ПЕЙЗАЖ

Онлайн чтение книги Повести и рассказы
ПЕЙЗАЖ

В ту зиму, когда стояла хоть сколько-нибудь сносная погода, я после полудня ходил гулять на Ломское шоссе{159}Ломское шоссе — шоссе, ведущее из Софии в г. Лом на Дунае.. Предупреждаю всех, кто под словами «ходил гулять» подразумевает медленное движение в пестрой толпе чинно расхаживающих взад и вперед, одетых по моде людей, обменивающихся при встрече любезными улыбками, учтивыми поклонами и бесчисленными сниманиями шляпы, что их ждет разочарование: это шоссе отнюдь не представляло столь привлекательного зрелища. Из всех больших дорог, разбегающихся желтыми лентами от Софии во всех направлениях по зеленым полям, Ломское шоссе — самое пустынное и более других пренебрегаемое столичными жителями. Последние предпочитают гулять по другим дорогам, идущим на восток и на юг столицы. Ломское шоссе оживляют только фигуры крестьян: каждый четверг шумные толпы их тянутся живописной вереницей в Софию, на базар.

Но этот недостаток с лихвой возмещается ценным преимуществом: прелестью уединения или, лучше сказать, свободы. По крайней мере в моих глазах. Потому что часто испытываешь потребность на минуту вырваться из городского шума и суеты, подышать совершенно свободно и без всяких стеснений чистым воздухом, побродить где тебе вздумается, предоставив полный простор мысли и воображению, без необходимости каждое мгновение рабски подчиняться тирании общественных условностей, смотреть по сторонам, кланяясь и отвечая на бесконечные, никому не нужные поклоны, и присутствовать на ярмарке житейской суеты, лжи и лицемерия, поневоле принимая в ней участие. С этой точки зрения Ломское шоссе — весьма приятное место, чрезвычайно надежное убежище.

А с другой стороны, какая чудесная, не поддающаяся описанию панорама раскрывается здесь перед вами! Какое обаяние для глаз, какая услада для души! Как легко здесь дышится! Отсюда во всей своей целости, живописности, красоте видна возвышающаяся над широкой софийской равниной чудная горная цепь. Тут совсем близко Стара-планина, и глаз с наслаждением скользит по ее бесчисленным волнообразным холмам, бесконечная гряда которых загромождает всю северную часть горизонта! На первый беглый взгляд, кинутый издали, этот горный хребет, невысокий и безлесный, кажется однообразным, ничем не примечательным; но любящий взгляд художника обнаруживает в нем такие неожиданные подробности, такое изящество и разнообразие линий, форм, красок, изгибов, особенно когда он освещен сбоку солнцем, что дух захватывает от восторга перед этим совершенным произведением природы. Стара-планина представляет собой полную противоположность громадному, тяжелому массиву Витоши на юге, сделанному грубо, словно из одного куска, несколькими ударами топора, как русский человек был создан творцом, по предположению Гоголя.

Природа! Никогда не могу я остановиться перед ней без глубочайшего умиления, без того, чтобы все существо мое не переполнилось самыми лучшими, тихими переживаниями. Только в ее присутствии умолкают во мне пошлые тревоги и интересы повседневности. В общении с ней человек, одинокий и свободный, как птица, нередко превращается в ребенка, испытывает неизъяснимую радость бытия, приходит в восторг от сознания, что можно без помех досыта упиться всем, что бог вложил в нее прекрасного, величественного, наслаждаться ею, обожать ее! Если человек вышел из рук творца недовершенным, если множество пороков, страстей, уродств, душевных и телесных изъянов безмерно удаляет его от высшего совершенства, то природа — вполне совершенное создание; она гордо несет на себе печать своего предвечного гениального творца, являясь его подлинным образом и подобием, как он — великая, как он — вечная, как он — божественная и добрая.

* * *

Одна прогулка по Ломскому шоссе, совершенная мною в феврале, оставила в душе моей глубокое, неизгладимое впечатление. Густые, пепельного цвета облака застилали все небо, но на такой высоте, что белые вершины горного хребта оставались от них свободными. Довольно сильный, но здоровый и приятный морозец; погода тихая; и так легко идти по хорошо высохшей тропинке, протоптанной между накатанными колеями шоссе, тянущегося вдоль чуть зазеленевших посевов озимой ржи. Широкий простор дремал в унылом молчании, охваченный зимним оцепенением; только вороньи стаи пролетали, каркая, и садились на телеграфные провода либо опускались на землю. Снежные вершины белоглавой Витоши и Стара-планины с каким-то мрачным, непроницаемо-серьезным выражением глядели со своей морозной высоты на мертвое поле, плохо прикрытое лохмотьями белого савана. На западе — где бегут отлогие волнистые склоны Вискер-планины — облака опускались широким снопом до самой земли, и по доносящемуся оттуда холодному, сырому ветру можно было догадаться, что там идет снег. На шоссе никого не было. Вся картина была исполнена таинственной красоты, — какая-то поэзия витала под этим зимним небом… Красота, поэзия… Быть может, эти два слова звучат странно, когда речь идет об унылом, бесцветном пейзаже зимы. Красота и поэзия связаны с понятием жизни, они вызывают представление о ярких красках, о празднике света, о шуме хрустальной речки, о мирной сени шепчущей листвы, о чарующей тишине лунной ночи. Но мертвый покой, отсутствие всякого движения, звука, тепла? Возникает ли чувство прекрасного при виде гроба с покойником? Ощущается ли дыхание поэзии там, где нет ни одного ее элемента? А между тем в той понурой зимней картине было столько красоты, столько поэзии! Перо поэта, кисть живописца напрасно старались бы воспроизвести то и другое в изощренных формах искусства, хоть это без труда удалось бы им при описании радостной картины весны, со всем ее богатством тонов и оттенков. Красота и поэзия этого зимнего пейзажа просто чувствовались, воспринимались, входили в душу, как красота мысли, сила идеи.

Этот меланхолический вид всецело гармонировал с поэтическим замыслом, который вот уже несколько дней занимал мои мысли. Погруженный в глубокую задумчивость, я дошел до сторожки, находившейся в километре от станции.

Влажный ветерок, веявший со стороны Вискера, доносил до меня мелкие снежинки. За ними последовали крутящиеся и сталкивающиеся в воздухе более крупные хлопья. Теперь густые облака громоздились и надо мной. С наступлением сумерек мороз стал злей. Тут мне повстречалась старушка крестьянка. Она запоздала и шла быстро, опираясь на палку. Когда мы с ней поравнялись, я остановился и поздоровался.

— Дай бог здоровья, — ответила она и тоже остановилась.

Женщина была совсем старая, маленькая. Ноша, представлявшая собой нечто вроде свертка из одежды и тряпья, была привязана у нее на спине веревками, перекрещивающимися на впалой груди, так что костлявые и жилистые руки старушки оставались свободными.

— Откуда, бабушка? — спросил я.

Она назвала какое-то неизвестное мне село.

— Далеко это?

— Да вышла спозаранок, как рассвело… Далеко, в горах живем.

Значит, она шла уже добрых десять часов, а когда я ее встретил, продолжала свой путь чуть не бегом!

— Да семьдесят наберется, сударь, — ответила она на вопрос о ее возрасте, невольно заданный мной.

Лицо ее тоже говорило об этом. Боже мой, какой глубокий, разрушительный след оставили на нем годы, тяжелый труд, лишения, болезни, перенесенные и выстраданные безропотно!

Это костлявое, изможденное, почерневшее, землистое лицо избороздили во всех направлениях глубокие безобразные морщины: жизнь отразилась на нем во всей своей беспощадной жестокости, не оставив как будто ничего человеческого, мягкого, женственного. Это была, казалось, страшная маска с каким-то отталкивающим выражением животной загнанности и озлобления.

«Терпи, душа, черней, кожа!» — вот страшные слова, выдавленные из души болгарина многовековым рабством, страданиями, невыразимыми муками. И они невольно приходили на ум при виде этого жалкого лица. Только в серых глазах ее, с мутным, угасшим взором, появилось теперь что-то теплое, кроткое, печальное, озарившее странным светом эту ужасную маску.

Вдруг где-то совсем близко словно заверещал поросенок. Я оглянулся по сторонам.

— Чего ты ищешь, господин? Это ребеночек плачет, — произнесла она, указывая на свою ношу.

Звук повторился — слабый, еле слышный, придушенный.

— Куда ты несешь ребенка, бабушка? И чей он? — спросил я, понимая, что он — не ее.

— Снохи, снохи моей! — ответила она со вздохом, чуть не плача. И прибавила: — Видишь, господин? Он еще махонький, только вчера родился,

— Вчера? А куда же ты его несешь?

— Да несу в Софию. Мать-то его вчера же и померла… Ну вот, вышла я спозаранку и спешу, чтобы поспеть дотемна… И кричит и плачет… Еще ни разу не кормлен. Сироткой остался…

И старуха дрожащим голосом рассказала мне о печальных событиях в своей семье.

Накануне от родов умерла ее сноха, а за два месяца до того от неизвестной болезни скончался муж той молодой женщины, то есть сын старухи. В деревне, где всего-навсего десять семейств, не нашлось ни одной кормящей матери, которая могла бы дать грудь новорожденному, и он умирает с голоду. В доме холод, дров нет, ветер леденит тело, проникая под тряпье… Горе и нищета. Она решила отнести ребенка в Софию: может, кто возьмет! Она никого там не знает, кроме хозяина корчмы, где ей приходилось останавливаться.

— Нету ни отца, ни матери… Прибрал их господь… А мне, старухе, разве его выходить? Завтра того и гляди сама помру… Вот несу в город, отдать хочу! — повторила она, вздохнув. — Может, найдется кто, взять захочет! А то помрет, бедненький, с голоду, по сю пору не кормлен.

Как бы в подтверждение ее слов младенец, издал из-под душивших его тряпок пронзительный крик, громче прежних, но тотчас снова затих. Я видел верхнюю часть его посиневшей головки, не вполне прикрытой тряпьем и плохо защищенной от резкого вечернего холода.

— Может, знаешь в Софии людей, кто бы взял маленького Христа ради?

Я спросил, мальчик это или девочка.

— Девочка, — ответила старуха.

И, поняв, по моему взгляду, что я не имею возможности помочь ей каким-либо указанием, поклонилась и побежала дальше.

Ребенок плакал в тряпках; голосок его разносился, замирая, среди огромных хлопьев снега, валивших в морозном воздухе и, наверно, падавших на мягкое темечко маленькой мученицы.

А я как вкопанный стоял на месте, не отрывая глаз от низенькой старушки с ребенком на спине, исчезавшей в заснеженном пространстве.

Никогда не забуду тягостных мыслей и бессильной муки, которыми переполнилась в ту минуту моя душа. Я был похож на человека, оглушенного близким ударом грома. Эта страшная жизненная трагедия, эта правда суровой действительности, неумолимая, жестокая, беспощадная, — одна из тысячи, с которыми можно столкнуться каждый день на каждом шагу, — взволновала меня до глубины души. Она вызвала во мне уже не жалость и сострадание, естественно возникающие у человека при виде большого несчастия, а какое-то другое чувство, более страшное, сильное и мучительное, похожее на смутную внутреннюю тревогу того, кто совершил дурной поступок, — нечто близкое к угрызению совести… Безысходное человеческое горе, с которым я только что вдруг так тесно соприкоснулся в ту минуту, когда душа моя сибаритски купалась в легких волнах сладкой мечтательности, произвело на меня впечатление укора, пламенного протеста против моего эгоизма и преступного самодовольства перед лицом мирового Зла, великой мировой Скорби, ревущей, заливающей и поглощающей вокруг меня, подобно разъяренному морю, все бытие… И в каком отвратительном свете предстали передо мной наши обеспеченность и пресыщенность, не позволяющие нам подумать о чужой беде! Наши вкусы и утонченные духовные потребности, которые мы в себе так нежим и холим, показались мне безжалостной насмешкой над тяжкой судьбой несчастного народа.

Отец, так жалко погибший, и мать, умершая в родовых муках, оба без всякой врачебной помощи, несчастная сиротка, родившаяся вчера среди голода, голодающая сегодня и осужденная умереть от голода и холода, быть может, этой ночью, вся трудовая семья, так легко и незаметно исчезнувшая, — лишь самый обыкновенный, простой эпизод из повседневной жизни народной массы. И эта масса терпеливо и безропотно влачит свое тяжкое существование, не интересуясь нашим прогрессом, нашими культурными завоеваниями, изысканными духовными наслаждениями, благими намерениями и громкими фразами о необходимости улучшить ее положение. Она даже не подозревает о нашем существовании и нисколько не нуждается в нем, чтобы работать, страдать и умирать…

Были ли эти бурные чувства вызваны в душе моей основательной причиной? Не преувеличивал ли я под гнетом неожиданного тягостного впечатления силу нашей ответственности перед меньшими братьями, из которых состоит страждущее человечество? Виновата ли наша культура, что, предоставляя нам, привилегированному меньшинству, возможность тешиться суетой, роскошью и благородной праздностью в городах, она совершенно бессильна пролить бальзам на раны огромного большинства обездоленных судьбой? Не знаю. Но в ту минуту эти чувства и мысли нахлынули на меня, я не мог вырваться из их потока, негодующая душа моя требовала объяснения зла, непременно объяснения, и находила его в общественном строе, который предстал перед ней как огромная Неправда… И я бессознательно обратил благоговейный взгляд к сонму великодушных сновидцев, утопистов-толстовцев, мечтающих о всемирной правде, о всеобщем довольстве, счастии и других великолепных иллюзиях.

Я задавал себе вопрос: к кому обратится сегодня эта несчастная крестьянка, кого попросит приютить ребенка? Куда побредет она в этом большом, чужом для нее городе? Кто примет к себе, кто решится обеспечить бедное создание, если только оно не умрет сегодня, и что будет делать старуха, если не найдет для погибающей сиротки какого-нибудь доброго материнского сердца, теплой колыбели и груди, готовой влить в ее окоченевшее тельце радостное тепло жизни? И так как она не сумеет — в этом почти не может быть сомнения, поскольку речь идет о нашем обществе, — найти для младенца ни защиты, ни любви, как будет выхаживать и растить его эта стоящая одной ногой в могиле древняя старуха? Бывают неразрешимые вопросы, как и безысходные страдания. Перед такими вопросами мужество уступает место сознанию полного бессилия, человек беспомощно опускает руки перед роковым решением судьбы… Он закрывает глаза, чтобы избегнуть, не видеть страшного призрака действительности.


Старуха уже отошла от меня примерно на полкилометра, а я, оборачиваясь, все еще видел, как ее фигурка быстро движется в прозрачной сетке снежных хлопьев. И вдруг я повернул назад: надо ее догнать! Зачем? Я сам не знал, но чувствовал, что надо что-то сделать, чем-то помочь, как-то позаботиться о судьбе ребенка, устроить ему приют хотя бы на эту холодную ночь. Мои личные обстоятельства исключали для меня всякую возможность выполнить по-настоящему долг самоотречения, самопожертвования ради своего ближнего, своего меньшего брата. А может, и другое… Человек склонен прикрывать свое бессердечие первой попавшейся маской благопристойности… Удастся ли ему при этом обмануть и внутреннего судью — совесть? Ни в коем случае. Он только может немного ее укротить, ослабив остроту и мучительность ее угрызений… Этот беспристрастный судья тоже склонен к компромиссам. Компромисс, на котором остановился я, заключался в следующем: дать старухе сейчас несколько левов, чтобы она сегодня вечером нашла приют и питание для ребенка, а утром навести необходимые справки и постараться обеспечить ему существование хотя бы на день, спасши его тем самым от неминуемой гибели.

Полный такого рода планов, я поспешил по следам старухи. Снег пошел сильней, и я уже еле различал ее силуэт. У шлагбаума она остановилась; я понял, что она разговаривает со сторожем. Эта задержка помогла мне вдвое сократить разделявшее нас расстояние. Ветер подхватывал хлопья снега и крутил их столбушкой. Дойдя до железнодорожного полотна и миновав шлагбаум, я увидал, что крестьянка свернула с шоссе направо и спешит по тропинке через поляну. Эта семидесятилетняя старуха бежала с легкостью какой-нибудь шустрой девчонки! Я попробовал окликнуть ее, но сильный ветер относил звук моего голоса в сторону. Наконец, она достигла Конювицы, влево от старого турецкого укрепления, и спустилась к Княжевской реке. Через две-три минуты я был уже на мосту через эту реку. Но напрасно искал я взглядом старуху. Она скрылась в одной из узких улиц этого старого квартала. Мои поиски и блуждания не дали результата: я окончательно потерял ее след и радостную возможность сделать доброе дело. Ветер, превратившись уже в метель, неистовствовал, с бешеной быстротой неся тучи снега в вечерней мгле, стуча в двери и окна, и мне казалось, что в диком вое рассвирепевшей стихии слышится все тот же жалобный, мучительный плач маленького ребенка, умирающего от голода и замерзающего на морозном ветру…

Проходя мимо Святого Краля, я, подавленный, пристыженный, невольно зашел в церковь и долго молился…

1893

Перевод Д. Горбова


Читать далее

ИВАН ВАЗОВ (1850–1921) 09.04.13
ПОВЕСТИ
ОТВЕРЖЕННЫЕ 09.04.13
НАША РОДНЯ. (Галерея типов и бытовых сцен из жизни Болгарии под властью турок) 09.04.13
РАССКАЗЫ
ВЫЛКО НА ВОЙНЕ 09.04.13
ПРИДЕТ ЛИ? 09.04.13
ХАДЖИ АХИЛЛ 09.04.13
КАНДИДАТ В «ХАМАМ» 09.04.13
БЕЛИМЕЛЕЦ 09.04.13
В КРИВИНАХ 09.04.13
ДЕД НИСТОР 09.04.13
ВСТРЕЧА 09.04.13
УПРЯМАЯ ГОЛОВА 09.04.13
GRONDE MARITZA TEINTE DE SANG 09.04.13
СЦЕНА 09.04.13
ПОПЕЧИТЕЛЬ 09.04.13
ПЕЙЗАЖ 09.04.13
ТРАУР 09.04.13
ПРИСЛУГА 09.04.13
«НОВОЕ ПЕРЕСЕЛЕНИЕ» 09.04.13
НЕ ПОКЛОНИЛСЯ 09.04.13
НАВОДНЕНИЕ 09.04.13
ОН МОЛОД, ПОЛОН СИЛ, ИНТЕЛЛИГЕНТЕН 09.04.13
ВЫХЛОПОТАЛА 09.04.13
«ТРАВИАТА» 09.04.13
ДЕД ЙОЦО ВИДИТ… 09.04.13
НЕГОСТЕПРИИМНОЕ СЕЛО 09.04.13
МОИ УЧИТЕЛЯ 09.04.13
БОЛГАРКА. (Исторический эпизод) 09.04.13
ПАВЛЕ ФЕРТИГ 09.04.13
ОТ ОРАЛА ДО «УРА» 09.04.13
ОТВЕРГНУТЫЙ МАРШ 09.04.13
УРОК 09.04.13
БЕЗВЕСТНЫЙ ГЕРОЙ. (Рассказ о смутных временах) 09.04.13
ГОСТЬ-КРАСНОБАЙ НА КАЗЕННОМ ПИРУ. (Очерк) 09.04.13
ПОДОЖЖЕННЫЕ СНОПЫ 09.04.13
У ИВАНА ГЫРБЫ 09.04.13
АПОСТОЛ В ОПАСНОСТИ 09.04.13
ЧИСТЫЙ ПУТЬ 09.04.13
ПЕЙЗАЖ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть