилучший путь. Однако я не знал, так ли надо поступить, и впоследствии меня мучили сомнения: не упустил ли я случая, который мог бы изменить всю мою жизнь и сделать ее счастливее и прекраснее, чем она, увы! оказалась… Вот по какой причине я и теперь скорблю, вспоминая эту сцену; я не люблю извлекать ее из хранилищ моих воспоминаний, так как вместе с нею воскресает страдание.

Поистине хороша и отрадна бывает безобидная шутка; она оживляет тело, поддерживает добрые чувства и предотвращает угрюмость. Устройством маленькой ловушки для Катерины Жанна как нельзя лучше доказала ей, сколь несуразна была ее просьба. Не правда ли, то была презабавная шутка, если вглядеться в нее хорошенько? Даже Катерина осушила свои слезы и расхохоталась при мысли о том, что сказали бы англичане, если бы проведали, какие причины удерживают французского главнокомандующего от участия в битве. Она согласилась, что им тогда было бы над чем посмеяться.

Мы снова принялись за письмо, и, конечно, нам не пришлось вычеркивать то место, где говорилось о ране. Жанна была в отличном расположении духа; но когда дело дошло до составления приветствий различным подругам и друзьям детства, то явились перед ней и наша деревня, и Древо Фей, и цветущий луг, и пасущиеся стада овец; воскресла вся безмятежная красота нашей скромной отчизны, и дорогие имена начали дрожать на устах Жанны. Упомянула она об Ометте и маленькой Менжетте; тут силы ей изменили, и она не могла продолжать. Помолчав немного, она сказала:

— Скажи им, что я их люблю, люблю горячо, глубоко. Люблю их всем сердцем! О, никогда я не увижу нашей родины!

В это время вошел Пакерел, духовник Жанны, и привел с собой изящного рыцаря, сьера де Рэ, который был прислан с поручением. Рыцарь сказал, что ему приказано сообщить следующее: военный совет, принимая во внимание, что достигнутых до сих пор успехов вполне достаточно; что всего безопаснее и лучше было бы удовлетвориться тем, что уже даровано Богом; что город в настоящее время хорошо снабжен припасами и способен выдержать долгую осаду; и что голос благоразумия повелевает немедленно отозвать войска с другого берега реки и снова принять оборонительное положение, — вынес соответствующее решение.

— Неисправимые трусы! — вскричала Жанна. — Так вот почему они притворялись, будто озабочены моим здоровьем: им нужно было отдалить меня от солдат. Передайте же мой ответ, только не членам совета, ибо я вовсе не желаю разговаривать с переодетыми горничными, но Бастарду и Ла Гиру; они — мужчины. Скажите им, чтоб войско не снималось с лагеря; на них я возлагаю ответственность за твердое исполнение этого приказа. Скажите также, что завтра же утром возобновятся наступательные действия. Можете идти, добрый рыцарь.

Затем она обратилась к священнику:

— Встаньте завтра пораньше и будьте при мне целый день. Мне много предстоит работы, и я буду ранена между шеей и плечом.

ГЛАВА XXII

Встали мы на рассвете и после обедни собрались в путь. В зале мы встретили хозяина дома; он, добрая душа, был опечален, что Жанна отказывается позавтракать в начале такого трудового дня, и просил ее подождать и откушать; но у нее не было времени — или, вернее, не было терпения: она так и рвалась поскорее напасть на последнюю оставшуюся бастилию, которая стояла на ее пути к завершению первого великого подвига, направленного к освобождению и возвеличению Франции. Буше пустил в дело новый довод:

— Подумайте же: мы, бедные осажденные горожане, почти не вкушавшие рыбы в течение стольких месяцев, снова имеем это лакомство — и благодаря вам! Есть у нас на завтрак чудные свежие сельди — подождите, не упорствуйте.

Жанна возразила:

— О, рыбы скоро будет вдоволь: лишь только закончится сегодняшняя работа, весь речной берег будет в вашем полном распоряжении.

— О, конечно, я не сомневаюсь, что вы отлично выполните эту задачу, превосходительная госпожа. Но мы даже от вас не смеем ждать столь многого: не день на это потребуется, а целый месяц. А потому уступите — повремените и откушайте. Есть поговорка, что если человеку предстоит в один и тот же день два раза переплыть через реку в лодке, то он должен поесть рыбы во избежание несчастья.

— Ну, ко мне это не подходит, так как я собираюсь сегодня сесть в лодку только один раз.

— О, не говорите этого! Разве вы к нам не вернетесь?

— Вернусь, только не в лодке.

— Как же тогда?

— По мосту.

— Скажите пожалуйста, по мосту! Перестаньте-ка шутить, милый полководец, и лучше последуйте моему совету. Рыба отличная.

— В таком случае будьте столь добры и оставьте мне немного к ужину; а я приведу с собой одного из англичан и поделюсь с ним.

— Ну, поезжайте, если нельзя иначе. Однако тот, кто постится, не может браться за многое и скоро устает. Когда вы вернетесь?

— Когда освобожу Орлеан. Вперед!

Мы отправились. На улицах толпились горожане, пестрели отряды солдат, но на всем была печать уныния. Нигде не видно было улыбки — повсюду угрюмые лица. Словно какая-то непоправимая беда умертвила всякую радость и надежду. Мы не привыкли к этому и были удивлены. Однако народ оживился, лишь только показалась Дева; и из уст в уста начал передаваться трепетный вопрос:

— Куда она идет? Какова ее цель? Жанна услышала и сказала, повысив голос:

— Как вы думаете, куда я иду? Я отправляюсь брать Турелли!

Невозможно описать, с какой быстротой эти слова превратили всеобщую скорбь в ликование, восторг, в неистовую радость; невозможно описать, как стихийно разнеслось "ура" по всем улицам и переулкам, мгновенно пробуждая эту бездушную толпу к деятельной кипучей жизни. Солдаты побежали под наши знамена, а многие из горожан спешили раздобыть пики и алебарды, чтобы присоединиться к нам. По мере того как мы продвигались вперед, наше войско непрерывно росло, а буря ликований усиливалась; мы ехали, окруженные как бы облаком шума, и этому немало способствовали открытые окна домов, откуда неслись восторженные приветствия.

Дело в том, что совет приказал запереть Бургундские ворота, приставив к ним значительный отряд под начальством очень дюжего воина, Рауля де Гокура, орлеанского бальи; ему было приказано воспрепятствовать Жанне выехать и предпринять нападение на Турелли; этот позорный поступок и поверг город в отчаяние и печаль. Но теперь настроение это рассеялось. Они верили, что Жанна сумеет справиться с советом, — и они были правы.

Когда мы подъехали к воротам, Жанна приказала Гокуру отворить их и пропустить ее.

Он возразил, что не может сделать этого, потому что получил приказ от совета, и приказ строго определенный. Жанна сказала.

— Только власть короля выше моей. Если у вас есть приказ короля, то извольте его представить.

— Я не говорю, что у меня есть королевский приказ, ваша светлость.

— Тогда пропустите меня, иначе вам придется взять на себя ответственность за превышение полномочий.

Он начал оспаривать ее требование, потому что он, как и вся остальная шайка, всегда был готов сражаться на словах, а не на деле. Однако Жанна прервала его на полуслове, кратко скомандовав:

— В атаку!

Дружно устремившись вперед, мы быстро исполнили все, что нужно. Забавно было видеть изумление бальи. Он не привык к такой незатейливой расторопности. Впоследствии он говорил, что его перебили на середине фразы — на середине довода, которым он доказал бы, что ему действительно нельзя пропустить Жанну и на этот довод Жанна не сумела бы ничего ответить.

— Тем не менее она, кажется, ответила, — возразил на это собеседник бальи.

Мы молодцевато проскочили через ворота, не стесняя себя соблюдением тишины — было над чем похохотать; и вскоре наш авангард, переправившись через реку, подходил к Туреллям.

Сначала нам надо было взять вспомогательное укрепление, так называемый больверк — другого имени ему не было; не выполнив этого, нельзя было напасть на главную бастилию. Задняя часть укрепления сообщалась с бастилией посредством подъемного моста, перекинутого через быстрый и глубокий приток Луары. Больверк был прочно сооружен, и Дюнуа сомневался, хватит ли у нас сил взять его. Но Жанна была чужда подобных сомнений. Все утро она обстреливала больверк из орудий, а около полудня приказала наступать и сама возглавила атаку. Сквозь дым и тучи метательных снарядов мы бросились в ров, а Жанна, ободряя солдат восклицаниями, начала взбираться по штурмовой лестнице; вот тут-то и случилось то несчастье, о котором мы знали заранее: стрела, пущенная арбалетом, вонзилась ей в шею, около плеча, пробив насквозь ее кольчугу. Когда она почувствовала острую боль и увидела струю крови, залившую ей грудь, то она испугалась, бедняжка, и, упав на землю, принялась горько плакать.

Англичане возликовали, и их отряд хлынул вниз, чтобы захватить Жанну; на несколько минут вся борьба сосредоточилась на этом месте. Не на живот, а на смерть сражались англичане и французы над ее телом: ведь для тех и других она была все равно, что Франция; кто завоевал бы Францию и оставил бы ее за собою навеки. На этом маленьком клочке земли в течение десяти минут решалась и была решена окончательно судьба Франции.

Если бы англичане взяли тогда Жанну в плен, то Карл VII обратился бы в бегство, договор, заключенный в Труа, не был бы расторгнут, и Франция, и без того уже находившаяся во власти англичан, неоспоримо превратилась бы в английскую провинцию, чтобы остаться таковой до дня Страшного Суда. Тут ставкой служили народность и королевство, и на это дано было столько же времени, сколько нужно, чтобы сварить яйцо вкрутую. Для Франции то были самые знаменитые десять минут, какие были или будут когда-либо отмечены стрелкой часов. Если вам случится читать в исторических книгах о часах, о днях, о неделях, в течение которых решалась судьба какого-нибудь народа, то вспомните — и пусть при этой мысли быстрее забьется ваше французское сердце! — вспомните о тех десяти минутах, в продолжение которых Франция, иначе именуемая Жанной д'Арк, лежала во рву, истекая кровью, между тем как два народа сражались за обладание ею.

Не забудьте и о Карлике. Он стоял над ней и работал за шестерых. Обеими руками заносил он свой топор и, опуская его, неизменно произносил два слова: "За Францию!" — и шлем разлетался в куски, словно яичная скорлупа, а заключенная в нем голова, познав премудрость, навеки проникалась уважением к французам. Перед собой он нагромоздил целую стену из закованных в железо мертвецов и продолжал сражаться, стоя за этими укреплениями. Наконец, когда победа осталась за нами, мы сплотились вокруг него, чтобы не подпустить врага. Он взбежал по лестнице, подхватив Жанну на руки словно ребенка, и вынес ее за пределы свалки. Большая толпа последовала за ним, тревожась, так как Жанна была с ног до головы залита кровью — не только своей, но и кровью англичан: ведь тела убитых врагов падали прямо на нее.

Железная стрела все еще не была вынута из раны; по словам иных, она торчала сзади, у плеча. Возможно — я не мог смотреть, и не пытался. Стрелу вытащили, и снова бедная Жанна закричала от боли. Иные говорили, что она сама вытащила стрелу, так как все отказывались сделать это, не смея причинить Жанне боль. На этот счет мне ничего не известно; знаю только, что стрела была извлечена и что рану, смазав маслом, тщательно перевязали.

Жанна, ослабевшая, страждущая, лежала на траве несколько часов подряд, но все время настаивала, чтобы битва продолжалась. Мы старались, но проку было мало, потому что только на ее глазах воины из трусов превращались в героев. Они были подобны Паладину: он, кажется, боялся собственной тени — я имею в виду время после полудня, когда тень его сильно удлинилась: а между тем, ободряемый взором Жанны, воодушевляемый ее великим мужеством, на что бы он не отважился? На все что угодно — могу сказать без преувеличения.

К вечеру Дюнуа решил отступить. Жанна услышала звук труб.

— Как! — вскричала она. — Трубят отступление?

О своей ране она мгновенно забыла. Отменив приказ, она послала начальнику батареи другое распоряжение: приготовиться произвести подряд пять пушечных выстрелов. То был условный знак находившемуся на орлеанском берегу отряду Ла Гира, который, вопреки утверждению некоторых историков, не был с нами в течение дня. Было заранее решено дать этот знак, лишь только Жанна почувствует, что больверк вот-вот перейдет в наши руки; и тогда отряд Ла Гира должен, подъехав по мосту, повести на Турелли контратаку.

Жанна, сев на лошадь, созвала свою свиту, и когда наши солдаты завидели ее приближение, то единодушный крик радости пронесся по их рядам, и они тотчас загорелись желанием возобновить наступление. Жанна подъехала как раз к тому месту окопов, где она получила рану, и, стоя под градом камней и стрел, приказала Паладину развернуть по ветру длинное знамя и следить, когда бахрома его коснется крепостной стены. Вот он сказал:

— Коснулась!

— Ну, значит, крепость наша! — сказала Жанна, обращаясь к смотревшим на эту сцену солдатам. — Трубить наступление! Ну, дружно, разом — вперед!

И мы ринулись вперед. Никогда не видать вам ничего подобного! Мы, как волна прибоя, вскарабкались по лестницам на стены — и крепость была в наших руках. Можно прожить тысячу лет и не дождаться такой стихийной картины. Мы, как дикие звери, сражались врукопашную: англичане были упрямы — ни одного из них нельзя было убедить иначе, как положив его на месте, — да и то он продолжал еще сомневаться; по крайней мере, в те времена так думали и утверждали многие.

Мы были так заняты работой, что и не слыхали пяти пушечных выстрелов, а между тем они были произведены тотчас после отдания Жанной приказа идти на приступ. И вот, пока мы с врагом рубили друг друга, резервный отряд перешел через мост и напал на Турелли со стороны реки. К подъемному мосту, соединявшему Турелли с нашим больверком, подвели горящую лодку, и когда теснимые нами англичане бросились на этот мост, чтобы соединиться со своими друзьями в Туреллях, то горящие балки не выдержали их тяжести и увлекли беглецов в реку вместе с их тяжеловесными латами. Горько было видеть храбрецов, погибающих такой смертью!

— Ах, да сжалится над ними Господь! — сказала Жанна, взглянув на эту ужасную картину. Она произнесла эти кроткие слова и пролила милосердные слезы, хотя один из погибавших оскорбил ее бранным словом три дня назад, когда она послала ему предложение сдаться. То был их начальник, сэр Уильям Гласдэл, рыцарь отменной доблести. Он с ног до головы был закован в стальную броню и, конечно, сразу пошел ко дну.

Наскоро сколотили мы временный мост и ворвались в последний оплот англичан, мешавший орлеанцам сноситься с друзьями и получать припасы. Солнце не успело еще скрыться за горизонтом, когда был завершен приснопамятный подвиг Жанны; знамя ее развевалось над стенами Туреллей — она положила конец осаде Орлеана!

Прошли семь месяцев осады, осуществилось то, что французские полководцы считали невозможным; не взирая на все препятствия со стороны министров и военных советников короля, эта крестьяночка семнадцати лет выполнила свой бессмертный труд — выполнила в каких-нибудь четыре дня!

Добрые вести разносятся быстро, как и дурные. К тому времени как мы собрались вернуться домой через мост, весь Орлеан озарился радостными огнями, и небеса, видя это, зарделись от удовольствия. Гром пушек и гул колоколов превзошли все прежние проявления шумного восторга орлеанцев.

С нашим прибытием началось нечто неописуемое! Мы продвигались среди бесконечной толпы людей, и народ проливал разливанное море радостных слез. Не было видно ни одного лица, по которому не струились бы слезы; и если бы ноги Жанны не были защищены броней, то горожане зацеловали бы их вконец. "Привет! Привет Орлеанской Деве!" — тысячу раз слышал я этот возглас. Другие кричали: "Привет нашей Деве!"

Ни одна девушка не снискала себе такой исторической славы, как Жанна д'Арк в этот день. И что же — вы думаете, у нее вскружилась голова, и она нарочно не легла спать, чтобы насладиться этим гимном славы и торжества? Нет. Другая девушка поступила бы так, но не она. У нее было великое и простое сердце, как ни у кого из людей. Она тотчас улеглась в постель и крепко заснула, словно утомившийся ребенок. А когда народ узнал, что она ранена и нуждается в отдыхе, то вокруг дома было сейчас же прекращено всякое движение и сутолока; устроили добровольную ночную стражу, охранявшую ее сон. Горожане говорили друг другу: "Она дала нам спокойствие: пусть ей самой будет спокойно!"

Все были уверены, что на следующий день англичане покинут окрестности, и все говорили, что ни живущие ныне граждане, ни их потомки не перестанут чтить этот день, в память Жанны д'Арк. Больше шестидесяти лет это обещание исполнялось — и будет исполняться во веки веков. Орлеан никогда не забудет 8 мая и никогда не перестанет справлять в этот день торжество. Это — день Жанны д'Арк, день священный [13]Он до сих пор празднуется из года в год: в этот день устраиваются военные и гражданские торжества. —М.Т..

ГЛАВА XXIII

На следующее утро, чуть свет, Тальбот и его войска покинули свои бастилии и ушли, даже не удосужившись хотя бы сжечь или разрушить укрепления или прихватить кое-какое добро: они оставили крепости в полной неприкосновенности — со всеми складами провианта и оружия, со всем, что было запасено для продолжительной осады. Население с трудом верило, что действительно совершилось это великое дело; что они вновь получили свободу и могут выходить и возвращаться через любые ворота города беспрепятственно и спокойно; что грозный Тальбот, этот бич французов, этот человек, одно имя которого могло привести в оцепенение французскую армию, — что он ушел, побежденный, вытесненный, прогнанный девушкой.

Город опустел. Изо всех ворот потянулись толпы народу. Точно муравьи копошились они вокруг английских бастилий, но шумели, не в пример этим созданиям; унеся припасы и орудия, они обратили все двенадцать крепостей в чудовищные костры, в подобие вулканов, над которыми поднимались огромные столбы густого дыма, словно подпиравшие небосвод.

Восторг детей проявлялся иначе. Для иных малышей семь месяцев — все равно, что целая жизнь. Они успели забыть, какова с виду трава, и зеленый бархат лугов был раем в их изумленных и счастливых глазах, так давно не видавших ничего, кроме грязных улиц и дворов. Они не могли надивиться на этот простор широких полей, где им можно было вдоволь бегать, плясать, кувыркаться, резвиться после долгого, безотрадного сидения взаперти. И вот они отправились блуждать по живописным окрестностям, в ту и в другую сторону от реки, и вернулись только к вечеру, насобирав кучи цветов и раскрасневшись от свежего сельского воздуха и благотворных подвижных развлечений.

После сожжения укреплений взрослый люд начал ходить с Жанной из церкви в церковь, посвятив остальную часть дня благодарственным молитвам по случаю освобождения города. А вечером в честь Жанны и ее полководцев было устроено торжество, улицы расцветились огнями, и началось всеобщее веселье. Незадолго до рассвета, когда население уже давно разбрелось по домам, мы оседлали лошадей и двинулись в Тур — с докладом к королю.

Обстановка нашего путешествия могла бы вскружить голову кому угодно — только не Жанне. Все время нам приходилось ехать среди восторженных, благодарных поселян. Они толпились вокруг Жанны, чтобы прикоснуться к ее ногам, к ее доспехам, к ее коню; они становились на колени посреди дороги и целовали отпечатки подков ее коня.

Вся страна боготворила ее. Знаменитейшие сановники Церкви отправили королю послание, в котором превозносили Деву, сравнивали ее с библейскими героями и святыми и предостерегали короля, чтоб он не позволял "неверию, неблагодарности или иным несправедливостям" замедлять или пресекать Божественную помощь, ниспосланную через нее. Можно подумать, что слова эти были пророческими, — не станем оспаривать. Но, на мой взгляд, они были подсказаны сим великим мужам не чем иным, как точным знанием суетной и предательской души короля.

Король выехал в Тур для встречи с Жанной. Этого жалкого человека и поныне называют Карлом Победоносцем, во внимание к победам, которые были одержаны за него другими; но тогда у нас в ходу было для него иное прозвище, которое гораздо вернее отражало его облик и вполне соответствовало его личным заслугам: Карл Подлый. Когда мы вошли в приемную залу, он восседал на троне, окруженный своими мишурными выскочками щеголями. Начиная с талии и до низу платье на нем было так затянуто, что он напоминал собой морковь с раздвоенным концом; его башмаки отличались непомерно длинными, гибкими, похожими на веревки носками, которые надо было пристегивать у колен, чтобы не споткнуться во время ходьбы; накинутый на плечи бархатный малиновый плащ едва доходил до локтей; на голове у него была высокая войлочная шляпа в форме наперстка, повязанная вышитой жемчугом лентой, за которую было заткнуто перо, торчавшее словно из огромной чернильницы; а из-под этого наперстка ниспадали пряди жестких, кончавшихся завитками волос, так что голова вместе с убором была похожа на ракетку для игры в волан. Весь наряд его был из богатых и ярких тканей. На коленях у него лежала, свернувшись калачиком, крохотная левретка, которая рычала и скалила белые зубы при малейшем беспокоившем ее движении. Королевские щеголи были одеты столь же пышно, и когда я вспомнил, что Жанна назвала военный совет Орлеана "собранием переодетых горничных", то я невольно подумал о тех людях, которые все свои деньги тратят на пустяки, ничего не сохраняя для приобретения полезного; вот для таких-то людей следовало бы приберечь это прозвище.

Жанна упала на колени перед его королевским величеством и перед другим, столь же ничтожным животным, покоившимся у него на руках. Мне мучительно было видеть это. Что сделал этот человек для своей страны или для кого-нибудь из живущих в ней? За что она и другие преклоняют колени перед ним? Другое дело — она. Ведь она совершила великий подвиг, единственный во Франции за пятьдесят лет, и освятила его своей кровью. Им бы надлежало поменяться местами.

Впрочем, говоря по правде, Карл на сей раз в общем поступил очень хорошо — гораздо лучше, чем он привык поступать. Передав собачонку одному из придворных, он снял шляпу перед Жанной, как будто она была королева. Затем он сошел по ступенькам престола и поднял Жанну, проявив самую искреннюю и благородную радость, приветствуя ее и благодаря за ее необычайные подвиги на его службе. Мои предубеждения возникли позднее, и если б он остался таким же, каким он был в ту минуту, то я составил бы о нем другое мнение.

Да, он поступил хорошо. Он сказал:

— Вам не подобает преклонять предо мною колена, мой несравненный полководец. Вы сражались по-королевски, и да воздадутся вам за это королевские почести. — Заметив ее бледность, он продолжал: — Но вы не должны стоять; вы проливали кровь за Францию, и ваша рана еще свежа. Пойдемте же! — Он подвел ее к креслу и сел рядом с ней. — Теперь скажите мне прямо, как человеку, который вам многим обязан и открыто в этом признается, в присутствии собравшихся придворных: чем мне вознаградить вас?

Мне было стыдно за него. А между тем я был несправедлив, потому что не мог же он за несколько недель узнать эту дивную девушку, когда даже мы, воображавшие, что нам известна вся ее жизнь, ежедневно видели выплывающие из облаков новые высоты ее души, о существовании которых мы до того времени и не подозревали. Но так уж мы все устроены: если мы что-нибудь знаем, то мы презираем тех людей, которым не случилось узнать того же. И мне стыдно было за этих придворных, которые облизывались, завидуя счастью Жанны; но ведь и они знали ее не лучше, чем сам король. Краска залила щеки Жанны при мысли, что она трудилась на пользу отечества якобы ради награды; и она опустила голову, стараясь скрыть лицо, как бывает со всеми девушками в минуту смущения. Никто не знает, почему это так, но чем более они краснеют, тем труднее им побороть свое замешательство и тем тягостнее для них взоры окружающих. Король значительно ухудшил дело тем, что обратил на Жанну всеобщее внимание, а ведь для вспыхнувшей от смущения девушки нет ничего мучительнее; этим можно довести девушку даже до слез, если она так же молода, как была молода Жанна, и если кругом стоит толпа незнакомых людей. Причина этого известна лишь Богу, от людей она скрыта. Я бы на ее месте, кажется, скорее чихнул, чем покраснел. Впрочем, рассуждения эти несущественны; буду продолжать, о чем начал. Король сказал какую-то шутку по поводу ее внезапного румянца, и тут уж лицо ее окончательно запылало. Он тогда раскаялся в своем поступке и, желая успокоить ее, сказал, что румянец ей очень к лицу и что ей нечего смущаться; конечно, после этих слов она зарделась еще пуще, и теперь даже собачонка могла заметить, как она покраснела; слезы брызнули у Жанны из глаз. Я заранее был уверен, что это случится. Король пришел в замешательство и, видя, что дело можно поправить лишь переменой разговора, повел изысканно-любезные речи о взятии Жанной Туреллей; и когда она несколько успокоилась, он снова упомянул о награде и настойчиво просил, чтобы она сама сделала выбор. Все прислушивались с напряженным любопытством, желая узнать, чего она потребует, но когда раздался ее ответ, то по их лицам было видно, что они не того ожидали.

— О дорогой и благородный дофин, у меня есть одно желание, только одно! Если бы…

— Не бойтесь, дитя мое, назовите, какое именно.

— Я желаю, чтоб вы не медлили больше ни единого дня. Моя армия велика и отважна и горячо стремится довести свое дело о конца. Идите со мною в Реймс и примите свой венец.

Видно было, как король съежился в своем мишурном наряде.

— В Реймс? О, это невозможно, мой полководец! Нам не пройти через средоточие английских сил.

Неужели то были лица французов? Ни одно из них не озарилось сочувствием смелым намерениям девушки; напротив, было видно, что отказ короля весьма одобрялся. Променять эту шелковую праздность на суровую обстановку войны? Ни один из ленивых щеголей не согласился бы на это. Они предлагали друг другу драгоценные бонбоньерки [14]В старину у французских придворных были в моде карманные бонбоньерки с засахаренными фруктами или иными сластями впоследствии вытесненные табакерками. (Примеч. авт.) и шепотом восхваляли житейскую мудрость главного празднолюбца. Жанна продолжала уговаривать короля:

— Ах, прошу вас, не пренебрегайте столь удобной минутой. Все благоприятствует нам — все решительно. Обстоятельства как будто нарочно сложились в нашу пользу. Победа воодушевила наши войска, тогда как англичане удручены неудачей. Настроение изменится, если затянуть дело. Видя, что мы не решаемся воспользоваться выгодой положения, наши солдаты начнут недоумевать, сомневаться и робеть, англичане тоже начнут недоумевать, но при этом приобретать уверенность и воспрянут духом. Теперь самая пора; умоляю, соберемся в путь!

Король покачал головою, а ла Тремуйль, будучи спрошен, не замедлил преподать совет:

— Государь, голос благоразумия должен предостеречь вас от этого. Вспомните об английских крепостях на Луаре; вспомните о тех укреплениях, которые лежат между нами и Реймсом!

Он хотел продолжать, но Жанна, повернувшись к нему, прервала его речь:

— Если мы промедлим, то англичане успеют оправиться и прислать новые войска на подмогу. Послужит ли это нам на пользу?

— Ну… нет.

— В таком случае что предложите вы? Как, по вашему мнению, надлежит нам действовать?

— Мой совет — ждать.

— Ждать — чего?

Министр пришел в замешательство, так как он не мог привести ни одного разумного довода. К тому же он не привык отвечать на такие вопросы в присутствии толпы людей. И он произнес с раздражением:

— Государственные дела не должны служить предметом всенародного обсуждения.

Жанна сказала невозмутимо:

— Прошу извинить меня. Я вторглась в эту область по неведению. Я ведь не знала, что дела, связанные с вашей правительственной должностью, являются делами государственными.

Министр поднял брови в знак комического удивления и сказал с оттенком сарказма:

— Я — главный министр короля, и, несмотря на это, вам показалось, что связанные с моей должностью дела не принадлежат к делам государственным? Объясните, пожалуйста, каким же образом?

Жанна ответила равнодушно:

— Ведь нет государства.

— Нет государства!

— Да, сударь: государства нет и нет обязанностей министра. От Франции осталось лишь несколько акров земли, и для присмотра за нею достаточно было бы одного полицейского сторожа; ее дела не являются делами государственными. Слишком громко сказано.

Король не покраснел, а разразился сердечным, беззаботным смехом; придворные тоже смеялись, но втихомолку, благоразумно отвернувшись в сторону. Ла Тремуйль был разгневан и только открыл рот, чтобы ответить, как король поднял руку и сказал:

— Довольно — я беру ее под свое королевское покровительство. Она высказала правду, неприукрашенную правду, которую мне так редко приходится слышать! Ведь среди всей этой мишуры я, в конце концов, не более как жалкий, обтрепанный управитель, надзирающий за клочком земли, а вы — мой сторож! — И он опять от души рассмеялся. — Жанна, мой прямодушный, честный полководец, скажите же, наконец, какой вы хотите награды? Я желал бы дать вам дворянство. На вашем гербовом щите будут французские лилии, и корона, и их защитник — ваш меч. Скажите, что вы согласны.

Шепот удивления и зависти пронесся по рядам присутствующих, но Жанна покачала головой и возразила:

— Ах, не могу, возлюбленный и благородный дофин. Иметь возможность трудиться ради Франции, жертвовать собою ради Франции — ведь это само по себе награда столь высокая, что к ней ничего нельзя прибавить. Лишь об одном смею просить я вас: даруйте мне самое дорогое, самое высокое, что в вашей власти, — идите со мною в Реймс и примите ваш венец. Я на коленях буду умолять вас.

Но король удержал ее за руку, и голос его зазвучал отвагой, и глаза его загорелись мужеством, когда он ответил:

— Не надо, сидите. Вы победили меня. Да исполнится ваше…

Однако предостерегающий знак министра остановил его, и он добавил, к удивлению всех придворных:

— Хорошо, хорошо, мы об этом подумаем; обсудим все, а там видно будет. Доволен ли мой нетерпеливый маленький воин?

Первая часть ответа озарила радостью лицо Жанны, но заключительные слова погасили эту радость. Жанна опечалилась, и слезы сверкнули на ее глазах. Помолчав немного, она проговорила, словно побуждаемая страхом:

— О, воспользуйтесь мною! Молю вас, воспользуйтесь мною… Времени осталось немного!

— Неужели мало времени?

— Только год… Я не протяну больше года…

— Что вы, дитя мое, ваших сил хватит еще на добрых пятьдесят лет.

— О, вы ошибаетесь. Через какой-нибудь год наступит конец. Ах, время летит так быстро, так быстро. Минуты бегут мимо, а сделать надо многое. Воспользуйтесь же мною как можно скорее: для Франции это — вопрос жизни и смерти.

Даже эти суетные насекомые поддались обаянию ее страстной мольбы. Король был задумчив; и видно было, что он сильно потрясен. Вдруг глаза его загорелись красноречивым огнем, он встал и, обнажив свой меч, поднял его кверху; затем он медленно опустил меч на плечо Жанны и сказал:

— Ах, ты так проста и правдива, так велика и благородна! Сим рыцарским обрядом я приобщаю тебя к французскому дворянству, как ты того заслужила! И в честь тебя я возвожу в дворянство всю твою семью, всех твоих родных, всех их законнорожденных потомков как по мужской, так и по женской линии. Больше того! Дабы отличить твой дом и почтить его выше всех, я дарую тебе преимущество, до сих пор беспримерное в летописях нашей страны: женщины, принадлежащие к твоей семье, получают право возводить в дворянство своих мужей, если те по своему происхождению будут ниже их.

Зависть и изумление изобразились на всех лицах, когда были произнесены эти слова, обещавшие столь необычайную милость. Король остановился и, посмотрев кругом, очевидно, остался доволен впечатлением.

— Встаньте, Жанна д'Арк, — заключил он, — отныне именуемая дю Лис (Лилейная), в благодарное воспоминание о том доблестном ударе, которым вы защитили французские лилии; и эти лилии вместе с королевским венцом и с вашим победоносным мечом да будут украшать ваш гербовый щит и да послужат вековечным символом вашего высокого благородства.

Госпожа дю Лис встала, и позолоченные наследники сословных преимуществ обступили ее, поздравляя с приобщением к их священной касте и повторяя ее новое имя; но она была смущена и говорила, что эти почести не соответствуют ее низкому происхождению и званию: она хотела бы, с их милостивого разрешения, оставаться просто Жанной д'Арк, и больше никем; пусть ее так и зовут.

Больше никем! Как будто могло быть имя более высокое, более знаменитое! Госпожа дю Лис — какое суетное, ничтожное, недолговечное имя! Но Жанна д'Арк! Один звук этого имени заставляет сердца биться сильнее.

ГЛАВА XXIV

Досадно было смотреть, как всполошился весь город, а там — и вся окрестная сторона, когда разнеслась великая весть: король даровал Жанне д'Арк дворянство! Народ очумел от изумления и радости. Вы не можете себе представить, как на Жанну таращили глаза, как ей завидовали. Можно было подумать, что в ее жизни действительно произошло какое-то великое и счастливое событие. Но мы в этом не видели ничего великого. Мы знали, что увеличить славу Жанны не во власти человека. Для нас она была солнце, парящее в небесах, а ее дворянство — не более как свеча, поставленная на его фоне; свеча растопилась и исчезла в собственных лучах светила. И она была так же равнодушна к своему дворянскому званию, как солнце — к свече.

Братья Жанны — другое дело. Они гордились и были счастливы своей новоиспеченной знатностью; это было вполне естественно. И Жанна тоже порадовалась, увидев, сколько удовольствия доставил им этот почет. Король умно придумал: победить ее скромность, воспользовавшись ее любовью к семье и родным.

Жан и Пьер тотчас начали щеголять своим гербом; теперь все — и знатный и простолюдин — искали их общества. Знаменосец говорил с оттенком горечи, что они, упоенные блаженством величия, стараются теперь жить как можно больше и готовы совсем не спать, потому что во сне они могли бы забыть о своем дворянстве и, значит, сон для них был бы чистой потерей времени. Затем он добавил:

— В военном строю и на государственных торжествах они не могут оспаривать место первенства; но когда дело коснется гражданских церемоний и общественных дел, то они, чего доброго, преспокойно займут место после дворянства и рыцарей, а нам с Ноэлем придется идти позади, а?

— Именно, — сказал я. — Мне кажется, ты прав.

— Я так и чувствовал, я этого боялся, — произнес знаменосец, вздохнув. — Боялся? Я говорю, как дурак: конечно, я знал, что это будет. Да, я говорил, как дурак.

Ноэль Рэнгесон заметил задумчиво:

— Действительно, у тебя это вышло так естественно. Мы рассмеялись.

— Ты находишь? Ты думаешь, что ты так уж умен? Послушай-ка, Ноэль Рэнгесон, я когда-нибудь, наконец, сверну тебе шею.

— Паладин, — сказал сьер де Мец, — опасения ваши еще слишком недостаточны: они многого не предвидят. Неужели вы не подумали, что во время гражданских и общественных церемоний братья Жанны будут идти впереди всех особ свиты, впереди всех нас?

— Полно, что вы говорите!

— Вот увидите. Взгляните на их герб. На первом месте — французские лилии. Ведь это символ королевского дома, милейший, королевского. Вникните в это хорошенько! Лилии дарованы им властью самого короля, вникаете? Не во всех подробностях, не всецело, но все же герб их в существенных чертах является гербом Франции. Вообразите себе! Вдумайтесь в это! Поймите, какое всеобъемлющее величие! Нам ли идти впереди этих мальчишек? Бог с вами — этому больше не бывать. Во всей стране, я думаю, нет ни одного светского пэра, который мог бы идти впереди них, кроме герцога д'Алансона, принца крови.

Паладина теперь можно было пригнуть к земле, как былинку. Он даже побледнел. С минуту он беззвучно шевелил губами и наконец произнес:

— Я не знал этого, не знал и половины того, что вы сказали. Как мог я знать? Я был болван. Вижу теперь — я был болван. Нынче утром я, встретившись с ними, окликнул их "го-ла!", как окликнул бы всякого другого. Я вовсе не желал быть неучтивым: я ведь не знал и половины того, что услышал от вас. Я был осел. Да, этим все сказано: я был осел.

Ноэль Рэнгесон проговорил как бы невзначай:

— Да, это похоже на правду; однако чего же ты удивляешься?

— А ты не удивлен? Ну-с, почему же это?

— Потому что я тут не вижу ничего нового. Есть люди, вечно пребывающие в этом состоянии. Рассматривая такое никогда не прекращающееся умственное состояние, мы будем получать одни и те же выводы, повторение которых становится однообразным; а однообразие, по закону своей сущности, утомительно. Вот если б ты, признавая себя ослом, чувствовал усталость, то это было бы логично и разумно. Но высказывать по этому поводу свое удивление, на мой взгляд, все равно, что снова превратиться в осла, ибо умственное состояние, под влиянием которого человек способен удивляться и суетиться из-за мертвящего однообразия, есть не что иное как…

— Будет с тебя, Ноэль Рэнгесон, остановись-ка, пока не попал в беду. И пожалуйста, оставь меня в покое на несколько дней или недель, потому что я не выношу твоей болтовни.

— Вот это мне нравится! Мне вовсе не хотелось ввязываться в разговор. Напротив, я старался быть в стороне. Если ты не желаешь слушать мою болтовню, то чего ради ты ко мне приставал, вовлекая меня в разговор?

— Я приставал к тебе? И не думал вовсе.

— А все-таки приставал. И я вправе считать себя обиженным; да, ты обидел меня своим поступком. Ведь если ты надоедал человеку, дразнил его и прилагал все усилия, чтобы заставить его говорить, то разве с твоей стороны справедливо и благопристойно будет называть его слова "болтовней"?

— Что гнусавишь? Будет тебе! Прикинулся несчастненьким! Дайте сахару этой хнычущей кукле. Послушайте, сьер Жан де Мец, вполне ли вы уверены в этом?

— В чем?

— Да в том, что Жан и Пьер займут среди светской знати первое место после герцога д'Алансона?

— Я думаю, что это не подлежит сомнению. Знаменосец несколько минут был глубоко задумчив и

сосредоточен; наконец тяжелый вздох вырвался из его богатырской груди, заставив всколыхнуться шелково-бархатный жилет, и он проговорил:

— Боже, боже, на какую высоту они взлетели! Вот пример всемогущества счастья. Впрочем, мне все равно. Я не согласился бы быть вывеской случайной удачи. Я это не ставлю ни во что. Скорей я могу гордиться тем, что достиг теперешнего своего положения исключительно благодаря личным заслугам; подумаешь, какая честь — парить в зените, сидя на верхушке солнца, и сознавать, что ты лишь жалкий, ничтожный выскочка, заброшенный туда какой-то катапультой. По-моему, главное — личные заслуги; в этом вся суть. Все прочее — вздор.

Тут затрубили сбор, и разговор наш прервался.

ГЛАВА XXV

Потянулись однообразные дни. Дни нерешительности и бездействия. Войска рвались в бой; но, с другой стороны, они голодали. Жалованье не выдавалось, казна была пуста, людей нечем было кормить. Под гнетом лишений солдаты начали унывать и разбегаться, что чрезвычайно нравилось праздному двору. Жанна скорбела — на нее жалко было смотреть. Она должна была стоять беспомощно, в то время как редели ряды ее победоносной армии, от которой наконец остался почти что один скелет.

Однажды она отправилась в замок Лош, где в это время бездельничал король. Она застала его на совещании с тремя его советчиками: Робертом ле Мансоном, бывшим французским канцлером, Кристофом д'Аркуром и Жераром Машэ. Присутствовал еще Бастард Орлеанский: от него-то мы и узнали о том, что там происходило. Жанна бросилась к ногам короля и обняла его колени, сказав:

— Благородный дофин, прошу вас, не устраивайте больше этих длинных и многочисленных совещаний, но отправляйтесь — и отправляйтесь немедленно — в Реймс, чтобы возложить на себя корону. Кристоф д'Аркур спросил:

— Не Голоса ли ваши повелели вам сказать это королю?

— Да. И приказание их было настойчиво.

— В таком случае не скажете ли вы нам в присутствии короля, каким образом Голоса сносятся с вами?

Это была новая хитрая попытка вовлечь Жанну в область неосторожных признаний и опасных притязаний. Однако ничего из этого не вышло. Ответ Жанны был прост и прямодушен, и сладкоречивый епископ не нашел, к чему придраться. Она сказала, что когда она встречает людей, не верящих в ее призвание, то она уединяется и начинает молиться, сокрушаясь о людском недоверии; и вскоре над ее ухом раздается нежный шепот угнетающих Голосов: "Иди вперед, дщерь Божия, и я помогу тебе!" Затем Жанна добавила: "И когда я слышу это, то неизреченная радость наполняет мое сердце".

Бастард говорил, что при этих словах лицо ее озарилось точно пламенем и что она была как в экстазе.

Жанна упрашивала, уговаривала, убеждала; она шаг за шагом отвоевывала себе землю, но все время встречала отпор со стороны совета. Она просила, умоляла, чтобы король отправился в путь. Когда они уже исчерпали все свои отговорки, то они согласились, что, пожалуй, неблагоразумно было распускать войска; но как же помочь горю теперь? Как можем мы отправиться в поход, не имея армии?

— Созовите новую, — ответила Жанна.

— Но на это уйдет шесть недель.

— Все равно — надо начать! Начнем же!

— Слишком поздно. Герцог Бедфорд, без сомнения, уже собрал солдат, чтобы усилить свои укрепления на Луаре.

— Да, а мы, к сожалению, тем временем разоружались. Но мы больше не должны терять времени. Нам надо встрепенуться.

Король возразил, что он не решился ехать в Реймс, поскольку на его пути расположены эти сильные крепости. Но Жанна сказала:

— Мы их разрушим, и ваш путь будет свободен.

На такое предложение король готов был согласиться. Он ничего не имел против этого: сиди себе в безопасном месте, пока для тебя расчищают дорогу.

Жанна вернулась в отличном настроении. Тотчас же всюду закипела жизнь. Были выпущены воззвания, устроили лагерь для приема новобранцев в Селле, в округе Берри, и со всех сторон потянулись туда и знатные рыцари, и простые солдаты.

Значительная часть мая месяца пропала попусту; и тем не менее Жанна к 6 июня собрала новую армию и была готова выступить в поход. У нее было восемь тысяч солдат. Подумайте только! Подумайте, легко ли было собрать такое войско в столь маленькой области. И притом это все были ветераны. В сущности, большинство французов были в то время солдатами: ведь войны длились уже несколько поколений. Да, большинство французов были солдатами и, надо отметить, весьма резвыми: умение бегать привилось им и личным опытом, и наследственностью; в течение почти целого столетия им то и дело приходилось бегать. Однако нельзя их за это винить. У них не было честных и умелых вождей, или, по крайней мере, таких вождей, которые находились бы в благоприятных условиях. С давних пор король и придворные привыкли вероломно поступать с полководцами; благодаря этому полководцы легко усвоили привычку пренебрегать приказами короля и идти своим путем: каждый за себя. Привести к победам это никак не могло. И вот способность к бегству стала всеобщей привычкой французских войск, что и не удивительно. Однако, чтобы превратиться в хороших воинов, этим солдатам недоставало лишь одного: вождя, который хорошо взялся бы за дело; вождя, который получил бы всю полноту власти, а не десятую долю ее, наравне с девятью другими полководцами. Теперь у них был такой вождь — полновластный, умом и сердцем готовый вести грозную и настойчивую войну; и эта война должна была принести плоды. В том не было сомнения. У них была Жанна д'Арк; и под ее предводительством они позабудут это многосложное искусство бегства.

Да, Жанна была воодушевлена. Днем и ночью она хлопотала, заглядывая во все уголки лагеря. И радовалось сердце, когда она мчалась на коне, обозревая войска, встречавшие ее восторженными криками. Всем хотелось кричать "ура", когда являлось это чудное видение молодости, красоты и грации, это воплощение отваги, энергии и решимости! Все видели, что она с каждым днем приближается к идеалу красоты — то были дни расцвета; ведь теперь ей было уже за семнадцать; почти семнадцать с половиной, а это уже, так сказать, возраст молодой женщины.

Приехали два молодых графа де Лаваль: изящные, молодые люди, имевшие родственные связи с самыми именитыми и знатными домами Франции; и они не могли успокоиться, не повидавшись с Жанной д'Арк. Король послал за ними и представил их ей; и разумеется, она не обманула их ожиданий. Ее звучный голос показался им мелодичнее флейты; а когда они увидели ее глубокие глаза и ее лицо — зеркало души, то были очарованы, как поэмой, как вдохновенной речью, как воинственным гимном. Один из них отправил домой письмо к своим родным и выразился так: "Что-то божественное есть в ее голосе и во всей ее внешности".

Как это было верно сказано; я не знаю более подходящих слов.

Увидел он ее как раз в то время, когда она готовилась выступить в поход и начать кампанию; вот что он об этом рассказывал:

"Она была вся закована в белые латы, только на голове ее был берет вместо шлема; в руке она держала небольшую боевую секиру. Когда она хотела сесть на своего рослого вороного коня, тот встал на дыбы, заметался и не подпускал ее. Она сказала: "Подведите его к кресту". Крест находился против церкви, неподалеку. И коня повели туда. Она вскочила в седло, и конь стоял теперь совершенно неподвижно, точно связанный. Затем она повернулась к дверям церкви и произнесла нежным женственным голосом: "Вы, священники и сыны Церкви! Устраивайте крестные ходы и молитесь за нас!" После того она пришпорила коня и умчалась; знамя развевалось над ней, когда она взмахнула секирой и воскликнула: "Вперед — марш!" Один из ее братьев, прибывший восемь дней назад, отправился с ней; на нем тоже были белые латы".

Я также был там и видел это; видел все, точь-в-точь как он описал. Вижу и сейчас маленькую боевую секиру, изящную шапочку с султаном из перьев, белые доспехи, и все это озарено мягкими лучами июньского вечера. Вижу так ясно, как будто это происходило вчера. И я ехал вместе со свитой — с личной свитой — со свитой Жанны д'Арк.

Молодому графу смертельно хотелось принять участие в походе, но король на этот раз не пустил его. Однако Жанна дала ему обещание. В своем письме он говорил: "Она обещала, что когда король двинется в Реймс, то и я буду сопровождать его. Но, бог даст, мне не придется ждать так долго, и я успею побывать в сражениях".

Она дала ему это обещание, когда прощалась с герцогиней Алансонской. Герцогиня, со своей стороны, тоже просила Жанну пообещать ей кое-что, и поэтому он счел своевременным воспользоваться ее примером. Герцогиня тревожилась за своего супруга, так как она предвидела возможность ожесточенных битв; и она прижала Жанну к своему сердцу, и любовно гладила ее волосы, и говорила:

— Вы должны смотреть за ним, дорогая, и охранять его, и вернуть его мне здравым и невредимым. Я этого требую. Я не отпущу вас, пока вы мне не обещаете.

Жанна сказала:

— Обещаю вам это от всего сердца. Это не праздные слова: я действительно обещаю вам — он вернется без единой раны. Верите ли вы? Довольны ли вы мной?

Герцогиня не была в силах ответить: она лишь поцеловала Жанну в лоб, и они расстались.

Отправились мы шестого, и первый привал сделали в Роморантене, а 9 июня Жанна торжественно вступила в Орлеан; она проезжала под триумфальными арками, встречаемая громом приветственных залпов и колыханьем бесчисленных флагов. Весь штаб сопровождал ее, поражая зрителей роскошью и блеском своих костюмов; тут были: герцог д'Алансон, Бастард Орлеанский, сьер де Буссак — маршал Франции, монсеньор де Гравиль — начальник стрелков, сьер де Кулан — адмирал Франции, Амбруаз де Лорэ, Этьен де Виньоль по прозванию Ла Гир, Готье де Брюсак и многие другие.

То был великий день: обычные возгласы приветствий, многолюдные толпы, стремление горожан взглянуть на Жанну. Но, наконец, мы пробрались к нашему прежнему жилищу, и я видел, как старый Буше, и его жена, и милая Катерина обнимали Жанну и целовали ее, — а мое сердце болело! Ведь я сумел бы лучше и дольше всех целовать Катерину, однако я, так страстно желавший этого, остался непризнанным. Ах, как она была прекрасна и мила! Я полюбил ее с первого же дня нашей встречи, и с тех пор она — моя святыня. Шестьдесят три года я ношу в своем сердце ее образ — одинокий образ, никем не замененный; и я теперь так стар, так стар! Но этот образ по-прежнему молод, свеж и весел, по-прежнему мил, очарователен, чист и божественен, как и в тот день, когда он поселился в моем сердце, принеся с собой мир и благословение, ибо он не постарел ни на один день!

ГЛАВА XXVI

На этот раз, как и раньше, король, расставаясь с полководцами, отдал им приказание: "Смотрите же, ничего не предпринимайте без согласия Девы". И на этот раз приказание было исполнено и не нарушалось ни разу во все время великой луарской кампании.

Это была перемена! Это было нечто новое, идущее вразрез с традицией! Вы видите, что в какие-нибудь десять дней эта девочка заставила уважать себя как главнокомандующего. То была победа над людским сомнением и подозрительностью, завоевание всеобщего доверия, чего на протяжении тридцати лет не мог добиться ни один из ветеранов, составлявших теперь ее штаб. Помните, когда ей было шестнадцать лет и она сама выступила в качестве своего защитника на грозном судилище, то старый судья отозвался о ней как о "дивном ребенке"? И, как видите, он не ошибся.

Эти старые воины уже не собирались сеять рознь и действовали сообща. Но в то же время среди них были еще такие, которых пугала новая, смелая тактика Жанны и которые желали бы идти иным путем. Вот почему 10 числа, пока Жанна, не щадя своих сил, строила планы и отдавала приказ за приказом, среди некоторой части полководцев опять начались те же совещания, козни и заговоры.

После полудня они собрались на свой военный совет и, поджидая Жанну, обсуждали положение. Совещание это не попало в историю; но я был там и расскажу вам все; я знаю, что вы поверите мне, так как я пишу не для того, чтобы развлекать вас праздным вымыслом.

Готье де Брюсак выступил от лица трусливой партии; а Жанну решительно поддерживали д'Алансон, Бастард, Ла Гир, адмирал Франции, маршал де Буссак и, в сущности, все остальные главные полководцы.

Де Брюсак сослался на то, что создались крайне тяжелые для нас условия; что Жаржо — первая из лежащих на нашем пути крепостей — представляет собой неприступную твердыню; что ее могучие стены покрыты щетиной копий; что там засели 7000 наилучших английских ветеранов, во главе которых стоят великий граф Суффолк и его грозные братья — Александр и Джон де ла Поль. По его мнению, намерение Жанны взять приступом подобную крепость неосуществимо по своей крайней опрометчивости и чрезмерной смелости, и Жанну необходимо убедить отказаться от этой мысли, объяснив ей все преимущества и безопасность правильной осады. Он находит, что этот новый, неистовый способ швырянья людьми в непроницаемые каменные стены, идущий вразрез с установленными законами и обычаями войны, есть не что иное…

Но он не договорил. Ла Гир тряхнул султаном своего шлема и вскричал:

— Ей-богу, она свое ремесло знает, и нечего ее учить!

И прежде чем он успел сказать еще что-нибудь, д'Алансон, Бастард Орлеанский и человек пять других вскочили со своих мест и заговорили разом, громогласно негодуя на тех людей, которые тайно или явно продолжают не доверять мудрости главнокомандующего. После того как они высказали весь свой гнев, Ла Гир улучил минуту и снова заговорил:

— Есть люди, не способные к переменам. Обстоятельства меняются, но они, эти люди, и не подозревают, что им тоже надо перемениться, приспосабливаясь к обстоятельствам. Они знай себе идут по той проторенной дороге, по которой шли их отцы и деды. Пусть наступит хоть землетрясение и исковеркает всю землю; пусть дорога эта будет теперь вести к обрывам и топким болотам — эти люди так и не поймут, что им надо искать новых путей. Нет! Они с тупым упорством будут тащиться по старой дороге, где их ждет смерть и погибель. Взгляните: ведь теперь создались совершенно новые обстоятельства, они замечены оком несравненного военного гения. Нам нужна новая дорога, она найдена тем же ясным оком и указана нам. Не жив человек, не жил он и не будет жить, если он не способен этого уразуметь! Прежний порядок вещей был — поражение за поражением; а потому и войска наши были без отваги, без надежды, без страсти. Разве с ними вы решились бы напасть на каменные стены? Конечно, нет; имея таких солдат, можно было сделать только одно: засесть перед крепостью и ждать, ждать — морить врага измором. Новый порядок вещей представляет полную противоположность: воодушевленное войско, богатое рвением и отвагой, — настоящий огонь, готовый разгореться в огромный пожар! Что хотите вы сделать с ним? Сдержать его, укротить, погасить! Что хочет сделать с ним Жанна д'Арк? Дать ему полный простор, чтобы он поглотил врага своим пламенным вихрем! Ни в чем так не проявились великолепие и мудрость ее военного гения, как в этом быстром понимании происшедшей великой перемены и в этом быстром отыскании правильного, единственного правильного пути к успеху. С тех пор как явилась она, надо отказаться от всевозможных осад и измо-ров; надо отказаться от разных переливаний из пустого в порожнее и хождений вокруг да около; надо стряхнуть с себя леность, праздность и спячку! Нет, отныне наш военный клич — вперед, вперед, вперед! В атаку, в атаку, в атаку! Загоним врага в его логовище, дадим простор французской буре и приступом возьмем их берлогу! И мне это по душе! Жаржо? Что такое Жаржо с его стенами и башнями, с опустошительными орудиями, с семью тысячами отборных ветеранов? Жанна д'Арк во главе наших сил, и крепость обречена — Бог тому свидетель!

О! Он уничтожил их. Никто больше не предлагал доказывать Жанне, что она должна переменить образ действий. Все разногласия прекратились.

Вот пришла, наконец, сама Жанна; все встали, отсалютовали ей мечами, и она осведомилась, какое они соблаговолили вынести решение. Ла Гир сказал:

— Дело улажено. Совещались насчет Жаржо. Иные думали, что мы не справимся с этой крепостью.

Жанна засмеялась; это был тот приятный, веселый, беззаботный смех, который так непринужденно звенел и который преображал стариков в молодых. И она сказала, обращаясь ко всем:

— Не бойтесь; нечего бояться — и зачем? Смелым наступлением мы поразим англичан, вот увидите. — Затем глаза ее как будто устремились куда-то вдаль, и, вероятно, перед ее мысленным взором промелькнула родная картина, потому что она добавила тихо, словно в забытьи: — Если бы я не знала, что нас ведет Господь и что Он дарует нам победу, то я предпочла бы скорей пасти овец, чем жить среди таких опасностей.

Вечером в тот же день у нас состоялся уютный прощальный ужин — присутствовали все члены личной свиты и семья Буше. Жанны с нами не было: город устроил в ее честь торжественный вечер, и она в сопровождении полководцев отправилась туда под звон колоколов, по млечному пути потешных огней.

После ужина пришли кое-кто из знакомой нам жизнерадостной молодежи, и мы на время позабыли, что мы — воины; мы помнили только, что мы составляем общество юношей и молодых девушек и что нам можно вволю шутить и резвиться. А потому у нас были и танцы, и игры, и забавы, и взрывы веселого смеха; дурачились шумно, мило и беззаботно. Боже, Боже, как давно это было! И я тогда был молод. А по улицам все время размеренным шагом проходили солдаты: то спешили сплотиться запоздалые отряды французских сил, чтобы завтра начать трагедию на угрюмых подмостках войны. Да, в то время подобные контрасты могли уживаться бок о бок. А когда я отправлялся спать, то увидел еще один контраст: огромный Карлик, олицетворение сурового Духа войны, стоял на часах у дверей Жанны, а на его просторном плече лежал, свернувшись калачиком, спящий котенок.

ГЛАВА XXVII

Молодцевато выехали мы на следующий день из угрюмых ворот Орлеана, наши знамена развевались, а Жанна д'Арк с полководцами ехала во главе длинной колонны. Подоспели и оба молодых де Лаваля; они были прикомандированы к штабу военачальников. И они получили надлежащее место: ведь они, как внуки знаменитого рыцаря Бертрана Дюгесклена, прежнего коннетабля Франции, были воины по призванию. Присоединились также Луи де Бурбон, маршал де Рец и видам де Шартр. Мы имели право чувствовать некоторую тревогу, так как знали, что пять тысяч солдат под командой сэра Джона Фастольфа спешат на подмогу к Жаржо, но, кажется, мы тем не менее были спокойны. В действительности армия эта была еще далеко. Сэр Джон медлил; не знаю, по каким соображениям, но только он не торопился. Он терял драгоценное время. Четыре дня он потратил в Этампе и еще четыре — в Жанвиле.

Приблизившись к Жаржо, мы сразу принялись за дело. Жанна выслала вперед отряд латников, который доблестно ринулся на передовые укрепления, закрепился там и принялся жарко отстаивать занятое место; но вскоре англичане сделали вылазку, и нашим пришлось отступать. Видя это, Жанна обратилась к солдатам с воинственным призывом и сама возглавила новую атаку, несмотря на опустошительный огонь артиллерии. Паладин, шедший рядом, был свален с ног — его ранили; но она выхватила знамя из его слабеющей руки и устремилась вперед, сквозь тучи летящих стрел и камней, крича французам, чтоб они мужались. И на некоторое время воцарился хаос — бряцала сталь, толпы людей сталкивались и боролись врукопашную, хрипло ревели пушки. Затем все это скрылось под дымным небосводом, в котором временами на мгновение открывались туманные просветы, дававшие возможность мельком увидеть происходящую трагедию; и всякий раз при этом бросалась в глаза стройная фигура в белых доспехах; она была средоточием и душой нашей надежды и веры, и, видя ее обращенной к нам спиной, а лицом к врагу, мы знали, что дело идет хорошо. Наконец, грянул могучий крик — целый хор ликующих голосов: то был верный знак, что предместья в наших руках.

Да, они принадлежали нам; неприятель был вынужден укрыться за городскими стенами. Мы расположились лагерем на завоеванной Жанной земле. Уже надвигалась ночь.

Жанна обратилась к англичанам с воззванием, обещая, что она позволит им спокойно уйти и взять своих лошадей, если они сдадутся. Многие сомневались, что она возьмет эту сильную крепость, но она знала — она была уверена; и тем не менее она предложила им эту великую милость; а ведь то была пора, когда на войне люди были беспощадны, когда обычай повелевал истреблять без всякого сострадания гарнизон и жителей взятых в плен городов — иной раз от гибели не ускользали даже невинные женщины и дети. Многие из наших соседей еще помнят о страшных жестокостях, которые Карл Смелый не так давно учинил над женщинами и детьми при взятии города Динана. Милосердие Жанны по отношению к защитникам крепости было беспримерно; но таков уж был ее обычай, такова была ее любящая и сострадательная душа: Жанна всегда старалась спасти жизнь и воинскую честь врага, если тот оказывался в ее власти.

Англичане потребовали перемирия на пятнадцать дней, чтобы обсудить ее предложение. А Фастольф между тем приближался с пятитысячным войском! Жанна не согласилась. Но она предложила им новую милость: пусть они удалятся через час, и тогда они могут взять не только коней, но и холодное оружие.

Но загорелые английские ветераны были упрямы. Они и от этого отказались. Тогда Жанна приказала армии приготовиться к приступу, который начнется завтра, в девять часов утра. Приняв во внимание утомительный переход и только что закончившуюся жаркую битву, Алансон сказал, что, пожалуй, час назначен слишком ранний; но Жанна возразила, что она выбрала наилучшее время и что всем следует повиноваться. И тут ее охватил порыв того восторга, который всегда был присущ ей накануне сражения, и она воскликнула:

— Трудись! Трудись! Тогда и Господь потрудится с тобой!

Да, можно было сказать, что девиз ее заключался в словах: "Трудись, не покладая рук! Вечно трудись!"; ибо во время войны она не знала, что такое праздность. И кто изберет эту заповедь и будет жить по ней, тот достигнет успеха. Много есть путей к успеху в нашем мире, но из них только один праведный — путь непрестанного труда.

Вероятно, мы в тот день лишились бы своего огромного знаменосца, если бы не наш, более огромный Карлик, который как раз подоспел, чтобы вынести его, раненного, из гущи боя. Он потерял сознание, и наша же конница затоптала бы его насмерть; однако Карлик проворно подхватил его и оттащил в тыл, где было безопасно. Через два или три часа он оправился и снова стал самим собой; и он был счастлив, и горд, он хвалился своей раной и щеголял повязкой, кичась, как наивный огромный ребенок, каковым он и был на самом деле. Своей раной он гордился гораздо больше, чем любой скромный человек гордился бы почетной смертью. Однако тщеславие его было безобидно, и никто не думал его укорять. Он говорил, что его задел камень из катапульты — камень величиной с человеческую голову. Но, конечно, камень этот постепенно увеличивался. Не успел он довести рассказ до конца, как оказалось, что враги швырнули в него целый дом.

— Предоставьте ему полную свободу, — заметил Ноэль Рэнгесон. — Не прерывайте его творчества. Завтра камень превратится в собор.

Он сказал это между прочим. И действительно, на следующий день Паладин рассказывал, как в него полетел собор. Я никогда не встречал человека с такой невероятной фантазией.

Жанна поднялась чуть свет и галопом разъезжала на своем коне туда и сюда, тщательно обозревая местность и выбирая наиболее выгодную позицию для нашей артиллерии. И она так безукоризненно верно расположила пушки, что герцог Алансонский с восторгом вспоминал об этом, когда давал показания перед Судом Восстановления, четверть века спустя.

В своих показаниях герцог Алансонский заявил, что в это утро, 12 июня, она делала распоряжения не как новичок, но "проявила уверенность и здравость суждений, словно опытный полководец, проведший в походах лет двадцать или тридцать".

Старые французские военачальники говорили, что на войне она во всем проявляла свое величие, но что ее гений больше всего проявлялся в умении располагать артиллерию и пользоваться ею.

Кто посвятил в такие чудеса эту молодую пастушку, которая не знала грамоты и не имела случая изучить многосложную науку войны? Я не в состоянии решить эту головоломную загадку, ибо в истории прошлого нет подобных примеров — нет пробного камня. Ведь полководцы всех времен, как бы они ни были даровиты, достигали успеха только благодаря обширным познаниям, тщательному изучению дела и некоторой доли везенья. Загадка эта не будет решена во веки веков. Я думаю, что эти огромные дарования и способности были присущи ей от рождения и что она применяла их по какому-то безошибочному наитию.

В восемь часов замерло всякое движение, а вместе с ним все звуки и шумы. Воцарилось немое ожидание. От тишины этой становилось даже жутко, потому что она предвещала многое. В воздухе — ни ветерка. Флаги на башнях и траншеях повисли, словно бахрома. Все люди, которых мы видели, прервали свою работу и стояли неподвижно: чего-то ждали, к чему-то прислушивались. Мы, окружавшие Жанну, находились на возвышенности. Неподалеку от нас, по обе стороны, простирались переулки, образованные жалкими жилищами предместий. Там было видно много народу — все прислушивались, и никто не шевелился. Какой-то торговец собирался вбить гвоздь около двери своей лавки; но он остановился. Одной рукой он придерживал гвоздь, другой — занес молоток; но он забыл обо всем: он смотрел в другую сторону, прислушиваясь. Даже дети, сами того не замечая, побросали свои игры; я видел, как один мальчуган направил тросточку наклонно к земле, чтобы заставить катящийся обруч обогнуть угол дома; он тоже остановился и начал прислушиваться, а обруч покатился дальше уже по своей воле; я видел у открытого окна миловидную девочку, которая поливала из лейки красные цветы, стоявшие на подоконнике, — но вода перестала литься: девочка прислушивалась. Повсюду виднелись выразительные окаменевшие образы; повсюду было прерванное движение и царила эта грозная тишина.

Жанна д'Арк подняла свой меч. При этом знаке безмолвие было разорвано в клочья; пушки дружно извергли огонь и дым и потрясли воздух раскатистым громом. С башен и стен города сверкнули ответные стрелы огня, грянул ответный гром, и через минуту скрылись из виду и стены и башни: на их месте появились огромные пирамиды и горы белоснежного дыма, неподвижно застывшего в мертвом воздухе. Девочка вздрогнула, уронила лейку и ударила в ладоши; в то же мгновение каменное ядро растерзало ее прелестное тело.

Великий артиллерийский поединок продолжался; каждая сторона грохотала с неослабевающим усердием. Была стихийная красота в этом дыме и грохоте, внушавшая высокий подъем чувств. Несчастный городок жестоко страдал. Ядра прорывались сквозь его непрочные строения, разрушая их как карточные домики; чуть не каждую секунду можно было наблюдать, как огромная глыба летит над облаками дыма и, приближаясь к земле, проламывает крышу. Кое-где начался пожар, и вскоре к небу поднялись столбы огня и гари.

Сила артиллерии вызвала перемену погоды. Сделалось пасмурно, и поднялся сильный ветер, разогнавший дым, который скрывал английские укрепления.

Картина, представившаяся нашему взору, была чрезвычайно красива: зубчатые серые стены и башни, развевающиеся яркие флаги, длинные вереницы огненных вспышек и облачков белого дыма — все это с резкой отчетливостью вырисовывалось на фоне темно-свинцового неба. Но тут метательные снаряды начали с жужжаньем разбрызгивать грязь вокруг нас, и я не чувствовал больше желания любоваться зрелищем. Ядра одной из английских пушек все чаще и чаще падали на нашу позицию. Вдруг Жанна указала на пушку и произнесла:

— Дорогой герцог, перейдите на другое место, иначе это орудие убьет вас.

Герцог Алансонский исполнил ее просьбу; но на его место тотчас перешел мосье де Люд, и через мгновение ядро оторвало ему голову.

Все время Жанна выжидала удобную минуту для начала наступления. Наконец, в девять часов она воскликнула:

— Пора — идите на приступ! — И рога затрубили атаку. Тотчас мы увидели, как отряд солдат двинулся вперед к

тому месту, где огнем наших пушек была на значительном протяжении разрушена верхняя половина стены; на наших глазах этот отряд спустился в ров и начал приставлять штурмовые лестницы. Алансон полагал, что для приступа время еще не созрело. Жанна возразила:

— Дорогой герцог, неужели вы боитесь? Разве я не обещала вернуть вас домой невредимым?

Во рву началась жаркая работа. Наверху стен толпилось множество солдат, и они осыпали нас тучами камней. Какой-то великан-англичанин один причинял нам больше вреда, чем дюжина его собратьев. Он все норовил стоять над местами, наиболее для нас достижимыми, и швырял вниз огромные смертоносные камни, которые сокрушали и лестницы и людей; и всякий раз он чуть не надрывался от хохота, радуясь своей удаче. Но герцог свел с ним счеты: он отошел и, разыскав знаменитого пушкаря Жана из Лотарингии, сказал ему:

— Наведи хорошенько пушку и убей мне вон того дьявола. Тот сделал это с первого выстрела. Он угодил англичанину прямо в грудь и сбросил его со стены в город.

Враг сопротивлялся столь успешно и упорно, что наши солдаты начали проявлять признаки сомнения и беспокойства. Заметив это, Жанна возгласила свой вдохновляющий боевой клич и сама спустилась в ров, причем Карлик ей помогал, а Паладин отважно сопровождал, неся знамя. Она бросилась вверх по лестнице, но увесистый камень ударил по ее шлему и сбросил на землю, раненную и оглушенную. Но лишь на одно мгновение. Карлик поставил ее на ноги, и тотчас она снова устремилась вверх по лестнице, крича:

— На приступ, друзья, на приступ! Англичане побеждены! Пробил назначенный час!

Войско хлынуло на крепость, грянул гром боевых кликов, и мы, словно муравьи, начали взбираться на стены. Гарнизон обратился в бегство. Мы преследовали. Жаржо в наших руках!

Граф Суффолк был зажат и окружен со всех сторон. Герцог д'Алансон и Бастард Орлеанский потребовали, чтобы он сдался. Но он был настоящий воин и представитель гордого народа. Он отказался вручить свой меч людям, занимающим подчиненное положение.

— Скорее умру, — сказал он, — но не сдамся никому, кроме Орлеанской Девы.

И он сдался ей. Она отнеслась к нему учтиво и встретила на правах почетного пленника.

Оба его брата отступали, не переставая сражаться, шаг за шагом; мы теснили их отчаявшийся отряд, истребляя англичан десятками. Так мы добрались до моста, но бойня продолжалась. Александр де ла Поль упал через перила и утонул. Тысяча сто людей пали в этой схватке. Джон де ла Поль решил прекратить борьбу. Но он был так же горд, как его брат, Суффолк, и почти так же щепетилен в выборе лица, которому он должен сдаться. Ближе всех стоял французский офицер Гильом Рено, упорно на него наседавший. Сэр Джон спросил у него:

— Вы дворянин?

— Да.

— Рыцарь?

— Нет.

Тогда сэр Джон тут же, на мосту, посвятил его в рыцари, прочитав обычную в этих случаях формулу с присущим англичанам хладнокровием и невозмутимостью, между тем как кругом них люди убивали и калечили друг друга. По окончании обряда он поклонился с изысканной учтивостью и, взяв свой меч за лезвие, вложил рукоять его в руку француза в знак того, что он сдается. Да, гордое племя эти де ла Поли.

То был день великий и достопамятный, день блестящей победы. Нами было захвачено множество пленных, но Жанна не позволила бы причинить им какой-либо вред. Взяв их с собой, мы на следующий день вернулись в Орлеан, встреченные обычной бурей приветствий и ликования.

И на этот раз на долю нашей предводительницы выпали новые проявления любви: во время проезда по улицам города к ней со всех сторон протискивались новобранцы, желавшие прикоснуться к мечу Жанны д'Арк и воспринять хоть частицу тех таинственных свойств, которые делали этот меч непобедимым.

ГЛАВА XXVIII

Войскам необходим отдых. На это было дано два дня.

Утром, 14 числа, я писал под диктовку Жанны в маленькой комнате, которую она иногда превращала в частный свой кабинет, если желала уединиться от официальных посетителей, отнимавших у нее время. Вошла Катерина Буше, присела на скамью и сказала:

— Жанна, дорогая моя, я хотела бы поговорить с тобой.

— Это меня нисколько не огорчает, напротив, я рада. Что у тебя на уме?

— А вот что: я почти целую ночь не могла заснуть, размышляя об опасностях, которым ты себя подвергаешь. Паладин рассказал мне, как ты попросила герцога посторониться, когда кругом летали пушечные ядра, и этим спасла ему жизнь.

— И я поступила правильно, не правда ли?

— Правильно ли? Конечно. Но ты сама осталась на месте. К чему ты это делаешь? Только случайно ты спаслась от гибели.

— О, вовсе нет. Мне не грозила никакая опасность.

— Жанна, как ты можешь так говорить! Ведь смертоносные снаряды все время летели вокруг тебя, и тебе постоянно грозила гибель.

Катерина не унималась. Она сказала:

— Опасность была ужасная, и я не вижу, чтобы тебе было необходимо там оставаться. И опять-таки ты повела войска на приступ. Жанна, не значит ли это искушать Промысел Божий? Я хочу взять с тебя слово. Я хочу, чтоб ты обещала мне предоставлять другим вести солдат на приступ, сама же ты должна беречь себя во время этих страшных сражений. Обещаешь?

Но Жанна отговаривалась и обещания не давала. Некоторое время Катерина сидела взволнованная и встревоженная и наконец сказала:

— Жанна, неужели ты навсегда останешься солдатом? Эти войны все длятся и длятся. Им конца не видно.

В глазах Жанны вспыхнул радостный огонь, и она воскликнула:

— Настоящий поход в четыре дня выполнит самую тяжелую часть предстоящей работы. А остальное будет не столь жестоко, крови будет пролито гораздо меньше! Да, через четыре дня Франция завоюет новый трофей, подобный спасению Орлеана, и сделает второй великий шаг на пути к свободе!

Катерина вздрогнула (я тоже); затем она устремила на Жанну долгий, как бы зачарованный взгляд и бессознательно пробормотала: "Четыре дня, четыре дня". Наконец она спросила тихо и с оттенком боязни:

— Скажи мне, Жанна, откуда ты это знаешь? По-видимому, ты что-то знаешь.

— Да, — ответила Жанна задумчиво, — я знаю. Я знаю. Я нанесу еще один удар, и еще один. И прежде чем закончится четвертый день, я нанесу третий удар.

Она замолчала. Мы сидели изумленные и бессловесные. Это продолжалось целую минуту: она смотрела наземь, и губы ее беззвучно шевелились. Потом раздались следующие, едва слышные слова: "И могущество англичан не возродится во Франции и через тысячу лет после этого удара".

Мурашки забегали у меня по спине. Была какая-то тайна в словах Жанны. Она опять находилась в состоянии ясновидения (для меня это было очевидно), как в тот день, когда среди пастбищ Домреми предсказала нам, мальчикам, нашу судьбу, а сама и не знала этого. Она и теперь говорила бессознательно, но Катерина, не догадываясь об этом, сказала, захлебываясь от счастья:

— О, я верю этому, верю! И я так рада! Ты тогда вернешься к нам и останешься у нас на всю жизнь, и мы будем тебя так любить и ласкать!

Едва заметная судорога пробежала по лицу Жанны, и задумчивый голос промолвил:

— Не пройдет и двух лет, как я умру жестокой смертью!

Я вскочил и предостерегающе поднял руку, иначе Катерина закричала бы. Я видел, что она вот-вот вскрикнет. Я прошептал ей, чтобы она вышла из комнаты и никому не говорила о происшедшем. Я сказал, что Жанна спит и бредит сквозь сон. Катерина ответила мне шепотом:

— Ах, я так рада, что это был лишь сон! Это так походило на пророчество. — И с этими словами она ушла.

Походило на пророчество! Я-то знал, что это было действительно пророчество. И я сидел, заливаясь слезами, так как теперь я знал, что скоро мы лишимся Жанны. Немного погодя она вздрогнула, пришла в себя и, осмотревшись, увидела меня в слезах; она вскочила с кресла и подбежала ко мне в порыве участия и сострадания; она положила руку мне на голову и сказала:

— Бедный мой мальчик! Что с тобой? Взгляни же на меня и объясни.

Мне пришлось солгать. Я решился на это не без борьбы, но другого выхода не было. Взяв со стола какое-то старое письмо, бог знает кем присланное и не помню что заключавшее, я сказал, что сейчас получил его от отца Фронта, который сообщает, что наше возлюбленное Древо Фей срублено каким-то извергом и что…

Мне не пришлось договорить. Она выхватила письмо из моей руки, просмотрела его сверху донизу, поворачивая его так и сяк, и зарыдала; слезы текли по ее щекам, она все время восклицала: "Ах, жестокий, жестокий! Нашелся же такой бессердечный человек! Ах, прощай наше L'Arbre Fee Bourlemont — мы, дети, так любили тебя! Покажи мне то место, где он об этом говорит!"

И я, доводя ложь до конца, показал ей мнимо роковые слова на мнимо роковой странице, и она глядела на эти буквы сквозь слезы и говорила, что она "по одному виду" узнала бы их: такие они злые и противные.

Тут в коридоре раздался громкий голос, возвестивший:

— Гонец от его величества короля с письмами к превосходительной госпоже, главнокомандующему французской армией!

ГЛАВА XXIX

Я знал, что ей явилось видение Древа. Но когда? Этого я не мог знать. Без сомнения, еще до того, как она просила короля воспользоваться ее помощью и сказала, что ей осталось потрудиться только один год. Тогда я не догадался, теперь же я был убежден, что она говорила с королем уже после видения Древа. Очевидно, она получила тогда счастливое предзнаменование, иначе она не была бы столь весела и жизнерадостна, как в последние дни. Напоминание о смерти не показалось ей горестным; нет — то было лишь знамение, что близок конец изгнания и что ей позволено вернуться домой.

Да, она видела Древо. Никто не принял к сердцу то предсказание, которое она возвестила королю; и причина понятна — никто не хотел принять его к сердцу; все желали, напротив, забыть об этом порицании, отречься от него. И всем удалось — все, до самого конца, будут спокойны и безмятежны. Все, кроме меня одного. Я должен носить с собой эту страшную тайну, не делясь ни с кем своим бременем. Тяжелое бремя, горький удел; каждый день будет приносить мне новые сердечные муки. Она обречена на смерть; и ждать осталось недолго. А я и не предвидел этого. Да и как мог я предугадать, когда Жанна была так сильна, бодра и молода и с каждым днем приобретала все большее право на спокойную и почетную старость? Должен сказать, что в то же время долголетие казалось мне благоденствием. Не знаю почему, но я держался такого мнения. Вероятно, молодежь по своему невежеству и суеверию всегда так думает. Жанна видела Древо. В ту мучительную ночь меня неотступно преследовал отрывок старинной песни:

И если мы, в чужих краях,

Будем звать тебя с мольбой,

Со словами скорби на устах, —

То осени ты нас собой!..

Но на рассвете звуки труб и барабанный бой нарушили дремотную тишину утра. Подъем! На коней, и в путь! Жаркая работа предстояла нам.

Не останавливаясь, мы дошли до Менга. Там мы приступом взяли мост и оставили для его защиты отряд солдат; остальное войско на другое утро отправилось дальше, к Божанси, где властвовал лев Тальбот, гроза французов. Когда мы подошли к этой крепости, то англичане отступили, а мы расположились в покинутом городе.

Жанна расставила пушки и обстреливала замок до самого вечера. Тут подоспело известие: Ришмон, коннетабль Франции (потерявший милость короля главным образом вследствие злых происков ла Тремуйля и его единомышленников), спешил с большим войском на помощь к Жанне, а в помощи она весьма нуждалась, ибо Фастольф был теперь недалеко. Ришмон еще раньше хотел присоединиться к нам — во время нашего первого орлеанского похода. Но скудоумный король, послушный раб своих низменных советчиков, приказал ему держаться подальше и заявил, что мириться с ним не станет.

Я говорю об этих подробностях, ибо считаю их важными. Значение их в том, что они проясняют еще одно, дотоле не проявлявшееся свойство замечательного разума Жанны — прозорливость государственного человека. Никто не ожидал открыть это дарование у необразованной деревенской девушки семнадцати с половиной лет. Но она обладала им.

Жанна предпочитала встретить Ришмона как можно сердечнее; того же мнения держались и Ла Гир, и молодые де Лавали, и остальные военачальники. Но герцог Алансонский решительно и упорно восстал против этого. Он говорил, что, имея от короля безусловный приказ отстранять Ришмона и отвергать его услуги, он будет принужден покинуть армию, если приказ этот окажется нарушенным. А это поистине было бы тяжелое и великое бедствие. Однако Жанна взялась убеждать герцога, что спасение Франции должно стоять выше всех мелочей — даже выше приказаний венценосцев. И она достигла успеха. Она убедила его нарушить повеление короля ради блага отечества, помириться с графом Ришмоном и встретить его доброжелательно. Это была государственная заслуга — высочайшая и непогрешимая. В характере Жанны д'Арк можно найти все черты того, что люди называют великим, — стоит только присмотреться.

Рано утром 17 июня разведчики донесли о приближении Тальбота и Фастольфа, вспомогательное войско которого успело соединиться с англичанами. Забили барабаны, призывая к оружию. Мы выступили навстречу неприятелю, а Ришмон со своим войском остался в Божанси, охраняя замок и заменяя его гарнизон. Постепенно перед нами начали развертываться силы неприятеля. Фастольф пытался убедить Тальбота, что благоразумнее всего было бы на этот раз отступить, распределив новобранцев по английским крепостям на берегах Луары, чтобы усилить их гарнизоны, а затем — ждать; ждать подкреплений из Парижа; утомить армию Жанны ежедневными безрезультатными стычками; и наконец, выбрав удобную минуту, напасть внезапно на ее войско и уничтожить французов. Мудрый и опытный полководец был этот Фастольф. Но неистовый Тальбот и слышать не хотел ни о каких промедлениях. Он не мог без бешенства вспомнить о своем поражении под Орлеаном и о дальнейших победах Девы, и он поклялся Богом и святым Георгием покончить с нею, хотя бы ему пришлось сражаться одному. И Фастольф был вынужден уступить; однако он сказал, что они теперь рискуют потерять все то, что англичане завоевали многолетним трудом и многократными победами.

Неприятель занял сильную позицию и выстроился в боевом порядке, расположив впереди себя лучников, защищенных частоколом.

Надвигалась ночь. От англичан прислан был гонец с дерзким вызовом и предложением вступить в бой. Но Жанна вполне сохранила свое достоинство и не проявила ни малейшего раздражения. Она сказала герольду:

— Иди назад и скажи, что нынче слишком поздно начинать сражение; но завтра, если будет на то воля Господа и Царицы Небесной, мы сойдемся лицом к лицу в битве.

Ночь была темная и дождливая. Начался тот мелкий упрямый дождь, который бесшумно стелется по земле и поселяет в душе человека настроение безмятежного спокойствия. Около десяти часов д'Алансон, Бастард Орлеанский, Ла Гир, Потон де Сентрайль и еще два или три полководца явились в палатку главнокомандующего и принялись обсуждать с Жанной положение дел. Иные сожалели, что Жанна отказалась от сражения, другие — нет. Потон спросил, почему она отказалась. Она ответила:

— Причин было несколько. Англичане все равно наши; они от нас не ускользнут. Значит, нам незачем было рисковать, как случалось при иных обстоятельствах. День уже почти закончился. Нам нужен и отдых и свет, потому что силы наши на исходе: не забывайте, что девятьсот наших солдат с маршалом де Рецем остались сторожить в Менге мост, а тысяча пятьсот под командой коннетабля Франции охраняют мост и замок в Божанси.

Дюнуа сказал:

— Я скорблю об этой убыли наших сил, превосходительная госпожа, но тут ничего не поделаешь. И в этом отношении дело завтра ничуть не переменится.

Жанна ходила взад и вперед. Она мило, по-товарищески засмеялась и, остановившись перед этим старым боевым тигром, положила руку ему на голову и прикоснулась к одному из перьев его султана.

— Скажите, к которому перу я прикоснулась?

— Никак не могу, превосходительная госпожа.

— Во имя Господа! Бастард, Бастард, вы не в состоянии разъяснить мне этот пустяк, а в то же время отваживаетесь предрекать нечто великое: вы рассуждаете о том, что сокрыто в чреве еще не народившегося утра, вы говорите, что войска эти не соединятся с нами. А я думаю, что они успеют к нам примкнуть.

Эти слова поразили военачальников. Всем хотелось узнать, почему она так думает. Но вмешался Ла Гир и сказал:

— Оставьте. Она так думает, и этого довольно. Значит, так и будет.

Тогда Потон де Сентрайль спросил:

— Вы сказали, превосходительная госпожа, что были и другие причины, побудившие вас отказаться от битвы, не так ли?

— Да. Одна из причин заключается в том, что ввиду недостаточности наших сил и близости вечера битва могла бы окончиться вничью. А чтобы начать сражение, надо иметь уверенность, что сражение это должно быть выиграно. В завтрашней победе я уверена.

— Дай-то бог, аминь. Нет ли еще каких-нибудь причин?

— Да, еще одна. — И после минутного колебания Жанна промолвила: — Нынче не тот день. Назначено на завтра. Так предначертано.

Они собирались осыпать ее жадными вопросами, но она, подняв руку, остановила их. Затем она сказала:

— Это будет самая доблестная и благодетельная победа, какую Господь когда-либо даровал Франции. Прошу вас, не допытывайтесь, откуда и как я узнала об этом, но довольствуйтесь сознанием, что это правда.

На всех лицах можно было прочесть выражение радости, убежденности и безграничного доверия. Началась непринужденная беседа, вскоре, однако, прерванная гонцом с передовых постов; он принес известие, что уже в течение часа в английском лагере происходит какое-то суетливое движение, несвойственное такому позднему времени и необычное среди отдыхающего войска. Послали разведчиков, чтобы, пользуясь покровом дождя и ночи, узнать, в чем дело. И вот они только что вернулись, сообщая, что им удалось заметить многочисленные отряды солдат, осторожно крадущиеся по направлению к Менгу.

Полководцы крайне удивились, как легко было заметить при взгляде на их лица.

— Они отступают, — сказала Жанна.

— Похоже на то, — отозвался д'Алансон.

— Очевидно, — заметили Бастард и Ла Гир.

— Этого нельзя было ожидать, — сказал Луи де Бурбон, — но цель их поступка легко угадать.

— Да, — ответила Жанна. — Тальбот образумился. Его горячность охладилась. Он замышляет воспользоваться мостом в Менге и спастись на тот берег реки. Он знает, что при этом он оставляет свой гарнизон в Божанси на произвол судьбы — пусть, мол, отбиваются от нас как умеют; у него нет иного способа избежать сражения, и это он тоже знает. Однако он моста не получит. Мы об этом позаботимся.

— Да, — сказал д'Алансон, — мы должны последовать за ним и воспрепятствовать ему. Но как же Божанси?

— Относительно Божанси положитесь на меня, милый герцог. Я возьму крепость в какие-нибудь два часа и притом без кровопролития.

— Вы правы, превосходительная госпожа. Вам придется только передать им эту новость, и они сдадутся.

— Да. На рассвете я подоспею к вам в Менг вместе с коннетаблем и его полуторатысячным войском; а когда Тальбот узнает о взятии Божанси, то он будет изрядно ошеломлен.

— О, еще бы! Клянусь обедней! — вскричал Ла Гир. — Он соединится с гарнизоном Менга и двинется к Парижу. А тогда мы получим назад не только тот отряд, что стоит у моста, но и нашу стражу из Божанси. Таким образом, мы получим к началу тяжелого трудового дня подкрепление в две тысячи четыреста отличных солдат, как это и было нам здесь обещано меньше чем час тому назад. Поистине этот англичанин сам предупреждает наши желания и избавляет нас от излишнего кровопролития и тревоги. Приказывайте, превосходительная госпожа, мы ждем ваших приказаний!

— Они несложны. Предоставьте солдатам отдыхать еще три часа. В час пополуночи должен выступить под вашей командой авангард; Потон де Сентрайль пусть будет вашим помощником. Второй отряд двинется в два часа, под командованием герцога Алансонского. Держитесь в тылу врага и старайтесь избегать боя. Я поеду в Божанси в сопровождении стражи и покончу там дела настолько быстро, что еще до рассвета догоню вас вместе с коннетаблем Франции, и его войско соединится с вашим.

Она сдержала свое слово. Ее стража оседлала лошадей, и мы поехали под проливным дождем, взяв с собой пленного английского офицера, который мог бы подтвердить правдивость сообщения Жанны. Путь был недолог, и вскоре мы остановились против замка, требуя сдачи. Ришар Гетэн, лейтенант Тальбота, удостоверившись, что он и его пятьсот солдат оставлены на произвол судьбы, признал сопротивление бесполезным. Он не мог ожидать легких условий, однако Жанна была великодушна. Гарнизону было позволено взять с собой лошадей и оружие, и каждый человек мог унести имущества на одну серебряную марку. Они могли отправляться, куда им угодно, но обязывались не браться за оружие до истечения десятидневного срока.

До рассвета мы успели снова соединиться с нашей армией; с нами был и коннетабль и почти весь его отряд, ибо в замке Божанси мы оставили лишь незначительный гарнизон. Впереди слышны были далекие раскаты пушечных выстрелов: Тальбот начал атаковать мост. Но еще прежде чем рассвело, звуки эти прекратились и более не повторялись.

Гетэн послал гонца, которому Жанна дала пропуск для беспрепятственного проезда через наши войска; он должен был известить Тальбота о сдаче крепости. Он, конечно, опередил нас. Тальбот теперь счел за лучшее повернуть в другую сторону и отступить к Парижу. Когда наступил день, то он уже исчез; вместе с ними ушли лорд Скэльс и гарнизон Менга.

В эти три дня мы поживились на славу, прибрав к рукам великолепные крепости англичан, те крепости, которые столь уверенно и столь давно грозили Франции — вплоть до нашего прибытия.

ГЛАВА XXX

Когда наконец наступило утро этого приснопамятного дня — 18 июня, то, как я уже сказал, мы не могли нигде обнаружить присутствие врага. Но это меня нимало не тревожило. Я знал, что мы найдем его и что мы нанесем ему обещанный удар — тот удар, после которого владычество англичан во Франции не возродится и через тысячу лет, как предсказала Жанна в минуту ясновидения.

Враг устремился в необъятные равнины Ла-Босы — бездорожной пустыни, поросшей кустарником и кое-где затененной кучками деревьев; в этой местности войско могло очень быстро скрыться из глаз. Мы напали на следы, отпечатавшиеся на мягкой и влажной земле, и направили по ним свой путь. По этим следам было видно, что отступление происходило в полном порядке: ничто не указывало на смятение или панику.

Однако нам надлежало соблюдать осторожность. Местность была такова, что мы очень легко могли попасть в засаду. Поэтому Жанна отправила вперед отряды конницы под начальством Ла Гира, Потона и еще некоторых полководцев; они должны были разведать дорогу. Некоторые из вождей начали проявлять беспокойство: такая игра в прятки тревожила их, и они несколько утратили свою уверенность. Жанна отгадала их настроение и воскликнула с нетерпением:

— Во имя Господа! Чего вы хотите? Мы должны разбить этих англичан — и разобьем их. Они не ускользнут от нас. Мы доберемся до них, хотя бы они спрятались под облака.

Мы понемногу приближались к Патэ: до города оставалось около одного лье. Вдруг наши разведчики, осторожно пробиравшиеся через кусты, спугнули оленя, который, помчавшись прочь, в одно мгновение скрылся из виду. А через какую-нибудь минуту вдалеке, со стороны Патэ, раздался дружный крик многих голосов. Кричали английские солдаты. Они столько времени просидели в крепости, питаясь затхлыми припасами, что были не в состоянии сдержать свой восторг, когда увидели бегущую к ним лакомую дичину. Бедный олень — он причинил зло тому народу, который горячо его любил. Ибо теперь французы знали, где находятся англичане, но англичане и не подозревали о присутствии французов.

Ла Гир остановил свой отряд и послал нам известие. Жанна сияла от радости. Герцог Алансонский сказал ей:

— Отлично. Мы нашли их. Не начать ли нам сражения?

— Хороши ли ваши шпоры, герцог?

— К чему это? Разве они обратят нас в бегство?

— Nenni, en nom de Dieu! [15]Никогда, с нами Бог! (фр.). Англичане в наших руках; они погибли. Они побегут. Чтобы догнать их, нужно иметь хорошие шпоры. Вперед! Сомкнись!

К тому времени, как мы соединились с Ла Гиром, англичане заметили нас. Войско Тальбота шло, разбившись на три отряда. Впереди его авангард; затем артиллерия; и наконец, основные силы, значительно отставшие. Тальбот уже покинул заросли и находился на открытом месте. Он тотчас расставил артиллерию, авангард и пятьсот отборных лучников вдоль нескольких живых изгородей, мимо которых французам пришлось бы идти; он надеялся удержать за собой эту позицию, пока подоспеет его основной отряд. Сэр Джон Фастольф гнал отставший отряд галопом. Жанна, осознав благоприятность минуты, приказала Ла Гиру атаковать с ходу. Тот не заставил себя долго ждать и, как всегда, вихрем полетел со своей бешеной конницей.

Герцог Алансонский и Бастард хотели устремиться вслед за ним, но Жанна сказала:

— Пока рано. Подождите.

И они ждали, нетерпеливо ерзая в своих седлах. Но она была спокойна: она смотрела вперед, обдумывая, взвешивая, вычисляя — с точностью до минут, до доли минуты, до секунд. В ее глазах, в повороте головы, в благородной осанке — во всем сказывалось присутствие ее великой души; но она была терпелива, спокойна, она владела собой и — была хозяином положения.

А впереди, все удаляясь и удаляясь, мчалась грозная орда безбожников Ла Гира; колыхались султаны на шлемах, и ясно выделялась его высокая фигура с поднятым, как древко знамени, мечом.

Кто-то пробормотал в порыве восторга:

— Взгляните на сатану, несущегося со своими полчищами!

Вот он приблизился, приблизился вплотную к стремящемуся вперед отряду Фастольфа.

Вот он нанес удар, могучий удар, породивший смятение среди неприятеля. Герцог и Бастард привстали на стременах, чтобы видеть происходящее; они повернулись к Жанне и сказали, задрожав от волнения:

— Пора!

Но она подняла руку, продолжая присматриваться, взвешивать и обдумывать, и возразила снова:

— Нет еще, подождите.

Боевой отряд Фастольфа бешено стремился, точно лавина, к ожидавшему его авангарду. Но стоявшие солдаты вдруг вообразили, что войско Фастольфа в панике бежит от Жанны; ряды их дрогнули, и в одно мгновение они сами побежали, охваченные безумным страхом, а Тальбот, ругаясь и проклиная, полетел за ними.

Наступил долгожданный миг. Жанна пришпорила коня и мечом дала знак наступать. "За мной!" — воскликнула она и, пригнувшись к шее лошади, помчалась быстрее ветра.

Мы ринулись вслед за этой беспорядочно бегущей толпой и в течение трех часов резали, кололи, рубили. Наконец рога протрубили "стой!".

Битва при Патэ закончилась нашей победой.

Жанна д'Арк сошла с коня и остановилась, задумчиво обозревая страшное поле сражения. Потом она сказала:

— Благодарение Господу: могуч был сегодня удар Его десницы.

Немного погодя она подняла лицо и, устремив глаза вдаль, произнесла, как будто размышляя вслух:

— Тысячу лет, тысячу лет после этого удара не воспрянет во Франции английская мощь.

И снова она замолчала, погрузившись в думы; наконец, она повернулась к своим полководцам, стоявшим поодаль; лицо ее просветлело, в глазах загорелся благородный огонь, и она промолвила:

— О друзья, друзья! Сознаете ли вы? Франция находится на пути к свободе!

— И только благодаря Жанне д'Арк! — сказал Ла Гир, шествуя мимо нее и отвешивая ей глубокий поклон; остальные полководцы последовали его примеру. Я слышал, как он пробормотал на ходу: "Я не отказался бы от своих слов, хотя бы меня грозили спровадить за это ко всем чертям!" Затем мимо Жанны прошли, один за другим, отряды нашей победоносной армии, неистово крича: "Ура! Да здравствует Орлеанская Дева!" А Жанна улыбалась и салютовала им своим мечом.

Мне еще раз довелось увидеть в тот день Жанну на кровавом поле сражения при Патэ. Под вечер я встретил ее в том месте, где грудами и кучами лежали мертвые и умирающие; наши солдаты смертельно ранили одного из английских пленников, который был слишком беден, чтобы заплатить выкуп. Она издали видела, как совершилось это жестокое дело; она поскакала к тому месту и тотчас послала за священником. Теперь она положила голову умирающего врага к себе на колени и утешала его в минуту смерти словами участия и ласки, как будто она была его родная сестра; и женские слезы все время текли по ее щекам [16]Лорд Рональд Гоуэр ("JoanofArc", стр. 82) говорит: "Мишле нашел этот рассказ среди показаний оруженосца Жанны д'Арк, Луи де Конта, который, вероятно, был очевидцем этой сцены". Это верно. Настоящий эпизод был приведен автором "Личных воспоминаний о Жанне д'Арк", когда он выступил в качестве свидетеля на Суде Восстановления в 1456 году. —М.Т..

ГЛАВА XXXI

Жанна сказала правду: Франция была на пути к свободе.

Война, именуемая Столетней, была теперь опасно больна; недуг начался с английской стороны — в первый раз со времени рождения этой распри, начавшейся девяносто один год тому назад.

Надлежит ли нам оценивать сражения числом убитых и размерами причиненных бедствий? Или же мы должны судить о них по вытекающим из них следствиям? Всякий скажет, что величие или ничтожество сражения определяется только его последствиями. И с этим согласится каждый, потому что это — истина.

Если судить по результатам, то битву при Патэ надо отнести к немногим наиболее великим и знаменательным сражениям, какие происходили с тех самых пор, как люди впервые начали прибегать к оружию для решения своих споров. При такой оценке возможно даже, что битва при Патэ не имеет себе равной в числе этих немногих, а стоит особняком, как величайшее из исторических столкновений. Ведь когда она началась, то Франция лежала измученная, при последнем издыхании; положение ее было безнадежно, по мнению всех политических врачевателей. Через три часа битва кончилась — и Франция выздоравливала. Здоровье ее пошло на поправку, и полное восстановление сил зависело только от времени и от обычного ухода. Самый плохой врач должен был это заметить; и никто не мог этого отрицать.

Многие смертельно больные народы достигали выздоровления путем целого ряда сражений, утомительной стезей опустошительных войн, тянувшихся многие годы. Но только один народ исцелился в один день, после одной битвы. Народ этот — французы, битва — Патэ.

Не забывайте этого и гордитесь, ибо вы — французы, а это событие — наиболее достопамятная запись в длинных летописях вашего отечества. Вот стоит оно, головой достигая облаков! Когда вы вырастите, то совершите паломничество на поле сражения при Патэ и, остановившись, обнажите голову. Перед чем? Перед памятником, вознесшимся главой до облаков? Да. Ибо все народы во все времена воздвигали мавзолеи на полях своих сражений, чтобы увековечить память о происшедшем здесь деянии и оградить от забвения имя героя. А Франция — забудет ли она Патэ и Жанну д'Арк? Ненадолго. И соорудит ли она достойный памятник, который находился бы в соответствии с памятниками других сражений и героев мира? Может быть, если хватит места под небосводом.

Взглянем же назад и присмотримся к некоторым необычайным и знаменательным событиям. Столетняя война началась в 1337 году. Она бушевала долго, из года в год; и наконец, после страшного бедствия при Креси, Англия повалила обессиленную Францию. Но Франция поднялась и продолжала бороться, год за годом, пока не пала снова под страшным ударом — при Пуатье. Еще раз собрала она остаток своих сил, и война опять бушевала и бушевала, год за годом, десятилетие за десятилетием. Дети рождались, вырастали, женились, умирали — а война продолжалась; их дети в свою очередь вырастали, женились и умирали — а война продолжалась. Народилось третье поколение и, возмужав, опять увидело Францию поверженной, на этот раз после беспримерно бедственного сражения при Азенкуре, а война все продолжалась из года в год, и с течением времени эти дети тоже женились.

Франция представляла собой обломок, руину, пустыню. Половина ее принадлежала Англии, и с этим никто не решался спорить; другая половина не принадлежала никому — через три месяца там развевалось бы английское знамя, ибо король французов был готов бросить свою корону и бежать в заморские страны.

И вот из далекой деревни явилась невежественная крестьянская девушка и бросила вызов этой беспощадной войне, этому всепожирающему огню, который опустошал страну в течение трех поколений. И тогда начался самый быстротечный и удивительный поход, какой только записан на страницах истории. Он закончился в семь недель. В семь недель Жанна смертельно изувечила эту ужасную войну, это девяностолетнее чудовище. Под Орлеаном она ошеломила его могучим ударом, а при Патэ раздробила ему спинной хребет.

Подумайте об этом! Да, подумать можно, но понять? Это — другое дело: никто и никогда не будет в силах объяснить это поразительное чудо.

Семь недель, и лишь изредка — кровопролитие, да и то небольшое. Сражение при Патэ было, пожалуй, самое кровопролитное за все время похода: из шести тысяч англичан две тысячи погибли в бою. Говорят, что во время только трех битв — при Креси, Пуатье и Азенкуре — было убито сто тысяч французов, не считая тысячи остальных сражений этой долгой войны. Печален список мертвецов Столетней войны — их перечень бесконечен. Десятками тысяч приходится считать погибших в сражениях. От беспощадных жестокостей и от голода жертвы исчисляются — страшно сказать — миллионами.

Эта война была словно людоед, который около столетия бродил по стране, пожирая людей, и кровь их капала из его пасти. И девочка семнадцати лет своей слабой рукой повергла его ниц; и вот он лежит, распростертый, на поле сражения при Патэ и никогда не поднимется снова, пока жива наша старушка Франция.

ГЛАВА XXXII

Великое известие о Патэ, говорят, в каких-нибудь двадцать часов разнеслось по всей Франции. Об этом я ничего не знаю; но одно несомненно: лишь только человек узнавал эту новость, он бежал сообщить ее соседу, крича и прославляя Бога; сосед в свою очередь бежал к ближайшему дому; и так, от одного к другому, от второго к третьему, неутомимо передавалась летящая новость. А если кто узнавал ее среди ночи, то вскакивал с постели и разносил дальше эти благие слова. И радость, сопутствовавшая им, была подобна тому свету, который озаряет землю, когда солнечный лик освобождается от затмения. И действительно, Франция все это долгое время была омрачена как бы затмением; она была окутана глубоким мраком, который теперь разгонялся этим благодатным известием, долженствовавшим вскоре превратиться в ослепительный свет.

Весть о нашей победе заставила бегущего врага устремиться в Иевиль; но город восстал против англичан, своих властелинов, и закрыл ворота перед их собратьями. Неприятель бежал в Мон-Пипо, в Сен-Симон, во всевозможные английские крепости; и гарнизон сейчас же поджигал укрепления и рассеивался по полям и лесам. Отряд нашей армии занял Менг и разграбил город.

Когда мы приехали в Орлеан, то население обезумело от радости раз в пятьдесят больше прежнего, а это много значило. Только что стемнело, и так великолепны и многочисленны были зажженные огни, будто мы плыли по морю пламени. А сколько шума: толпа, кричащая до хрипоты, грохотание пушек и звон колоколов!.. Никогда еще не было ничего подобного. И со всех сторон доносился новый возглас, который при вступлении отряда в городские ворота превратился в настоящую бурю: "Привет Жанне д'Арк!.. Дорогу Спасительнице Франции!" Были и другие крики: "Отмщение за Креси! Отмщение за Пуатье! Отмщение за Азенкур! Вечная слава Патэ!"

Они чуть не обезумели. Вы не можете себе и представить, как они шумели. Пленники ехали в середине нашей колонны. Когда народ увидел своего непобедимого старого врага, так долго заставлявшего его плясать под свою мрачную боевую музыку, то началось нечто невероятное — я не в состоянии описать этот оглушительный рев. Они были так рады видеть англичан, что хотели тут же схватить их и повесить. Поэтому Жанна приказала подвести их к передовой части отряда, чтобы они могли ехать под ее защитой. То было поразительное зрелище.

ГЛАВА XXXIII

Да, Орлеан был в чаду блаженства. Жанна пригласила короля и делала приготовления к торжественной встрече, но он не приехал. Он тогда был еще рабом, а ла Тремуйль — повелителем. Повелитель и раб оба жили в это время в замке повелителя, в Сюлли-на-Луаре.

В Божанси Жанна дала обет примирить коннетабля Ришмона с королем. Она повезла Ришмона в Сюлли-на-Луаре и выполнила свое обещание.

Пять великих подвигов совершила Жанна д'Арк:

1) Снятие осады.

2) Победа при Патэ.

3) Примирение в Сюлли-на-Луаре.

4) Венчание короля.

5) Бескровный поход.

Обратимся же теперь к бескровному походу (и к коронации). Жанна победоносно прошла через вражескую область от Жьена до Реймса, и оттуда — до ворот Парижа; с начала похода и до самого конца его она брала все английские города и крепости, стоявшие на пути. И осуществила она это исключительно могуществом своего имени, не пролив ни единой капли крови; в этом отношении ее поход является, быть может, самым таинственным в истории человечества. Это был самый славный из ее военных подвигов.

Наиболее важным деянием Жанны было примирение. Никто другой не осуществил бы этого, и, по правде говоря, никто из власть имущих не желал пытаться. По своему уму, по обширности военных знаний, по государственному опыту коннетабль Ришмон был даровитейший человек во всей Франции. Его преданность была выше подозрений (и этим он резко отличался от прочих представителей суетного и недобросовестного французского двора).

Возвратив Ришмона Франции, Жанна тем самым безусловно обеспечила успешное окончание предпринятого ею великого дела. В первый раз она увидела Ришмона, когда тот явился к ней со своим маленьким войском. Неудивительно ли, что она с первого взгляда угадала в нем именно того человека, который был способен довести до конца ее труды, завершить их и упрочить навеки? Почти ребенок — каким образом она сумела это сделать? Объяснить это можно тем, что у нее был "зрячий глаз", как выразился один из наших рыцарей. Да, у нее был этот великий дар — пожалуй, самый возвышенный и редчайший дар среди людей. То, что оставалось теперь совершить, уже не представляло каких-либо необычайных трудностей; однако нельзя было предоставить заключительную работу окружавшим короля идиотам. Ибо для этого нужно было проявить государственную мудрость, и предстояла упорная, терпеливая борьба с врагом. В течение четверти века время от времени еще должны были происходить небольшие сражения, и смышленый предводитель мог бы с этим справиться без ущерба спокойствию всей страны. И мало-помалу, приобретая с каждым днем все большую уверенность, французы окончательно изгнали бы англичан.

И это сбылось. Под влиянием Ришмона король со временем превратился в человека: в человека, в короля, в отважного, способного и решительного воина. Через шесть лет после Патэ он сам руководил атакой, сам сражался во рвах перед крепостными стенами, стоя по пояс в воде, сам взбирался по штурмовым лестницам под жесточайшим огнем, и своим бесстрашием он мог бы заслужить похвалу самой Жанны. Понемногу он и Ришмон совершенно спровадили англичан, изгнав их даже из тех областей, где народ был покорен ими лет триста назад. В этих областях нужно было действовать мудро и осторожно, так как англичане были честными и справедливыми правителями, а население, привыкшее к разумным порядкам, не всегда стремится к переменам.

Какое из пяти великих деяний Жанны надлежит признать главным? Я думаю, что каждое из них поочередно было таковым. Другими словами, взятые в совокупности, они равносильны одно другому, и ни одно из них не было важнее остальных.

Понимаете? Каждое ее деяние было восходящей ступенью. Исключить одно — значило бы сделать восхождение невозможным; несвоевременное совершение одного из деяний тоже привело бы к неудаче. Вспомните коронацию. Где вы найдете в истории другой такой же перл дипломатического искусства? Понимал ли король огромную важность сего события? Нет. А его министры? Нет. А прозорливый Бедфорд, представитель английской короны? Нет. Неисчислимое драгоценное преимущество было перед глазами короля и Бетфорда; король мог смелым ударом завоевать преимущество; Бетфорд мог завладеть им без малейшего труда; но они не оценили этой возможности, и никто из них не протянул руки. Из всех мудрых и высоких сановников Франции только одному была известна неизмеримая ценность этой незамеченной награды — тем сановником была необразованная семнадцатилетняя девушка, Жанна д'Арк; и она оценила ее сразу и заговорила о ней с самого начала как о существенной цели своего посланничества.

Как узнала она? Ответ простой: она была крестьянка. Этим объясняется вся суть дела. Она вышла из народа и знала народ; те, остальные, вращались в сферах более высоких и об окружающем знали немногое. Мы не привыкли считаться с этой неопределенной, бесформенной, недвижной массой, с этой могучей силой низов, которую мы называем народом — почти презрительное имя. Странно такое отношение: ибо мы, в сущности, знаем, что прочен только тот престол, который поддерживается своими подданными; стоит устранить эту опору — и ничто в мире не предохранит трон от падения.

Вдумайтесь теперь в то, что я вам скажу, и поймите, насколько это важно. Во что верит поп, в то верит и приход; прихожане любят своего священника и чтут его; он — их неизменный друг, их бесстрашный защитник, их утешитель, их помощник в годину бедствий; он пользуется их неограниченным доверием; что бы он ни приказал им, они исполняют слепо и беспрекословно, не останавливаясь ни перед какими жертвами. Подведите теперь внимательный итог всему этому: что получится? А вот что: приходский священник правит народом. Что станется с королем, если приходский священник откажет ему в поддержке и перестанет признавать его власть? Он будет только тенью, а не королем; ему придется отречься от престола.

Уловили вы мою мысль? В таком случае идем дальше. Священник рукополагается грозной десницей Господа, возлагаемой на будущего пастыря Его избранным представителем на земле. Это посвящение в сан неотъемлемо: ничто не может его отменить, никакая сила не может отнять то, что дано. Ни Папа и никакая другая власть не может лишить священника его сана; этот сан дарован Богом, он свят и незыблем навеки. Все это известно неторопливому уму прихожан. Для священника и для прихожан помазанник Божий является носителем сана, значение которого неоспоримо и несокрушимо. В глазах приходского священника и в глазах его подданных, народа, некоронованный король — лишь подобие избранника, несущего священные обязанности, но в них не утвержденного; он не имеет должности, он не рукоположен, и на его место могут назначить другого. Одним словом, невенчанный король — сомнительный король; но если Господь избрал его, а служитель Господа, епископ, помазал его на царство, то все сомнения исчезают: священник и паства с этих пор становятся его верноподданными и всю свою жизнь будут признавать королем только его.

В глазах Жанны д'Арк, крестьянской девушки, Карл VII до своего коронования не был королем; для нее он был только дофин, то есть наследник. Если я где-нибудь написал, будто она называла его королем, то это была ошибка: она до самой коронации иначе не величала его, как дофин. Благодаря этому вы можете видеть как в зеркале (а Жанна именно была зеркалом, в котором ясно отражались низы французского населения), что для всей этой огромной, незамечаемой силы, которую мы называем народом, он до коронования своего был не король, а только дофин; а после венчания он сделался королем бесспорно и бесповоротно.

Теперь вы поймете, каким исполинским ходом на политической шахматной доске была коронация. Бедфорд со временем понял это и попытался исправить ошибку, короновав своего короля; но какую пользу это могло бы принести? Никакой решительно.

Кстати, раз я заговорил о шахматах: все великие деяния Жанны могут быть уподоблены этой игре. Каждый ход был сделан своевременно, и каждый ход был велик и плодотворен именно потому, что был сделан в надлежащее время. Каждый ход в отдельности казался важнейшим; но конечный итог показал, что все они были в равной степени необходимы и важны. Вот порядок всей игры:

1. Первый ход Жанны: Орлеан и Патэ — шах.

2. Следующий ход: примирение, но она не объявляет шаха, потому что это был ход для занятий позиций, и его выгода должна была проявиться впоследствии.

3. Следующий ход: коронация — шах.

4. Затем поход без кровопролития — шах.

5. Последний ход (после ее смерти): примиренный коннетабль Ришмон становится ближайшим сподвижником французского короля — шах и мат.

ГЛАВА XXXIV

Луарский поход как бы открыл дорогу в Реймс. Теперь уже не было достаточных причин, чтобы откладывать коронацию. Коронация довершила бы то дело, которое было возложено на Жанну самим Небом; а затем она навсегда отказалась бы от войны, умчалась бы домой, к своей матери, к своим стадам овец и на всю жизнь осталась бы у домашнего очага, в обители счастья. Об этом она мечтала: не зная ни минуты покоя, она нетерпеливо ждала, когда же сбудутся ее грезы. Она так всецело отдалась этому настроению, что я начал сомневаться в ее дважды повторенном пророчестве об ожидающей ее преждевременной смерти; и конечно, почувствовав эти сомнения, я с радостью за них ухватился и предоставил им полную свободу.

Король боялся двинуться в Реймс, потому что дорога была усеяна английскими укреплениями, как верстовыми столбами. Жанна относилась к этим крепостям пренебрежительно, считая, что теперь, при изменившихся условиях, когда англичане утратили всякую самоуверенность, опасаться решительно нечего.

И она была права. Поход в Реймс оказался подобен праздничной поездке. Жанна не взяла с собой даже пушек, ибо была слишком уверена, что их не пришлось бы пустить в дело. Из Жиана мы выступили в количестве двенадцати тысяч. Это было 29 июня. Дева ехала рядом с королем; по другую сторону короля сопровождал герцог Алансонский. За герцогом следовали три других принца крови. За ними ехали Бастард Орлеанский, маршал де Буссак и адмирал Франции. Затем Ла Гир, Сентрайль, Тремуйль и длинная вереница рыцарей и дворян.

Мы остановились на три дня перед Оксером. Горожане снабдили наше войско припасами, и к королю являлась депутация, но мы не вошли в сам город.

Сен-Флорентен открыл королю свои ворота.

4 июля мы прибыли в Сен-Фаль; а по ту сторону раскинулся перед нами Труа — город, наполнивший жгучим любопытством нас, молодежь, ибо мы помнили, как семь лет назад, на пастбищах Домреми, явился к нам Подсолнечник с черным флагом и принес позорную весть о заключенном в Труа договоре, о том договоре, который предавал Францию во власть англичан и отдавал замуж за "азенкурского мясника" дочь нашего королевского дома. Конечно, бедный город не был виноват; тем не менее воспоминание о прошлом разожгло нашу досаду, и мы надеялись, что здесь произойдут какие-нибудь столкновения — нам страстно хотелось пойти на город приступом и сжечь его дотла. Там был сильный гарнизон, состоявший из английских и бургундских солдат; кроме того, они ждали подкреплений из Парижа. До наступления вечера мы расположились лагерем против городских ворот, и устроенная неприятелем вылазка доставила нам кое-какую работу.

Жанна предложила городу Труа сдаться. Комендант, видя, что у нее нет артиллерии, осмеял ее требование и прислал ей грубо оскорбительный ответ. Пять дней продолжались совещания и переговоры. Никакого решения. Король готов был повернуть назад и махнуть рукой. Он боялся идти дальше, оставив позади себя столь сильную крепость. Но тут заговорил Ла Гир, и его слова наделили щелчком некоторых советников его величества:

— Орлеанская Дева предприняла этот поход по собственному побуждению; и мне думается, что в этом деле надо прислушиваться только к ее мнению, а не к словам других лиц, хотя бы и самых высокопоставленных и знатных.

Это было сказано мудро и справедливо. И вот король послал за Девой и спросил ее, как она видит будущее. Она ответила без малейшего оттенка сомнения или нерешимости в голосе:

— Через три дня город будет нашим.

Тут нарядный канцлер вставил свое словечко:

— Имей мы в этом уверенность, мы бы готовы прождать здесь хоть шесть дней.

— Шесть дней — отлично! Во имя Господа, сударь мой, завтра же мы войдем в город.

Затем она села на коня и поскакала вдоль рядов, восклицая:

— Готовьтесь! За работу, друзья, за работу! На рассвете пойдем на приступ!

В эту ночь она трудилась без устали, не щадя своих рук, как простой солдат. Она приказала забросать ров фашинами и связками хвороста, чтобы образовать подобие моста; и в этой тяжелой работе она приняла участие наравне с мужчинами.

На рассвете она заняла место во главе войска, идущего на приступ, и рога затрубили атаку. В то же мгновение на городской стене затрепетал под дуновением ветра флаг перемирия, и Труа сдался без выстрела.

На следующий день король, имея рядом с собой Жанну и сопровождаемый Паладином, который нес ее знамя, торжественно вступил в город во главе своей армии. И армия эта была превосходна, ибо она с каждым днем разрасталась все больше и больше.

Но вот случилось нечто странное. По условиям заключенного с городом договора гарнизон из английских и бургундских солдат получил разрешение унести с собою свою "собственность". И это было вполне справедливо, потому что иначе как бы они могли достать себе необходимое пропитание? Прекрасно. Солдаты эти должны были все пройти через одни и те же ворота, и в назначенный для их ухода час мы, молодые парни, отправились туда посмотреть; Карлик присоединился к нам. Вот потянулись они нескончаемой вереницей; впереди шли пехотинцы. При их приближении мы заметили, что каждый из них несет на своей спине тяжесть, непомерно объемистую и увесистую для сил одного человека; и мы говорили друг другу, что люди эти, видимо, нажились не в пример бедным, простым солдатам. Но что же оказалось, когда они подошли еще ближе? Каждый из этих негодяев тащил на спине пленного француза! Они, видите ли, уносили свои "вещи", свою "собственность", в точности воспользовавшись разрешением, которое было дано договором.

Подумайте только, как это было хитро, как находчиво! Что могла возразить, что могла поделать стража? Ведь эти люди, без сомнения, пользовались своим правом. Пленники составляли их собственность: этого никто не мог отрицать. Дорогие мои, если бы то были пленные англичане, то какая получилась бы богатая добыча! Ибо в течение столетия пленники-англичане составляли большую редкость и ценились высоко; а пленные французы — другое дело: они встречались в изобилии на протяжении целого века. Обладатель пленного француза вообще недолго берег его как источник выкупа, но чаще всего убивал, чтобы не тратиться на его содержание. Это показывает вам, как невысоко тогда ценилась такая добыча. Когда мы взяли Труа, то теленок стоил тридцать франков, баран — шестнадцать, а пленный француз — восемь. За животных платили огромные деньги — неудивительно, если цена эта вам покажется невероятной. Но помните, что тогда была война. Влияние войны сказывалось двояко: мясо становилось дороже, пленники — дешевле.

Итак, несчастных французов уносили прочь. Что мы могли поделать? Едва ли мы могли добиться чего-нибудь путного, но мы исполнили все, что было в наших силах. Снарядили гонца, и он помчался к Жанне с известием, а мы вместе с французской стражей остановили шествие и начали переговоры — вы понимаете, надо было выиграть время. Какой-то рослый бургундец потерял терпение и, издав проклятие, сказал, что его никто не посмеет остановить: он таки пойдет и возьмет с собой пленника. Однако мы загородили ему дорогу, и он убедился в своей ошибке: уйти было невозможно. Тогда он разразился самой безумной и кощунственной руганью и, сняв пленника со спины, поставил его на землю, связанного и беспомощного; затем он вынул свой нож и сказал нам с торжествующей злобой во взгляде:

— Вы говорите, я не имею права его унести? Однако он принадлежит мне, и с этим никто не будет спорить. Раз я не могу унести его отсюда — эту принадлежащую мне вещь, — то можно распорядиться иначе. Да, я могу ведь убить его: величайший олух среди вас и тот не станет отрицать этого права. Об этом вы и не подумали. Паршивцы!

Бедный, изможденный пленник глазами молил нас о спасении; потом он заговорил и сказал, что дома у него остались жена и маленькие дети. Подумайте, как обливались кровью наши сердца. Но что мы могли поделать? Бургундец был прав. Мы могли только просить и заступаться за пленника. Так мы и поступили. А бургундец злорадствовал. Он остановил руку с занесенным ножом, чтобы упиваться нашими мольбами и издеваться над ними. Этим он задел нас за живое. Тогда Карлик сказал:

— Позвольте-ка, господа молодые, я потолкую с ним; уж если что кому нужно растолковать, так я на этот счет мастер — всякий так скажет, кто имел со мной дело. Усмехаетесь? Так и надо за мое хвастовство, поделом. Однако я все-таки побалуюсь немного — самую малость.

С этими словами он подошел к бургундцу и повел тихую, спокойную речь, отменно доброжелательную и незлобивую; между прочим, упомянул он о Деве и только что начал говорить о том, как она по доброте своего сердца оценила бы и восхвалила бы тот милосердный поступок, который он…

Он не договорил. Бургундец перебил его гладкую речь оскорблением, направленным против Жанны д'Арк. Мы бросились вперед, но Карлик с побагровевшим лицом отстранил нас и сказал важно и торжественно:

— Прошу вас воздержаться. Кто ее почетный телохранитель? Предоставьте это дело мне.

И, сказав так, он внезапно протянул правую руку и схватил огромного бургундца за горло, так что тот повис во весь рост.

— Ты оскорбил Деву, — сказал Карлик, — а Дева — это Франция. Язык, дерзнувший на это, должен умолкнуть навсегда.

Слышно было, как затрещали кости. Глаза бургундца вылезли из орбит и вперили в пространство свинцовый, бессмысленный взгляд. Лицо его потемнело и сделалось густо-багровым. Его руки безжизненно повисли, все тело вздрогнуло и стало дряблым; мускулы утратили свою упругость и замерли. Карлик разжал руку, и неподвижное мертвое тело грузно повалилось на землю.

Мы развязали пленника и сказали ему, что он свободен. В одно мгновение его жалкая приниженность сменилась безумной радостью, а безысходный ужас уступил место ребяческой ярости. Он подбежал к мертвецу и принялся пинать его ногами, плевать ему в лицо; он плясал на нем, набивал рот его грязью, хохотал, издевался, проклинал, выкрикивал проклятия и всевозможные низости, словно опьяневший слуга сатаны. Это можно было ожидать: солдатская жизнь не приучает к святости. Многие зрители хохотали, иные были равнодушны, но никто не удивлялся. Но вот, увлекшись своей безумной пляской, освобожденный узник подпрыгнул слишком близко к остановившейся веренице, и второй бургундец проворно всадил нож ему в шею; с предсмертным криком он полетел наземь, и ярко-алая струя крови брызнула вверх на целых десять футов, сверкнув, точно луч света. И враги и друзья разразились веселым хохотом. На этом и закончилось одно из самых "приятных" приключений моего многоцветного военного поприща.

Тут подоспела Жанна, запыхавшаяся, взволнованная. Услышав о притязаниях гарнизонов, она сказала:

— Право на вашей стороне. Это ясно. Неосторожно было включать в договор условие, толкование которого слишком обширно. Но вы не должны уводить этих бедных людей. Они — французы, и я этого не допущу. Король их выкупит, всех до единого. Подождите, пока я пришлю от него извещение; и не смейте тронуть ни единого волоса на их голове, ибо я говорю вам: за это вы поплатитесь очень дорого.

Дело уладилось. Пленники хоть на некоторое время были теперь в безопасности. А Жанна поспешно поехала назад и предъявила королю решительное требование, не обращая внимания ни на какие отговорки или уловки. Король наконец сказал, что пусть она поступает, как ей угодно; и она тотчас вернулась и, выкупив пленников от имени короля, отпустила их на свободу.

ГЛАВА XXXV

Именно здесь нам привелось снова увидеть великого королевского дворецкого, в замке которого гостила Жанна, когда она, едва придя из деревни, вынуждена была терять время в Шиноне. Теперь она с разрешения короля дала ему в Труа должность городского бальи.

Вскоре мы двинулись в дальнейший поход; Шалон сдался нам. Здесь, недалеко от Шалона, случилось, что во время беседы Жанне задали вопрос: не боится ли она за будущее? Да, отвечала она: надо опасаться одного — предательства. Кто поверил бы этому? Кому могла бы пригрезиться подобная нелепость? А между тем ее слова отчасти оказались пророческими. Поистине человек есть жалкое животное.

Мы шли вперед, шли без остановки; и наконец 16 июля мы увидели нашу цель: далеко впереди высились большие башни Реймского собора! Многократное "ура" пронеслось по рядам нашего войска. Жанна д'Арк остановила свою лошадь и, с ног до головы закованная в белые латы, смотрела вперед, мечтательная, прекрасная, и на лице ее изобразилась глубокая-глубокая радость; то не была земная радость — о нет! Жанна была во власти Небес, она уподобилась бесплотному духу! Как посланница Небес, она почти исполнила свою задачу — исполнила ее безупречно. Завтра она могла бы сказать: "Кончено — и теперь отпустите меня на свободу".

Мы расположились лагерем, и начались хлопотливые, шумные, суетливые приготовления к торжествам. Прибыл архиепископ во главе многочисленной депутации, а за ним потянулись толпами горожане и жители сел: они кричали "ура", несли знамена, привели с собой музыкантов, и море восторга, волна за волной, влилось в наш лагерь; люди опьянели от счастья. И Реймс неустанно работал всю ночь, стуча молотками, украшая город, сооружая триумфальные арки и одевая старинный собор внутри и снаружи великолепием богатейшего убранства.

На другое утро мы двинулись спозаранку; коронационные торжества должны были начаться в девять и продолжаться пять часов подряд. Мы знали, что английские и бургундские солдаты гарнизона окончательно отказались от мысли сопротивляться Деве, и что ворота гостеприимно откроются перед нами, и весь город встретит нас восторженными приветствиями.

Утро было восхитительное, ярко-солнечное, но в то же время прохладное, освежающее и бодрящее. Войско было в парадной форме, и на него любо было смотреть, когда оно, покинув лагерь, начало развертываться, как змея, и выступило в свой последний мирный коронационный поход.

Жанна, красовавшаяся на своем черном коне и окруженная личной свитой во главе с герцогом Алансонским, остановилась, чтобы в последний раз сделать смотр войскам и проститься с ними, ибо она не собиралась снова сделаться когда-нибудь воином или состоять на службе с этими солдатами или с другими. Этот день она считала последним. Войска знали об этом и были уверены, что они в последний раз созерцают девственное чело своего непобедимого маленького вождя, своей любимицы, которой они так гордились и которую в глубине сердца возвели в высокое звание "дщери Господа", "Спасительницы Франции", "Любимицы Победы", "Оруженосца Христа"; они наделяли ее и другими еще более нежными прозвищами, которые были подобны проявлениям наивной и щедрой ласки, знакомой лишь детям любвеобильных родителей. И вот теперь мы увидели нечто новое, что было порождено волнением, которое разделялось и Жанной, и ее воинством. Во время прежних парадов воодушевленные солдаты, отряд за отрядом, шли мимо главнокомандующего, оглашая воздух громом ликующих приветствий; никто не шел с поникшей головой, глаза у всех сверкали, а барабанщики и музыканты исполняли победоносный гимн; но на этот раз не было ничего подобного. Можно было бы, закрыв глаза, почувствовать себя в обители мертвецов, если бы не один только звук. Кроме звука этого, ничто не нарушало тишины летнего воздуха: то был глухой топот марширующего войска. Солдаты, проходя мимо Жанны сомкнутыми рядами, прикладывали правую руку к виску, ладонью наружу (такова была форма отдания чести), и в их взглядах, устремленных на Жанну, можно было прочесть немое: "Да благословит тебя Бог" и "Прощай"; и каждый старался подольше не терять ее из виду. Пройдя мимо Жанны, они долго еще не опускали рук — в знак благоговейного уважения. Каждый раз, как Жанна подносила к глазам платок, на лица солдат набегала скорбная тень.

Смотр войскам, одержавшим победу, обыкновенно поселяет в сердце безумную радость; но на этот раз сердце готово было надорваться от тоски.

Вскоре мы поехали к жилищу короля: он поселился во дворце архиепископа. Вот он кончил свои сборы, и мы помчались галопом, чтобы занять место во главе армии. К этому времени со всех сторон начали стекаться жители окрестных сел: они запрудили дорогу с обеих сторон, желая взглянуть на Жанну, — повторилось то же самое, что мы привыкли видеть с первого же дня нашего первого похода. Путь наш лежал через луг, и крестьяне разделили этот луг двойными шпалерами. Они стояли вдоль всей дороги, образовав с обеих сторон широкую многоцветную кайму; все крестьянские девушки и женщины были в белых кофтах и в ярко-красных юбках. Создавалось такое впечатление, как будто перед нашими глазами тянулись две бесконечные гирлянды из лилий и маков. И вот через такие шпалеры нам приходилось проезжать все эти дни. То не была дорога, окаймленная гордо стоящими цветами, — нет: цветы эти всегда были коленопреклоненны; эти люди-цветы стояли на коленях, обратившись лицом к Жанне д'Арк, простирая к ней руки и проливая благодарные слезы. И те, что стояли в передних рядах, непрестанно обнимали ее ноги, целовали их и припадали к ним орошенным слезами лицом. Ни разу в течение тех дней я не видел, чтобы кто-нибудь — мужчина или женщина — не стал на колени при ее проезде или забыл обнажить голову. Впоследствии, во время Великого суда, эти трогательные проявления народных чувств были положены в основу обвинения. Она была предметом народного обожания, а это доказывало, что она — еретичка; вот в чем обвинил ее этот несправедливый суд.

Приблизившись к городу, мы увидели весело развевающиеся флаги и черные толпы народу на башнях и на длинных извилинах городских стен. Воздух дрожал от пушечных выстрелов и застилался клубами белого дыма. Торжественно вступили мы в ворота и двинулись шествием по улицам города; позади нас шли в праздничных костюмах все гильдии и цехи, неся свои значки; ликующий народ теснился повсюду; люди собирались у окон, взбирались на крыши; балконы были увешаны дорогими многоцветными тканями. Со всех сторон нам махали белыми платками, казалось, вокруг снежная буря!

Имя Жанны было введено в церковные молитвы — почет, до сих пор принадлежавший только королевскому дому. Но на ее долю выпала и другая почесть, хотя и скромная, но более близкая ее сердцу и более достойная гордости: простой народ выбил в ее честь свинцовые медали с ее изображением и гербом и носил их как священный талисман. Эти медали можно было видеть повсюду.

Из архиепископского дворца, против которого мы остановились и где должны были жить король и Жанна, послали в церковь аббатства Сен-Реми (Святого Ремигия), расположенного недалеко от ворот, через которые мы вошли в город; надо было принести оттуда святую ампулу, то есть сосуд со священным миром. Это миро было не из земного масла: оно было приготовлено на Небе, как и самый сосуд. Сосуд с заключенным в нем миром был принесен с Неба голубем. Он был прислан святому Ремигию, когда тот собирался крестить короля Хлодвига, пожелавшего принять христианство. Я знаю, что это — правда. Я еще давно знал об этом по рассказам отца Фронта, в Домреми. Я не в состоянии описать вам, какое неизведанное, боязливое чувство охватило меня, когда я смотрел на этот сосуд и знал, что я собственными глазами вижу вещь, действительно побывавшую на Небе; вещь, которую, быть может, созерцали ангелы и, конечно, Сам Господь, ибо Он послал ее. И я видел эту вещь — я! Я мог бы даже прикоснуться к ней. Но я боялся, ибо я не мог быть уверенным, что Господь не прикасался к сосуду. По всей вероятности, Он к нему прикоснулся.

Из этого сосуда Хлодвиг был помазан на царство; и с тех пор все короли Франции принимали от него миропомазание. Да, со времен самого Хлодвига; а этому уже будет девятьсот лет. Итак, я уже сказал, что послали за сосудом со священным миром. Мы остались ждать. Я верил, что без этого сосуда коронация не была бы коронацией.

Но чтобы получить сосуд, надо было совершить унаследованный от глубокой старины обряд: в противном случае аббат Сен-Реми, преемственный и бессменный хранитель святого мира, не отдал бы его. И вот, исполняя обычай, король отрядил пятерых знатных дворян: они должны были, надев великолепные доспехи и украсив своих коней богатой упряжью, поехать в церковь аббатства в качестве почетной свиты архиепископа Реймского и его каноников, которым предстояло спросить от имени короля священный сосуд. Пятеро знатных рыцарей снарядились в путь; но прежде чем отправиться, они стали рядом на колени и, молитвенно сложив руки, поклялись своей жизнью, что они в полной сохранности привезут священный сосуд и что после помазания короля на царство они в сохранности вернут святыню в церковь Сен-Реми. Архиепископ и его подчиненные отправились к аббатству, сопровождаемые этой рыцарской свитой. Архиепископ был в торжественном облачении, в митре и с крестом в руке. У входа в Сен-Реми они остановились и приготовились принять святой сосуд. Вскоре раздались тихие звуки органа и хорового пения. В сумраке церкви показалась длинная вереница зажженных свечей. Появился аббат в священных ризах, неся фиал; за ним шли его прислужники. Он вручил сосуд архиепископу, соблюдая различные церемонии; затем началось обратное шествие. Впечатление было величественное, ибо все время они продвигались среди мужчин и женщин, которые лежали ниц по обе стороны дороги и молчаливо молились, страшась присутствия грозной святыни, побывавшей на Небе.

Высокоторжественное посольство прибыло к большим западным вратам собора; и при входе архиепископа благоуханный дым фимиама разнесся под сводами огромной церкви. Храм был битком набит — народу было несколько тысяч. Только вдоль всей средины был оставлен широкий проход. Архиепископ и его каноники шествовали среди расступившегося народа, а за ними следовали пятеро рыцарей в роскошных доспехах, держа знамена со своими гербами, и все на конях!

Да, это было величавое зрелище! Всадники, едущие под огромными сводами храма, где длинные лучи света, проходя сквозь расписные окна, создают богатую игру красок. Где еще можно увидеть картину столь торжественную!

Они подъехали к самому клиросу — на четыреста футов от двери, как мне говорили. Тут архиепископ отпустил их, и они ответили глубоким поклоном, так что перья их султанов прикоснулись к шеям лошадей; затем они заставили своих гордых, гарцующих и нетерпеливых животных пятиться к выходу — это вышло торжественно и грациозно; у самых дверей они подняли коней на дыбы, повернули их, пришпорили и умчались.

На несколько минут воцарилась тишина — молчаливое ожидание; такое глубокое водворилось безмолвие, что, казалось, все эти тысячи людей вдруг погрузились в непробудный сон — ухо могло уловить малейшие звуки вроде жужжания мух. Затем сразу хлынула могучая волна созвучий: четыреста серебряных труб слились в богатой мелодии. И вот под стрельчатым сводом высоких западных дверей показались Жанна и король. Медленно продвигались они среди бури приветствий. Взрывы ликующих возгласов смешивались с густым ревом органа и с перекатными волнами торжественного песнопения, доносившегося с хор. Сзади Жанны и короля шествовал Паладин, развернув знамя; он был великолепен: держался надменно и молодцевато, ибо он знал, что народ глядит на него и подмечает пышное парадное облачение, надетое поверх его лат.

Рядом с ним шел сьер д'Альбре, наместник коннетабля Франции, и нес королевский меч.

Вслед за ними шли по порядку старшинства, одетые с королевской роскошью, представители светских пэров Франции; тут были три принца крови, Ла Тремуйль и молодые братья де Лаваль.

Затем следовали представители духовных пэров: архиепископ Реймский, епископы Лаонский, Шалонский, Орлеанский и еще один.

Дальше шествовал великий штаб военачальников: тут были все наши знаменитые полководцы, и каждому хотелось на них взглянуть. Среди оглушительного шума можно было все-таки расслышать возгласы, по которым легко было бы найти двоих из них: "Да здравствует Бастард Орлеанский! Сатане Ла Гиру вечная слава!"

Торжественная процессия дошла до назначенного места, и начались таинства коронования. Долги были они и внушительны: молитвы, фимиамы, проповеди — словом, не забыли ни о чем, что приличествовало случаю; и Жанна все время стояла рядом с королем, держа свое знамя. Наконец, наступила торжественная минута: король прочитал присягу и принял помазание святым миром; подошел пышно одетый сановник, сопровождаемый пажами и служителями; он нес на подушке корону Франции и, преклонив колена, предложил ее королю. Карл, по-видимому, колебался, в том не было сомнения: он протянул руку и остановился — пальцы его, готовые взять корону, застыли в воздухе. Но это продолжалось только одно мгновение, хотя и одно мгновение кое-что значит, когда из-за него останавливаются сердца двадцати тысяч людей и замирает их дыхание. Да, только одно мгновение, а затем он встретил взгляд Жанны и увидел в ее глазах всю радость ее великой, благодарной души; и он улыбнулся ей, и взял корону Франции, и движением, полным изящества и королевского величия, поднял ее и возложил себе на голову.

Как вдруг все загудело! Крики ликования и заздравные возгласы, хоровые гимны и гул органа. А за пределами храма — колокольный звон и грохот пушек!

Исполнилась фантастическая мечта девочки-крестьянки — невероятная мечта, несбыточная: свергнуто английское владычество, и коронован наследник Франции.

Жанна словно преобразилась: Божественной радостью светилось ее лицо, когда она пала на колени у ног короля и смотрела на него сквозь слезы. Губы ее дрожали, и нежной, тихой, прерывистой речью зазвучали ее слова:

— Теперь, о милостивый король, сбылось повеление Господа, чтобы вы пришли в Реймс и приняли ту корону, которая по праву принадлежит только вам, и никому другому. Свершилось то, что было на меня возложено; окажите мне милость — отпустите меня домой, к моей матери.

Король поднял ее и тут же, в присутствии многолюдной толпы, с подобающим благородством воздал хвалу ее великим подвигам; и он утвердил ее в дворянском звании и во всех ее титулах, поставив ее наравне с носителями графского достоинства; он назначил ей свиту и определил состав ее подчиненных соответственно ее сану. После того он сказал:

— Вы спасли корону. Говорите, требуйте, назначайте. Какова бы ни была ваша просьба, она будет исполнена, хотя бы для этого пришлось разорить королевство.

Это было сказано благородно, по-королевски. Жанна тотчас опустилась снова на колени и сказала:

— В таком случае, милостивый король мой, изреките милосердное слово: молю вас, отдайте приказ, чтобы деревня моя, обедневшая и перенесшая столько невзгод в продолжение войны, была освобождена от податей.

— Быть по сему. Продолжайте.

— Это все.

— Все? Ничего, кроме этого?

— Это все. Других желаний нет у меня.

— Но ведь это все равно что ничего, это даже меньше того! Просите — не бойтесь.

— Поистине ни о чем не могу просить, милостивый король. Не принуждайте меня. Я ничего не желаю, кроме этого одного.

Король, видимо, недоумевал и на некоторое время замолчал, как бы стараясь всецело понять и почувствовать причину такого странного бескорыстия. Потом он поднял голову и сказал:

— Она завоевала королевство и венчала короля; и то, о чем она просит, то, что она согласна принять, предназначено другим, а не ей. И она права: ее поступок соразмерен с душевным величием того, чей ум и чье сердце является сокровищницей, которая своими богатствами далеко превосходит все дары короля, всю казну его. Да сбудется так, как желает она. И я предписываю, чтобы отныне Домреми, родное село Жанны д'Арк, Освободительницы Франции, по прозванью Орлеанской Девы, отныне и вовеки веков освобождалось от всех податей.

И ответом на его слова была торжествующая песнь серебряных труб.

Вы теперь видите, что Жанна, вероятно, предчувствовала эту сцену, когда среди пастбищ Домреми на нее нашло вдохновение; мы еще спросили ее, чего она потребовала бы у короля, если бы он когда-либо предложил ей назначить свою награду. Было ей тогда видение или нет — неизвестно, но событие это показывает, что и среди головокружительных почестей, которые теперь выпали на ее долю, она осталась той же простодушной, бескорыстной девочкой, какой она была в тот день.

Да, Карл VII навсегда отменил подати. Часто благодарность королей и народов остывает, их обещания забываются или преднамеренно нарушаются. Но вы, как сыны Франции, должны вспоминать с гордостью, что Франция осталась верна хоть одному этому обещанию. С того дня прошло целых шестьдесят три года. Шестьдесят три раза с тех пор взыскивались налоги в той местности, где лежит Домреми, и все деревни этой области должны были платить, кроме одной, — Домреми. Сборщик податей никогда не заглядывает в Домреми. В Домреми все давно забыли, каков с виду этот страшный, зловещий гость. За это время внесены записи в шестьдесят три податных книги; книги эти хранятся с остальными архивными отчетами, и всякий желающий может их просмотреть. В этих шестидесяти трех книгах в заголовке каждой страницы стоит название деревни, а под ним следует перечень тяжкого бремени налогов; на всех страницах, кроме одной. Я говорю вам истинную правду. В каждой из шестидесяти трех книг есть страница, озаглавленная "Домреми"; и под этим названием вы не найдете ни одной цифры. Вместо цифр вписаны три слова; и в течение всех этих лет слова эти вписывались неизменно, из года в год. Да, всякий раз перед вами пустая страница, где выведены эти благодарственные слова — трогательное напоминание. Вот оно:

DOMREMI

RIEN — LA PUCELLE

"Домреми. Ничего — Орлеанская Дева". Как кратко — и в то же время значительно! Это голос народа. Воображению рисуется величественная сцена. Правительство благоговейно преклоняется перед этим именем и говорит своему служителю: "Обнажи голову и пройди мимо, так повелела Франция". Да, обещание было соблюдено; оно будет соблюдаться вечно; король сказал: навсегда [17]Оно свято соблюдалось в течение более трехсот шестидесяти лет; но затем пророчество не в меру доверчивого восьмидесятилетнего старца нарушилось. Среди смуты французской революции обещание было забыто и привилегия отнята. И она с тех пор так и осталась невосстановленной. Жанна не просила, чтобы имя ее жило в памяти людей; однако Франция с неослабной любовью и благоговением чтила ее память. Жанна не просила себе статуй, однако Франция не поскупилась на бесчисленные памятники. Жанна не просила церкви для Домреми однако Франция сооружает там храм. Жанна не просила о причислении себя к лику святых однако готовятся даже к этому. С благородной щедростью давали Жанне все, чего она не просила; а единственный ею выпрошенный скромный дар у нее отняли. В этом есть что-то бесконечно трогательное. Франция задолжала Домреми подати за сто лет и едва ли в пределах ее найдется хоть один гражданин который не подал бы свой голос за уплату долга. — М.Т..

В два часа пополудни коронационные обряды закончились; опять образовалась процессия с Жанной и королем во главе и торжественно двинулась вдоль середины храма, направляясь к выходу; а народ предавался такой шумной радости, так гремела музыка, и колокола, и пушки, что воистину получалось нечто неслыханное. Так окончился третий из величайших дней жизни Жанны д'Арк. И как быстро следуют они один за другим: 8 мая, 18 июня, 17 июля!

ГЛАВА XXXVI

Мы сели на лошадей; наша кавалькада представляла собой незабвенное зрелище: богатые наряды и колыхающиеся султаны головных уборов ласкали взоры своей живописностью. И по мере того как мы продвигались среди расступившейся толпы, народ с обеих сторон падал ниц, как колосья ржи перед жнецом, и воодушевленно приветствовал помазанника-короля и его спутницу, освободительницу Франции. Но вот наша торжественная процессия, миновав главную часть города, начала приближаться к цели путешествия: мы подъезжали к дворцу архиепископа. Вдруг мы заметили справа, как раз около трактира под вывескою "Зебры", нечто странное — двоих мужчин, не коленопреклоненных, а стоявших. Они стояли впереди коленопреклоненной толпы, ошеломленные, окаменевшие, и пялились во все глаза. И одежда на них была грубая, крестьянская. Два алебардщика яростно кинулись к ним, желая проучить невежд; но только они схватили их, как Жанна вскричала: "Оставьте!" — и, соскользнув с седла, подбежала к крестьянам и обняла одного из них, осыпая ласковыми словами и рыдая. Это был ее отец, а другой — ее дядя, Лаксар.

Новость быстро разнеслась, раздались крики приветствий, и в мгновение ока эти два презренных и неизвестных плебея сделались знаменитыми; они превратились в общих любимцев, и им теперь завидовали. Каждый нетерпеливо проталкивался вперед, желая взглянуть на них, чтобы потом всю жизнь хвастаться, что он видел отца Жанны д'Арк и брата ее матери. Как легко ей было творить подобные чудеса! Она была подобна солнцу: как бы ни был невзрачен и убог озаряемый ее лучами предмет, он тотчас окружался сияньем.

Король милостиво сказал:

— Приведите их ко мне.

И Жанна привела. Она сияла от счастья и от избытка любви; а они, перепуганные и дрожащие, стояли, комкая трясущимися руками свои шапки. И король перед всем народом позволил им приложиться к своей руке; а люди смотрели с завистью и дивились. Король сказал старому д'Арку:

— Благодарение Господу, что Он сподобил тебя быть отцом этого ребенка, этого зиждителя неувядаемой славы. Ты, носящий имя, которое будет еще жить в устах людей, когда забудется весь род королевский, — не подобает тебе с обнаженной головой стоять перед скоротечной славой и мимолетным величием. Покрой голову! — И при этих словах в осанке его чувствовалось благородство настоящего короля.

Затем он приказал позвать реймского бальи; когда тот пришел и, отвесив глубокий поклон, остановился с непокрытой головой, король сказал ему: "Вот эти двое — гости Франции" — и повелел оказать им подобающее гостеприимство.

Заодно теперь же скажу, что папаша д'Арк и Лаксар накануне остановились в этой маленькой харчевне под вывеской "Зебры" и что они не пожелали оттуда перебраться. Бальи предлагал им более удобное помещение, хотел окружить их почетом и доставить им приятные развлечения. Но все эти предложения пугали их: они ведь были робкие и темные крестьяне. И пришлось оставить их в покое. Они не сумели бы насладиться всеми этими благами. Бедняги, они даже не знали, куда им девать свои руки, и все внимание сосредоточивали на том, чтобы как-нибудь не прищемить их. Бальи сделал все, что от него зависело. Он приказал трактирщику предоставить в их распоряжение целый этаж и исполнять все их требования, а счет предъявить городским властям. Кроме того, бальи подарил каждому из них лошадь и сбрую, чем привел их в такой восторг и удивление, что они не могли вымолвить ни слова; ни разу в жизни им не грезилось подобное богатство, и сначала они даже не верили, что лошади настоящие и что они не растают, как туман. Мысли их были неразлучны с этим великолепным подарком, и они теперь постоянно сводили разговор на животных, чтобы иметь возможность поминутно повторять: "моя лошадь", "моя лошадь"; они смаковали эти слова, прищелкивали языком, расставляли ноги и подбоченивались и испытывали такое же приятное чувство, какое испытывает Господь, когда Он смотрит на полчища Своих созвездий, плывущих через таинственные глубины пространства, и с самодовольством вспоминает, что все это принадлежит Ему, все Ему. Да, они были самые счастливые и самые простодушные старые дети, каких я когда-либо видел.

Под вечер состоялось устроенное городом в честь короля и Жанны празднество; был приглашен и двор, и штаб военачальников. В самый разгар торжества послали за отцом Жанны и за Лаксаром, но они согласились пойти лишь после того, как получили обещание, что им позволят сидеть где-нибудь на хорах, откуда они, никем не потревоженные, могли бы видеть все происходящее. И вот они уселись там, глядя с высоты на великолепное зрелище; и они были растроганы до слез, когда увидели, каким невероятным почетом окружена их маленькая любимица и с каким наивным, безбоязненным спокойствием сидит она среди этого ослепительного блеска.

Но наконец и ее невозмутимость была потревожена. Да, она совладала и с милостивой речью короля, и с хвалебным словом д'Алансона и Бастарда, и даже с перлами красноречия Ла Гира, от которых содрогнулось все здание; но все-таки они, наконец, нашли нечто могучее, что оказалось ей не по силам. Торжество подходило к концу; король поднял руку, призывая к молчанию, и ждал так, пока не замерли все звуки; и воцарилась столь глубокая тишина, что ее можно было почти осязать. И вот где-то в отдаленном уголке огромной палаты раздалась заунывная мелодия; зачарованную тишину всколыхнула волна мягких, богатых и нежных созвучий. То была наша бедная, старая, простенькая песня о d'Arbre Fee de Bourlemont! Жанна не выдержала: она закрыла лицо руками и разрыдалась. Да, вы видите: в одно мгновение растаяла вся пышность, вся торжественность праздника, и Жанна снова превратилась в ребенка: она пасла свои стада среди спокойствия полей, а война с ее ужасами, кровопролитная, смертоносная война, и безумная ярость, и хаос сражений — все это вдруг сделалось сном. Вот вам доказательство могущества музыки, этой волшебницы из волшебниц: стоит ей взмахнуть жезлом — и куда девалась действительность?

Этот милый и любезный сюрприз был устроен по желанию короля. Поистине в душе его таились многие добрые качества, хотя они лишь изредка становились заметны, потому что их заслоняли неусыпные козни ла Тремуйля и присных его, и ленивый король был рад предоставить им свободу действий, лишь бы избавиться от хлопот и от ведения государственных дел.

С наступлением вечера мы, домремийские представители личной свиты, пришли в харчевню, собрались в комнате отца и дяди и начали попивать вино да беседовать запросто о Домреми и о деревенских соседях. В это время привезли от Жанны большой пакет с приказанием не вскрывать его до ее прихода; а вскоре явилась и она сама и, отослав свою стражу, сказала, что она хочет занять одну из комнат отца, переночевать в ней и, таким образом, снова почувствовать себя под родным кровом. Мы, члены свиты, поднялись при ее входе и, как подобало, продолжали стоять, пока она не разрешила нам сесть. Тут она повернулась и заметила, что оба старика тоже встали и смущенно топчутся, совсем не по-военному; ей было смешно, но она сдержалась, не желая их обидеть. Она усадила их, уселась сама между ними, положила руку каждого себе на колени, вложила свои пальцы в кисти их рук, и сказала:

— Ну, отбросим теперь все эти церемонии и превратимся опять в родных и в друзей, как в былые времена; ведь я с этого дня покидаю войну, и вы возьмете меня с собой, и я увижу… — Она остановилась, и счастливое лицо ее омрачилось на мгновение, как будто в ее уме промелькнуло сомнение или предчувствие; но тотчас она опять повеселела и произнесла тоном страстного стремления: — О, поскорей бы настал день, поскорей бы нам двинуться в путь!

Отец удивился и сказал:

— Неужели, детка, ты не шутишь? Неужели ты готова отказаться от совершения этих чудес, за которые все восхваляют тебя, — и как раз в такое время, когда ты имеешь возможность завоевать еще большую славу? И ты готова прекратить завидную дружбу с принцами и полководцами, чтобы снова нести тяжелую работу и сделаться незаметной крестьянкой? Это неразумно.

— Еще бы! — сказал дядя Лаксар. — Ты ведешь странные и непонятные речи. Уж и тогда она нас удивила, когда затеяла идти в солдаты; а теперь удивила еще больше — хочет покинуть войско. Поверь мне, коли я скажу, что до нынешнего дня и часа я еще не слыхивал таких странных речей. Хотелось бы мне знать, в чем тут дело.

— Объяснить легко, — сказала Жанна. — Я никогда не стремилась к страданию и увечьям, да и по своей природе я не способна служить их причиной; ссоры всегда меня тревожили, шум и смятение мне не по душе; я предпочитаю мир и спокойствие, люблю все живое. И если я так создана, то как же я могла бы мечтать о войнах, о кровопролитии, о сопровождающих их страданиях, об остающихся после них горючих слезах? Но Господь, через ангелов Своих, возложил на меня великое дело, и могла ли я не повиноваться? Что Он повелел, то я исполнила. Много ли дел возложил Он на меня? Нет, только два — освобождение осажденного Орлеана и венчание короля в Реймсе. Поручение исполнено, и я свободна. Когда на моих глазах погибал какой-нибудь бедный солдат — друг или враг, все равно, — то разве я сама не чувствовала телесной боли, разве скорбь его близких не находила отзвука в моем сердце? О, никогда я не была безучастна. И сколь благодатно сознание, что я добилась своей свободы и что я больше ни разу не увижу этих жестокостей, не буду испытывать этих душевных страданий! Почему же мне в таком случае не вернуться в деревню и не начать прежнюю жизнь? Ведь это — рай! А вы удивляетесь, что я туда стремлюсь. О! Вы — мужчины, настоящие мужчины. Моя мать поняла бы сразу.

Они не знали, что ответить, и некоторое время сидели молча, с растерянным видом. Наконец старый д'Арк сказал:

— Про свою мать — это ты верно. Такую женщину надо еще поискать. Все-то она тоскует и тоскует; по ночам не спит, знай лежит себе да раздумывает — тоскует то есть. По тебе тоскует. Воет на дворе буря, а она тяжко вздыхает и говорит: "Да поможет ей Бог: она небось сейчас в дороге с бедными промокшими солдатиками". А коли блеснет молния да загрохочет гром, то она начнет ломать руки и скажет: "Вот этак-то грохочут пушки да сверкают пороховые огни; она где-нибудь несется сейчас среди пушечных ядер, и нет меня, чтобы ее защитить".

— Ах, бедная мама; мне так ее жалко, так жалко.

— Да, чудная баба; на нее сплошь и рядом такое находит. Когда привозят известие о победе и вся деревня начинает бесноваться с радости да с гордости, то твоя мать принимается бегать туда и сюда среди безумно ликующей толпы, пока не узнает того, в чем вся ее забота, — что ты здорова и невредима; а тогда она бросается на колени — прямо в самую грязь — и восхваляет Господа, и не перестает молиться, покуда хватает сил; и все за тебя; о сражении не скажет и словечка. И всякий раз она говорит: "Теперь конец. Теперь Франция спасена. Теперь-то Жанна вернется к нам". Но всякий раз ей приходится разочаровываться, и конца нет ее горю.

— Довольно, батюшка, у меня сердце так и надрывается. Я с ней буду так добра, когда вернусь. Я буду работать за нее, буду ее утешать, и ей больше не придется страдать из-за меня.

Разговор еще некоторое время продолжался в этом же роде. Потом дядя Лаксар сказал:

— Ты, милая, исполнила волю Господа, и вы с ним квиты; это так, и никто с этим не станет спорить; но как же с королем? Ведь ты у него лучший воин; что, если он прикажет тебе остаться на службе?

Это был тяжелый удар и — неожиданный! Жанна была потрясена и не сразу оправилась. Затем она сказала просто и покорно:

— Король — мой господин; я — его служанка.

Некоторое время она молчала, задумавшись; потом лицо ее прояснилось, и она весело сказала:

— Отгоним прочь эти мысли — они не ко времени. Лучше расскажите мне про родные места.

И оба старых болтуна принялись говорить и говорить; они рассказывали обо всех и обо всем, что относилось к деревне. И любо было их слушать. Жанна, по доброте своего сердца, пыталась вовлечь и нас в беседу, но, конечно, это не удалось. Ведь она была главнокомандующим, а мы — никем; ее имя было во Франции самым могущественным, а мы представляли собой незримые атомы; она была сотоварищем принцев и героев, тогда как мы несли удел смирения и неизвестности. Она была превознесена выше всех деятелей и властелинов целого мира, ибо ее уполномочил непосредственно Сам Господь. Короче, она была Жанна д'Арк; и этим все сказано. В наших глазах она была Божественна. Между нею и нами лежала непреодолимая пропасть, которую знаменует это слово. С ней мы не могли говорить как с равной. Нет; вы сами видите, что это было невозможно.

И в то же время она была так человечна, так добра и снисходительна, так мила и любвеобильна, так весела, обаятельна, неизбалованна, чистосердечна! Вот те слова, которые сейчас пришли мне на ум, но они не исчерпывают всего; их слишком мало, они чересчур бесцветны и убоги, чтобы пересказать все, пересказать хоть половину. А эти простодушные старички не сознавали, какова она; им было не понять. Ведь они не знавали никого, кроме заурядных людей, а потому у них не было и мерила, чтобы оценить ее по достоинству. Когда они оправились от первого легкого смущения, то они увидели в ней молодую девушку, и никого больше. Это было поразительно. Иной раз нельзя было без трепета видеть, как непринужденно, как спокойно и запросто они держатся в ее присутствии, и слышать, что они разговаривают с ней совершенно так же, как стали бы разговаривать с любой другой французской девушкой.

Простодушный старый Лаксар как ни в чем не бывало сидел на своем месте и тянул скучнейший, бессодержательный рассказ; ни он, ни папаша д'Арк ни разу не подумали о том, насколько это противоречит этикету, — они даже не подозревали, что этот глупый рассказ не имеет ничего общего с благопристойным и мудрым повествованием. В рассказе не было и крупицы чего-нибудь ценного, и хоть он казался им грустным и трогательным, однако он вовсе не был трогателен, а попросту смешон. По крайней мере, таково было мое мнение, и этого мнения я не изменил до сих пор. Я могу даже с уверенностью сказать, что рассказ был смехотворен, так как он заставил Жанну рассмеяться; и чем он становился печальнее, тем сильнее она смеялась. Паладин говорил потом, что он сам расхохотался бы, будь это в отсутствие Жанны; то же самое сказал Ноэль Рэнгесон. Старый Лаксар рассказывал, как две или три недели назад ему случилось быть на похоронах. Лицо и руки у него были в красных пятнах, и он попросил Жанну смазать их какой-нибудь целебной мазью; а пока она занялась этим, и утешала его, и старалась всячески проявить свое сострадание, он рассказывал, как это произошло. Сначала он спросил, помнит ли она того черного теленка, который остался в деревне, когда она ушла на чужбину; она сказала, что помнит его отлично — он был такой милый, и она очень его любила, и как он теперь поживает? — словом, осыпала его вопросами об этом животном. Дядя отвечал, что теленок уже превратился в молодого быка; он очень шустрый; и ему пришлось принимать видное участие в похоронном шествии. "Быку?" — спросила Жанна. "Нет, мне", — ответил он; впрочем, быку тоже пришлось участвовать, но не потому, что его пригласили, вовсе нет; во всяком случае, он, дядя, шел в тех местах, за Древом Фей, и прилег соснуть на траве в своем воскресном траурном наряде и в шляпе с длинным куском черного крепа; а когда он проснулся, то по солнцу увидел, что уже поздно и что нельзя терять ни минуты; он вскочил, перепуганный, и увидел пасущегося неподалеку молодого быка и подумал: отчего бы ему не поехать на быке верхом, чтобы выиграть время? И вот обвязал он быка веревкой, на манер подпруги, чтобы было за что держаться, накинул поводья, чтобы править, вскочил и поехал; но быку это было непривычно, он рассердился и давай метаться, мычать, брыкаться, становиться на дыбы; дяде Лаксару этого было довольно, он хотел слезть и приехать на другом быке или вообще избрать более спокойный путь, но он не смел шевельнуться; ему уже становилось жарко, он устал и запарился, совсем не по-воскресному; а бык наконец потерял всякое терпение и понесся под гору, задрав хвост и мыча страшным голосом, и на краю деревни он опрокинул несколько пчелиных ульев — пчелы вылетели и черной тучей погнались за ними обоими, скрыв их из глаз, и давай их щипать, жалить, колоть, так что они оба визжали и мычали, мычали и визжали; и вот они ураганом налетели на похоронное шествие, в самую середину, — одних сшибли с ног, других заставили разбежаться врассыпную; крику-то, крику было! Всех бежавших облепили пчелы, а от похоронного шествия остался только покойник; и наконец, бык бросился к реке и прыгнул в воду, а когда вытащили дядю Лаксара, то он был еле жив и лицо его было как лепешка с изюмом. Закончив рассказ, этот простоватый старичок повернулся и долго с изумлением смотрел на Жанну, припавшую лицом к подушке и, казалось, охваченную смертельными судорогами; потом он сказал:

— Как ты думаешь, чего она смеется?

Старый д'Арк тоже постоял над ней, с недоумением почесывая затылок; но в конце концов, не будучи в силах понять, сказал, что он не знает, — "вероятно, случилось что-нибудь, а мы и не приметили".

Да, эти старички воображали, что рассказ их весьма трогателен; а по моему мнению, он был только смешон и совершенно бесполезен. Таким он показался мне тогда, таким кажется и теперь. На повествование он вовсе не походил, потому что цель всякого повествования — поучать путем рассказа о чем-либо важном и содержательном; а это нелепое и ненужное приключение не может научить ничему; по крайней мере, я вижу здесь, пожалуй, только одну мораль: не следует ехать на похороны верхом на быке. Но, конечно, ни один здравомыслящий человек не нуждается в таком поучении.

ГЛАВА XXXVII

И вот этим-то король даровал дворянство! Этим бесподобным старым младенцам. Впрочем, они этого не чувствовали; нельзя сказать, что они это сознавали; это было что-то отвлеченное, призрачное, невещественное; они не могли объять этого умом. Нет, дворянством своим они не кичились: все их помыслы были сосредоточены на лошадях. Лошади были телесны; и они представляли собой нечто видимое и несомненное, и в Домреми их появление составит целое событие. Разговор коснулся коронации, и старый д'Арк сказал, что приятно будет, вернувшись домой, похвастать, что они были в самом Реймсе как раз в то время, когда происходило такое торжество. Жанна вдруг опечалилась и сказала:

— Кстати, я вспомнила: вы были здесь и не известили меня. В самом городе! Да ведь вы могли бы сидеть среди других дворян как желанные гости; вы могли бы видеть коронацию собственными глазами и рассказать дома об этом. Ах, почему вы так со мной поступили, почему не прислали мне весточки?

Ее старый отец был смущен, и смущен очень заметно; он имел вид человека, который не знает, что сказать. Однако Жанна смотрела ему в лицо, положив руки ему на плечи; она ждала. Он должен был отвечать; и вот он привлек ее к своей трепетавшей от волнения груди и промолвил, с трудом выговаривая слова:

— Ну, детка, спрячь лицо и выслушай смиренную исповедь твоего старого отца. Я… я… неужели ты не видишь сама, не догадываешься? Я не был уверен, что все это великолепие не вскружило твоей юной головки — это было бы вполне естественно. Я мог бы осрамить тебя в присутствии разных знатных гос..

— Батюшка!

— Кроме того, я боялся, потому что вспомнились мне те жестокие слова, которые я когда-то произнес в минуту греховного гнева. Сам Господь велел тебе быть воином, быть величайшим героем нашей страны! А я-то, поддавшись слепому гневу, обещал утопить тебя собственными руками, если ты забудешь девичий стыд и опозоришь свое имя и своих родных. Ах, как мог я это сказать, когда ты была такая добрая, милая и невинная! Я боялся, ибо я был виноват. Поняла теперь, дитя мое, и простила ли мне?

Видите? Даже у этого жалкого, старого паука, с его месивом вместо мозгов, была все-таки гордость. Неудивительно ли? Мало того: у него была совесть; он умел распознавать, что было справедливо, что — нет; он был способен чувствовать угрызения совести. Это кажется невозможным, невероятным, но только — кажется. Я уверен, что когда-нибудь, впоследствии, крестьян тоже станут причислять к людям. Да, они во многих отношениях похожи на нас. И я уверен, что они сами тоже убедятся в этом, и тогда… Тогда, должно быть, они восстанут и потребуют, чтобы на них смотрели как на составную часть рода человеческого, и из-за этого начнутся волнения. Всякий раз, когда мы встречаем в какой-нибудь книге или в королевском воззвании слово "нация", мы думаем о высших сословиях, только о высших; другой нации мы не знаем; другой нации нет ни для нас, ни для королей. Но с того дня, как я увидел, что старый д'Арк способен поступать и чувствовать совершенно так же, как поступал бы и чувствовал я, с того дня я ношу в своем сердце убеждение, что крестьяне наши вовсе не являются простыми бессловесными, вьючными животными, созданными всеблагим Богом для того, чтобы заботиться о пище и пропитании нации; я уверовал, что они призваны для чего-то более высокого и благородного. Вы, кажется, недоумеваете? Впрочем, таково уж ваше воспитание; всем смолоду внушают такие воззрения. Что же касается меня, то я бесконечно благодарен этому случаю, открывшему мне глаза; и я этого никогда не забуду.

Посмотрим же, на чем я остановился? На старости лет мысли так и норовят разбрестись в разные стороны. Кажется, я сказал, что Жанна утешала его. Конечно, можно было бы заранее знать, что она так поступит, — нечего и говорить об этом. Она принялась его холить, лелеять, ласкать и заставила его забыть об этих давнишних жестоких словах. Заставила его забыть о них, но только пока она жила. А после ее смерти он должен был снова помянуть слова свои — снова, снова! Боже, сколько жгучей, острой, грызущей боли причиняет нам сознание, что мы были не правы перед невинно умершими! И мы восклицаем в безысходной тоске: "Ах, если бы они вернулись к нам!" Однако, что ни говорите, а дела, на мой взгляд, этим не поправишь. Я думаю, что лучше всего — остерегаться ошибок с самого начала. И не один только я держусь такого мнения: я слышал то же самое от наших двух рыцарей; и еще от одного человека, там, в Орлеане, нет, это было, кажется, в Божанси или еще где-то — скорей всего, в Божанси — человек этот высказал точь-в-точь такое же мнение, почти дословно; смуглый такой человек, с косым взглядом, и одна нога у него была короче другой. Его звали… звали… странно, что я не могу вспомнить его имени; с минуту назад я еще помнил его — оно начинается с буквы… нет, забыл, с какой буквы; вспомню — тогда скажу вам.

Ну вот — вскоре старик отец пожелал узнать, что чувствует Жанна во время сражений, когда кругом сверкают и рубят мечи, и удары сыплются на ее щит, и льется на нее кровь из рассеченных лиц и разбитых челюстей рядом стоящих солдат, и когда, внезапно подавшись перед тяжким натиском врага, шарахнется назад конница передовых отрядов, и стонущие люди начинают валиться с седел, и боевые знамена выпадают из мертвеющих рук, покрывая лица сражающихся и на минуту пряча от их взора сутолоку битвы, и когда среди круговоротного, колыхающегося, неистового хаоса лошадиные копыта разрывают мягкое, живое тело, вызывая крики страдания, и вдруг — паника! Трепет! Смятение! Бегство! И смерть, и она гонится по пятам! Старик воодушевлялся все больше и больше; он ходил взад и вперед, и язык его работал, как мельница, и он задавал вопрос за вопросом, так что Жанна не успевала ответить; наконец он заставил ее стать посередине комнаты, отступил на несколько шагов, окинул ее критическим взглядом и сказал:

— Нет, никак не возьму в толк. Ты такая маленькая. Маленькая и тонкая. Когда ты сегодня была в полном вооружении, то все-таки было на что поглядеть; но в этих красивых шелках да в бархате ты кажешься хорошеньким маленьким пажом, а вовсе не военным гигантом в семимильных сапогах, который движется среди черных туч и чье дыхание подобно грому и молнии. Сподобил бы Господь меня увидеть тебя за этой работой, чтобы я мог рассказать твоей матери. После этого она, бедняжка, наверно, спала бы спокойнее! Ну-ка, возьмись преподать мне солдатскую науку, чтобы я мог ей все это объяснить.

И Жанна исполнила его просьбу. Она дала ему копье и стала обучать различным приемам, заставила его ходить по-военному. Маршировал он до безобразия неуклюже и неумело; с копьем справлялся не лучше. Но он этого не замечал и был бесконечно доволен собой и приходил в трепетный восторг, слушая звучные, отрывистые слова команды. Я должен сказать, что если бы во время маршировки было достаточно иметь гордый и счастливый вид, то старый д'Арк был бы безукоризненным солдатом.

Он пожелал также научиться владеть мечом, и начался урок фехтования. Но, разумеется, это оказалось ему не по силам; он был слишком стар. Жанна фехтовала великолепно, и старик потерпел полную неудачу. Рапиры его пугали, и он отскакивал, метался и отмахивался, как женщина, смертельно напуганная летучей мышью. Тут уж он решительно не мог ничем покрасоваться. Вот если бы пришел Ла Гир — получилась бы совсем иная картина. Они часто состязались в фехтовании; я много раз при этом присутствовал. Правда, Жанна легко одерживала над ним победу, но зрелище все-таки получалось очень красивое, так как Ла Гир превосходно владел мечом. Как проворна была Жанна! Как сейчас вижу: стоит она во весь рост; ноги вместе; над головой — изогнутая в дугу рапира: в одной руке эфес, в другой — острие, защищенное пуговкой; против нее — старый полководец; она слегка нагнулась вперед, левая рука заложена за спину, в правой — направленная вперед рапира, которая слегка колышется и дрожит, как струна; своим насторожившимся взглядом он впился в ее глаза. И вдруг она прыгает вперед и в то же мгновение стоит на прежнем месте и снова держит над головой изогнутую дугой рапиру. Ла Гир получил удар, но зритель успел заметить только какой-то тонкий луч света, сверкнувший в воздухе, и не увидел ничего явственного, определенного.

Мы старались, чтобы чаши с живительной влагой непрестанно переходили из рук в руки, ибо это должно было понравиться и бальи, и хозяину харчевни; и старики Лаксар и д'Арк понемногу оживились, хотя вовсе не были, что называется, пьяны. Они развернули подарки, купленные ими для деревни, то были все скромные и дешевые вещицы, которые, однако, там покажутся великолепными и будут встречены радостно. Они передали Жанне два подарка: один от отца Фронта — маленькое свинцовое изображение Пресвятой Девы; другой от ее матери — длинный кусок синей шелковой ленты. Она была восхищена, как ребенок, и заметно растрогана. Да, она без конца целовала эти убогие подарки, как какие-нибудь дивные драгоценности; она пришпилила изображение Богородицы к своему кафтану и, послав за своим шлемом, повязала его лентой; сначала сделала бант на один лад, потом — на другой; развязала и перевила лентой заново, затем переделала опять; и всякий раз она, надев шлем на руку, осматривала его со всех сторон, наклоняя голову то на один бок, то на другой, как птичка, когда она разглядывает что-нибудь незнакомое. И она готова была пожалеть, что ей больше не придется быть на войне, потому что теперь она могла бы сражаться с большей отвагой: у нее ведь была вещь, освященная прикосновением матери.

Старый Лаксар высказал надежду, что она еще успеет побывать и на войне, но что сначала она навестит свою родину, где все мечтают о встрече с ней; и он продолжал:

— Они гордятся тобой, дорогая. Да, ни одна деревня еще никем так не гордилась. И это правильно и разумно с их стороны, так как до сих пор ни одна деревня не могла похвастать такой землячкой, как ты. Просто диву даешься и любуешься, как посмотришь, что они стараются окрестить твоим именем всякую живую подходящую тварь. Каких-нибудь полгода прошло с тех пор, как ты покинула нас, и о тебе заговорили; а между тем у нас уже развелось без конца ребятишек, носящих твое имя. Сначала при крещении давали одно имя: Жанна; потом — Жанна-Орлеан; потом — Жанна-Орлеан-Божанси-Патэ; а в следующую очередь будет добавлена еще уйма городов и, конечно, коронация. Да и с животными то же самое. Они умеют только ухаживать за животными, а потому, стараясь оказать тебе честь и проявить свою любовь к тебе, дают всем этим тварям твое имя; так что, если б кто вышел на улицу и крикнул: "Жанна д'Арк! Поди сюда!" — то хлынуло бы целое нашествие кошек и тому подобных существ; каждое приписало бы зов именно себе, и все они пожелали бы извлечь выгоду из этого недоразумения, воспользовавшись ожидаемой подачкой. Заблудившийся котенок, которого ты оставила дома, — последний из спасенных тобой, — носит теперь твое имя и принадлежит патеру Фронту; он — любимец и слава нашей деревни; случалось, люди приходили издалека, чтобы взглянуть на него, приласкать его и подивиться ему, потому что это был кот Жанны д'Арк. Всякий подтвердит тебе это; а однажды, когда какой-то чужестранец бросил в него камнем, не зная, что это твой кот, вся деревня, как один человек, кинулась на него, и его бы повесили, не вмешайся тут патер Фронт.

Рассказ его был прерван. Прибыл королевский гонец с письмом Жанне, которое я прочел ей; король сообщал, что после некоторого размышления и после совещания с прочими полководцами он вынужден просить ее остаться во главе армии и не покидать своей должности. А потому не соблаговолит ли она явиться немедленно, чтобы принять участие в заседании военного совета? И в ту же минуту невдалеке раздалась команда и загремели среди ночной тишины барабаны: приближалась ее стража.

На одно мгновение — не более — лицо Жанны омрачилось глубоким разочарованием; исчезло мимолетное облачко, а вместе с ним — стосковавшаяся по родине девушка; она снова превратилась в Жанну д'Арк, в главнокомандующего, и была готова приступить к исполнению долга.

ГЛАВА XXXVIII

Исполняя при Жанне двойную обязанность — оруженосца и писца, — я должен был последовать за нею на заседание совета. Она вошла в залу с величием опечаленной богини. Куда девалась резвая девочка, которая только что восторгалась цветной лентой и до слез хохотала над злоключениями придурковатого крестьянина, разогнавшего погребальное шествие верхом на разъяренном пчелиными жалами быке? Это останется неразгаданным. Она исчезла бесследно. Жанна подошла прямо к столу заседаний и остановилась. Взгляд ее скользил по лицам собравшихся; и на ком останавливались ее глаза, тот либо вспыхивал, как от факела, либо корчился, как от раскаленного клейма. Она знала, кому нанести удар. Кивком головы она приветствовала военачальников и сказала:

— Не с вами я имею дело. Не вы добивались военного совета. — Затем она повернулась к тайному королевскому совету и продолжала: — Нет, я пришла к вам. Военный совет! Это непостижимо. Один путь нам открыт; только один; а вы созываете военный совет! Военные советы имеют смысл, когда надо разрешить сомнения и выбрать один из двух или из многих путей. Но к чему военный совет, когда путь только один? Представьте себе человека, который плывет в лодке в то время, как тонет его семья: неужели он высадится, чтобы спросить у друзей, как ему надлежит поступить? Военный совет! Боже мой! О чем совещаться?

Она замолчала и, медленно повернувшись, остановила взор на лице ла Тремуйля; и так стояла она, смотря на него с молчаливым презрением, и загорались краской волнения лица советников, и учащенно бились сердца. Наконец она произнесла с расстановкой:

— Каждый здравомыслящий человек, чья преданность королю не есть предлог или показное прикрытие, знает, что перед нами только одна разумная цель: поход на Париж.

Ла Гир одобрительно трахнул кулаком по столу. Побледнев от злости, ла Тремуйль, однако, собрал все свои силы и промолчал. Ленивая кровь короля потекла быстрее, и его глаза загорелись доблестью, потому что где-то в нем все же таилась воинственная душа, и смелая, открытая речь всегда умела найти эту отвагу и вызвать в ней радостный отклик. Жанна ждала, не пожелает ли главный министр отстаивать свое мнение; но он был опытен и умен, он не стал бы попусту тратить свои силы, когда течение против него. Он подождет: рано или поздно он улучит минуту, чтобы шепнуть королю словечко.

Тут заговорила эта благочестивая лисица — канцлер Франции. Потирая выхоленные руки и вкрадчиво улыбаясь, он сказал Жанне:

— Учтиво ли поступили бы мы, превосходительная госпожа, если бы внезапно двинулись отсюда, не подождав ответа от герцога Бургундского? Вы, быть может, не знаете, что мы ведем переговоры с его светлостью и что между нами, вероятно, будет заключено двухнедельное перемирие; он, со своей стороны, обязывается передать нам Париж без пролития крови, и это избавит нас от необходимости совершить утомительный поход.

Жанна обернулась к нему и сказала с важностью:

— Здесь не исповедальня, монсиньор. Вам незачем было разоблачать тут этот позор.

Краска залила лицо канцлера, и он возразил:

— Позор? Что позорного в этом?

Жанна отвечала ровным, бесстрастным голосом:

— Изложить дело легко: для этого не придется гоняться за словами. Я знала об этой жалкой комедии, монсиньор, хотя, по вашим планам, я должна была остаться непосвященной. Хвала изобретателям, что они старались скрыть это дело — эту скоморошью затею, смысл и источник коей могут быть выражены двумя словами.

Канцлер произнес с оттенком утонченной иронии:

— В самом деле? И не соблаговолит ли превосходительная госпожа произнести их?

— Трусость и предательство!

На этот раз ударили кулаками по столу все полководцы, и снова в глазах короля сверкнуло удовольствие. Канцлер вскочил с места и воззвал к королю:

— Государь, прошу вашей защиты.

Но король движением руки приказал ему сесть, говоря:

— Молчите. Она имела право принять участие в предварительном обсуждении этого вопроса, потому что переговоры эти в такой же мере затрагивают войну, как и политику. А поэтому, во имя простейшей справедливости, мы хоть теперь должны ее выслушать.

Канцлер опустился на свое место, дрожа от негодования, и заметил Жанне:

— Из сострадания я предпочту думать, что вы не знали, кем придумана эта мера, которую вы осуждаете столь невоздержанным языком.

— Сберегите сострадание ваше до другого раза, монсиньор, — ответила Жанна с прежней невозмутимостью, — когда совершается какое бы то ни было дело, нарушающее интересы Франции и позорящее ее честь, то все, кроме мертвых, могут назвать по имени двух главных заговорщиков.

— Государь, государь! Такое злословие.

— Это не злословие, монсиньор, — сказала Жанна спокойно, — это обвинение. Я обвиняю главного министра короля и его канцлера.

Тут уже они оба вскочили на ноги, требуя, чтобы король обуздал откровенность Жанны; но он не был склонен к этому. Обычно заседания совета были как затхлая вода; а теперь его разум упивался вином, вкус которого был превосходен. Он сказал:

— Сидите и — будьте терпеливы. Что предоставлено одному, то мы обязаны предоставить и другому. Подумайте и — будьте справедливы. Когда вы щадили ее? Каких только обвинений вы не возводили на нее, какими не наделяли ее беспощадными именами, когда начинали о ней говорить? — Потом он добавил, и в глазах его сверкнул затаенный огонь: — Если она вас оскорбила, то я не вижу разницы, кроме той, что она говорит неприятные слова вам в лицо, тогда как вы злословите за ее спиной.

Он остался доволен меткостью своего удара, под действием которого оба сановника так и съежились; Ла Гир захохотал, а остальные военачальники тихо рассмеялись. Жанна невозмутимо продолжила:

— С самого начала нам ставились препятствия этой политикой переливания из пустого в порожнее, этим вечным устройством совещаний, совещаний и совещаний, когда надо не совещаться, а — сражаться. Мы взяли Орлеан 8 мая и могли бы очистить страну в каких-нибудь три дня, избежав кровопролития при Патэ. В Реймсе мы были бы шесть недель назад, а в Париже — теперь: и через полгода последний из англичан покинул бы пределы Франции. Однако после Орлеана мы не нанесли удара, а отступили внутрь страны — чего ради? С виду — для того, чтобы совещаться; а в действительности, чтобы дать Бедфорду время на присылку вспомогательного войска Тальботу; Бедфорд не преминул это исполнить, и битва при Патэ стала неизбежной. После Патэ — снова совещания, снова трата драгоценного времени. О король мой: не пренебрегайте моими увещаниями!

Теперь она начала пламенеть.

— Обстоятельства снова нам благоприятствуют. Нам надо не медлить, а нанести удар — и все будет спасено. Прикажите мне идти на Париж. Через двадцать дней Париж будет вашим, а через шесть месяцев вы вернете себе всю Францию. Работы всего на полгода; если же мы упустим случай, то вам придется потратить двадцать лет на исправление ошибки. Скажите слово, милостивый король, скажите одно только…

— Помилосердствуйте! — прервал ее канцлер, заметивший, что лицо короля загорается опасным энтузиазмом. — Поход на Париж? Неужели превосходительная госпожа забыла, что дорога преграждена неприступными английскими крепостями?

— Вот чего стоят ваши английские крепости! — воскликнула Жанна, презрительно щелкнув пальцами. — Откуда пришли мы на днях? Из Жиана. Куда? В Реймс. Чем был заставлен наш путь? Английскими крепостями. Что с ними сталось теперь? Они перешли к французам — и без единого удара!

Тут кучка полководцев начала шумно рукоплескать, и Жанна вынуждена была умолкнуть, пока снова не водворилась тишина.

— Да, впереди нас высились английские крепости. Теперь высятся позади — французские. Каков же вывод? Ребенок и тот сумеет сказать. Крепости, находящиеся между нами и Парижем, имеют защитниками не новое поколение английских солдат, а поколение, нам знакомое, — с теми же слабостями и страхами, с той же недоверчивостью, с той же склонностью видеть грозную десницу Господа. Нам стоит выступить в поход — сейчас же! — и крепости буду наши, Париж будет наш, Франция наша! Скажите слово, король мой, прикажите слуге вашей…

— Стойте! — крикнул канцлер. — Безумно было бы наносить столь тяжкое оскорбление его светлости герцогу Бургундскому. В силу договора, который мы надеемся с ним заключить…

— Договор, который вы надеетесь с ним заключить! Из года в год он презирал вас и вами пренебрегал. Ваши ли хитроумные увещания поубавили его спесь и убедили его идти на уступки? Нет! На него подействовали удары; удары, полученные им от нас. Иного урока и не понял бы этот неугомонный бунтовщик. Что ему до остального? Договор, который мы надеемся с ним заключить, — полно! Он отдаст нам Париж! Ах, это заставило бы великого Бедфорда улыбнуться! О, жалкая отговорка! Слепой может видеть, что это скудное пятнадцатидневное перемирие устраивается с единственной целью: дать Бедфорду время двинуть против нас свои войска. Новое предательство — вечное предательство! Мы созываем военный совет, когда совещаться решительно не о чем; Бедфорд не нуждается в военных советах, чтобы увидеть единственный путь, который нам открыт. И он знает, как он поступил бы на нашем месте. Он повесил бы изменников и двинулся бы на Париж! О милостивый король, воспряньте! Дорога свободна, Париж зовет нас, Франция умоляет. Скажите слово, и мы…

— Государь, это безумие, чистое безумие! Превосходительная госпожа, мы не можем, мы не должны отступать от того, что нами предпринято: мы предложили начать переговоры с герцогом Бургундским, и должны начать.

— И начнем! — сказала Жанна.

— Да? Как же?

— Острием копья!

Все встали, как один человек, — все, в чьей груди билось французское сердце, — и разразились долго несмолкавшими рукоплесканиями. И среди этого шума можно было расслышать, как Ла Гир проворчал: "Острием копья! Ей-богу, эта музыка мне по душе!" Король тоже поднялся, и, обнажив свой меч, взял его за лезвие, и подошел к Жанне, и вложил эфес в ее руку, сказав:

— Довольно — король сдается. Отправляйтесь с этим в Париж.

И снова раздались рукоплескания. Так закончилось историческое заседание военного совета, породившее столько легенд.

ГЛАВА XXXIX

Было уже за полночь, и редко приходилось Жанне переживать такой неспокойный и утомительный день, каким был минувший, но ничто не могло остановить ее, когда надо было работать. Ей было не до сна. Полководцы последовали за ней в штаб-квартиру, и она отдавала им свои приказания настолько быстро, насколько она могла говорить; и с такою же быстротой они посылали эти распоряжения в подчиненные им части войска: гонцы скакали во все стороны, и безмолвие улиц было нарушено конским топотом и звоном копыт; а вскоре к этим звукам присоединилась музыка далеких трубачей и бой барабанов — признаки спешных приготовлений. Ибо авангард должен был на рассвете сняться с лагеря.

Полководцы вскоре получили разрешение удалиться, но я остался вместе с Жанной: теперь была моя очередь работать. Жанна ходила по комнате и диктовала воззвание к герцогу Бургундскому, предлагая ему сложить оружие и, помирившись, заслужить прощение короля; если же он не может не воевать, то пусть идет сражаться с сарацинами: "Pardonnez-vous l'un a l'autre de bon coeur, entierement, ainsi, que doivent faire loyaux chretiens, et, s'il vous plait de guerroyer, allez contre les Sarrasins" [18]"Простите друг другу от всего сердца, как подобает добрым христианам а коли есть охота воевать идите на сарацинов". (фр.).. Послание было длинное, но исполненное доброты, и звучало оно искренно. По моему мнению, оно принадлежит к самым лучшим, безыскусственным, прямодушным и красноречивым из составленных ею государственных грамот.

Оно было вручено гонцу, который поскакал с ним во весь опор. Затем Жанна отпустила меня, приказав отправляться в харчевню и там переночевать; а утром я должен был передать ее отцу оставленный ею пакет. Там были подарки домремийским родным и друзьям, а также крестьянское платье, которое она купила для себя. Она сказала, что желает проститься с ними утром, если они не оставили своего намерения уехать, вместо того чтобы пожить здесь еще несколько дней и осмотреть город.

Конечно, я ничего не возражал; но я мог бы сказать ей, что даже дикие лошади не были бы в состоянии удержать этих людей в городе хоть на полдня. Мыслимое ли дело, чтобы они упустили возможность явиться в Домреми раньше всех с великой вестью: "Подати отменены навсегда!" — и слышать, как начнут звонить и трезвонить колокола и как народ станет ликовать и кричать "ура"? Нет, не такие они. Патэ, Орлеан, коронация — все это были события, огромное значение которых смутно понималось ими; но все-таки то были какие-то гигантские туманы, призраки, отвлеченности, тогда как отмена податей — вот грандиозная действительность!

Вы думаете, я застал их в постели? Ничуть не бывало. Они, как и остальная компания, были оживлены, насколько это возможно; и Паладин лихо описывал свои битвы, а старые крестьяне так шумно выражали свой восторг, что весь дом грозил рухнуть. В ту минуту он рассказывал про Патэ: склонившись вперед дюжим туловищем, он царапал по полу своим тяжеловесным мечом, показывая размещение и движения войск, а крестьяне стояли, сгорбившись и опираясь руками на раздвинутые колени, следили восхищенными глазами за его объяснениями и поминутно издавали возгласы удивления и восторга.

— Да, мы были вот здесь. Мы ждали. Ждали приказа наступать. Лошади наши топтались, ерзали и фыркали, стремясь ринуться вперед. Нам приходилось изо всех сил тянуть за поводья, так что мы изрядно откинулись назад. Наконец раздалась команда: "Вперед!" — и мы двинулись.

Куда там! Никто не видал ничего подобного! Когда мы налетали на отряды бегущих англичан, то они как подкошенные валились даже от ветра, который поднялся благодаря быстроте наших коней. Вот мы врезались в беспорядочную толпу обезумевших солдат Фастольфа и прорвались через нее как ураган, оставив за собой бесконечную просеку из мертвецов. Не мешкая, не сдерживая коней, мчались мы все вперед! Вперед! Вдали мы завидели нашу добычу: Тальбота с его полчищами — черной громадой высились они в туманной дали, словно грозовая туча, нависшая над морем. Мы низринулись на них, затмевая весь небосклон трепетным саваном из мертвых листьев, взметаемых стихийным полетом нашей конницы. Еще одно мгновение — и мы столкнулись бы с ними, как сталкиваются миры, когда сошедшие со своего пути созвездия ударяются о Млечный Путь, но, к несчастью, по неисповедимому предначертанию Господа, я был узнан! Тальбот побледнел и, воскликнув: "Спасайтесь, ведь это — знаменосец Жанны д'Арк!" — глубоко вонзил шпоры в бока своего коня, так что они сошлись концами в чреве несчастного животного, и помчался прочь, а за ним — колышущееся море его полчищ! Я был готов проклинать себя, что не догадался нарядиться кем-нибудь другим. В глазах нашей превосходительной госпожи я прочитал упрек, и мне было до горечи стыдно. Казалось, по моей вине произошла непоправимая беда. Другой на моем месте пал бы духом и, не видя способа поправить дело, начал бы горевать; но я не таков, слава богу. Великие затруднения словно трубным призывом пробуждают дремлющие силы моего разума. В одно мгновение я учел благоприятную возможность, а в следующее — помчался прочь! Я исчез среди дремучего леса — фюить! — как погашенный огонь! Я спешил в обход под сводами нависших ветвей, летел как окрыленный, и никто не знал, куда я девался, никто не догадывался о моем замысле. Минута проходила за минутой, а я мчался вперед и вперед, вперед и вперед; и наконец, с криком торжества развернул я свое знамя и понесся из чащи навстречу Тальботу! О, то была великая мысль! Трепетный хаос обезумевших людей всколыхнулся и отпрянул назад, как волна прилива, ударившаяся о крутой берег. Победа была наша! Бедные, беспомощные — они попались в ловушку, они были окружены; они не могли бежать назад, потому что там была наша армия; они не могли бежать вперед, потому что там был я. Сердца их сжались, руки повисли как плети. Они стояли неподвижно, и мы не торопясь перебили их всех до единого, за исключением, впрочем, Тальбота и Фастольфа: я спас их и утащил прочь, взяв каждого под мышку.

Я должен сознаться, что Паладин в ту ночь был в ударе. Какой слог! Сколько благородной грации в жестах, какая величественная осанка, какая мощь рассказа! С какой уверенностью открывал он новые горизонты, как точно соразмерял оттенки голоса с ходом повествования, как искусно подходил к своим неожиданностям и катастрофам! Сколько убедительной искренности было в его тоне и в движениях, с каким возрастающим воодушевлением гремели его бронзовые легкие; и как молниеносно жива была эта картина, когда он, одетый в кольчугу, с развернутым знаменем, вдруг появился перед устрашенным войском! А тонкое мастерство заключительных слов его последней фразы — слов, произнесенных небрежным, ленивым тоном, как будто человек, рассказав то, что действительно было, добавил еще одну неяркую и незначительную подробность, о которой он вспомнил как бы невзначай!

Нельзя было не подивиться, глядя на этих наивных крестьян. Они чуть не надрывались от восторга и так орали в знак одобрения, что могли бы, казалось, разрушить крышу и пробудить мертвецов. Когда их пыл наконец несколько охладился и наступила тишина, нарушавшаяся только их прерывистым, взволнованным дыханием, то старый Лаксар произнес с восхищением:

— Мне кажется, что в тебе одном сидит целая армия.

— Да, он именно таков, — уверенно подхватил Ноэль Рэнгесон. — Он прямо-таки ужасен; и не только в здешних местах. Его имя приводит в трепет жителей далеких стран — одно его имя. А когда он хмурится, то тень его чела доходит до самого Рима, и куры усаживаются на насест часом раньше предписанного времени. Да. Иные даже говорят…

— Ноэль Рэнгесон, ты так и норовишь нажить себе неприятности. Я скажу тебе одно словечко, и ты убедишься, что ради твоей безопасности…

Видя, что начинается обычная ссора, которая могла продолжаться без конца, я передал поручение Жанны и отправился спать.

На следующее утро Жанна простилась со старичками, горячо обнимая их и проливая обильные слезы; кругом собралась соболезнующая толпа. Простившись, они гордо поехали на своих пресловутых лошадях, везя домой великую новость. Я должен сказать, что видывал более ловких наездников: верховая езда была им непривычна.

Авангард еще на рассвете двинулся под музыку в поход, развернув знамена; второй отряд отправился в восемь часов утра. Затем подоспели бургундские посланцы и отняли у нас остальную часть дня, равно как и весь следующий. Однако Жанна была тут же, и им пришлось уйти ни с чем. Остальное войско выступило в путь 20 июля, на рассвете. Но много ли мы прошли? Шесть лье. Вы понимаете — Тремуйль снова опутывал нерешительного короля своими хитросплетениями. Король остановился в Сен-Маркуле и три дня посвятил молитве. Драгоценное время, потерянное нами; выигранное Бедфордом. Он, конечно, сумел им воспользоваться.

Без короля мы не могли идти дальше; это значило бы оставить его в гнезде заговорщиков. Жанна упрашивала, увещевала, умоляла — и наконец мы снова двинулись в путь.

Предсказание Жанны оправдалось. То был не военный поход, но вторая праздничная поездка. Английские крепости, стоявшие вдоль нашего пути, сдавались без сопротивления — мы оставляли там французский гарнизон и шли дальше. Бедфорд уже выступил против нас со своим новым войском, 25 июля противоборствующие силы встретились и приготовились к битве; но Бедфорд образумился, повернул назад и отступил к Парижу. Обстоятельства нам благоприятствовали. Настроение наших солдат было отличное.

Поверите ли? Наш бедный тростниковый король внял увещаниям своих бесчестных советников — отступить к Жиану, откуда мы недавно начали поход в Реймс, на коронацию! И мы отступили. Только что было заключено перемирие на пятнадцать дней с герцогом Бургундским, и мы должны были отправляться к Жиану, чтобы сидеть там без дела, пока он не вздумает уступить нам без боя Париж.

Мы отправились в Брэ; затем король снова передумал и повернулся лицом к Парижу. Жанна продиктовала воззвание к гражданам Реймса, прося их не унывать, хоть и заключено перемирие, и обещая помочь им. Она сама известила их о том, что король заключил перемирие; и, говоря об этом, она проявила свое обычное прямодушие. Она заявила, что недовольна перемирием и что она не знает, удастся ли ей избежать нарушения его; но если она не нарушит, то исключительно из уважения к чести короля. Все дети Франции знают наизусть эти знаменитые слова. Сколько в них наивности! "De cette trave qui a ete faite, je ne suis pas contente, et je ne sais, si je la tiendrai. Si je la tiens, ce sera seulement pour garder l'honneur du roi". Но, во всяком случае, она не допустит оскорбления королевской крови; и она обещала наблюдать за порядком в армии, чтобы по истечении срока перемирия сразу приняться за работу.

Бедная девочка: ей приходилось одновременно воевать и с Англией, и с Бургундией, и с французскими заговорщиками — не слишком ли это много? С первыми двумя она еще могла потягаться, но заговор! Да, с этим никто не в силах бороться, если тот, кого хотят погубить, бессилен и уступчив. В те тревожные дни она немало сокрушалась из-за этих помех, проволочек и разочарований, и по временам она готова была плакать. Однажды, беседуя со своим добрым, старинным и верным другом и слугою Бастардом Орлеанским, она сказала:

— Ах, если бы Господь разрешил мне сбросить это стальное одеяние, и вернуться к моим отцу и матери, и снова пасти овец, и свидеться с сестрой и братьями, которые так обрадовались бы мне!..

К 12 августа мы расположились лагерем близ Даммарте-на. Вечером у нас была стычка с арьергардом Бедфорда, и мы надеялись начать поутру настоящее сражение, но ночью Бедфорд со всем своим отрядом успел удалиться в сторону Парижа.

Карл послал герольдов, и город Бовэ сдался. Епископ Пьер Кошон — этот преданный друг и раб англичан — не мог этому воспрепятствовать, несмотря на все свои усилия. Тогда он был еще неизвестен, а между тем его имени суждено было обойти весь земной шар и вечно жить в проклятиях французов! Не осуждайте же меня, если я мысленно плюну на его могилу.

Компьен сдался и спустил английский флаг. 14-го мы расположились лагерем на расстоянии двух лье от Санли. Бедфорд вернулся и, приблизившись, занял сильную позицию. Мы приступили к нему, но все наши старания вытащить его из лагеря остались безуспешны, хотя он обещал сразиться с нами в открытом поле. Надвигалась ночь. Пусть-ка подождет до утра! Но к утру он опять исчез.

18 августа мы вступили в Компьен, вытеснили английский гарнизон и водрузили там наш флаг.

23 августа Жанна приказала идти к Парижу. Король и окружавшая его шайка остались этим недовольны и угрюмо удалились в только что сдавшийся город Санли. В течение немногих дней нам подчинилось значительное число укрепленных мест: Крейль, Пон-Сен-Максанс, Шуази, Гурнэ-сюр-Аронд, Реми, Ла-Нефвиль-ан-Эц, Монэ, Шантильи, Сентин. Рушилась английская мощь! А король по-прежнему хмурился, осуждал и боялся нашего выступления против столицы.

26 августа 1429 года Жанна расположилась лагерем в Сен-Дени, в сущности — под стенами Парижа.

А король все еще пятился назад и боялся. Если б только он был тогда с нами и скрепил наши действия своей властью! Бедфорд пал духом и решил отказаться от сопротивления, сосредоточив свои силы в наилучшей и наиболее преданной из оставшихся у него провинций — в Нормандии. Ах, если б нам удалось убедить короля, чтобы он пришел и ободрил нас в ту знаменательную минуту своим присутствием и согласием!

ГЛАВА XL

Гонца за гонцом слали мы к королю: он обещал прийти, но не приходил. Герцог Алансонский отправился к нему, и он снова подтвердил свое обещание и снова его нарушил. Так пропало девять дней; наконец он явился, прибыв в Сен-Дени 7 сентября.

Между тем враг становился все смелее: трусливое поведение короля не могло иметь иного следствия. Были уже сделаны приготовления к защите города. Обстоятельства теперь менее благоприятствовали Жанне, однако она и ее полководцы полагали, что успех еще в достаточной мере обеспечен. Жанна приказала начать атаку в восемь часов поутру, и наши войска были готовы в назначенное время.

Выбрав место для своей артиллерии, Жанна начала обстреливать сильный редут, прикрывавший ворота Сент-Оноре. Около полудня, когда укрепление было уже в значительной степени разрушено, затрубили атаку, и крепость была взята штурмом. Тогда мы двинулись дальше, чтобы захватить ворота, и несколько раз устремлялись к ним сомкнутыми рядами. Жанна, сопровождаемая знаменем, вела атаку. Облака удушливого дыма окутывали нас со всех сторон. На нас падали метательные снаряды, как град.

В разгаре последней атаки, которая наверняка открыла бы нам ворота Парижа и вместе с тем всей Франции, Жанна была ранена стрелой из арбалета, и солдаты наши мгновенно подались назад, охваченные почти паническим страхом, — ибо что могли они делать без нее? Она ведь олицетворяла собой армию.

Лишившись возможности сражаться, она тем не менее отказалась отступать и просила опять идти на приступ, говоря, что теперь мы непременно победим; и боевой огонь загорелся в ее глазах, когда она добавила: "Я возьму Париж теперь же или умру!" Ее пришлось увести насильно, и это было выполнено Гокуром и герцогом Алансонским.

Но настроение ее было на высоте. Беспредельный восторг воодушевлял ее. Она сказала, чтобы ее на другое утро принесли к воротам, и через полчаса Париж будет принадлежать нам бесспорно. Она сдержала бы свое слово. В этом нельзя сомневаться. Но она забыла об одном — о существовании короля, который был тенью презренного ла Тремуйля. Король запретил идти на приступ.

Дело в том, что как раз в это время прибыл новый посол герцога Бургундского; опять затевались преступные тайные плутни.

Надо ли мне говорить вам, что сердце Жанны разрывалось? Страдая от раны и от сердечной боли, она мало спала в эту ночь. Несколько раз часовые слышали глухие рыдания, доносившиеся из темной комнаты, где она лежала, и многократно раздавались там скорбные слова: "Победа была возможна!.. Победа была возможна!" — больше она ни о чем не говорила.

Через день она с трудом поднялась с постели, окрыленная новой надеждой. Д'Алансон перебросил мост через Сену, вблизи Сен-Дени. Быть может, ей удалось бы перейти по этому мосту и напасть на Париж с другой стороны? Но король, узнав о том, приказал разрушить мост! Мало того: он объявил, что поход окончен! Не остановившись и на этом, он заключил новое — и весьма продолжительное — перемирие, по условиям которого он покидал Париж непотревоженным и невредимым и удалялся к берегам Луары, откуда пришел!

Жанна д'Арк, ни разу не побежденная врагом, потерпела поражение со стороны своего же короля. Однажды она сказала, что в своем деле она ничего не боится, кроме предательства. Теперь предательство нанесло первый удар. Она повесила свои белые доспехи в королевской базилике в Сен-Дени и, явившись к королю, попросила освободить ее от служебных обязанностей и отпустить домой. Она поступила мудро, как всегда. Ибо кончилось время великих задач и широких военных замыслов; по истечении срока перемирия война должна была смениться рядом случайных и незначительных стычек; такая работа была по плечу и второстепенным военачальникам и не нуждалась в руководящих указаниях великого военного гения. Но король не соглашался отпустить ее. Перемирие не распространялось на всю Францию; некоторые французские крепости нуждались в надзоре и охране; королю могла понадобиться помощь Жанны. В действительности же ла Тремуйль желал удержать ее там, где он мог ей мешать и досаждать.

Но вот снова явились Голоса. Они говорили: "Останься в Сен-Дени". Объяснения не было. Они не сказали почему. То был глас Божий, и он заглушил приказ короля. Жанна решила остаться. Однако ла Тремуйль испугался этого. Нельзя было предоставить самой себе такую грозную силу, как она. Она наверняка разрушит все его планы. Он убедил короля прибегнуть к насилию. Жанна должна была покориться, потому что она была ранена и беспомощна. На Великом суде она показала, что ее удалили против ее воли и что, если б она не была ранена, этого не привели бы в исполнение. Как она была сильна душой — эта слабая девушка! Она могла бы бросить вызов всем сильным мира и вступить с ними в бой. Мы никогда не узнаем, почему Голоса повелевали ей остаться. Мы знаем только, что если бы она имела возможность повиноваться им, то история Франции сложилась бы не так, как она теперь записана в книгах. Да, мы это знаем.

13 сентября наша опечаленная, приунывшая армия повернулась к Луаре и двинулась в путь — без музыки! Подробность эта была замечена всеми. То было похоронное шествие; именно так. Продолжительное, тоскливое похоронное шествие, не сопровождавшееся ни единым радостным возгласом. Во время пути друзья смотрели на нас сквозь слезы, враги встречали нас смехом. Наконец, дошли мы до Жиана — до того места, откуда меньше трех месяцев назад начался наш блестящий поход на Реймс; тогда развевались знамена, играла музыка, и наши лица светились гордым воспоминанием о Патэ, а народные толпы ликовали, встречали нас приветствиями и провожали благочестивым напутствием. Теперь же шел унылый, осенний дождь, день был сумрачен, небеса печальны, зрителей было немного, и единственным приветствием были слезы, молчание и скорбь.

Потом король распустил это благородное героическое воинство; знамена были свернуты, оружие сложено: позор Франции был довершен. Ла Тремуйль получил венец победителя; непобедимая Жанна д'Арк была побеждена.

ГЛАВА XLI

Да, я сказал правду: Жанна держала в руках Париж и Францию и попирала пятой Столетнюю войну, но король заставил ее разжать пальцы и сдвинуть стопу.

После того месяцев восемь ушло на скитания с королем, с его советом и с его веселым, щегольским, пляшущим, любезным, шутливым, поющим серенады и развлекающимся двором, — скитания из города в город и из замка в замок; такая жизнь нравилась нам, членам личной свиты, но Жанне была не по душе. Впрочем, она только наблюдала эту жизнь, не принимая в ней участия. Король искренно старался сделать Жанну счастливой и проявлял в этом случае очень ласковую и неизменную заботливость. Все остальные должны были нести на себе тяжелые цепи строгого придворного этикета, но она была свободна, она пользовалась особыми правами. Один раз в день она должна была принести дань учтивости, сказав королю любезное слово, — и больше от нее ничего не требовали. Само собой разумеется, что она постепенно сделалась отшельницей и целыми днями скучала в отведенных ей палатах; размышления и молитвы составляли ее общество, а составление отныне несбыточных военных планов служило ей развлечением. В своем воображении она отправляла отряды войск из разных пунктов с таким расчетом предположенных расстояний, сроков, даваемых каждому отряду, и условий местности, чтобы все части войск встретились в заранее заданный день или час и немедленно соединились для начала сражения. То было ее единственное занятие, единственная отрада, облегчавшая ей бремя печали и бездействия. Она занималась этой игрой целыми часами, как иные занимаются игрой в шахматы; она незаметно увлеклась и таким образом отдыхала умом и исцелялась сердцем.

Конечно, она не жаловалась. Это было не в ее привычке. Она принадлежала к тем, кто умеет страдать безмолвно. Но все-таки она томилась, как запертый в клетку орел, и тосковала по вольному воздуху, по горным высотам, по диким красотам мятежной стихии.

Франция в это время изобиловала бродягами: то были солдаты распущенных войск, готовые ухватиться за любое дело, которое будет им предложено. Неоднократно, когда унылый плен становился для Жанны невыносим, она получала разрешение набрать отряд кавалерии и почерпнуть новые силы в бодрящей стычке с врагом. Эти поездки действовали на ее настроение как освежающее купанье.

Дело было при Сен-Пьер-ле-Мутье. Вспомнились нам прежние времена, когда она вела атаку за атакой и, будучи несколько раз отражена, снова шла на приступ, горя усердием и восторгом; но, наконец, метательные снаряды начали падать столь невыносимо часто, что старый д'Олон, который был уже ранен, затрубил отбой (король сказал ему, что он головой отвечает за безопасность Жанны); и все ринулись вслед за ним, как он предполагал. Но когда он обернулся, то увидел, что мы, члены свиты, продолжаем рубиться вовсю. Он поехал назад и уговаривал Жанну вернуться; "Не безумие ли — оставаться здесь, имея какую-нибудь дюжину людей?" — сказал он. Ее глаза сверкнули веселостью, и она повернулась к нему, воскликнув:

— Дюжина? Во имя Господа, у меня пятьдесят тысяч солдат, и я не тронусь с места, пока мы не возьмем это укрепление! Трубить атаку!

Он повиновался, мы перемахнули через стены, и крепость была наша. Старик д'Олон вообразил, что она бредит; в действительности же она хотела лишь сказать, что чувствует в своей груди мощь пятидесяти тысяч воинов. То было фантастическое сражение; а между тем, на мой взгляд, она сказала сущую правду.

Затем было дело близ Ланьи, где мы четыре раза подряд атаковали с открытого поля окопавшихся бургундцев; четвертый приступ принес нам победу. При этом наиболее ценной добычей был взятый нами в плен Франкэ д'Аррас, беспощадный хищник и грабитель всех окрестных мест.

Было еще несколько подобных же стычек; и наконец, в последних числах мая 1430 года попали мы в место, находившееся недалеко от Компьена. Жанна решила идти на помощь этому городу, который был тогда осажден герцогом Бургундским.

Незадолго перед тем я был ранен, а потому не мог без посторонней помощи ехать верхом; но добрый Карлик усадил меня за своей спиной, и, держась за него, я был в сравнительной безопасности. Мы выступили в полночь; моросил теплый дождь, и мы продвигались медленно и осторожно, соблюдая мертвую тишину, так как нам предстояло проскользнуть через вражеские войска. Нас окликнули только один раз; мы не ответили, но, сдержав дыхание, продолжали упорно и тихо пробираться дальше и беспрепятственно миновали опасные места. Часа в три или в половине четвертого мы подошли к Компьену. На востоке только что начал пробиваться серый рассвет.

Жанна сейчас же принялась за работу и совместно с Гильомом де Флави, городским военачальником, составила план действий: решено было под вечер устроить вылазку и напасть на врага, расположившегося на другом берегу Уазы, на равнине. Одни из городских ворот имели сообщение с мостом, конец которого, на том берегу, был защищен укреплением, так называемым больверком; этот больверк в то же время господствовал над дорогой, которая тянулась в виде насыпи к деревне Маргюи, пересекая всю долину. В Маргюи стоял отряд бургундцев; другой отряд расположился в Клеруа, милях в двух вверх по течению; а в полутора милях вниз по течению, в Венетте, стояли англичане. Таким образом, расположение войск можно было сравнить с луком, готовым выпустить стрелу: дорога эта — стрела, на оперенном конце которой находился больверк, а около острия — Маргюи; Венетта — на одном конце дуги, Клеруа — на другом.

Жанна решила двинуться по дороге прямо к Маргюи, взять деревню приступом, затем быстро свернуть направо, в Клеруа, овладеть и этим лагерем, и наконец, переменить фронт и приготовиться к решительной битве, так как позади Клеруа находился герцог Бургундский с резервными войсками. Лучники и артиллерия под начальством заместителя Флави должны были находиться в больверке, чтобы английские войска не могли подойти снизу, захватить дорогу и отрезать Жанне путь к отступлению, в случае, если это представится ей необходимым. Кроме того, вблизи больверка предполагалось поместить флотилию вооруженных судов в качестве вспомогательного прикрытия на случай отступления.

Было 24 мая. В четыре часа пополудни Жанна выступила из города во главе отряда из шестисот всадников — то был последний в ее жизни поход.

Сердце мое надрывается. Мне помогли взобраться на городскую стену, и я видел оттуда значительную часть того, что произошло; остальное мне рассказали много времени спустя наши рыцари и другие очевидцы. Жанна переехала мост и вскоре оставила больверк за собой; она мчалась по дорожной насыпи, и в воздухе звонко отдавался топот ее конницы. Поверх своих лат она накинула сверкающий, шитый серебром и золотом короткий плащ, и я видел, как он блестел, развевался и трепетал, словно белое пламя.

День был ясный, и можно было далеко обозреть всю долину. Вскоре мы увидели быстро и в полном порядке приближавшийся отряд англичан; их латы так и сверкали на солнце.

Жанна обрушилась на бургундцев в Маргюи, но была отражена. Между тем из Клеруа подходили новые силы бургундцев. Жанна собрала своих солдат и опять произвела нападение, но опять получила отпор. Две атаки подряд отняли немало времени, а время было тут очень дорого. Англичане из Венетты уже приближались к дороге; однако больверк начал палить из пушек, и это их задержало. Вдохновенной речью Жанна ободрила своих людей и отважно повела их снова на приступ. На этот раз она взяла Маргюи, и грянуло "ура". После того она сразу повернула вправо, помчалась по равнине и наскочила на отряд, который только что подходил из Клеруа. Закипел жаркий продолжительный бой. Два войска сталкивались, теснили друг друга назад, и победа склонялась то в одну сторону, то в другую. Но вдруг в наших рядах произошло смятение. Рассказывают об этом различно. По словам одних, пальба из орудий поселила в передовых рядах мысль, что англичане успели отрезать путь к отступлению; по словам других, задние ряды почему-то вообразили, что Жанна убита. Как бы то ни было, солдаты наши растерялись и беспорядочной толпой побежали к дороге. Жанна пыталась их ободрить и заставить повернуться лицом к врагу, крича, что победа нам обеспечена, но — все напрасно: они расступились и пронеслись мимо нее, точно морская волна. Старый д'Олон умолял ее отступать, пока была еще возможность спасения; но она отказалась. Тогда он схватил поводья ее лошади и насильно умчал ее вслед за смятенным войском. И эта дикая толпа обезумевших людей и лошадей добежала до самой дороги. Пальбу из пушек пришлось, конечно, прекратить; а это дало англичанам и бургундцам возможность благополучно сплотиться: одни стояли спереди, другие надвигались с тыла. Французы были оттеснены этим потоком под самые стены больверка; и там, загнанные в угол, который был образован его боковой стеной и скатом дорожной насыпи, они вступили в последний отважный бой и пали один за другим.

Флави, наблюдавший с городской стены, приказал запереть ворота и поднять мост. Жанна была отрезана от города.

Быстро редела окружавшая ее личная стража. Оба наши рыцаря пали, раненные; та же судьба постигла обоих ее братьев; за ними — Ноэль Рэнгесон: все они были ранены, когда защищали Жанну от направленных на нее ударов. Остались наконец только Карлик и Паладин; но они не хотели сдаваться: непоколебимо стояли они, как две стальные башни, забрызганные кровью; и где опускался топор одного и меч другого, там становилось одним врагом меньше. И, так сражаясь и до конца храня преданность долгу, они нашли свою почетную смерть — добрые, незатейливые души! Да покоятся они с миром! Они были мне очень дороги.

Враг возликовал, кинулся вперед, и Жанну, все еще упорствовавшую, все еще оборонявшуюся мечом, схватили за край плаща и стащили с лошади. Она была увезена в качестве пленницы в лагерь герцога Бургундского, и туда же поспешило победоносное войско, оглашая воздух криками радости.

Страшная новость быстро разнеслась кругом; она передавалась из уст в уста, и куда доходила она, там народ был поражен будто столбняком; и люди бормотали, словно говоря с собой или сквозь сон: "Взяли Орлеанскую Деву!.. Жанна д'Арк в плену!.. Мы потеряли Спасительницу Франции!" — и продолжали повторять эти слова, словно они не могли понять, как это случилось, как Господь допустил до этого!

Знаете ли вы, на что похож город, где стены домов от карнизов до мостовой завешаны шелестящей черной тканью? Если да, то вы знаете, каков был с виду Тур и некоторые другие города. Но может ли кто рассказать вам, как велика была печаль в сердцах французских крестьян? Нет, этого вам никто не расскажет; и сами они, бедные бессловесные созданья, не сумели бы вам рассказать. Но в их сердцах, несомненно, царила печаль. Душа целого народа окутана трауром!

24 мая. Теперь мы опустим завесу над самой беспримерной, трогательной и удивительной военной драмой, какая была когда-либо исполнена на мировых подмостках. Жанна д'Арк больше не выступит в поход.


Читать далее

КНИГА ВТОРАЯ. При дворе и в стане

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть