ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Онлайн чтение книги Пучина
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Я был каучеро, я и сейчас каучеро! Я живу среди затянутых илом топей, в одиночестве гор, вместе с больными лихорадкой товарищами. Я попрежнему подсекаю кору деревьев, кровь у которых белая, как у богов.

За тысячу лиг от родного очага я проклял память о прошлом, так тяжела она была для меня: память о родителях, состарившихся в бедности в ожидании помощи от пропавшего сына, и память о незамужних сестрах, юных красавицах, улыбкой встречающих разочарования, в надежде, что разгладятся морщины на лбу Судьбы и брат принесет им спасительное золото.

Часто, вонзая топор в живую плоть дерева, я ощущал желание отрубить свою собственную руку, ту, которая прикоснулась к деньгам и не схватила их, — злополучную руку, которая не способна ни создавать, ни грабить, ни спасти меня; ту руку, которая дрогнула, когда я хотел лишить себя жизни. И подумать только, какое множество людей в этих непроходимых лесах терпит подобные муки!

Кто нарушил равновесие между действительностью и порывами души? Зачем нам даны крылья, если кругом — пустота? Нашей мачехой была бедность, нашим тираном — фантазия. Мы устремлялись ввысь и спотыкались о землю, презренной заботой о теле убивали в себе дух. Посредственность заразила нас своей безысходной тоской. Мы оказались героями этих мелких дел.

Тем, кому открывалась возможность счастливой жизни, нечем было ее купить; искавший невесту встретил лишь презрение; мечтавший о жене нашел любовницу; стремившийся вверх упал побежденным к ногам равнодушных магнатов, бессердечных, как эти деревья, которые безразлично смотрят на нас, изнемогающих от лихорадки и голода в царстве пиявок и муравьев.

Я хотел свести счет со своими иллюзиями, но неведомая сила отшвырнула меня еще дальше от действительности. Я пронесся над своим счастьем, как стрела, не попавшая в цель, я был бессилен исправить роковой толчок тетивы и знал заранее, что судьба предначертала мне падение! И это люди назвали моим будущим!

Несбыточные мечты, упущенные победы! Зачем, о призраки памяти, вы хотите унизить меня? Взгляните, что сталось с мечтателем! Он калечит безропотное дерево, обогащая тех, кто не умеет мечтать, он переносит унижения и издевательства за нищенскую корку хлеба перед сном.

Раб, не жалуйся на усталость; узник, не хули своей тюрьмы: вы не ведаете, какая пытка — одиноко бродить в такой тюрьме, как сельва, с ее зелеными сводами, в тюрьме, стены которой образуют огромные реки. Вы не знаете, что за мука видеть, как солнце играет на противоположном берегу, до которого вам уже не добраться! Цепь, покрывающая язвами щиколотки, милосердней, чем пиявки здешних трясин; палач-тюремщик не так суров, как деревья, наши безмолвные сторожа!

На моем участке — триста сиринго; на то, чтобы их изувечить, у меня уходит девять дней. Я очистил их от лиан и к каждому стволу проложил дорогу. Пробираясь сквозь коварную толпу растений, срубая те, которым не дано плакать, я порой застаю их истязателей, ворующих друг у друга каучук. Мы деремся зубами и ножами, и млечный сок окрашивается красными брызгами. Но что за беда, если от нашей крови на деревьях становится больше сока! Надсмотрщик требует десять литров в день, а плеть — ростовщик, не знающий пощады.

И какое мне дело до того, что мой сосед, работающий на ближнем участке, умирает от лихорадки? Я вижу, как он вытянулся на ворохе листьев, как он отгоняет от себя мошкару, мешающую ему умереть. Завтра смрад прогонит меня с этого места, но я украду добытый им каучук, и на мою долю останется меньше работы. Так поступят и со мной, когда я умру. Я никогда не воровал для родного отца и украду сколько смогу ради моих палачей!

Я привязываю к сочащемуся стволу трубчатый стебель караны, и в чашку сбегают горькие слезы дерева, а туча москитов, защищая его, сосет мою кровь, и лесные испарения застилают мне глаза. Так дерево и я — плакальщики по самим себе, — мучаясь по-разному, будем биться друг с другом до полного изнеможения.

Но я не сочувствую тем, кто не борется. А в дрожи ветвей дерева не слышно борьбы, которая воодушевила бы меня. Почему вся сельва не загудит? Почему она не раздавит нас, как пресмыкающихся, мстя за нашу гнусную алчность? Здесь я испытываю не грусть, а отчаяние! Я хочу вступить с кем-нибудь в заговор! Я хочу вмешаться в битву стихий, погибнуть от катастрофы, увидеть действие космических сил! Ах, если бы сам Сатана стал во главе этого мятежа!..

Я был каучеро, я и сейчас каучеро! Я поднимал руку на деревья, я смогу поднять ее и на людей!


— Знайте, дон Клементе, — сказал я старику, когда мы направились на просеку Гуараку, — пережитые вами несчастья завоевали наши симпатии. Теперь ваше освобождение станет целью нашей жизни. Я уже чувствую, как во мне загорается дух самопожертвования; но меня прельщает не ореол мученика, а возможность помериться силами со сворой зверей в человеческом образе, победить их их же оружием, зло уничтожая злом, потому что мира и справедливости можно добиться, лишь одержав победу. Чего вы достигли, превратившись в жертву? Кротость открывает путь тирании, и покорность эксплуатируемых поощряет эксплуататоров! Присущие вам доброта и робость были бессознательными сообщниками ваших палачей.

Хотя до сих пор я знал одни только неудачи, — планы мои разрушает злая судьба, — я предчувствую, что на этот раз я смогу разделаться с моими врагами. Я не знаю, каковы будут грядущие события, какие испытания мне еще предстоят, но смерть в этих местах меньше всего страшит меня, если я умру недаром. Но к чему думать о смерти перед лицом препятствий, какими бы огромными они ни были, если смельчаку никогда не закрыта возможность преодолеть их? Вера в свою звезду должна укреплять нашу решимость. Спутники мои — люди отважные; если вы не хотите вступить в бой с превратностями судьбы, выберите любого из них и бегите на плоту по этой реке.

— А мое сокровище? Разве вы не знаете, что у Кайенца хранятся останки Лусьянито? Или вы думаете, что без этого залога мне позволили бы гулять на воле?

Я не сразу нашелся, что ему ответить.

— Кости сына — моя цепь. Я вынужден угождать всем, лишь бы мне разрешили просушить на солнце эти кости. Я уже говорил вам, что не смог собрать их целиком; в тот день, когда я откопал останки сына, в могиле осталось несколько пальцев, еще покрытых мясом. Я носил эти кости в котомке, а когда Кайенец поймал меня по возвращении с Ваупеса, на тропе, соединяющей Исану и Керари, он хотел отнять их у меня и выкинуть. Теперь они хранятся, чистые, белые, под постелью хозяина, в бидоне из-под керосина.

— Дон Клементе, а вы уверены, что эти останки...

— Да! Это — Лусьянито! Череп невозможно спутать: в верхней челюсти один зуб вырос поверх других. Во лбу — отверстие; должно быть, это я пробил череп киркой.

Наступило молчание. Решимость моих товарищей, видимо, начала покидать их: они сидели в глубокой задумчивости. Затем мулат подошел к дону Клементе и сказал:

— Лучше нам с вами возвратиться, товарищ. Мать осталась одна, и скот дичает. У меня в стаде — четыре коровы стельных по первому разу, им уже время телиться. Бросьте кости, от них добра не будет. Не стоит связываться с покойниками. В молитве так и сказано: «Здесь тебя погребаю и здесь тебя оставляю, пусть унесет меня дьявол, если я тебя откопаю». Попросите этих сеньоров вытребовать у хозяина кости и заройте их под крестом, и увидите тогда, что судьба ваша переменится. Решайтесь скорее, а то будет поздно.

— Как? Бежать отсюда, рискуя тем, что мы попадем в руки Фунеса? Или вы не знаете, куда вас занесло? Агенты полковника рыщут здесь повсюду.

— Теперь уже поздно колебаться! — гневно вскричал я. — Вперед, мулат! Время упущено!

Тогда Эли Меса подошел к хижине, намереваясь поджечь ее. Дон Клементе, следя за ним, не пытался его остановить.

— Не смейте! — приказал я. — Тогда ведь сгорят и корзины с отравленным маниоком. Охотники на индейцев могут сюда скоро вернуться, и пусть они все перемрут от яда!


Мне хотелось, чтобы товарищи шагали не так молчаливо: меня терзали тяжелые думы и охватывал панический страх при мысли о будущем. Каковы мои планы? К чему так высоко заноситься? Какое мне дело до чужого горя, если я запутался в собственных бедах? К чему давать обещания дону Клементе, когда меня связывают Баррера и Алисия? У меня из головы не выходили слова Франко: «Все это — твоя порывистость и театральность сумасброда!»

Мало-помалу я начал сомневаться, в здравом ли состоянии мой рассудок. Не сошел ли я с ума? Но нет. Лихорадка несколько недель как оставила меня. Так почему я ненормален? Мозг мой здоров, мысль работает отчетливо. Я не только понимаю, что надо скрыть от товарищей свои сомнения, но и отдаю себе отчет в мельчайших подробностях окружающего меня. Вот доказательство: я ясно вижу, что лес в этом месте невысок, дороги нет, и дон Клементе прокладывает путь, обрубая ветки, чтобы оставить путеводные вехи, как это принято делать среди охотников. Фидель несет на груди карабин, прикрепив к его стволу ремни закинутой за спину сумки с маниоком, которая кажется огромным горбом; мулат тащит свернутые гамаки, котел и пару весел; Эли Меса, согнувшись под тяжестью тюка, смакует сок зрелого ореха и помахивает в воздухе дымящей головешкой, которую он несет в правой руке и которая заменяет нам спички.

Я сумасшедший! Какая нелепость! Разве не мне пришел в голову самый разумный план: остаться заложником в фактории на Гуараку, а старого Сильву отправить в Манаос, тайно вручив ему жалобу на имя консула нашей страны с просьбой приехать немедленно в сельву, освободить меня и вырвать из плена соотечественников. Разве может умалишенный рассуждать так логично?

Кайенец должен принять столь выгодное предложение: вместо дряхлого старика он получит молодого каучеро, даже двух или трех; Франко и Эли, я уверен, не покинут меня. Чтобы задобрить его, я заговорю с ним по-французски: «Сеньор, — скажу я, — этот старик — мой родственник, ему нечем заплатить долг, отпустите его на свободу, а мы отработаем за него». И беглый каторжник из Кайенны, конечно, согласится без колебания.

Терпение и лукавство помогут мне без труда добиться доверия предпринимателя. Я употреблю против него не силу, а хитрость. Долго ли продлятся наши мучения? Месяца два-три. Возможно, Кайенец пошлет нас в сирингали на Ягуанари, ведь Баррера и Песиль — его компаньоны. А если это и не так, мы предложим Кайенцу переманить на его разработки колумбийцев с Ягуанари. В случае если он воспротивится нашим планам, мы сбежим по течению Исаны, и там, когда-нибудь, столкнувшись с моим врагом лицом к лицу, я убью его на глазах у Алисии и завербованных каучеро. Потом наш консул высадится на Ягуанари, направляясь на Гуараку с отрядом жандармов, он возвратит нам свободу, и мои товарищи воскликнут: «Бесстрашный Артуро Кова проник в эти дебри и отомстил за всех нас!»

Рассуждая таким образом, я почувствовал, что увязаю по щиколотку в опавших листьях, а деревья вокруг меня с каждой секундой становятся все выше и, подобно дерущимся на ножах людям, вытягиваются во весь рост, поднимая над головой зеленые руки. Еще несколько мгновений — и я ощутил, что череп мой словно налился свинцом, а ноги разъезжаются в разные стороны. Голова моя повернулась к левому плечу, и мне почудилось, как кто-то невидимый настойчиво зашептал мне на ухо: «Так и иди! Так и иди! Зачем идти, как все остальные?»

Товарищи шли рядом со мной, но теперь я не видел, не замечал их. Мне вдруг показалось, что мозг мой готов расплавиться. Мной овладел ужас при мысли, что я покинут всеми, и я с диким воплем пустился куда-то бежать, спасаясь от погнавшихся за мной собак... Что было дальше — не помню. Товарищи вытащили меня из густой сети лиан.

— Господи! Что с тобой? Ты не узнаешь нас? Это же мы!

— Что случилось? Зачем вы держите меня? Зачем вы меня связали?

— Дон Клементе, — произнес Франко, — вернемся назад: Артуро заболел.

— Нет, нет! Все прошло... Мне показалось, что я гонюсь за белкой серебристого цвета. Меня испугали ваши лица. Какие ужасные гримасы...

Побледневшие товарищи не сомневались в моей болезни; но я все же занял место вожака и повел их через лес. Минуту спустя дон Клементе усмехнулся:

— Это сельва околдовала вас, земляк!

— Как? Почему?

— Потому что вы ступаете неуверенно и каждую секунду оглядываетесь назад. Но вы не беспокойтесь и не пугайтесь. Ведь некоторые деревья — насмешники...

— Я не понимаю вас...

— Никто не знает причины тех таинственных явлений, которые сбивают нас с толку, когда мы блуждаем по сельве. Но я все же думаю, что нашел объяснение: каждое из этих деревьев стало бы кротким, дружелюбным и даже веселым в парке, при дороге, в степи, где никто не преследовал бы его и не вытягивал бы из него соки. Здесь же все они злы, враждебны к людям, гипнотизируют их. В этой тишине, в этом полумраке они по-своему борются с нами: что-то пугает, давит нас, заставляет корчиться. От давящей громады деревьев начинает кружиться голова, мы хотим бежать и сбиваемся с пути. Вот почему тысячи каучеро навсегда сгинули в сельве.

Я тоже не раз чувствовал ее злые чары, особенно на Ягуанари!


Впервые во всем своем ужасном великолепии предстала передо мной в эти дни бесчеловечная сельва. Уродливые деревья находятся в жестоком плену у чужеродных лиан, которые сочетают их насильственными узами с красавицами пальмами. Свисая, подобно слабо натянутой сетке, годами копят они на ее дне листья, ветви, плоды и вдруг, прорываясь, как гнилой мешок, роняют в траву слепых гадов, ржавых саламандр, мохнатых пауков.

Лиана матапало — ползучий спрут лесов — впивается в деревья своими щупальцами и присасывается к ним, скручивая их стволы, срастаясь с ними, вытягивая из них душу в мучительном метемпсихозе. Бачакеро[48] Бачакеро — жилище бачаке, крупных муравьев. извергают мириады муравьев, опустошающих все на своем пути; как острым ножом, срезают эти муравьи растительный покров на склонах гор и широкими тропами, словно знаменосцы опустошения, возвращаются в свои туннели с вымпелами листьев и цветов. Термиты губят деревья: подобно скоротечному сифилису, разъедающему тело мучительными язвами, подтачивают они древесину; превращают в пыль кору, и дерево внезапно обрушивается на землю всей тяжестью своих еще живых ветвей.

А земля между тем вечно обновляется: у корней поверженного колосса пробивается новый росток, среди миазмов носится нежная пыльца; повсюду — тяжкое дыхание брожения, горячие вздохи полутьмы, дрема смерти, сумерки жизни.

Где же здесь поэзия уединенных рощ, где бабочки, подобные прозрачным цветкам, волшебные птицы, певучие ручьи? Жалкое воображение поэтов, которым ведомо лишь домашнее одиночество!

Ни влюбленных соловьев, ни версальских парков, ни сентиментальных панорам! Здесь монотонный хрип жаб, подобный хрипу больных водянкой, глушь нелюдимых холмов, гнилые заводи на лесных реках. Здесь плотоядные растения усыпают землю мертвыми пчелами; отвратительные цветы сокращаются в чувственной дрожи, а вкрадчивый запах их пьянит, как колдовское зелье; пух коварной лианы слепит животных; прингамоса обжигает кожу; плод куруху снаружи кажется радужным шаром, а внутри он подобен едкой золе; дикий виноград вызывает понос, а орехи — сама горечь.

Здесь по ночам раздаются неведомые голоса, блуждают призрачные огни, царит погребальная тишина. Это проходит смерть, создавая жизнь. Слышен стук плода; ударяясь о землю, он обещает отдать ей свое семя; падают листья, наполняя лес невнятными вздохами; они — удобрение для корней дерева-отца; лязгают челюсти, пожирающие из страха быть пожранными; раздается тревожный свист, крик агонии, чей-то свирепый рык. А когда заря вознесет над лесами свой трагический венец, начинается веселый праздник оставшихся в живых; жужжанье крикливой павы, хрюканье дикой свиньи, хохот потешной мартышки. И все это из-за короткого счастья прожить несколько лишних часов!

Сельва, девственная и кровожадно-жестокая, нагоняет на человека навязчивую мысль о неминуемой опасности. Ее растения — это одаренные чувствами существа, психики которых мы не знаем. Когда они разговаривают с нами в этих пустынных дебрях, их язык бывает понятен только нашему внутреннему чутью. Попадая под их власть, человеческие нервы превращаются в пучок нитей, тянущихся к грабежу, к предательству, к засаде. Органы чувств сбивают с толку разум: глаз осязает, спина видит, нос распознает дорогу, ноги вычисляют, а кровь громко кричит: «Бежим, бежим!»

Но цивилизованный человек — паладин разрушения. Какое-то своеобразное мужество заключено в эпопее этих пиратов, порабощающих пеонов, грабящих индейцев и сражающихся с сельвой. Потерпев неудачу в больших городах, где они оставались затерянными в толпе, они ринулись в пустыни, стремясь найти исход своей бесплодной жизни.

В горячечном бреду лихорадки они навсегда потеряли совесть. Сжившись с любой опасностью, они прошли сквозь жестокие испытания и непогоду, вооруженные лишь ружьями и мачете, стремясь к наслаждению и изобилию, вечно голодные, в истлевшей на теле одежде.

Но вот настает день, и на скалистом берегу реки они строят хижины, называя себя «владельцами предприятий». Оказавшись лицом к лицу с враждебной сельвой, они не знают, с кем бороться; а в промежутках своей отчаянной борьбы с лесом они травят, убивают и порабощают друг друга. Посмотрите, и вы сразу убедитесь, что порой следы их деятельности подобны опустошениям, причиненным лавиной. Колумбийские каучеро ежегодно губят миллионы деревьев. На территории Венесуэлы уже вывелась балата.[49] Балата — один из видов каучуконосных деревьев. Так совершается преступление против грядущих поколений.

Один из таких «паладинов разрушения» бежал из Кайенны, известной на весь мир тюрьмы, окруженной вместо рва океаном. Он знал, что тюремщики прикармливают акул, подманивая их к стенам крепости, и все же, несмотря на это, бросился в море. Он появился на Папунагуа, захватил чужие фактории и, покорив беглых каучеро, монополизировал добычу каучука, поселившись со своими клевретами и рабами в хижинах на Гуараку, дальние огни которых, в ночь, когда мы вышли на Исану, замерцали перед нами сквозь чащу леса.

Кто бы сказал в тот миг, что судьбы наши так трагически столкнутся?..


В дни перехода я, к стыду своему, убедился в том, что физически я совсем ослабел: силы мои, подточенные лихорадкой, иссякли. Товарищи не знали, что такое усталость, и даже старый Клементе, несмотря на свои годы и болезни, оказывался выносливей, чем я. Они ежеминутно останавливались, поджидая меня, и, хотя я был освобожден от груза — котомки и карабина, — мне приходилось призывать на помощь всю свою гордость, чтобы не броситься на землю и не признаться в своем бессилии.

Я хмуро шагал босиком, обернув ноги тряпками. Мы переходили вброд топи и лагуны среди высокого леса, корневища которого не знают солнечного света. Фидель протягивал мне руку, помогая переходить по упавшим стволам деревьев; собаки тщетно лаяли, прося спустить их с поводка в этом раю для охотников. Но даже и это не могло поднять мой упавший дух.

Сознание превосходства товарищей сделало меня недоверчивым, раздражительным, упрямым. Нашим вожаком был, несомненно, старик Сильва, и я начал испытывать к нему тайную зависть. Я стал подозревать, что он нарочно избрал этот путь, рассчитывая заставить меня на опыте убедиться, насколько я бессилен против Кайенца. Дон Клементе не пропускал случая поведать мне о тяжелой жизни каучеро, о всех трудностях бегства — их постоянной мечты. Живя этой мечтой, они, однако, никогда ее не осуществляют. Им хорошо известно, что смерть сторожит все выходы из леса.

Рассказы Сильвы находили отголосок в сердцах моих товарищей, и они советовали мне вернуться. Я не слушал их и ограничивался ответом:

— Вы идете со мной, но я знаю, что иду один. Вы устали? Хорошо, я пойду впереди вас...

Тогда они, не говоря ни слова, уходили вперед и, дожидаясь меня, перешептывались, искоса поглядывая в мою сторону. Это наполняло мое сердце негодованием. Я злился на них. Они издевались, наверное, над моим зазнайством. А может быть, они избрали направление, ведущее в сторону от Гуараку?

— Слушайте, дон Клементе! — окликнул я как-то раз старика. — Если вы не выведете меня на Исану, я влеплю вам пулю в лоб!

Старик прекрасно понимал, что угрозы мои — не шутка. Он не удивился им. Он понял, что сельва завладела мною. Убить человека? Что в этом особенного? Почему не убить? Это самый естественный выход. Как же иначе защищаться? Как отделаться от врага? Разве убийство — не самый легкий способ разрешения жизненных конфликтов?

И через это — о сельва! — прошли все, кто попал в твою пучину!


Засев в кустарнике с карабинами в руках, мы наблюдали за огнями в бараках, опасаясь, как бы нас оттуда не заметили. Нам предстояло переночевать тут, не разводя костра. Где-то во тьме слышались всхлипыванья невидимой реки. Это была Исана.

— Дон Клементе, — сказал я, обнимая Сильву, — на свете нет румберо опытнее вас.

— Да, но я испытываю страх перед своей профессией: я скитался больше двух месяцев, заблудившись в сирингалях на Ягуанари.

— Мне хорошо известны все подробности. Когда вы сбежали на Ваупес...

— Нас было семеро каучеро.

— И они хотели убить вас.

— Они думали, что я намеренно сбил их с пути.

— И они оскорбляли вас...

— А затем умоляли на коленях спасти их.

— И держали вас связанными целую ночь...

— Они боялись, что я покину их.

— И разошлись в разные стороны в поисках пути...

— Да, но встретили одну смерть!

Несчастья всю жизнь преследовали старика Сильву. С того дня, как по дороге из Икитос в Манаос Сильва узнал о смерти сына, он жил надеждой, что ему удастся продолжить срок своего рабства. Ему хотелось еще несколько лет остаться каучеро, пока земля не позволит ему откопать останки сына. Сельва требовала его назад, как беглого, и призрак Лусьянито звал его вернуться.

Мадонна с радостью отпустила бы его на волю, но что выиграл бы он от свободы, раз нужда неминуемо заставила бы его опять завербоваться в партию нового хозяина и еще дальше удалила бы его от Ваупеса? В Манаос он обошел все агентства по найму пеонов и, отчаявшись, ушел из тех трущоб, где вербовали рабов; люди требовались лишь на Мадейру, Пурус и Укаяли. А он хотел добраться до злосчастной реки, на берегу которой таилась в бурьяне могила, отмеченная четырьмя камнями.

У турка Песиля не было участков на Ягуанари, но он согласился взять с собой Клементе на верховья Рио-Негро, а это было для старика очень важно. Сначала Песиль притворялся, что не хочет покупать Сильву; однако, вняв его мольбам, он перекупил старика у мадонны с условием вернуть его, если способности колумбийца не удовлетворят нового хозяина. Он взял Сильву на свою роскошную Померанцевую виллу и держал его первое время на легкой работе. Турок с презрительностью мусульманина молча следил за стариком, не допуская по отношению к нему ни грубостей, ни издевательства.

Но однажды женщины поссорились на кухне и разбудили сеньора Песиля, когда тот отдыхал. Клементе в это время разглядывал карту на стене коридора. За этим занятием и застал его хозяин. Крича во всю глотку, хозяин приказал старику обнажить провинившихся женщин и высечь их, но Сильва отказался исполнить это распоряжение. В этот же день вечером его отослали на реку Ягуанари в качестве сирингеро.

Одна из кухарок Песиля служила прежде горничной у мадонны и знала Лусьяно Сильву, когда тот был возлюбленным доньи Сораиды на Ваупесе. Она не была на его погребении, но знала, что могила находится у порогов Яварате. Эта женщина и сообщила Клементе все приметы, по которым можно было найти могилу.

Отказ колумбийца не спас кухарку от наказания: свирепый турок, держа по плети в каждой руке, засек ее до крови. Рыдая в кладовой, она написала записку своему любовнику, работавшему в сирингалях, и попросила Клементе передать ему это письмо и рассказать все подробности позорной экзекуции.

Любовника кухарки звали Мануэль Кардосо, он работал надсмотрщиком на реке Юрубахи. Узнав о беде, случившейся с его возлюбленной, он поклялся убить Песиля при первой же встрече, а пока, чтобы отомстить хозяину, он решил подговорить пеонов бежать, захватив с собою из барака весь каучук.

Старик Сильва притворно отказался идти с ними, опасаясь предательства. Однако на следующий день, коптя каучук, он обсудил с товарищами предложение надсмотрщика. Все пеоны говорили в один голос: «Кардосо знает, что ни один румберо не сумеет выбраться из этих лесов».

Вечером каучеро продолжали толковать о плане побега, соблазнительном, но неосуществимом, — толковали просто, чтобы потрепать языки:

— Ясно, что по Рио-Негро не убежишь: катеры хозяина резвее гончих собак.

— Но, если удастся подняться по Кабабури, оттуда легко спуститься к устью Матарука и выйти на реку Касикьяре.

— Согласен. Но ширина Рио-Негро — четыре километра. Придется оставить в стороне его левые притоки. Лучше проплыть на курьяре семьдесят с лишним дней вверх по течению Юрубахи, пока не встретится какая-нибудь речка, впадающая в Какета.

— А на Ваупес нет прямого пути?

— Придет же в голову такая чушь!

Барак стоял на скале, единственном надежном убежите среди топких дебрей; до ее вершины не доходила вода. Каждый месяц сюда причаливал катер из Померанцевой виллы, привозил провиант и забирал каучук. Рабочих было мало; болезнь бери-бери косила каучеро, к тому же многие из них погибали в трясине. Для подсечки деревьев они забирались на подмостки и, ослабев от лихорадки, падали в топь.

Некоторые гомеро, несмотря на свою малочисленность, месяцами не видели надсмотрщиков. Рабочие ютились в убогих шалашах и возвращались в барак с каучуком, уже прокопченным и сбитым в комья. Эти комья они спускали вниз по реке, вместо того чтобы везти в лодке. Привыкнув держаться берега, пеоны потеряли способность ориентироваться в лесу, и это обстоятельство увеличивало авторитет Клементе, который углублялся в чащу, находил там заросли сиринги и, возвратившись через несколько дней в барак, вел товарищей за каучуком, никогда не сбиваясь с пути.

Однажды на рассвете произошла непредвиденная катастрофа. Пеоны, отлеживавшиеся в бараке от поноса, услышали отчаянные крики и, выбежав наружу, столпились на краю скалы. Посреди реки, точно гигантские утки, плыли комья каучука; какой-то гомеро, стоя в крохотном челноке, подталкивал багром шары, застревавшие в заводях. Подгоняя свое черное стадо к бухте против барака, он дико закричал. Вопль его был страшнее клича, возвещающего о начале войны:

— Муравьи! Муравьи! Каучеро отрезаны в лесу!

Муравьи! Это означало, что людям следовало немедленно прекратить работу, бросить жилища, огнем проложить себе путь к отступлению, искать убежища где попало. Это было нашествие кровожадных муравьев тамбоча, рождающихся неизвестно где и с наступлением зимы переселяющихся перед смертью в другие места. Они опустошают огромные пространства, наступая с шумом, напоминающим гул пожара. Похожие на бескрылых ос с красной головой и тонким тельцем, они повергают в ужас своим количеством и своей прожорливостью. В каждую нору, в каждую щель, в каждое дупло, в листву, в гнезда и ульи просачивается густая смердящая волна, пожирая голубей, крыс, пресмыкающихся, обращая в бегство людей и животных.

Страшная весть посеяла панику. Пеоны в беспорядке с лихорадочной быстротой хватались за инструменты и скарб.

— Откуда двигается рой? — спросил Мануэль Кардосо.

— Видно, захватил оба берега. Тапиры и пекари плывут отсюда на тот берег, а пчелы летят оттуда.

— А кто из каучеро оказался отрезанным?

— Пятеро с Тихой Топи — у них не было лодки.

— Что поделаешь! Пусть спасаются сами! Им ничем не поможешь! Да и кто из вас рискнет пробраться в это болото?

— Я, — сказал старый Клементе Сильва.

Молодой бразилец Лауро Коутиньо присоединился к нему.

— И я. Там — мой брат.


Забрав как можно больше провизии, оружие и спички, Сильва и Коутиньо направились по тропе, которая вела от барака в чащу леса по направлению к рукаву Мариэ.

Они торопливо шли по занесенным грязью кустарникам, напрягая слух и вглядываясь вперед. Когда старик свернул с тропы в сторону Тихой Топи, Лауро Коутиньо хлопнул его по плечу:

— Сейчас самое время бежать!

Клементе уже думал об этом, но скрывал свою радость.

— Надо посоветоваться с товарищами...

— Ручаюсь, что они согласятся!

Коутиньо был прав. На следующий день они застали каучеро в хижине за игрой в кости на расстеленном платке. Каучеро пили пальмовое вино из выдолбленной тыквы.

— Муравьи! Какие еще там муравьи! Наплевать нам на муравьев! Бежим! Бежим! Такой румберо, как дон Клементе, способен вывести нас из преисподней!

И вот они идут сквозь сельву, окрыленные мечтой о свободе, полные радужных планов; идут, заискивая перед румберо, обещая ему дружбу и вечную признательность. Лауро Коутиньо срезал пальмовую ветвь и несет ее точно знамя. Соуза Машадо не расстается со своим комом каучука, весящим больше восемнадцати кило: он купит за него две ночи женских ласк, и женщина должна быть белой и светловолосой, пахнуть бренди и розами; итальянец Педжи говорит, что наймется в городе поваром в отеле, где вдоволь будет объедков и чаевых; Коутиньо-старший хочет жениться на богатой девушке; индеец Венансио думает заняться постройкой лодок; Педро Фахардо собирается купить дом для слепой матери; а дон Клементе Сильва живет мечтой найти могилу сына. Это шествие обреченных, путь которых лежит через нищету к смерти!

В каком же направлении они идут? К реке Кури-Курьяри. Оттуда они спустятся к Рио-Негро семьюдесятью лигами выше Померанцевой виллы, выйдут к Умаритубе и попросят там убежища. На случай если их арестуют, у них имеется неоспоримое доказательство: они бежали от муравьев. Пусть спросят надсмотрщика!

Мытарства начались на четвертый день похода: провиант кончился, а топям все не было конца. Каучеро остановились отдохнуть и, разорвав блузы, обернули тряпьем искусанные пиявками икры. Усталость заставила Соуза Машадо расщедриться: он разрезал свой ком каучука на куски и поделил его между товарищами. Фахардо отказался от своей доли — у него не было сил нести ее. Соуза подобрал этот кусок. Это был каучук — черное золото, его не следовало бросать.

Кто-то неосторожно спросил:

— Куда мы идем?

Товарищи хмуро ответили в один голос:

— Мы идем вперед!

А тем временем румберо потерял направление. Он шел вслепую, не останавливаясь, не говоря ни слова, чтобы не заразить страхом своих спутников. Три раза за час пути он выходил на одно и то же болото, но товарищи не замечали этого. Напрягая память, всем своим существом Сильва старался вспомнить географическую карту — сколько раз изучал он ее в Померанцевой вилле! Теперь он как бы снова читал ее в своем мозгу. Перед ним возникали извилистые линии, казавшиеся сетью жилок на бледно-зеленом пятне, покрытом незабываемыми названиями: Тейя, Мариэ, Кури-Курьяри. Но какая разница была между местностью и картой! Кто бы сказал, что на листке бумаги, размером не больше его ладоней, умещались эти бесконечные пространства, эти дикие леса, эти смертоносные болота! И он, опытный румберо, столько раз пересекавший на карте указательным пальцем реки, параллели, меридианы, как мог он подумать, что его ноги будут передвигаться по земле так же легко, как палец по карте?

Клементе Сильва стал мысленно молиться: «Боже, если бы выглянуло солнце!.. Нет! Полумрак был холоден, листва источала голубой пар. Вперед! Солнце не восходит для предающихся отчаянию!..»

Один из гомеро вдруг заявил, что он слышит свист. Все остановились. Это у них звенело в ушах. Соуза Машадо, шедший последним, стал прятаться среди товарищей: он божился, что деревья хотят схватить его.

Натянутые нервы как бы предчувствовали катастрофу. Малейшее слово могло вызвать панику, гнев, безумие. Все старались собрать последние силы:

— Вперед!

Соуза Машадо остановился и бросил каучук. Лауро Коутиньо, старавшийся казаться бодрым, отпустил шутку по его адресу. Все послушно поддались веселому настроению. Завязался разговор. Кто-то начал задавать вопросы дону Клементе.

— Молчать! — прорычал Педжи. — Помните, что с рулевыми и проводниками не разговаривают.

Но старый Сильва, внезапно остановившись, поднял руки, как человек, который сдается в плен, и, глядя в глаза товарищам, произнес рыдая:

— Мы заблудились!

И сейчас же бедняги, задирая головы кверху и завывая, как собаки, начали хором богохульствовать и молиться:

— Боже бесчеловечный! Спаси нас, боже! Мы заблудились!


«Мы заблудились!» Эти два слова, такие простые, такие обычные, вызывают, когда их произносят в лесу, ужас, не сравнимый даже с тем чувством, которое вызывает среди побежденных крик: «Спасайся кто может!» В мозгу тех, кто слышит эти слова, проносятся видения сельвы — пучины, разверстой, точно звериная пасть, поглощающая людей, загнанных в нее голодом и усталостью.

Ни клятвы, ни предупреждения, ни слезы румберо, обещавшего найти дорогу, не могли успокоить заблудившихся каучеро. Они рвали на себе волосы, заламывали руки, кусали губы, источавшие кровавую пену, которая делала их обвинения еще более ядовитыми.

— Это старик во всем виноват! Он нарочно свернул с правильного пути, чтобы удрать на Ваупес!

— Старый бандит плел нам сказки, а сам хотел продать нас черт знает кому!

— Да, да, злодей! Бог воспротивился твоим планам!

Испугавшись, что обезумевшие люди могут его убить, старый Сильва бросился бежать, но коварное дерево оплело ему ноги лианой и швырнуло на землю. Каучеро связали его. Педжи подстрекал товарищей разорвать его на куски. Тогда Клементе произнес:

— Вы хотите убить меня? Куда вы без меня пойдете? Я — ваша единственная надежда!

Эти слова произвели магический эффект. Разъяренные гомеро в замешательстве остановились.

— Да, да, не убивайте его, он спасет нас!

— Но не отпускайте его, он убежит!

Не развязывая румберо руки, они на коленях умоляли его спасти их. Рыдая, они целовали ему ноги.

— Не покидайте нас!

— Давайте вернемся в барак!

— Если вы нас оставите, мы погибнем с голода!

Одни горько жаловались на судьбу, другие тянули старика за веревку, умоляя указать обратный путь. Объяснения дона Клементе, казалось, вернули им разум. С румберо и охотниками нередко случается подобная беда, и неблагоразумно падать духом при первой неудаче, когда есть столько способов все разрешить. Чего они испугались? К чему думать о том, что они заблудились? Разве он, Сильва, не учил их столько раз не поддаваться колдовскому искушению дебрей? Он советовал им не глядеть на деревья, потому что они манят к себе, не слушать шорохов, потому что это — голоса сельвы, не произносить ни слова, потому что шелест листвы подражает человеку. Не послушавшись его наставлений, они вздумали шутить с лесом, и лес напустил на них свои чары, передающиеся, как зараза; он сам, хоть и шел впереди, начал ощущать присутствие злых духов: сельва зашевелилась, деревья заплясали перед глазами, лианы мешали прорубать тропу, ветви ускользали от ножа и чуть было не вырвали его из рук. Чья же тут вина?

А теперь, какого черта они кричат? Чего они добьются стрельбой? И кто, кроме ягуара, прибежит на их выстрелы? Или они хотят вызвать его? Вечером он будет тут как тут.

Слова Клементе ошеломили каучеро, и они умолкли. Они уже не могли расслышать друг друга на расстоянии двух ярдов: Каучеро так накричались, что охрипли и говорили сиплым шепотом, с глухим гортанным хрипом, подобным гусиному гоготанью.

Еще до того часа, когда кровавое солнце расцвечивает даль, пеонами овладело настойчивое желание развести костер; лесные вечера все облекают в траур. Они нарубили сучьев и, раскидав их по болоту, уселись вокруг старого Сильвы, в ожидании уже близкой пытки ночной темноты. Что за мука провести голодную ночь, когда мрачные мысли и непрерывная зевота одолевают тебя и ты знаешь, что с наступлением дня эта зевота еще более усилится! Какая тоска слышать во тьме чужие рыдания, когда слова утешения говорят об одной только смерти! Погибли! Погибли! Бессонница окружила каучеро кошмарными видениями. Они чувствовали тот ужас, который овладевает человеком от сознания его беззащитности, когда кажется, будто что-то подстерегает тебя в темноте. Кругом чудятся шорохи, ночные голоса, пугливые шаги, тишина, страшная, как провал в вечность.

Клементе стиснул голову руками, стараясь выжать из своего мозга спасительную мысль. Одно лишь небо могло указать им путь. Но как узнать, с какой стороны восходит солнце? Этого было бы достаточно, чтобы ориентироваться. Сквозь просвет в листве, подобный слуховому окну, забрезжил клочок голубого неба, затянутый сеткой сухих ветвей. Это напомнило ему карту. Увидеть солнце, увидеть солнце! В этом было их спасение. О, если б умели говорить деревья, макушки которых каждое утро видят солнце! Почему бессловесные растения не хотят подсказать человеку, как ему избежать смерти! И, думая о боге, он молился сельве, прося у нее прощения.

Забраться на один из этих гигантов было почти невозможно: стволы их нельзя было обхватить руками, ветки начинались высоко, и головокружение подстерегало смельчака на вершине дерева. Может, Лауро Коутиньо, который спит, обняв ноги Сильвы, нервно подергиваясь во сне, решится залезть на дерево. Сильва уже совсем собрался разбудить его, но удержался: странный шум царапал тьму, словно стая мышей где-то грызла тонкие доски; это товарищи скрипели зубами, разжевывая зерна тагуа.

Дон Клементе почувствовал такое сострадание к ним, что решил бросить им спасительную соломинку лжи.

— Что случилось? — шептали они, обращая к нему хмурые лица, и их руки ощупывали узлы связывавшей его веревки.

— Мы спасены!

Обезумев от радости, каучеро повторяли его слова:

«Спасены! Спасены!» Они бросились на землю и, вдавливаясь в грязь коленями, онемевшими от боли, хрипло забормотали слова благодарности. Достаточно было, чтобы кто-то лишь пообещал им спасение; забыв обо всем на свете, они исступленно кричали: «Мы спасены!» И благословляли спасителя.

Дона Клементе обнимали, умоляли простить, льстили ему. Некоторые хотели приписать совершившееся чудо себе:

— Это обедни, которые я заказывал!

— Нет, это мой образок!

А в это время Смерть из мрака, наверное, издевалась над ними.


Рассвело.

Нараставшее нетерпение исказило лица каучеро трагической гримасой. Исхудалые, дрожа от лихорадки, с красными от бессонницы глазами и бьющимся сердцем, ждали они восхода солнца. Фигуры этих безумцев, прижавшихся к деревьям, внушали страх. Они разучились улыбаться, и, когда им хотелось улыбнуться, рты их застывали в исступленном оскале. Вдруг заморосил дождь. Никто не произнес ни слова, но все переглянулись и поняли друг друга.

Решив возвратиться, они пошли по старым следам берегом заводи, но вскоре приметы ее пропали. Следы, оставленные каучеро в грязи, напоминали небольшие выбоины, залитые водой. И все же румберо, воспользовавшись наступившей тишиной, смог ориентироваться, но часам к девяти утра, вступив в заросли бамбука, они заметили странное явление — стаи кроликов и других зверьков, словно ручные, пугливо жались к их ногам, ища спасения. Через несколько мгновений лес наполнился глухим шумом, подобным гулу воды, прорвавшей плотину.

— Боже мой! Муравьи!

Тогда всеми овладела одна мысль: спастись. Они предпочли муравьям пиявок и укрылись в небольшой заводи, погрузившись в нее по шею.

Они видели, как прошла первая лавина. Подобно далеко разлетающемуся пеплу пожара шлепались в болото полчища тараканов и жуков, а берега его покрывались пауками и змеями, и люди баламутили тухлую воду, отпугивая насекомых и животных. Непрерывная дрожь сотрясала почву, листва бурлила, как кипящий котел. По земле двигался грохот нашествия; деревья одевались черным покровом, подвижной оболочкой, которая безжалостно поднималась все выше и выше, обрывая листья, опустошая гнезда, забираясь в дупла. Выгнанная из норы ласка, недостаточно юркая ящерица, новорожденный крысенок становились добычей этого алчного войска, и оно с писком обгладывало свою жертву до костей.

Сколько времени длились муки этих людей, погребенных в жидкой тине до подбородка и следивших расширенными от ужаса глазами за шествием нескончаемых полчищ врага? Это были часы отчаяния, когда люди глоток за глотком пили сочившуюся по каплям желчь пытки. Когда каучеро показалось, что прошел последний рой, они решили выбраться на твердую землю, но их мускулы онемели, и у них не хватало сил вылезти из топи, где они похоронили себя заживо.

Но им не было суждено умереть там. Они сделали последнее усилие. Индейцу Венансио удалось схватить рукой ветку, и он начал борьбу за жизнь. Вот он дотянулся до лиан. Потревоженные муравьи грызли ему руки. Мало-помалу он почувствовал, как расступается давивший его полужидкий панцырь. Под ногами его глухо захлюпала грязь. «Ну, еще раз, еще раз — и готово! Мужайся! Мужайся!»

Венансио выбрался на берег. В оставшейся после него впадине булькала вода.

Индеец растянулся на спине. Задыхаясь от усталости, он слышал отчаянные крики товарищей, моливших о помощи. «Дайте мне отдохнуть!» Через час, при помощи веток и веревок, ему удалось вытащить всех.

Это был последний день их общих страданий.

С какой стороны проходил след? Они чувствовали, как горят их головы, а тело цепенеет. И вдруг Педро Фахардо судорожно закашлялся и упал, обливаясь хлынувшей из горла кровью.

Никто не проявил жалости к умирающему товарищу. Коутиньо-старший советовал не терять времени. «Снять с пояса нож и оставить здесь! Кто его звал? Зачем он пошел больной? Он был для нас только обузой!» Затем Коутиньо заставил брата влезть на дерево и посмотреть, в каком направлении движется солнце.

Несчастный Лауро, чтобы облегчить подъем, обвязал себе ноги обрывком рубахи. Он тщетно старался уцепиться за ствол. Товарищи подсадили его как можно выше, и он с нечеловеческими усилиями повторял свою попытку вскарабкаться на дерево, но руки скользили по коре, он съезжал вниз и начинал все сызнова. Товарищи поддерживали его, подталкивали рогулинами, и от напряжения им казалось, что они становятся в три раза выше. Наконец, Лауро дотянулся до первой ветки. По его животу, рукам, груди, коленям сочилась кровь. «Видишь что-нибудь? Видишь?» — спрашивали его снизу. А он отрицательно качал головой.

Они снова забыли, что нужно хранить тишину, не тревожить сельвы. Безрассудная злоба наполнила их сердца; ими овладела ярость, как на тонущем корабле, где не признают ни родных, ни друзей, где зверски дерутся из-за места в шлюпке. Они простирали руки вверх и спрашивали Лауро: «Ничего не видишь? Лезь выше и смотри хорошенько!»

Лауро стоял на суку, охватив дерево, глядел куда-то и не отвечал им. На такой высоте он казался обезьяной, убегающей от охотника. «Полезай выше, трус!» И товарищи грозили ему, обезумев от ярости.

Вдруг Лауро начал спускаться. Внизу раздался злобный рев. Лауро кричал прерывающимся от страха голосом: «Опять муравьи! Опять мура...» Последний слог застрял у него в глотке; Коутиньо-старший выстрелил, и Лауро, убитый наповал, как мяч, скатился вниз.

Братоубийца закричал: «Боже мой, я убил брата, я убил брата!» Бросив ружье, он побежал прочь. И все побежали куда глаза глядят. Так каучеро расстались навсегда.

Клементе слышал их крики еще несколько ночей подряд, но боялся, что они убьют его; он тоже потерял жалость: сельва овладела им. Не раз он плакал от угрызений совести, но оправдывался перед самим собой, как только вспоминал о своей судьбе. И все же он отправился на поиски товарищей. Он нашел черепа и несколько костей.

Без огня, без оружия блуждал он два месяца в дебрях, потеряв человеческий облик, ничего не соображая; сельва превратила его в зверя, о нем забыла даже сама смерть. Он питался стеблями, корой, грибами, как травоядное животное; лишь одно отличало его от животного: он наблюдал за тем, что едят обезьяны, и подражал им.

И вот однажды утром его осенило откровение. Он остановился перед пальмой канангуче. Он знал, по рассказам очевидцев, что крона ее описывает траекторию дневного светила подобно подсолнечнику. Никогда Клементе не думал о таком чуде. Он замер точно в экстазе и вдруг заметил, что в самом деле верхние листья пальмы мерно поворачиваются так же медленно, как если бы голова человека в течение двенадцати часов совершала бы поворот от правого плеча к левому. Тайный голос природы зазвучал в его душе. Неужели правда, что эта пальма, как указательный палец, упиравшаяся в лазурь, показывала ему направление? Клементе не знал, верить ему или не верить, но он слышал этот голос. И он поверил. Ему нужно было верить!

Так по движению кроны дерева он установил свой дальнейший путь. В скором времени он вышел в долину реки Тикье. Неширокая речка казалась стоячей заводью, и он принялся бросать листья в воду, чтобы определить течение. За этим занятием застали его индейцы альбуркеке; они силком притащили его в барак.

— Что это за пугало поймали вы на охоте? — спрашивали их сирингеро.

— Беглого, который только и твердит: «Коутиньо!.. Педжи!.. Сауза Машадо!..»

Оттуда к концу года Клементе бежал в курьяре на Ваупес.

Теперь он сидит здесь, рядом со мной, дожидаясь зари, чтобы пойти в факторию на Гуараку. Возможно, он думает о Ягуанари, о Яварате, о погибших товарищах. «Не ходите на Ягуанари», — все время советует он мне. Но я, вспоминая Алисию и своего лютого врага, гневно восклицаю: «Пойду! Пойду! Пойду!»


Под утро завязался спор, и, к счастью, я не потерял выдержки в этом споре. Речь шла о том, в какой форме нам просить гостеприимства в бараках.

Несомненно, что неожиданное появление четырех незнакомцев вызовет там немалую тревогу. Один из нас должен рискнуть собой и выведать настроение предпринимателя, а остальные — выждать в вольной сельве, чтобы не подвергать себя опасности вечного рабства. В конце концов товарищи договорились поручить эту миссию мне, но решительно отказались пустить меня вооруженным.

Эта предосторожность ставила под сомнение мое благоразумие, оскорбляла меня, но все же я молча согласился. В самом деле, поступки мои подчас опережают разум: мозг еще не успевает отдать приказание, как я бросаюсь в бой. Лучше было лишить меня всякой возможности совершить необдуманный поступок; вооруженный человек всегда в двух шагах от трагедии.

Отдавая им снятый с пояса револьвер, я повторил свои наставления: «Ждите меня здесь; если случится что-нибудь серьезное, я сбегу этой же ночью, и мы встретимся, чтобы...»

И я направился один — было совсем уже светло — к жилищу надсмотрщика.

Пока я шел неуверенными шагами, решение мое облекалось в окончательную форму, и я вспомнил план Рыжего Месы: напасть на барак, овладеть сокровищем дона Клементе, захватить попавшийся под руку провиант, бежать вместе с румберо через леса к близким истокам реки Гуайниа и спуститься по ней, а не по ее притоку Исане.

Не лучше ли, в самом деле, захватить бараки с оружием в руках? К чему, как нищим, просить подаяния? Я нерешительно остановился и взглянул назад. Товарищи, высунув из-за листвы головы, ждали моего приказа.

При других обстоятельствах я свирепо прикрикнул бы на них: «Идиоты! Зачем вы спустили собак?»

Мартель и Доллар погнались за мной и в одно мгновение разнесли по баракам весть о моем появлении, приведя меня в отчаяние. Отступать было поздно!

Я пошел вперед. Я не верил своим глазам. Неужели эти жалкие хижины, подобные тем, которые строили индейцы, были пресловутыми бараками на Гуараку? Неужели эти хибарки, затерянные в зарослях молодого кустарника, были дворцами сатрапа, хозяина рабов и наложниц, владыки лесов и рек? Правда, каучеро строят только временные жилища и переходят с одного места на другое, как только истощится участок; правда и то, что Кайенец, установив много лет назад свою резиденцию у порогов Гуараку, перебрался затем вверх по Исане, не изменив даже названия своего предприятия, и обосновался на перешейке Папунагуа, чтобы распространить свою власть на Инириду и вытеснить оттуда Фунеса. Но все эти соображения не уменьшили того разочарования, которое я испытал при виде этой убогой фактории.

Одну из хижин, запущенную ее обитателями, оплели ползучие растения с мохнатыми листьями и желтыми тыквообразными плодами. На земляном полу валялись рыбьи кости, щиты броненосцев, ржавые жестянки, разъеденные мочой. В грязных гамаках, растянутых над кучей головешек, отгонявших своим дымом москитов, изнывали женщины: головы их были повязаны платками, от их свищей шел зловонный запах йодоформа. Они не заметили меня и продолжали неподвижно лежать. Мне казалось, что я попал в сказочный лес, погруженный в тяжелый сон, навеянный Отчаянием.

Тишину нарушили мои псы; в ближайшем канее запищала обезьяна; привязанная за пояс, она свисала с перекладины на ремне. Вышла хозяйка. Показались больные. Повсюду — голые дети, беременные женщины...

— Вы принесли продажный маниок?

— Да. Дома хозяин?

— Он в этом бараке. Скажите ему, чтобы обязательно купил. Мы голодаем.

— Маниок, маниок! Вам хорошо заплатят!

И при мысли о еде они судорожно глотали слюну. В хозяйском бараке стен не было: комнаты разделялись перегородками из пальмовых листьев. Дверей, в собственном смысле слова, тоже не было, но входы были загорожены бамбуковыми щитами. Я не знал, куда постучаться. С опаской заглянул я через пальмовую цыновку, служившую перегородкой. В гамаке с цветной бахромой курила женщина, вся в кружевах. Это была мадонна Сораида Айрам. Она заметила, что я смотрю на нее.

— Кабан! Кабан! Кто-то пришел!

Я не знал, что делать дальше, и подошел к ближайшей перегородке. Мадонна держала в руках маленький, словно игрушечный, револьвер. «Товарищи, наверное, следят за моими движениями», — подумал я. «Если я войду в барак без шляпы, это сигнал, что надсмотрщик дома». Не успел я об этом подумать, как какой-то мужчина вышел из соседней комнаты, заряжая карабин:

— Чего вам?

— Меня зовут Артуро Кова, сеньор. Я пришел сюда с мирными целями.

Мадонна, делая вид, что она сама смеется над своим испугом, спрятала револьвер за корсаж и, уставившись на меня, произнесла с забавным акцентом:

— О аллах! Отведите этого оборванца на кухню!

Мужчина напыщенно произнес, протягивая мне свою квадратную руку:

— Я — Ахиллес Вакарес, венесуэльский ветеран, которого знают и пули и люди!

Почтительно обнажив голову, я пробормотал:

— Здравия желаю, ваше превосходительство!


Вакарес улегся в гамаке на террасе, поставив в ногах карабин. Он приказал мне сесть на стоявшую рядом скамью. Я растерянно продолжал стоять и в следующих выражениях объяснил свою нерешительность:

— Возможно ли, сеньор генерал, чтобы я сел в присутствии начальника? Ваше звание не позволяет мне это сделать.

— Что правда, то правда!

Пьяница Вакарес, по прозвищу Кабан, был косым и гнусавым. Его усы, казалось не знавшие поцелуя и ласки, топорщились густым лесом надо ртом, внутри которого двигались плохо пригнанные челюсти. Смуглое лицо его было изуродовано шрамом, пересекавшим всю щеку. Из-под расстегнутой рубахи чернел густой лес косматых волос, распространяя вонючий запах пота. На ремне из сыромятной кожи висел целый арсенал оружия: нож, кинжал, патронташ, револьвер. На Вакаресе были грязные штаны цвета хаки и шпоры, репейки которых при ходьбе били его по пяткам.

— Как это вы отгадали мой чин?

— Такой заслуженный ветеран должен принадлежать к высшему рангу.

— Скажите, а в Колумбии известно мое имя?

— Кто не слышал имени «отважного Ахиллеса»?

— Что правда, то правда!

— Вы затмили героев Гомера!

— Да, я герой, но я — не гомеро!

В эту минуту настороженной группой, без оружия, на террасу вошли мои товарищи: Кабан вскочил с гамака. Я почтительно представил их:

— Сеньор генерал!.. Это мои товарищи.

Все трое, не приближаясь к Кабану, бормотали в замешательстве:

— Сеньор генерал!.. Сеньор генерал!..

Я понял, что пора произнести торжественную речь и тем успокоить Кабана. Я не придерживался наставлений дона Клементе, и тем не менее речь моя приобрела тон неопровержимой убедительности. Я сам восхищался своей находчивостью, смеясь в душе над напыщенностью моих слов.

— Мы, — сказал я, — поселенцы с Ваупеса, жили на участке, равно удаленном от Каламара и от слияния рек Итильи и Унильи, скупали маниок, сирингу и тагуа. В Манаос у нас превосходный клиент — фирма Росас, в кассе которой находится около тысячи фунтов моих сбережений, плоды многодневного тяжелого труда земледельца и комиссионера.

Тут я заметил, что мадонна прислушивается к моему рассказу; она перестала поскрипывать гамаком в соседней комнате. Это обстоятельство несколько обеспокоило меня, и я пустил свою фантазию по другому руслу;

— На беду, сеньор генерал, Ваупес преградил наш путь опасными водоворотами, и мы потеряли на порогах Яварате плоды трехлетнего труда. — И я с ударением повторил: — На порогах Яварате, у дерева хакаранды.

В проходе, заслоняя его своей фигурой, показалась мадонна. Это была полная, рослая женщина с пышной грудью и такими же бедрами. У нее были светлые глаза, молочного цвета кожа и вульгарное лицо. В белом кружевном платье она казалась пенистым каскадом. Длинное ожерелье из голубых камней висело у нее на груди, как ветка жимолости над пропастью. Руки ее, обнаженные до плеч, были пухлы и атласны, как подушки, вытканные для ложа наслаждения, пальцы были унизаны перстнями, а на запястье левой руки, возле браслета, были вытатуированы два сердца, пронзенные кинжалом.

Глядя на нее, я мысленно простил бедному Лусьяно Сильве его неопытность и отгадал развязку его романа.

— Кто из вас знает Ваупес? — спросила она, распространяя в воздухе пряный запах духов, которыми был пропитан ее веер.

— Все четверо, сеньора.

— А кто клиент фирмы Росас? Комиссионер?

— Ваш пламенный поклонник.

— Почем вам велели платить за каучук?

— За первый сорт — конто за кинтал. В среднем — около трехсот песо.

— Я тебе говорила, Кабан, что дороже платить не могу?

— Слушайте, я запрещаю вам так называть меня! Называйте меня по имени: генерал Вакарес! Учитесь у сеньора Ковы уважать начальство.

— Мне нет дела до имен и титулов. Возвратите мне денежки или заплатите каучуком из расчета, трехсот песо за кинтал за вычетом фрахта, потому что я не намерена разъезжать бесплатно. На остальное мне наплевать!

— Не грубите, мадонна!

— Сами не будьте мошенником, не будьте подлецом, черт вас побери!.. Знайте, что к дамам подходят в белых перчатках. Учитесь у этого кабальеро, который сказал мне: «Ваш пламенный поклонник!»

— Успокойтесь, сеньора, успокойтесь, генерал!

Генерал, вне себя от негодования, величественным жестом приказал мне:

— Пойдем куда-нибудь, где нам не будут мешать.

Я распрощался с мадонной низким поклоном.


— ... Как я вам уже изволил говорить, фирма Росас дала мне предписание в дальнейшем, избегая Ваупес, спуститься по Каньо Гранде к Инириде, до Сан-Фернандо дель-Атабапо, где мы могли бы сдать закупленные продукты губернатору, потому что я агент губернатора и имею поручение доставить ему продукты по Ориноко на остров Троицы.

— Чудаки! Разве вы не знаете, что Пулидо убит?

— Мы живем в пустыне, за тридевять земель...

— Так вот, слушайте: Пулидо зарезали, чтобы ограбить и лишить его власти.

— Полковник Фунес?

— Какой еще там полковник! Он давно разжалован! Плюньте на него и не смейте больше произносить это имя.

И, подавая мне пример, он смачно плюнул и растер плевок пяткой.

— Я был осторожен, сеньор генерал, и известил фирму Росас, что ни в коем случае не отвечаю за происшествия, могущие произойти на новом маршруте. Только по принятии этого условия мы отплыли с Ваупеса два месяца назад с грузом маниока, тагуа и каучука. Но Инирида еще жаднее, чем Ваупес, и мы потеряли все в устье Папунагуа. Мы совсем обнищали и пробрались сюда лесами просить помощи...

— И чего же вы хотите?

— Получить лодку, послать нарочного в Манаос — передать известие о катастрофе и привезти деньги из кассы нашего клиента или мои собственные — и просить убежища для четырех потерпевших крушение, пока наш нарочный не вернется.

— У нас нет лодок... Маниок весь вышел...

— Дайте мне опытного гребца, и с ним поедет мулат Корреа. Мы заплатим любую цену. Для генералов нет ничего невозможного!

— Что правда, то правда!

Мадонна слушала этот разговор. Она отозвала меня в сторону:

— Кабальеро, я могла бы продать вам гребца...

— Не прерывайте нас! Дайте нам переговорить!

— Разве беглый Сильва — не мой раб? Разве это не тот беглый, что работал у меня на Ягуанари? Разве вам неизвестно, что Песиль не заплатил мне за него?

— Если сеньоре угодно... Если генерал разрешит...

— Какой еще генерал? Здесь хозяин не он, а Кайенец. А этот голодранец просто кривляется, воображая себя администратором!

— Вы мне не дерзите! Я докажу, что хозяин здесь — я вы получите лодку, молодой человек!

— Спасибо! Спасибо! А что касается гребца, то если сеньора продаст мне беглого и примет в уплату чек на Манаос...

— А что останется мне в залог?

— Мы сами.

— Нет, нет! Только не это! О аллах!

— Ваше недоверие меня не удивляет. В самом деле, наша внешность не говорит о нашей платежеспособности: мы босы, грязны, голодны. Я хочу одного: получить средства и передать их в ваше распоряжение. Найдите людей, которые могут выполнить наше поручение. Пусть они немедленно отправятся с нашими письмами и позаботятся о доставке сюда денег и товаров, которые нужны и нам и вам; лекарств, продуктов и особенно напитков, потому что надо же чем-то скрашивать жизнь в этой глуши!

— Что правда, то правда!

Мадонна, задумавшись, ушла к себе. Я обратился к Кабану:

— Поклянитесь мне, генерал, что мы можем рассчитывать на вашу поддержку!

— Я безбожник и не стаду клясться на кресте! Моя религия — шпага!

И, поднеся правую руку к портупее, как бы в подтверждение своей клятвы, он торжественно провозгласил:

— Бог и Федерация!

К вечеру мадонна появилась опять. Закутанная в белоснежную вуаль, предохранявшую ее от москитов, она оказала мне особую честь, прогуливаясь мимо отведенной нам хижины.

Мы сидели вокруг пустого очага и лениво зевали, дожидаясь рыбаков, ушедших на реку добывать ужин. Франко высыпал из сумки маниок, и мы ели его прямо руками. При виде мадонны я отвернулся и сдвинул шляпу на лоб, стыдясь своей нищеты.

— Она смотрит на меня?

— Да, но старается скрыть это.

— Ушла?

— Ласкает собак.

— Перестань глядеть на нее, она подходит к нам!

— Идет! Идет!

Я поднял голову и увидел, что белая фигура мадонны приближается к нам, вырисовываясь в полусумраке. Она прошла мимо меня, помахала рукой и с улыбкой бросила упрек:

— Карамба! И смотреть не желает! Что значит иметь текущий счет у фирмы Росас!

Я молча следил за ее возвращением в барак. Франко дернул меня за рукав:

— Слышал? Она уже заинтересована деньгами! Надо скорее завоевать ее!

— Да, теперь посмотрим, назовет ли она меня еще раз «оборванцем». Попалась! Попалась! Презренье женщины нельзя прощать. «Оборванец»! Сегодня ночью мы выстираем одежду и высушим у костра. А завтра...

Турчанка вынесла во двор шезлонг и развалилась в нем. Она, видимо, вышла подышать ароматами леса и приняла столь вызывающую позу с единственной целью — пленить меня; ее глаза, обращенные ввысь, хотели заставить меня залюбоваться ими; мысли ее, притворно блуждавшие во мраке ночи, составляли заговор против моего спокойствия. И снова, как это столько раз случалось со мной в городах, грубая, расчетливая самка искушала меня ради денег!

Украдкой разглядывая ее, я начал чувствовать тот боевой задор, который обычно предшествует поединку. И что это была за необыкновенная женщина — алчная, смелая! Безлюдными реками, через опасные стремнины направляла она свой челнок на поиски каучеро, выменивала у них на всякое барахло краденый каучук, рискуя стать жертвой насилия, предательства гребцов, вооруженного нападения грабителей; она копила вожделенное богатство по сентаво, превращая свое тело в предмет торговли, когда от этого зависел успех сделки. Чтобы очаровать жителей лесов, она пышно наряжалась и причаливала к баракам вымытая, надушенная, доверяя защиту богатства своим женским чарам.

Сколько ночей, подобных этой ночи в неведомой глуши, она раскладывала походную кровать на неостывшем еще от зноя песке! Разочаровавшись в своих предприятиях, оказавшись без всякой помощи и защиты, сколько раз она готова была разрыдаться! Ночью после жаркого дня, во время которого солнце нещадно обжигало кожу и слепило глаза двойным блеском, отражаясь от речной волны, ее преследовали подозрения, и ей казалось, что гребцы ропщут и замышляют что-то недоброе. За пыткой москитов следовала пытка вампиров, скудный ужин, вой бури, неистовый блеск грозы. И как искусно умела она притворяться доверчивой перед гребцами, собиравшимися украсть лодку, командовать ими, сносить их брань и грубости, а на заре снова плыть к порогам, преграждающим путь к лагуне, где гомеро обещал сдать кило каучука, или к хижинам должников, всегда уклоняющихся от платежа и прячущихся при виде причалившей барки.

Вот так, продолжая свои бесконечные странствования под монотонный плеск весел, мадонна измерила огромное расстояние между нищетой и несметными сокровищами. Сидя под зонтиком на носу лодки, на тюках каучука, она мысленно подводила итоги, подсчитывала долги и прибыли, с горечью сознавая, что годы проходят, не оставляя в ее руках ничего ценного, как те реки, которые, слившись друг с другом, оставляют на песке лишь пену. Она сетовала на судьбу, и горечь ее обид усугублялась мыслью о женщинах, рожденных среди изобилия, роскоши и безделия, о женщинах, которые, играя своей добродетелью ради развлечения и даже теряя ее, попрежнему слывут за честных, потому что деньги — высшая добродетель — заменяют им все. А она, впрягшись в ярмо бедности, вынуждена бороться не на жизнь, а на смерть, лишь бы купить спокойную старость и вернуться на родину, отказавшую ей во всех радостях, кроме радости любить ее и вспоминать о ней. Быть может она содержит мать, воспитывает братьев, выплачивает семейные долги? Необходимость заставляет ее холить лицо, украшать тело, складывать губы в улыбку, чтобы товары стали деньгами, доходы — прибылью, предложения — сделками.

Так думал я романтически, забыв недавнюю досаду. Я видел, что мадонна пускает в ход все средства, чтобы покорить меня. Чего ей от меня было нужно: моих денег или моей молодости? Она была вольна выбирать. В этот миг я чувствовал, что она близка мне своей обездоленностью. Ее душа, зачерствевшая в сделках, должна была все же платить свою дань тоске и мечтам, несмотря на низменность ее стремлений. Быть может, она, как и я, вместо человеческой любви знала лишь чувственную страсть, оставляющую после себя не слезы восторга, а скуку пресыщения. Любила ли она когда-нибудь? Она, казалось, даже не вспомнила о Лусьянито, когда я, упомянув о Яварате, открыто намекнул на место его погребения. Быть может, ее терзали другие горести, но, очевидно, было одно: ее могучая натура не была чужда духовным запросам, в ее больших глазах появлялась иногда сентиментальная грусть, вызванная, казалось, унылостью рек, оставленных ею позади себя, воспоминаниями о местах, которые она никогда уже больше не увидит.

И вдруг над хижинами медленно разлилась мелодия, чем-то напоминавшая церковный напев, легкая, как дым кадильниц. Мне чудилось, что флейта говорит где-то со звездами, и что сама ночь стала от этого еще темнее, и что в сердце лесов, в неведомой дали, приглушенный шелестом листвы, тихо поет хор монахинь. Это мадонна Сораида Айрам играла на аккордеоне, держа его на коленях.

Эта музыка, полная пленительной тайны и неги, будила воспоминания и тоску. Каждый из слушавших ее начинал чувствовать в своем сердце знакомые голоса. Несколько женщин с детьми вышли из хижин и сели на землю вокруг мадонны. Тишина, таинство, меланхолия! Улетая ввысь вместе с аккордом, дух, казалось, отрешался от плоти, уносился в звездную ночь, и тело оставалось неподвижным, как окрестная сельва.

Моя душа поэта, привыкшая понимать язык звуков, угадала, что говорила эта музыка людям. Она сулила каучеро освобождение, которое свершится, когда чья-нибудь рука — о, если бы это была моя рука! — набросает картину их бедствий и привлечет внимание потрясенных народов к тому, что творится в страшной сельве; она была утешением для порабощенных женщин, напоминая им, что дети их увидят зарю свободы, которой они никогда не видели; для каждого из нас она была целительным бальзамом, помогавшим облегчить горе вздохами и мечтами.

За несколько минут я пережил все прошедшие годы; я точно стал зрителем своей собственной жизни. Сколько было разных предзнаменований, говоривших о моем будущем! Драки в детстве, дикое и своевольное отрочество, юность без ласки и любви! И кто же волновал меня в этот момент, смягчая душу, заставляя в порыве прощения протянуть руки моим врагам? Это чудо было вызвано бесхитростной мелодией. Несомненно, Сораида Айрам была необыкновенной женщиной! Мне хотелось полюбить ее, как это случалось со мной всегда, когда я любил в результате самовнушения. Я благословлял ее, я идеализировал ее. И, вспомнив о своей горькой судьбе, я заплакал о том, что я так беден, так плохо одет, что меня преследует трагический рок!


Франко, зашедший утром разбудить меня, нашел мой гамак пустым. Он побежал на речку, где я купался, и принес мне волнующее известие:

— Одевайся скорее, мадонна хочет предложить тебе сделку!

— У меня еще не высохла одежда.

— Все равно! Надо пользоваться случаем. Она пришла утром с купанья и сделала нам королевский подарок: галеты, кофе, две банки тунца. Она хочет поговорить с тобой, пока никого нет. Кабан с раннего утра ушел наблюдать за сирингеро и возвратится только к вечеру.

— О чем она хочет со мной говорить?

— Чтобы ты оказал ей предпочтение в торговле. Если тебе пришлют денег, она советует забрать у Кайенца все, что лежит в этих складах; тогда она потребует с него эти деньги в уплату долга. Идем скорее!

Мадонна оживленно разговаривала во дворе с мулатом и Рыжим. Она показывала им свои кружева и перстни на пальцах, желая привести их в изумление. «Это — ходячая витрина, — объяснил Франко. — Она предлагает нам купить ткани, кольца, драгоценности вроде тех, какие она носит сама, или даже лучшего качества. По ее словам, она приехала одна в курьяре с тремя индейцами, а свой катер оставила в поселке Сан-Фелипе, на Рио-Негро, так как верхняя Исана непроходима. Но где же у нее товары, что она нам предлагает? Могу поклясться — она спрятала лодку в какой-нибудь заводи, и там ее ждут верные люди».

Я решил неожиданно появиться перед этой женщиной в ее спальне, в жаркий час сьесты;[50] Сьеста — послеобеденный отдых. я мысленно повторял приготовленную речь, и волнение еще более усиливало мою бледность. Я застал мадонну курящей сигарету из янтарного мундштука; она томно разлеглась в гамаке, располагавшем ко сну; подол ее юбки мерно колыхался, задевая о пол в такт покачиванию гамака. При моем появлении она выпрямила стан, притворно сердясь на мою бесцеремонность, застегнула блузу и молча уставилась на меня.

Тогда с театральностью, в которой было немало искренности, я промолвил, опустив глаза:

— Не обращайте внимания, сеньора, на мои босые ноги, на заплаты, на мое лицо: моя внешность — трагическая маска души, но через мое сердце все дороги ведут к любви!

Достаточно было одного взгляда мадонны — и я осознал свою ошибку. Она не понимала искренности моей сдачи в плен, которая давала ей возможность направить душу человека, изголодавшегося по ласке, на твердый путь; она не сумела прикрыться очарованием души, заставить меня забыть в женщине самку.

Раздосадованный своим смешным положением, я решил отомстить за ее тупость, сел рядом с ней и, положив ей руку на плечо, резким движением притянул ее к себе. Мои упрямые пальцы впились в ее тело. Поправляя гребни, она повторяла, прерывисто дыша:

— Какие смельчаки эти колумбийцы!

— Да, но только в делах стоящих!

— Легче! Легче! Не мешайте мне отдыхать!

— Ты бесчувственна, как твои волосы!

— О аллах!

— Я поцеловал тебя в голову, а ты даже не почувствовала поцелуя...

— Как так?

— Я как будто целовал твой разум!

— Да, да!

Мгновенье она оставалась неподвижной. Не глядя на меня и не протестуя, она испытывала не стыд, а беспокойство. Потом она внезапно вскочила:

— Не хватайте меня, кабальеро! За кого вы меня принимаете?

— Сердце мое никогда не ошибается! При этих словах я впился поцелуем в ее щеку, один только раз, потому что на губах у меня остался привкус вазелина и рисовой пудры. Мадонна, прижимая меня к своей груди, плаксиво простонала:

— Ангел мой, купи мои товары! Купи мои товары!

Все дальнейшее зависело от меня.


С десяток голых ребятишек с мисками в руках окружили меня и жалобно клянчили маниок. Матери голодной стаей поджидали детей у барака, ободряя взглядами и как бы поддерживая их скорбную мольбу.

Тогда мадонна Сораида Айрам, желая проявить щедрость и заслужить мою похвалу, своей жадной белой рукой, еще хранившей дрожь недавних ласк, открыла, по праву хозяйки дома, кладовую и разрешила маленьким попрошайкам до отвала наесться маниока. Дети набросились на корзину с маниоком, как огонь на солому, но какая-то завистливая старуха разогнала их, крикнув: «Уууу! Брысь! Старик идет!» Испуганная орава детишек рассеялась с такой быстротой, что некоторые из них попадали, роняя драгоценную пищу; другие, более ловкие, подбирали с земли пригоршни маниока и набивали ими рот вместе с мусором и землей.

«Букой», разогнавшим ребят, был румберо Клементе Сильва. Он ходил на рыбную ловлю и теперь возвращался с пустыми сетями. Дети испытывали перед ним ужас: их пугали «стариком» с колыбели, говоря, что, когда они вырастут, он уведет их в гущу лесов, в болотистые сирингали, где их поглотит сельва.

Нелюдимость и робость индейских ребят развиваются в них под влиянием нелепых суеверий. Хозяин для них — сверхъестественное существо, друг магуаре (дьявола): леса помогают ему, а реки хранят тайну его жестокостей. Они знали, что на острове «Чистилище» по воле надсмотрщика погибают непокорные каучеро, индианки-воровки и непослушные дети: их привязывают нагими к деревьям и отдают на съедение москитам и вампирам. Одна мысль о наказании наполняет детей ужасом; не достигнув и пятилетнего возраста, они выходят в сирингали с партией работниц, уже страшась хозяина, заставляющего их подсекать стволы деревьев в жестокой, ненавистной сельве. В такой партии всегда имеется мужчина; он валит топором деревья, и надо видеть тогда, как малыши истязают растение, ковыряя его ветви и корни гвоздями и иглами, пока не извлекут из него последнюю каплю сока!

— Что вы скажете, дон Клементе, об этих детях?

— Глядя на меня, они боятся своего будущего!

— Но ведь вы приносите счастье! Сравните наши страхи два дня назад с тем спокойствием, какое мы испытываем сейчас!

Вспомнив о предстоящей разлуке, мы в душе раскаялись, что заговорили об этом, и замолчали, стараясь не встречаться глазами.

— Разговаривали вы сегодня с товарищами?

— Мы всю ночь были на рыбной ловле. Теперь они отсыпаются.

— Пойдемте к ним.

Когда мы проходили мимо стоявшего близ реки барака, я увидел группу девочек лет восьми — тринадцати, сидевших на земле унылым кружком.

Все они были одеты в замызганные платья из цельного полотнища, державшиеся на шнурке, перекинутом через плечо, так что у них оставались обнаженными руки и грудь. Одна из девочек выбирала вшей у подруги, которая заснула у нее на коленях; другие мастерили папиросы из коры табари, тонкой, как бумага; эта кусала сочный каймито, а та, с растрепанными волосами и глупым видом, успокаивала сучившего ножками голодного ребенка: она совала ему в рот мизинец вместо пустой груди. Никогда я не видел картины более безотрадной.

— Дон Клементе, чем занимаются эти маленькие индианки в отсутствие родителей?

— Это — наложницы наших хозяев. Их выменяли у родителей на соль, ткани, посуду или увели в рабство в уплату долга. Они почти не знали невинного детства, и у них не было другой игрушки, кроме тяжелого кувшина для веды или братишки за спиной. Каким трагическим и нечистым было для них превращение из ребенка в женщину! Не достигнув десяти лет, они прикованы к постели, как к ложу пыток, и, искалеченные хозяевами-насильниками, растут болезненными, молчаливыми, пока не почувствуют с ужасом, что стали матерями, не понимая, что такое материнство.

Содрогаясь от негодования, мы пошли дальше; и тут я заметил навес из листьев пальмы мирити на двух подпорках, под которым в рваном гамаке лежал с видом мечтателя молодой еще мужчина с восковым лицом. У него, по всей видимости, были повреждены глаза: они были закрыты двумя привязанными ко лбу тряпицами.

— Как зовут этого человека? Он завязал себе глаза словно ему неприятно меня видеть?

— Это наш земляк, отшельник Эстебан Рамирес. Он почти совсем потерял зрение.

Тогда, подойдя к гамаку и сняв повязку с его глаз, я тихо и взволнованно произнес:

— Здравствуй, Рамиро Эстебанес! Я узнал тебя!


Необычная дружба связывала меня с Рамиро Эстебанесом. Мне хотелось быть его младшим братом. Никто не внушал мне такого доверия, как он, — доверия, которое, держась выше сферы обыденного, полновластно царствует в сердце и в разуме.

Мы часто встречались, но никогда не переходили с ним на «ты». Рамиро был великодушен, я порывист. Он был оптимистом, я — меланхоликом. Он был платонически добродетелен, я — полон легкомыслия и чувственности. Но эта противоположность характеров сближала нас, и, не изменяя своим наклонностям, мы взаимно дополняли друг друга: я привносил в нашу дружбу фантазию, он — философию. Привычки разделяли нас, но мы влияли друг на друга в силу самой противоположности. Он старался держаться стойко против соблазнов, но, хотя и порицал мои похождения, им владело любопытство, нечто вроде греховного соучастия в поступках, на какие он сам был неспособен по своему темпераменту. В душе Рамиро как бы признавал привлекательность земных искушений. Мне казалось, что, несмотря на свои разглагольствования, он был бы рад променять свою воздержанность на мое сумасбродство. Я настолько привык сравнивать наши точки зрения, что меня всегда заботила мысль: что подумает обо мне мой рассудительный друг.

Рамиро любил в жизни все благородное, все достойное и похвальное: семью, родину, веру, труд. Он содержал родителей и жил, во всем себя ограничивая; себе он оставлял одни лишь духовные наслаждения и в бедности сумел достигнуть высшей роскоши — быть великодушным. Он путешествовал, учился, сравнивал культуры разных народов, изучал людей, и от всего этого у него осталась сардоническая улыбка, появлявшаяся, когда он приправлял свои суждения перцем анализа, а свои шутки — кокетством парадокса.

В прошлом, когда я узнал, что он ухаживает за известной красавицей, я хотел спросить его: возможно ли, чтобы такой бедный юноша, как он, собирался поделить с другим хлеб, который он с таким трудом добывал для родителей. Я еще не успел развить ему свою мысль, как он справедливо возразил мне: «Разве я не имею права на мечту?»

Именно эта безумная мечта и привела его к катастрофе. Он стал меланхоличным, молчаливым и в конце концов перестал быть со мной откровенным. Однажды я сказал, желая испытать его: «Мне хотелось, чтобы судьба сохранила мое сердце для женщины, родственники которой ни в чем не могли бы считать себя выше моих родных». И Рамиро ответил: «Я тоже об этом думал. Но что поделаешь, я уже был влюблен!»

Вскоре после его любовной неудачи мы перестали видеться. Я знал лишь, что он куда-то эмигрировал и что судьба улыбнулась ему, судя по зажиточной жизни, которую вела его семья. А теперь я встретил его в фактории на Гуараку голодного, никому не нужного, под вымышленным именем, почти слепого.

Унылое настроение Рамиро огорчило меня, но из сострадания я не осмелился расспрашивать его о жизни. Я тщетно ждал, что он сам начнет мне говорить о себе. Но прежний Рамиро переменился: ни рукопожатия, ни сердечного слова, ни радостной улыбки при встрече, при воспоминании о проведенных вместе годах юности, воскресших перед ним в моем лице. Напротив, Рамиро, как бы в отместку, хранил ледяное молчание. Тогда, чтобы уязвить его, я сухо произнес:

— Она вышла замуж! Знаешь, она ведь вышла замуж! Эти слова вернули мне друга; но это был уже не прежний Рамиро Эстебанес; вместо кроткого философа я встретил желчного мизантропа, познавшего жизнь, но видевшего ее с одной только стороны. Он спросил, хватая меня за руку:

— И кем она стала — настоящей супругой или наложницей своего мужа?

— Кто это может сказать?

— Ясно, что она обладает всеми добродетелями идеальной супруги, но для этого нужен муж, который бы не развращал и не унижал ее. А я слышал, что ее муж — один из тех завсегдатаев публичных домов, которые дезертируют оттуда и женятся из тщеславия или из-за денег, ради светских связей и успеха в обществе, а потом развращают и бросают жену или же заставляют ее стать на брачном ложе публичной женщиной, потому что их семейная жизнь немыслима без утонченного разврата.

— А кому до этого дело? Главное — носить громкое имя, высоко котируемое в большом свете...

— Слава богу, значит в мире еще существует простодушие!

Эта фраза, как иглой, уколола меня. Я поджидал удобного случая, мне хотелось доказать Эстебанесу, что и я способен на язвительность, но случая не представилось, и он продолжал:

— Что касается имен, то мне припомнился анекдот об одном министре, у которого я был письмоводителем. Это был необычайно популярный министр! В его кабинете всегда было полно народа! Однако скоро я заметил странное явление: просители выходили оттуда с пустыми руками, но преисполненные гордости. Однажды в министерство пришли два разодетых в пух и прах кабальеро — завсегдатаи игорных домов и светских салонов. Министр, протягивая им руку, спросил их имена.

— Саррага, — представился один.

— Комбита, — отрекомендовался другой.

— Ах, вот как! Вот как! Как я рад, какая честь для меня! Значит, вы потомки рода Саррага и рода Комбита! Когда они ушли, я спросил начальника:

— Кто предки этих молодчиков, если их происхождение вызвало в вас такое бурное восхищение?

— Восхищение? Я впервые о них слышу. Но я рассудил вполне логично: если одного зовут Комбита, а другого — Саррага, их родители должны носить те же фамилии. Вот и все.

Рамиро не замечал, что его остроумие восхищало меня, я же притворился равнодушным к его словам. Я хотел держаться с ним как с учеником, а не как с учителем, хотел показать ему, что труды и разочарования научили меня больше, чем наставники-философы, что суровость моего характера полезнее в борьбе, чем немощное благоразумие, утопическая кротость и вялая доброта. Таково было решение столь важной для нас проблемы: побежденным из нас двоих оказался он. Познав всю горечь страсти, претерпев крушение своих идеалов, он, казалось мне, должен был начать бороться, мстить, добиваться своего, обрести свободу, стать настоящим мужчиной, поднять мятеж против судьбы. Видя Рамиро бессильным, вялым, обездоленным, я захотел горделиво поведать ему свои приключения и поразить его своей отвагой...

— А ты и не спросишь, каким ветром занесло меня в сельву?

— Избыток энергии, поиски Эльдорадо, кровь предков-конкистадоров...

— Я похитил женщину, а ее похитили у меня! Я пришел убить того, кто это сделал!

— Тебе не к лицу красный плюмаж Люцифера.

— Ты не веришь в мою решимость?

— А стоит ли мучиться из-за этой женщины? Если она такова, как мадонна Сораида Айрам...

— Ты что-нибудь уже слышал?

— Мне показалось, что ты входил в ее хижину...

— Значит, ты еще не совсем потерял зрение?

— Пока еще нет. Беда случилась из-за моей небрежности, когда я коптил ком каучука. Я развел огонь и заслонил его дымовой воронкой, но вдруг непокорная ветка обдала мне лицо снопом искр.

— Какой ужас! Словно кто-то захотел отомстить твоим глазам!

— Да, в наказание за то, что они видели!


Эти слова были для меня откровением: значит, Рамиро — тот самый человек, который, по словам Клементе Сильвы, был свидетелем кровавых событий в Сан-Фернандо дель-Атабапо, так это он не боялся рассказать, как Фунес закапывал людей живьем. Рамиро видел невероятные картины грабежа и убийств, и я горел желанием узнать все подробности этой трагедии.

Значит, и с этой стороны Рамиро Эстебанес был для меня интереснейшим человеком. Он понемногу возвращался к своей прежней братской откровенности со мной; моя досада на него прошла, и мы поведали друг другу наши невзгоды. Но в тот день мы ни словом не обмолвились о зверствах полковника Фунеса, — и Рамиро поверял мне свои горести, словно обретя во мне покровителя.

Больнее всего было слышать, каким неслыханным унижениям подвергал его надсмотрщик, по прозвищу Аргентинец. Этот ненавистный, льстивый и коварный интриган, выдававший себя за выходца из Аргентины, обрек сирингеро на голодную смерть; он ввел в практику оплату каучука маниоком из расчета одной пригоршни маниока за литр каучука. Он прибыл на Гуараку с партией беглых с реки Вентуарио. Предложив Кайенцу купить своих спутников, он превратился в их угнетателя. Желая показать физическую выносливость каучеро и получить наивысшую цену, он побоями принуждал их к изнурительной работе. Он властвовал и среди женщин, он отдавал их обессиленные тела на поругание своим приспешникам. Гнусностью своего поведения он завоевал расположение Кайенца, затмив самого Кабана. Вакарес ненавидел Аргентинца и был с ним на ножах.

Когда Рамиро Эстебанес заканчивал свой рассказ об этих преступлениях, в бараки унылой вереницей начали возвращаться каучеро: они несли сосуды с жидким каучуком и зеленые ветви дерева массарандубы, которые дают при копчении густой дым. Пока одни привязывали гамаки, чтобы повалиться в них и переждать приступ лихорадки или со стоном корчиться от раздувавшей их тело бери-бери, другие разводили огонь, а женщины, даже не успев снять с себя ношу, кормили грудью голодных детей.

С рабочими пришли Кабан и человек в непромокаемом плаще, вертевший в руках хлыст из балаты. Он приказал опорожнить большой сосуд и принялся измерять кружкой жидкий каучук, принесенный гомеро. Осыпая их ругательствами и угрозами, он всячески стремился урезать количество маниока на ужин.

— Смотри, — вскричал, дрожа всем телом, Рамиро, — вон тот человек в плаще и есть Аргентинец!

— Как? Тот тип, который смотрит на меня исподлобья, это и есть твой хваленый Аргентинец? Да ведь это Пройдоха Лесмес, личность хорошо известная в Боготе.

Заметив, что я обратил на него внимание, надсмотрщик начал еще больше придираться к каучеро. Он расхаживал с важным видом, желая пустить мне пыль в глаза и показать, как трудно будет мне удовлетворить моего будущего хозяина. Притворяясь занятым и озабоченным, он направился в мою сторону, что-то записывая на ходу в блокнот и явно намереваясь придраться ко мне.

— Ваше имя, приятель? Из какой вы партии?

Задетый нахальством самозванца, я, желая посрамить его, обернулся к каучеро и громко ответил:

— Я из партии «пижонов». Завистники, знавшие меня в Боготе, прозвали меня Пройдохой Лесмесом; впрочем, я уже давно перестал обирать их, хотя наше общество как нельзя лучше приспособлено для грабежа. Я предпочитал то и дело закладывать обручальное кольцо, рискуя, что об этом узнает моя нареченная. Общественное положение обязывало меня к расточительности. Я посвятил мои школьные годы писанию анонимных писем своим кузинам о претендентах на их руку, которые не были достаточно богаты или знатны. Я забавлял кучки ротозеев на перекрестках, цинично указывая пальцем на проходивших девушек; я возводил на них тысячи клеветнических обвинений, поддерживая тем самым свою репутацию опытного развратника. Члены общества взаимного кредита единогласно избрали меня кассиром. Сто тысяч долларов не уместились в моем саквояже: мне дали только пятнадцать процентов. Я вступил в должность, предварительно дав расписку в получении уже не существующего капитала. Сначала меня, как человека неопытного, мучила совесть, но члены общества успокоили меня. Мне рассказали о многих «рвачах», которые безнаказанно грабили кассы, банки, фонды, не подрывая своей репутации. Один подделывал чеки, другой фальсифицировал счета и вклады, третий присваивал себе деньги, позволявшие ему прослыть богатым женихом, в чем и преуспевал, потому что несправедливо и нечеловечно заставлять себя перетаскивать денежные сумки и пачки банковых билетов, когда нуждаешься в самом необходимом, ежедневно испытывать муки Тантала и быть голодным ослом, несущим на спине вязанку сена. Я приехал сюда и останусь здесь, пока не забудут о моей растрате; вскоре я возвращусь в Боготу одетым по последней моде: в меховом пальто и в шикарных ботинках; скажу, что ездил в Нью-Йорк, нанесу визиты знакомым, друзьям и получу новую доходную должность. Вот сведения о моей партии!

Я замолчал и оглянулся на Рамиро, довольный тем, что подвернулся случай показать мою язвительность. Пройдоха Лесмес, не меняясь в лице, отпарировал:

— Тетки и сестры за все расплатятся.

— Чем они заплатят? Вы — разорившиеся наследники богатой семьи. После того как вы поделите наследство, мы станем равны.

— Артуро Кова вздумал со мной равняться? Каким же образом?

— А вот таким!

Вырвав у него хлыст, я ударил его по лицу.

Пройдоха бросился бежать, путаясь в плаще. Он кричал, требуя ружье.

Но тем дело и кончилось.

Прибежали Кабан, мадонна и мои товарищи. Они пытались удержать меня. Один рослый каучеро, хвастливо подбоченясь, заявил:

— Со мной так не поступили бы. Если бы вы ударили меня по лицу, один из нас остался бы мертвым на земле.

Несколько человек из обступившего нас кружка возразили ему:

— Не рисуйся, вспомни об Искорке, который на Путумайо бил тебя плетью.

— Да, но если он попадется мне еще хоть раз, я отрублю ему руки!


— Франко, что сказал тебе Рамиро Эстебанес о разговорах в бараках?

— Рамиро восхищается твоей смелостью и порицает твое неблагоразумие. Гомеро рады, что ты так унизил Пройдоху Лесмеса, но все они чем-то обеспокоены, чуют недоброе. Я сам начинаю чего-то бояться. С помощью Рыжего Месы я пытался выполнить твои приказы относительно восстания; но никто из пеонов не хочет бунтовать, потому что никто не доверяет ни тебе, ни твоим планам. Они думают, что ты хочешь встать во главе мятежников, поработить их или продать в другом месте. Мы рискуем нарваться на доносчика. Лесмес отправился сегодня утром на разведку и хочет взять с собой в качестве румберо Клементе Сильву. Хорошо еще, что Кабан не согласился отпустить старика.

— Что ты говоришь? Необходимо, чтобы лодка не позднее этой ночи отплыла в Манаос.

— Как жалко, что она мала. Если бы мы уместились все...

— Неужели ты не понимаешь, как ты не прав? Мы должны остаться здесь. Наше присутствие на Гуараку — гарантия наших посланцев. Кто позаботится об их судьбе, если их схватят по пути. Надо дать им время спуститься по Исане. Потом мы приложим все усилия, чтобы бежать, а колумбийский консул тем временем выедет из Манаос, и мы встретимся с ним на Рио-Негро. Ждать придется не больше двух месяцев; мадонна дает свой катер, и наши посланцы пересядут на него в Сан-Фелипе.

— Слушай, старик Сильва говорит, что он не оставит тебя одного, он не может воспользоваться милостями этой женщины, рабом которой он был после того, как она жила с Лусьянито.

— Мы это уладили еще вчера. Дон Клементе поедет с мулатом и двумя гребцами. Пропуска уже подписаны мною. Провиант готов. Мне остается только написать письма.

Встревоженный словами Фиделя, я побежал искать Сильву. Я таким умоляющим тоном стал просить его, что довел старика до слез.

— Забота о моей судьбе не должна вас задерживать. Ради бога, уезжайте, захватив останки вашего сына! Подумайте только, если вы не поедете, все откроется, и мы никогда не выберемся отсюда! Приберегите ваши слезы, чтобы смягчить душу консула и убедить его поскорее приехать сюда и вернуть нам свободу! Возвращайтесь сюда с ним; не останавливайтесь ни днем, ни ночью! Будьте уверены, что мы скоро встретимся. Мы тогда будем в Гуайниа. Ищите нас на Ягуанари в бараке Мануэля Кардосо. Если вам скажут, что мы ушли в лес, идите по нашим следам. Вы вскоре наткнетесь на нас. Вы видите: я молю вас так же, как Коутиньо и Соуза Машадо молили вас, заблудившись в сельве: «Сжальтесь над нами! Если вы нас покинете, мы погибнем от голода».

Потом я прижал к своей груди мулата Корреа:

— Поезжай, но помни, что мы заслуживаем свободы. Не оставляйте нас в этих лесах. Мы тоже хотим возвратиться в родные места, у нас тоже остались любимые матери. Помни, что, если мы умрем в сельве, даже Лусьяно Сильва будет счастливее нас: наши останки никто не отвезет на родину.

Пьяный Кабан и похотливая мадонна ждали меня полдничать, но я заперся в конторе и вместе с Рамиро Эстебанесом написал жалобу консулу, — ее должен был отвезти Клементе Сильва, — обвинительный акт в стиле кипящем и бурном, как водопад.


Вечером Кабан пришел в контору и бесцеремонно прервал нашу работу:

— Пусть ваши посланцы потребуют кашасы,[51] Кашаса — бразильская водка. табаку и патронов для винчестеров!

Рыжий Меса, войдя с факелом в контору, заявил:

— Курьяра готова, но никто не дает ни кинтала каучука на дорожные расходы.

Мадонна с навязчивой бесцеремонностью то и дело входила, в слабо освещенную комнату. Она приносила мне кофе и сама его подслащивала, вместо салфетки она употребляла край своего передника. В присутствии Рамиро мадонна прижималась щекой к моему плечу. Она следила при свете масляной лампы за бегущим по страницам пером, любуясь, с какой ловкостью я наношу на бумагу непонятные для нее значки — такие непохожие на арабские буквы.

— Трудно научиться писать на твоем языке, ангел мой? Что ты пишешь?

— Пишу фирме Росас, какой у тебя великолепный каучук.

Возмущенный Рамиро вышел из конторы.

— Не пиши этого, любовь моя, а то они потребуют его в уплату долга.

— Разве ты должна им?

— Это не мой долг, но... я бы хотела, чтобы ты помог мне...

— Ты поручилась за кого-нибудь?

— Да.

— Но должник сдавал тебе каучук?

— Он давал его лично мне, а не в счет долга.

— И его придавило деревом! Правда ведь — деревом познания добра и зла?

— Ай! Ты знаешь? Ты знаешь?

— Вспомни, что я жил на Ваупесе!

Мадонна растерянно попятилась, но я схватил ее за руки и заставил все рассказать.

— Успокойся и не отчаивайся! Разве ты виновата, что мальчишка застрелился? Не отрицай, что он лишил себя жизни!

— Да, застрелился. Но не рассказывай этого своим друзьям! У него было столько долгов! Он хотел, чтобы я осталась жить с ним в сирингалях. Невозможная вещь! Или чтобы мы обвенчались в Манаос. Нелепость! А при последнем переезде, когда мы заночевали близ порогов, я потребовала, чтобы он оставил меня и уехал. Он расплакался. Ему было известно, что я всегда ношу за корсажем револьвер. И тут он, обнимая меня, наклонился над гамаком, будто вдыхая запах моих духов. Вдруг — выстрел. Мне всю грудь залило кровью.

Мадонна, взволнованная своим рассказом, выбежала из конторы, прижимая руки к груди, как бы стараясь стереть с себя пятно крови. И я остался один.

В соседнем бараке послышались крики, проклятья, рыдания. Клементе Сильва и мои товарищи, в бешенстве ворвавшись в контору, окружили меня:

— Их утопили, негодяи, подлецы! Их утопили!

— Что? Не может быть!

— Останки сына, моего несчастного сына, они бросили их в реку, потому что мадонна, эта распутная сука, боялась их! Убить, убить этих зверей! Всех — убить!

Несколько минут спустя я увидел на отчалившей лодке гневную фигуру старика. Я вошел в воду, желая в последний раз обнять его и выслушать его последнюю просьбу: «Убей их всех, когда я возвращусь, но пощади бедную Алисию! Сделай это для меня, пощади, как если бы это была Мария Гертрудис!»

Курьяра уплыла, и мы, не видя ее, лишь догадывались о том, как отъезжавшие товарищи простирали к нам руки, уносясь по течению реки в зловещую тьму. Заливаясь слезами, повторяли мы слова Лусьянито: «Прощай! Прощай!»

Над нами было беспредельное небо, звездная тропическая ночь.

Но даже звезды внушали нам страх.


Вот уже полтора месяца, как я по совету Рамиро Эстебанеса разгоняю тоску тем, что записываю свою одиссею в кассовую книгу, которая лежит на столе Кайенца запыленным и ненужным украшением. Невероятные перипетии, мальчишеские выходки, страшные эпизоды — вот скудная ткань моего повествования, и я веду его, с тяжелым чувством замечая, что не сделал в жизни ничего существенного, что все в ней оказывается незначительным и преходящим. Ошибочно думать, что моим карандашом, который так быстро бежит по бумаге, как бы догоняя слова и пригвождая их к строчкам, движет жажда славы. Моя единственная цель — расшевелить Рамиро Эстебанеса событиями, пережитыми мною, поведать ему историю моих страстей и недостатков, научить Рамиро ценить во мне то, чем его обделила судьба. Я хочу заставить его активно действовать, потому что для малодушного человека самая полезная школа — это противопоставить себя человеку решительному.

Мы все рассказали друг другу, и нам не о чем больше говорить. Рамиро был торговцем в Сьюдад Боливаре, горняком на каком-то притоке Карони, лекарем в Сан-Фернандо дель-Атабапо. Но его жизнь была лишена рельефности и блеска: ни одного запоминающегося эпизода, ни одного поступка, ни одного факта, возвышающегося над уровнем обыденности. Я же могу показать ему свои следы на жизненном пути; они, быть может, не глубоки, но они не смешиваются со следами других людей. И, показав ему эти следы, я хочу описать их с гордостью или с горечью, смотря по тому, какую реакцию они во мне вызывают сейчас, когда я их воскрешаю в своей памяти, сидя в одном из бараков на Гуараку.

Если бы Кабан мог разобрать, хотя бы по складам, то, что я о нем пишу, он отомстил бы, пустив меня нагишом на остров «Чистилище», где вампиры и москиты быстро прикончили бы автора и его сатиру. Но «генерал» еще невежественней, чем мадонна. Он с трудом научился выводить на бумаге свое имя, не различая составляющих его букв, уверенный в том, что эти каракули — эмблема его воинских чинов.

Иногда я слышу шлепанье его туфель: Кабан заходит в контору поболтать со мной.

— По моим подсчетам, лодка прошла уже пороги Юрупари.

— А их не могли задержать?.. Пройдоха Лесмес...

— Не беспокойтесь! Он в Инириде и вернется сюда не раньше той недели.

— Он выполняет ваш приказ, сеньор генерал?

— Я приказал ему устроить облаву на индейцев, живущих на канале Нендаре, чтобы увеличить число рабочих. А что это вы все пишете, сеньор Кова?

— Практикуюсь в письме, сеньор генерал. Вместо того чтобы скучать и давить комаров...

— Хорошее дело. Я давно не писал и забыл то, что знал. На мое счастье, брат у меня — дока по письменной части. Говорят, что он слаб в правописании, но, когда я виделся с ним, он при мне навалял больше полстраницы без словаря.

— Ваш брат тоже был в Сан-Фернандо дель-Атабапо?

— Нет, нет! Никогда не был!

— А мой земляк Рамиро Эстебанес — ваш друг?

— Сколько раз я вам повторял, что да. Мы вместе бежали от индейца Фунеса; вы, конечно, знаете, что Томас Фунес — индеец. Если он поймает нас, то нам обоим не сносить головы. Я был знаком с Кайенцем, и мы решили отправиться сюда. Мы поднялись по реке Гуайниа и волоком, между каналами Мика и Раядо, перебрались в Инириду. А теперь вот, как видите, обосновались на Иоане.

— Генерал, мой земляк так вам благодарен...

— Он подтвердит вам, что я бежал оттуда не из страха: я просто не хотел марать себе руки кровью Фунеса. Вы знаете, на совести этого бандита больше шестисот убийств... Одних только христиан, потому что индейцы в счет не идут... Попросите земляка рассказать о зверствах Томаса.

— Он мне уже рассказывал о них. Я записал все это.


У поселка Сан-Фернандо, едва насчитывающего шестьдесят домов, неся ему свои богатства, сливаются три большие реки. Слева течет Атабапо с красноватой водой и белым песчаным дном, в середине — тихий Гуавьяре, справа — могучий Ориноко. А вокруг — сельва, сельва!

Все эти реки были свидетелями смерти гомеро, убитых по приказанию Фунеса восьмого мая тысяча девятьсот тринадцатого года.

Ужасная сиринга — черное божество — вызвала эту жестокую резню. Это из-за нее начались распри между владельцами каучуковых разработок. Даже губернатор торговал каучуком.

Не думайте, что, произнося имя «Фунес», я называю одного человека. Фунес — это система, нравственное уродство, жажда золота, отвратительная зависть. Таких фунесов много, хотя это роковое имя носит один только человек.

Погоня за сказочными богатствами, добываемыми ценой жизни индейцев и уничтожением деревьев, приобретение правдами и неправдами дешевого товара для перепродажи его пеонам с неслыханной прибылью; конкуренция с губернатором, который держал лавку, не платил никаких пошлин и, облеченный властью, загребал золото обеими руками; губительное, как алкоголь, дыханье сельвы — все это развратило души и сознание многих дельцов из Сан-Фернандо и побудило их вложить оружие в руки наемных убийц и помочь им совершить то, к чему они все стремились.

И не думайте, что губернатор, припадая жадным ртом к источнику налогов, совершал особые преступления, орудуя и в своем кабинете и в своей лавке. На такую деятельность двоякого рода его вынуждали обстоятельства. Территория Амасонас — это феодальное владение, и средства на расходы по управлению этим краем и свое собственное жалованье добывает пользующийся им фаворит. Губернатор — это предприниматель, оплачивающий своих подчиненных; они занимают должности, установленные конституцией, но состоят на личной службе у губернатора. Одного из них называют судьей, другого — начальником полиции, третьего — налоговым инспектором. Губернатор отдает приказания, устанавливает оклады, сменяет и назначает людей по своей воле. Времена преторов, вершивших суд на площадях, возрождаются в Сан-Фернандо, всевластный чиновник законодательствует, правит и вершит суд при помощи своих наемных приспешников.

В Сан-Фернандо нередки такие сцены: люди, прибывшие из отдаленных мест, останавливаются у постоялого двора и упрашивают хозяина: «Сеньор судья, сделайте милость, когда кончите вешать каучук, откройте, пожалуйста, помещение суда, нам надо подать прошение». А судья отвечает им: «Сегодня я не принимаю. На этой неделе суда не будет — губернатор велел мне принимать каучук и продавать маниок пеонам с Берипамони».

И все это считается законным и нормальным явлением. Каждый имеет право интересоваться доходами хозяина. Эти доходы — термометр получаемого людьми жалованья. Пустой карман хозяина — скудная оплата его приспешникам.

Губернатор Роберто Пулидо, конкурент своих подначальных в торговых делах, не обременял их излишними поборами, но они все же устроили против него заговор. Злой рок толкнул его руку подписать декрет, в силу которого пошлину на вывоз каучука из Сан-Фернандо полагалось оплачивать серебром или золотом, а не чеками на банковские филиалы в Сьюдад Боливаре. У кого имелись наличные деньги? У скопидомов. Но они копили их для того, чтобы давать в долг, они скупали за бесценок каучук у тех, кому нечем было заплатить экспортные пошлины. И хотя сами заговорщики поначалу занимались такой же спекуляцией, декрет Пулидо был использован ими как предлог для бунта. Они распустили слухи, будто губернатор, узнав об отсутствии у своих конкурентов наличных денег, вынудил их продавать каучук по смехотворно низкой цене своим агентам. И вот Пулидо убили, имущество его разграбили, а труп стащили в яму. За одну только ночь исчезло семьдесят человек.


— Я еще за несколько дней до кровавых событий, — рассказывал мне Рамиро Эстебанес, — заметил их подготовку. Кругом уже поговаривали втихомолку, что кто-то внушил Фунесу мысль стать хозяином территории Амасонас и даже, если ему вздумается, сделаться президентом республики. Эти пророчества сбылись: никогда еще ни в одной стране не видали тирана, обладающего такой властью над жизнью и имуществом людей. Фунес свирепствовал в огромной каучуковой зоне, оба выхода из которой были закрыты: по Ориноко — порогами Атуреса и Майпуреса, а через Гуайниа — таможней в Аманадоне.

Однажды я пришел к полковнику Фунесу и застал его в ту минуту, когда он запирал ворота. Он быстро захлопнул их, но мне удалось заметить во дворе каучеро; сидя на ступеньках крыльца и кухонных скамьях, они чистили оружие. Этих людей, как выяснилось потом, пригнали в поселок из бараков на реке Пасимони, и они прибыли среди ночи вместе с гомеро, работавшими у других хозяев, и те спрятали их у себя.

Фунес встревожился, заметив, что я увидел этих людей, и прошептал мне на ухо с кровожадной любезностью:

— Я запираю их, потому что они пьяны! Это — наши! Чем могу служить?

— Я должен Эспиносе тысячу боливаров, и он замучил меня процентами. Не могли бы вы мне одолжить...

— Я рожден для друзей! Эспиноса никогда больше не заикнется о процентах. Вы будете иметь возможность расплатиться с ним своими руками. Подождем приезда губернатора...

Пулидо приехал вечером по реке Касикьяре на моторном катере «Ясана». Ссылаясь на лихорадку, он, сопровождаемый чиновниками, ушел домой. Тем временем его враги, чтобы помешать бегству намеченных жертв, очистили берег от лодок, отвернули у катера руль и спрятали его в лавке, выходившей задним крыльцом на берег Атабапо.

Наступила ночь, ужасная, грозовая ночь. Из дома Фунеса вышло несколько отрядов людей, вооруженных винчестерами и закутанных с головой в плащи. Они шли, озверевшие от выпитого рома, заполнив три пустынные улички поселка, поминая имена обреченных на смерть. Некоторые мысленно включали в черный список тех, кто были им неприятны или ненавистны: кредиторов, соперников, хозяев. Пеоны шли, прижимаясь к стенам и спотыкаясь о спавших свиней. «Проклятый боров, я из-за него чуть не упал!»

— Тсс! Тише! Тише!

В таверне Капеччи, примостившись у стойки, безоружные люди играли в карты. Пять человек во главе с Фунесом подстерегали их в темноте, дожидаясь, когда заговорщики откроют огонь из-за соседнего угла. В спальне обреченного на смерть губернатора горела лампа, освещая тусклым светом бледные полосы дождя. Отряд Лопеса подкрался к открытому окну. Пулидо, приняв лекарство от малярии, лежал в гамаке, закутанный в одеяла. Внезапно он приподнялся и, устремив глаза во тьму, крикнул: «Кто там?» Ему ответили двадцать винтовок, наполнив комнату дымом и кровью.

То был страшный сигнал к началу гекатомбы. В лавках, на улицах, в домах трещали выстрелы. Паника, вспышки огня, стоны, мечущиеся во мраке ночи люди... Резня приняла такие размеры, что убийцы принялись убивать друг друга. К реке сквозь кромешную тьму спускалась вереница людей; они волокли трупы за руки, за ноги, за одежду, спотыкаясь под их тяжестью, как муравьи, перетаскивающие непосильный груз. Куда скрыться, куда бежать? Обезумевшие от страха женщины и дети искали спасения, но пули бандитов настигали их.

«Да здравствует полковник Фунес! Долой налоги! Да здравствует свободная торговля!»

Как стрела, как вихрь прорезал тьму голос: «К дому полковника! К дому полковника!» А тем временем, в порту, погруженном во мрак, тарахтел мотор «Ясаны». «Прочь из поселка! На катер! К дому полковника!»

Стрельба прекратилась, В прихожей своей лавки Фунес, ехидно улыбаясь, встречал доверчивых людей, отбирая тех, кому предстояло быть убитым во дворе. «Вы — на катер! Вы — со мной!» В несколько минут двор заполнился перепуганными насмерть людьми. За калиткой, выходившей на реку, встал Гонсалес с мачете. «На катер, ребята!» И тот, кто показывался из калитки, падал обезглавленным в одну из тех ям, откуда прежде брали землю для постройки дома.

Ни крика, ни стона!

Ночь, треск мотора, рев бури!


Заглянув с террасы в окно, где мерцала лампа, я увидел забившихся в темный угол людей; они не решались войти в ужасную дверь. В предчувствии кровавой расправы они дрожали, как быки, почуявшие запах крови.

«На катер, ребята!» — повторял глухой голос из-за роковой двери. Никто не выходил. Тогда голос стал выкликать их по именам.

Люди в доме пытались робко сопротивляться. «Выходи! Это тебя позвали!» — «Куда вы меня торопите?» И они сами толкали друг друга навстречу смерти.

В комнате, где был я, начали складывать вещи убитых: каучук, товары, чемоданы, маниок, пожитки мертвецов — вещественную причину их гибели. Одних убили, чтобы ограбить; других — потому, что они были пеонами конкурента и было выгодно лишить его рабочей силы; на этих пал роковой жребий потому, что они сильно задолжали предпринимателю-сопернику и смерть их означала его разорение, а иные хрипели в агонии оттого, что принадлежали к губернаторской клике, были чиновниками, друзьями или родственниками губернатора. Остальным приговор подписали зависть, ссора, вражда.

— Почему вы без карабина? — спросил меня Фунес. — Вы не хотите нам помочь. Я ведь расквитался с вашим долгом! Читайте расписку — она на этом мачете!

И он показал мне кровавое, липкое лезвие.

— Смотрите, как бы народ, — продолжал полковник, — не счел вас врагом своих прав и свобод; Надо иметь при себе оправдательный документ: голову, руку, что сумеете... Берите оружие и отправляйтесь подчищать остатки. Бог даст, наткнетесь на Делепьяни или Бальдомеро!..

И, взяв за рукав, он любезно выпроводил меня на улицу.

В стороне гавани, против острова Маракоа, двигались огоньки фонарей, спускаясь вдоль берега и освещая воду и прибрежный песок. Это женщины, всхлипывая и утирая слезы, разыскивали трупы родных.

— Ай! Здесь его прикончили! Бросили в реку, но к утру он должен всплыть!..

Тем временем во дворах, при свете факелов, люди в масках старались спрятать в мусорных ямах тела своих жертв, а вместе с ними свою ответственность за убийство.

— Выбросьте в реку! Не оставляйте трупы у меня во дворе, от них у меня все провоняет! — кричала какая-то старушонка и, видя, что ее не слушаются, сыпала горячую золу в братские могилы.

По перекресткам бродили шайки головорезов; они со злобой вглядывались друг в друга, пригибались к земле, изменяли походку, стараясь, чтобы их не узнали. Некоторые бандиты ощупывали левый рукав шедшего рядом человека — у «своих» он был засучен до локтя; но никто не знал точно, кто идет рядом и кого он преследует; бандиты шли, ни о чем не спрашивая и не признавая друг друга. Дождь прекратился, истерзанные трупы исчезли, но равнодушная заря все еще мешкала положить конец кошмарной ночи. Когда убийцы уже расходились по домам, один из них обернулся к соседу и осветил его огнем сигары.

— Вакарес?

— Он самый.

И, услышав гнусавый голос Кабана, бандит сильным ударом мачете рассек его скуластое лицо.

Теперь Кабан уверяет меня, что это сам Фунес исполосовал ему щеку, намереваясь убить его. Но в Сан-Фернандо Вакарес не осмеливался назвать имя обидчика; он боялся мести полковника и поэтому распространял легенду, будто бы получил рану в бою, отчаянно сражаясь в темноте с десятью противниками.

И, если бы ты видел, как низко пали жители Сан-Фернандо, они рассыпались в похвалах деспоту и его пособникам, чтобы спасти свою жалкую шкуру! Восторженные похвалы, приветствия, заискивающая лесть! Доносы, как растения-паразиты, оплетали живых и мертвых, клевета и слухи распространялись, как чума. Пережившие катастрофу не имели права жаловаться и даже вспоминать о ней: иначе они могли умолкнуть навсегда. Каждый превратился в шпиона, за каждой щелью и замочной скважиной, скрывались глаза и уши. Никто не мог покинуть поселка, справиться о пропавшем родственнике, узнать адрес земляка; на того, кто осмеливался это сделать, доносили, как на предателя, а затем заживо закапывали по грудь в раскаленный песок, заставив сначала вырыть для себя яму: солнце обугливало его кожу, а коршуны выклевывали ему глаза.

Но зверствовали не только в поселке; по лесам, рекам и просекам разлилась, нарастая, волна террора, грабежей, истребления. Каждый убивал кого ему вздумается, пока не убивали его самого; каждый прикрывал свои преступления, ссылаясь на приказы тирана, а тот все одобрял, а затем отделывался от своих сообщников, отдавая их на растерзание друг другу.

Слух о том, что Пулидо наживался на покупке каучука, — наглая ложь. Гомеро хорошо знают, что растительное золото никого не обогащает. Лесные самодержцы имеют на своем счету лишь долги пеонов, которые никогда не выплачиваются или выплачиваются за счет чужой жизни, — долги вымирающих индейцев, долги ворующих грузы плотовщиков. Рабство в этих краях стало пожизненным и для рабов и для хозяев: как те, так и другие обречены здесь на смерть. Неумолимый рок преследует всех, кто разрабатывает зеленые недра. Сельва уничтожает их, сельва приковывает к себе, сельва влечет и пожирает их. Те, кому удается спастись, продолжают оставаться душевно и телесно околдованными ею даже в городах. Унылые, одряхлевшие, разочарованные, они охвачены одним желанием во что бы то ни стало возвратиться в сельву, хотя им заранее известно, что там их ждет гибель. А те, кто не повинуется зову сельвы, неминуемо впадают в нищету, становятся жертвами неведомых недугов, их сражает малярия, они превращаются в «больничное мясо», подставляют себя под скальпель, который кромсает их тело, словно в расплату за святотатство, совершенное ими над людьми и деревьями.

А какова дальнейшая судьба каучеро в Сан-Фернандо? Страшно даже подумать о ней! Они застыли от ужаса, когда кончился первый акт трагедии; но тиран, которого они поставили над собой, уже обрел силу, получил имя. Ему дали отведать крови, и он жаждет крови. Подавай ему губернаторство! Он убивал как предприниматель, как гомеро, стремясь убрать конкурентов, но у него еще остались соперники в сирингалях и бараках; он решил истребить их всех и теперь продолжает убивать своих же сообщников.

Логика торжествует!

Да здравствует логика!


Физические страдания и душевные невзгоды заключили союз против меня в дремотной истоме этих порочных дней. Причина моей подавленности, моего разочарования — в истощении физических сил, выпитых поцелуями Сораиды. Как иссякает масло в светильнике, поглощенное огнем, так эта ненасытная волчица окислила своим ядовитым дыханием металл моей мужской силы.

Я ненавижу и презираю ее за то, что она продажна, за то, что действует на меня возбуждающе, за деспотизм ее тела, за ее грудь, познавшую ужас трагедии. Сейчас, как никогда, я мечтаю об идеальной, чистой женщине, чьи объятия принесли бы умиротворение моей мятущейся душе, свежесть моему пылкому чувству, забвение страстям и порокам. Теперь, как никогда, я тоскую по тому, что я не умел ценить в стольких чистых душой девушках, которые украдкой смотрели на меня, лелея мысль в тайниках своего целомудрия принести мне счастье!

Та же Алисия со всей своей неопытностью никогда не теряла благородства и умела держаться с достоинством даже в минуты крайней близости. Гнев, злопамятство, досада при воспоминании об Алисии не могут умалить блеска ее скромности, той скромности, которую мне против воли приходится признать за ней, хотя теперь я отрекаюсь от этой женщины за ее коварство и низость. Какая разница между Алисией и турчанкой? Алисия превосходит Сораиду во всем — она молода и привлекательна; мадонна — тучная, отвратительная чертовка — совсем старуха. Я заметил это, как только увидел ее. Сораиде за сорок и хотя, благодаря чудесам косметики, у нее не заметно ни одного седого волоса, я легко догадываюсь об ее возрасте.

О, как утомительно присутствие опротивевшего человека! О, как отвратительны непрошенные поцелуи! Но во имя успеха наших планов я должен скрывать отвращение к мадонне и не знать ни минуты отдыха: никто из моих товарищей не может заменить меня в исполнении гнусной обязанности поддерживать ее расположение к нам. Она пренебрегает моими товарищами; ведь она знает, что в кассе фирмы Росас деньги лежат только у меня. Чтобы избавиться от мадонны, я прибегал и к брезгливым гримасам, и к резкой фразе, и к оскорбительному равнодушию. Наконец, я грубо порвал с ней, а теперь не знаю, как вновь завоевать ее.

В одну из этих ночей сирингеро забрались в тамбо,[52] Тамбо — индейская хижина, построенная на высоких сваях. где жили индианки, чтобы по установившемуся обычаю получить награду за неделю работы. Провонявшие дымом и тиной, едва кончив коптить каучук, они с похотливыми ужимками подходили к часовому и становились в очередь. Более сдержанные уступали нетерпеливым свое право за табак, каучук или порошки хины. Вчера две индианки плакали навзрыд на лестнице, ведущей в тамбо, потому что все мужчины предпочитали их, а они больше не могли выдержать. Кабан с бранью пригрозил им хлыстом. Одна из девушек в отчаянии бросилась вниз и сломала себе руку. Мы прибежали с факелами, подобрали индианку, и я положил ее в мой гамак.

— Подлецы! Хватит издеваться над несчастными женщинами! Ту, у которой нет мужчины, готового за нее заступиться, защищу я!

Молчание! Несколько индианок подошло ко мне. В бараке послышался смех; находившиеся там каучеро, разжигая свою похоть, непристойно шутили по моему адресу; они поглядывали на меня, продолжая свою работу, освещенные колеблющимся пламенем очага, в дыму которого они поворачивали, словно вертел, палку с комом каучука, поливая его из черпака млечным соком.

— Слушай, если это так расстраивает тебя, давай поменяемся: дай нам на пробу мадонну, — обратился ко мне один из них.

Сораиду привело в ярость, что я не наказал нахала.

— Ты слышишь это и стоишь сложив руки! Никто не уважает меня! Он говорит, что у меня нет заступника-мужчины! Аллах!

— Все мужчины — твои!

— Тогда исполни свой долг!

— Я ничего тебе не должен!

Утром, когда я по совету друзей пошел извиниться перед мадонной и признать, что я действительно ее должник, я застал ее взбешенной и всю в слезах, но нарядно одетой.

— Бессовестный, он еще смеет говорить, что не выполнит своих обещаний!

Я сжал ее щеки, выбирая место, куда бы поцеловать, но внезапно попятился и, побледнев от волнения, ринулся к двери:

— Франко, Франко, скорее сюда, ради бога! На мадонне — серьги твоей жены! Изумруды ниньи Грисельды!


Трудно описать выражение лица Франко, когда он услышал мой крик. Он сидел на койке с Рамиро Эстебанесом и учился у Рыжего Месы плести корзины из пальмовых листьев. Фидель, едва я произнес имя его жены, инстинктивно сжал кулаки и оглянулся, точно готовясь защитить ее. Потом, вспомнив о своей оскорбленной чести, он покраснел от стыда и опустил голову.

— Какое мне дело до этой женщины? — сердито произнес он.

И, продолжая плести корзинку, Фидель притворялся спокойным, но вдруг он крикнул, и его крик, как ножом, прорезал тишину.

— Я хочу увидеть серьги, я хочу убедиться! Где эта воровка турчанка?

— Молчи, ты погубишь нас, — умоляли мы его: Сораида подходила к нам с незажженной сигарой в зубах.

Франко протянул ей спичку, и, когда мадонна наклонялась к огню, я заметил, что он изо всех сил сдерживает себя, чтобы не схватить ее за уши. «Это они, это они!» — повторил он, обращаясь к нам, и затем, не проронив больше ни слова, бросился в свой гамак. С этой минуты душевный мир окончательно покинул меня. Убить Барреру — это моя программа, мой долг!

Я ощущаю на спине холодное дыхание приближающейся бури, но как не вовремя наступает такой желанный, такой давно обдуманный час! То, что я просил у будущего, стало настоящим. Пока я жаждал мщения, завершающая схватка казалась мне пустяковым делом; но теперь, когда развязка близка, а я лишен здоровья и сил, чтобы, гордо подняв голову, броситься в бой, задача кажется мне непосильной.

Но никто не увидит меня убегающим от опасности. Я встречу ее лицом к лицу, не рассуждая, оставаясь глухим к тайному голосу, который поднимается из глубины моего сознания: «Он умрет, он умрет!»

Моя решимость поддерживает единодушие товарищей разрубить узел. «Что мне делать, если Баррера появится здесь?» — «Убить его! Убить его!»

И даже ты, Рамиро Эстебанес, поддерживаешь роковой совет, тогда как я, быть может, из трусости, ждал от тебя благоразумного, примирительного решения. Я буду неумолим, если вы хотите этого. Трагедия произойдет благодаря вам!

Пусть!


Нинья Грисельда, нинья Грисельда!

Франко и Меса видели ее прошлой ночью на сходнях баржи, ставшей на якорь в ближней заводи для погрузки краденого каучука. Грисельда светила контрабандистам, и если она не заметила моих товарищей, то во всяком случае знает, что мы ее ищем; Мартель и Доллар бросились лизать ей руки, и она увезла их с собою на барже.

О том, что индейцы в темноте переносят каучук со склада к потайной гавани, первым узнал Рамиро Эстебанес. Об этом сообщила ему спасенная мной молодая индианка, которой Рамиро перевязывал ночью сломанную руку. Девушка указала нам место, откуда мы смогли бы увидеть вереницу людей с тюками на плечах, пробиравшихся через заросли тростника. Десять, пятнадцать, двадцать индейцев, понимающих только наречие йераль, тихо проходили с ношей, словно они ступали по ковру. И каково же было наше удивление, когда мы увидели, что шествие замыкала мадонна Сораида Айрам!

«Схватить ее! Задержать! Не дать ей уехать!» Так шептались мы, следя за тем, как она исчезает во тьме. Не имея времени достать ружья, спрятанные со дня нашего прихода, мы бросились к бараку мадонны.

Огонек лампы, зажженной, чтобы отвлекать летучих мышей, трепетал, как живое сердце. Все оставалось на своем месте. Гамак был полон одеял и подушек, сложенных под пологом в виде спящей фигуры. На полу валялись туфли из ягуаровой шкуры, дымящийся окурок сигареты... При виде всего этого мы облегченно вздохнули. Мадонна не собиралась бежать этой ночью. Но надо было следить за ней.

На следующую ночь мы приступили к осуществлению своих планов. Франко и Эли, с повязками на бедрах и тюками на плечах, заняли место в веренице носильщиков, чтобы узнать дорогу к неведомой гавани. Рамиро тем временем спаивал Кабана в его бараке, а я провел ночь с Сораидой. Но случилось непредвиденное обстоятельство, пагубное или благоприятное для нас: собаки, оставшись одни, побежали по следу моих товарищей и нашли свою прежнюю хозяйку, а она, никому не сказав ни слова, заманила их к себе.

— Если бы не собаки, — объяснял мне Франко на следующее утро, — я не узнал бы ее. Бледная, точно призрак, изможденная! Мы сделали большую ошибку, когда, увидев огни на судне, отстали от индейцев. Оставшись одни в темноте, мы наблюдали за носильщиками на близком расстоянии. Если бы они заметили наше присутствие, нас убили бы. Бедная Грисельда, поднимая фонарь, тревожно смотрела во все стороны; но вскоре баржа отчалила и уплыла.

— Какая неудача! Ведь Грисельда может больше не возвратиться.

Рыжий объявил:

— Мы откопаем ружья и, сделав вид, что идем на добычу каучука, будем патрулировать лагуну. Найти баржу будет нетрудно. Если собаки с Грисельдой, — достаточно будет свистнуть их.

Вот уже пять дней, как нет Грисельды, и я схожу с ума от неизвестности!


Мадонна стала подозрительной. Скрытность Сораиды выводит меня из себя. Временами мне хочется запугать ее угрозами, заговорить о Баррере и завербованных им каучеро, заставить признаться во всем. Иногда, потеряв надежду, я пытаюсь покориться прихотям судьбы, фатальному ходу событий, отвернуться от них, чтобы не бледнеть при виде их.

На кого надеяться? На старика Сильву? Бог знает, не погибла ли его курьяра! А что, если румберо и мулат добрались до Манаос, а наш консул, прочитав мое письмо, ответит им, что его полномочия не достигают этих широт или что он представляет Колумбию только в определенных районах страны? Может быть, выслушав повествование дона Клементе, он разложит на столе дорогую, роскошно изданную, но неточную карту, полную ошибок, составленную картографическим бюро в Боготе, и ответит ему после обстоятельных поисков: «Здесь не нанесены реки с подобными названиями. Вероятно, они протекают на территории Венесуэлы. Обратитесь, пожалуйста, в Сьюдад Боливар».

И с недовольным видом консул укроется за собственным невежеством; ведь нашей бедной родины не знают не только ее простые жители, но даже отечественные географы.

С мадонной между тем надо жить настороже. Я продолжаю ненавидеть эту алчную тварь, наделенную, словно рак, двумя щупальцами: бесстыдством в любви и хитростью в денежных делах. Но сейчас меня больше всего возмущает ее притворство, едва ли уступающее моей проницательности. Оно уже дало себя знать несколько дней тому назад. Неужели, как это думает Рамиро, она получила известия не в мою пользу? От кого? — от Барреры, от Лесмеса, от Кайенца?

— Сораида, тот, кто сказал бы, что ты изменилась ко мне, был бы прав.

— Аллах! Раз ты предпочитаешь индианок...

— Ты сама прекрасно знаешь, что это ложь. Итак, твоя перемена вызвана охватившим меня порывом жалости... А ты еще упрекала меня за то, что я не возвращаю тебе долг. Я назову тебе того, кто может подтвердить мою честность. С этим человеком я имел дело в прежнее время. Теперь он живет в этой глуши и может заверить тебя в моей порядочности! Когда возвратится лодка, отправленная в Манаос, я поеду искать его на Ягуанари, потому что должен ему несколько конто. Его зовут Бар-ре-ра!

Мадонна привскочила на постели и разинула от изумления рот:

— Нарсисо Баррера — твой земляк?

— Да, тот самый, что имеет дела с Песилем. Он, еще не зная меня, оказал мне большую честь: переслал деньги на верхний Ваупес для вербовки индейцев и пеонов. Потом я получил распоряжение от него прекратить вербовку, потому что он сам собирался законтрактовать людей на Касанаре. Это на редкость предприимчивый, смелый человек. Он предлагал в последнюю минуту уступить мне по низкой цене лишних сирингеро. И это — несмотря на то, что я ему был должен. Я поеду повидаться с ним, возвращу ему деньги и заключу выгодную сделку, — теперь на Ваупесе за гомеро дают хорошие деньги. Если бы я мог, я торговал бы не каучуком, а каучеро!

При этих словах мадонна, упираясь руками в мои колени, воскликнула:

— Пеоны Барреры ничего не стоят! Голодные, зачумленные люди! На Гуайниа они высаживались всюду, где видели ранчо поселенцев, грабили то, что попадало им под руку, пожирали, что могли: кур, свиней, сырую муку, корки от бананов. Они кашляют, как дьяволы, и жрут все, как саранча! Приходилось стрелять по ним, чтобы заставить их отчалить. Песиль выехал по реке им навстречу до границы своих владений в Сан-Марселино. Среди них было несколько колумбиек, и Баррера продал мне одну по сходной цене.

— Как ее зовут?

— Не знаю!.. А тебе интересно это знать?

— Да... Нет... Будь она здесь, я поговорил бы с ней, во-первых, чтобы получить от нее сведения об этих каучеро, а во-вторых, чтобы приказать ей быть осторожней и осмотрительней.

— В чем осмотрительней? Почему?

— Я не могу быть доверчивым с той, кто мне не доверяет.

— Скажи! Скажи! Разве у меня были секреты от тебя?

Тогда я поставил вопрос ребром:

— Сораида, я хотел бы отблагодарить женщину, подарившую мне свои ласки. И я ни в коем случае не допущу, чтобы ты рисковала собой, неосторожно доверившись мне. Сораида, здесь все знают, что ты по ночам переправляешь каучук из складов Кайенца на свою баржу...

— Ложь! Все это подлая ложь твоих товарищей! Они меня ненавидят!

— И что женщина по имени Грисельда написала моим товарищам письмо...

— Ложь! Ложь!

— И что Кайенца предупредили о том, что здесь происходит...

— Твои товарищи? Так вот чем они занимаются! И ты позволил им это?

— И что несколько гомеро нашли место, где спрятана твоя пиратская баржа...

— Аллах! Что мне делать? Меня теперь ограбят.

Она с плачем схватила меня за руку, но я оттолкнул ее и ушел, повторяя с язвительным смехом:

— Ложь! Ложь!


Я побывал в хижине Кабана. Вакарес валялся в гамаке, куда его уложил приступ белой горячки. Вокруг него, свидетельствуя о щедрых дарах турчанки, были разбросаны пустые плетеные бутылки, распространявшие запах дегтя, свойственный недавно просмоленным лодкам. Рамиро Эстебанес, обязанный своим отдыхом снисходительности надсмотрщика, не мог не заподозрить внезапно возникшей близости этой парочки. Услышав, как они, запершись на складе, обменивались медовыми речами: «Моя сеньора!» — «Мой генерал!» — Эстебанес пришел за мной по приказу Кабана и предупредил меня, что он и мадонна подозрительно относятся к исчезновению моих товарищей. Кабан, тяжело дыша, казалось, дремал. Он давился слюной и отвергал все лекарства, кроме кашасы.

— Не давай ему пить, — сказал я Рамиро, — а то он лопнет!

Пьяница, бессмысленно уставившись на меня осоловевшими глазами, выговаривал мне:

— Управы на вас нет! Довольно безобразий! Довольно безобразий!

— Генерал, я почтительнейше прошу разрешения объяснить вашему превосходительству...

— Вы арестованы! Приведите мне ваших товарищей, и сами ступайте под арест.

В эту минуту Сораида призналась Эстебанесу, что Пройдоха Лесмес может в любую, минуту вернуться с Кайенцем и что над нами тяготеют серьезные подозрения.

— Какие? — ответил я с притворным спокойствием. — Пройдоха Лесмес клевещет на меня за мою преданность генералу Вакаресу! Пусть тогда на мою голову падут все беды, потому что я никогда не перестану признавать заслуги генерала и буду утверждать, что шпага всегда ставит своего обладателя выше всех остальных людей. Здесь и где угодно.

— Что правда, то правда! — пробормотал Кабан, приподнимаясь в гамаке.

— Если мои друзья, — продолжал я, — передали мои слова пеонам и те сделали неверный вывод, будто я в заговоре против Кайенца, то виноват не тот, кто дельно говорит, а тот, кто плохо понимает. Если же меня укоряют в том, что я отправил товарищей работать вместе с каучеро, стыдясь за их безделье и стараясь в какой-то мере отплатить за щедрую поддержку приютившего меня хозяина и возместить трудом моих товарищей отдых, предоставленный генералом Рамиро Эстебанесу, пусть я буду наказан за то, что предварительно забыл попросить разрешения у начальства, если только нужно спрашивать разрешения на проявление деликатности...

— Что правда, то правда! — опять промычал Кабан.

— Если ты, Сораида, повторяешь, будто я никогда не был в Манаос, и заключила об этом из моих сбивчивых ответов на твои вопросы насчет зданий, площадей, банков и улиц, то ты сама запуталась в своем недоверии ко мне. Я никогда не говорил тебе, что знаю этот город. Быть клиентом фирмы Росас можно и не переступая порога ее складов, — мне по крайней мере этого не потребовалось. Честью быть агентом этой богатейшей фирмы я обязан консулу нашей страны. Консулу, слышишь, консулу! Сейчас он поднимается по Рио-Негро и едет приостановить своею властью злоупотребления, он сам говорит об этом в своем последнем письме.

Мадонна и Кабан разом воскликнули:

— Консул! Консул!

— Да, мой друг, консул. Узнав, что я отправляюсь в Сан-Фернандо дель-Атабапо, он поручил мне тайно собрать сведения о преступлениях и убийствах, совершенных Фунесом на колумбийской территории.

Когда я вышел из барака с притворной гордостью влиятельного человека, Кабан и мадонна не переставали бормотать:

— Консул! И они — друзья!


— Скажите, пожалуйста, — спрашивал меня Кабан, — не могут ли выйти у меня неприятности из-за этого индейца Фунеса?

— Но разве вы, генерал, принимали активное участие в событиях роковой ночи?

— Против воли! Против воли!

Мадонна прервала нас:

— Не может ли сеньор консул помочь мне собрать долги? Ты сам видишь, Кайенец не признает долга и уехал из фактории, чтобы не платить ничего. Запиши у себя в книге...

— Но разве каучук, который ты забрала со склада...

— Это сернамби низшего сорта. Снаружи ком такого каучука гладкий и твердый, а внутри — один песок, тряпки и мусор. Вся партия этого каучука пропала. Он не выдержал испытания: когда его бросали в воду, он шел ко дну. Если бы консул выслушал мои жалобы...

— Надо ехать на место его стоянки.

— А если он еще не приехал...

— Он едет, он едет, он уже на Ягуанари. Женщина, по имени Грисельда, сообщает в своих письмах много разных вещей. Надо допросить ее.

— Я боюсь ее. Она злая. Кто-то из них, она или другая, поранил лицо бедному Баррере.

— Бедному Баррере?

— Поэтому-то я и не подпускаю ее к себе.

— Надо немедленно допросить ее.

— А ты не побоишься?

— Нет!

И нинья Грисельда пришла.


Никогда в жизни я больше не испытаю таких томительных минут ожидания, какие я пережил в тот вечер, когда мадонна Сораида Айрам с наступлением сумерек повесила фонарь в дверях своей комнаты, выходившей на реку. Это был условный знак. По дрожащим струям Исаны бежали отблески света, вызывая сюда баржу, на которой гребцы уже готовились к отплытию.

Я не могу с уверенностью сказать, в какой момент я убедил мадонну бежать вместе со мной. Мозг мой пылал сильней, чем фонарь на притолоке, пылал, как маяк, зовущий корабль войти в гавань. Одна фраза, только одна фраза неистово стучала у меня в мозгу, вызывая перед глазами отчетливые образы: «Кто-то из них, она или другая, поранил лицо бедному Баррере». Кто же, кто же эта другая? И за что она его ранила? Из ревности, из мести или готовясь бежать? Была ли это Алисия? Которая из двух опередила меня и слабой рукой оставила на лице негодяя смертельный рубец, который предстояло углубить моей руке, гневной руке мужчины? Я изнывал от нетерпения, и перед моими глазами плясала усмешка окровавленного лица, но то была не усмешка, не лицо, а челюсть Мильяна, оторванная рогом и нагло смеявшаяся загадочным и страдальческим смехом, похожим на смех Барреры, на смех Барреры!

Я пил, пил, пил — и не пьянел. Мои нервы сопротивлялись наркотическому действию алкоголя. Я вырывал рюмку у Кабана и, осушая ее, видел, как свет фонаря окрашивал ее стекло свинцовым блеском кинжала. С нетерпением дожидаясь лодки, я несколько раз ходил от барака к реке и следил за поздней звездой; я высчитывал время ее прохождения через зенит, чтобы знать, когда наступит час полуночи. Пьяный Кабан повсюду следовал за мной и докучал мне сплетнями и вопросами:

— Я выдал мадонне каучук со складов: мне было известно, что вы за нее поручились.

— Очень хорошо! Очень хорошо!

— Она подговорила Пройдоху Лесмеса поставить заградительный отряд на порогах Санта-Барбары и задержать Сильву, но его курьяра миновала пороги!

— Неужели это правда?

— Если Кайенец обнаружит убыль каучука на складе, он обвинит Сораиду в воровстве...

— Очень хорошо! Очень хорошо!

— Вы не заметили, что мадонна подготовляет бегство? Я поставлю заградительные отряды, чтобы они задержали ее, если только консул не думает подняться до Гуараку и вы не гарантируете, что он не намерен...

— Не беспокойтесь, он едет лишь для сбора сведений против тирана Фунеса.

— Почему Лесмес известил Кайенца, будто он имеет доказательства, что вы не гомеро, а бандиты?

— Клевета, клевета! Мы друзья консула — и этого вполне достаточно!..

— Сораида, Сораида, — говорил я, оставив пьяницу одного, — покинем эту тюрьму, когда возвратятся мои товарищи.

Мадонна продолжала выпытывать у меня:

— Ведь правда, что ты не посылал их к Кайенцу с доносом? Ты любишь меня, ты любишь меня?

— Да, да!

И, хватая ее за руки, я нервно стискивал их до боли и смотрел на нее безумными глазами: фигура женщины исчезала, и я видел лишь окровавленный платок на пышной груди — то был горячий пурпур, брызнувший из виска Лусьяно Сильвы.

Стояла глубокая ночь; бараки были пусты. Рамиро Эстебанес, дежуривший на берегу, пришел сказать мне, что по реке плывут срубленные ветви. Это, очевидно, был сигнал с баржи, причалившей выше по течению в незнакомой заводи.

При этой вести со мной произошло странное явление: подошвы мои похолодели, пульс стал редким, и на меня нашло непонятное успокоение! Какая-то вялость сковала все мое тело, несмотря на то; что я весь горел, как в лихорадке. Стоит ли так волноваться из-за того, что в бараки придет какая-то авантюристка? У меня нет никакого желания видеть ее, я не хочу ничего знать о ней! Если она нуждается в покровительстве, пусть сама ищет меня! И я произнес с ироническим пренебрежением:

— Не зови меня в гавань, Сораида, я не пойду туда. Если ты продолжаешь настаивать, чтобы я допросил твою служанку, то я сделаю это лишь с глазу на глаз, в этом бараке!

Несколько минут спустя, заметив приближение двух женщин, я хотел подойти к фонарю и завесить его. Я попытался сделать несколько шагов, но правая нога отказывалась служить мне; легкие мурашки, какие бывают, когда отсидишь ногу, пробежали по ней. Я неуклюже ступал, точно по вате, не чувствуя пола. Грисельда бросилась обнимать меня. Но, глядя на мадонну, я отстранил Грисельду и сухо сказал ей:

— Здравствуйте!


Я продолжаю свои записи на Рио-Негро, реке с выразительным названием, которую аборигены называют Гуайниа. Вот уже три недели, как мы сбежали из фактории. На гребне бурых волн, приближающих нас к Ягуанари, среди берегов, не раз видевших, как спускались по реке мои порабощенные соотечественники, на водоворотах, которые преодолел челнок Клементе Сильвы, я записываю предшествовавшие бегству события и сетую на судьбу, по воле которой я оставил за собой такой кровавый след.

С нами плывет Грисельда, дерзкая на язык и смелая духом женщина. Лицо ее, подурневшее от горя, научилось улыбаться сквозь слезы. Ласковое чувство и отвагу одновременно будит во мне эта несчастная женщина, не дрогнувшая перед опасностью и сумевшая сломить мой бессмысленный гнев в ту ночь, когда мы стояли одни в хижине мадонны.

— Здравствуйте, — повторил я тогда и повернулся, чтобы уйти.

— Подожди, незнакомец, меня привели для разговора с тобой.

— Со мной? О чем? Вы пришли рассказать мне, как вы жили?

— Я жила не хуже, чем ты. Я устала, но не жалуюсь.

— Как идут дела? Как работают пеоны? Почем продаете свежий маниок?

— У меня нет для тебя маниока, и я не отпускаю в долг. Но если он тебе так нужен, приходи, может быть, сторгуемся.

Я был растроган, когда увидел, что она закрыла лицо платком, но спросил:

— Тебя научил плакать Баррера?

— Плакать? Почему плакать? Просто с того дня, когда мне дали пощечину, я привыкла утираться.

Упрекнув меня этими словами за дикую сцену, происшедшую в Мапорите, она попыталась рассмеяться, но вдруг судорожно зарыдала и упала к моим ногам:

— Перестань издеваться, ты сам видишь, как мы несчастны!

Я машинально наклонился поднять Грисельду, но в душе я радовался ее унижению. Эта сцена словно утолила мою боль, но гордость моя застыла в своем величии, как сфинкс, и я промолчал. Спросить об Алисии, узнать, где она, показать, что я интересуюсь ею? Никогда! Но, помнится мне, я что-то бессвязно пробормотал; Грисельда, улыбнувшись сквозь слезы, ответила:

— О которой из них ты говоришь — о твоей Кларите?

— Да!

— Тогда прими мое глубокое соболезнование: она досталась дону Фунесу. Баррера расплатился ею за пропуск через Ориноко и Касикьяре. Узнав о своей судьбе, бедняжка плакала, и мы тоже плакали, но ее посадили в лодку и увезли в Сан-Фернандо дель-Атабапо с письмом и подарками Фунесу.

— А другая, другая, которая ранила Барреру?

— Ах, ветреник! Зачем ты спрашиваешь о ней? Признайся сначала, что ты жил с Кларитой в Ато-Гранде! Мы ведь все знали об этом!

— Ничего подобного! Но скажи, значит, этот мерзавец...

— ...собственной персоной приезжал рассказывать нам об этом и каждую ночь присылал Мауко расстраивать Алисию: поговаривали, будто ты спишь с этой женщиной и собираешься увезти ее в Венесуэлу и еще бог весть что. Признайся, Алисии было от чего прийти в отчаяние? Поэтому-то она и уехала! Поэтому я и взяла ее с собой, мне тоже приходилось идти куда глаза глядят. Фидель хотел развязаться со мной! Он плохо со мной обращался...

— Я еще раз предупреждаю, что меня не интересуют эти сказки. Каждый человек заслужил свою судьбу. Я не допущу, чтобы ты впутывала в эту интригу Барреру, выставляя себя невиновной. А переезды в лодке? А ночные свидания?

— В этом не было ничего дурного! Ты вправе осуждать меня, потому что я заигрывала с тобой. Это — мой грех, но тем тяжелей наказание. Мне нужна была помощь. Алисия хотела возвратиться в Боготу с доном Рафаэлем, и я поддалась искушению. Но только и всего! Никогда, никогда я не изменяла Фиделю!

— О, если б заговорил призрак капитана!..

— Не напоминай мне о нем! Он дорого поплатился за свою наглость! Если хочешь знать подробности, спроси у Фиделя, но не напоминай мне о капитане. Я так много выстрадала! Подумай только, чего мне стоило убить его, когда он посягнул на мою честь! Видеть, как Фидель бросается на него, чтобы спасти меня, защитить меня! А потом — какая пытка чувствовать, что муж грустит, разлюбил, раскаивается, оставляет меня одну в Мапорите по целым дням и неделям, чтобы не встречаться со мной, не подавать мне руки, слышать, как он повторяет, что хотел бы уехать далеко, в другие страны, где никто не знает нашего прошлого, где не надо быть пеоном и рисковать жизнью, гоняясь в степи за быками. В это время появился Баррера. Фидель не возражал против моих встреч с ним; словно желая от меня избавиться, он то обещал поехать вместе со мной, то грозил остаться в Мапорите. И так он вел себя до той минуты, когда Баррера принудил меня к отъезду, потребовав плату за свои подарки; мне нечем было заплатить, а он угрожал мне, что все откроет мужу! Вот из-за чего происходили свидания!

— И ты хотела расплатиться с ним Алисией?

— Подумай, что ты говоришь! Как ты можешь бросать мне такое грязное обвинение? Я отдала Баррере все, что у меня было: драгоценности, серьги и даже хотела продать швейную машину. После этого Баррера начал говорить мне, что ты богат, что я должна попросить у тебя денег взаймы. Алисия слышала, как я плачу по ночам, и она предложила мне переговорить с Баррерой и попросить его уменьшить сумму платежа. Однажды ты ударил меня и хотел убить нас с Алисией. Потом ты уехал к Кларите, а Баррера заявился и посоветовал, не дожидаясь Франко, бежать, потому что, когда он вернется, ты наговоришь ему всяких гадостей и он изобьет меня до полусмерти! И мы убежали: Алисия — от тебя, а я — от Фиделя. Мы отправились одни куда глаза глядят — зарабатывать свой хлеб на Вичаде! Любовь — как ветер, куда захочет, туда и дует. Зря я тебе это сказала. Ты мне нравился, а Алисия хотела возвратиться в Боготу... Но сам видишь, какой это был безжалостный, какой ужасный ветер: он налетел на нас и разогнал, как пыль, в разные стороны, далеко от родины и любви.

Несчастная женщина расплакалась, и неизмеримая нежность наполнила мою грудь:

— Грисельда, Грисельда! Где Алисия?

— После стычки с Баррерой меня отделили от нее и продали турчанке. Она, должно быть, сейчас на Ягуанари. К счастью, я научила ее, как вести себя. Я не оставляла ее в течение всего пути; если мы сходили с плота, то сходили вместе; если спали на берегу, то спали, прижавшись друг к другу, под одним одеялом. Баррера вел себя грубо, но не осмеливался приставать к ней. Однажды в лодке он откупорил бутылку и хотел напоить нас. Мы ничего не принимали от него, и он приказал гребцам вышвырнуть меня за борт, а сам хотел изнасиловать Алисию, но она разбила бутылку и одним ударом оставила на лице этой гадины восемь порезов.

Пока Грисельда рассказывала это, я обломал свои ногти о стол; мне казалось, что пальцы мои — кинжалы. Именно тогда я заметил, что правая рука у меня потеряла чувствительность. Восемь порезов! Восемь порезов! Пылающим взором я искал негодяя Барреру в комнате, чтобы расправиться с ним, чтобы искусать его, чтобы загрызть его...

Грисельда умоляла меня:

— Успокойся, успокойся! Едем за ней на Ягуанари!

Она — честная женщина! Я могу поклясться, что ее не продали; теперь она уже не годится для работы: она беременна!

При этих словах я потерял представление о том, что делаю. Как далекое эхо, достигал моих ушей голос мадонны:

— Едем, едем! Фидель и Рыжий встретились мне сегодня утром, они на барже! Мы помирились!

Судя по всему, я тревожно застонал; в дверях появились Рамиро и мадонна.

— Что случилось? Что случилось?

Грисельда, видя, что я не двигаюсь с места, твердила:

— Едем, едем! Гребцы говорят, что нас может застать Кайенец!

Сораида, грубо покрикивая на свою рабыню, принялась хлопотливо собирать вещи. Рамиро растерянно подошел ко мне и пощупал пульс. Женщины возились, связывая узлы, и вскоре мадонна спросила меня, выглядывая из-под широких полей шляпы:

— Ты возьмешь что-нибудь с собой?

С трудом указывая на развернутую на столе книгу, где я записал эту бессвязную, дикую повесть, — книгу, над листками которой дрожала моя рука, — я едва сумел пробормотать:

— Это! Это!

И Грисельда унесла книгу.

— Скажи, ты подвел счета, о которых я тебя просила? Не упустил ничего? Я покажу их сеньору консулу! Ты видишь — Баррера остался мне должен. Он обманул меня, подсунул поддельные драгоценности. Отдай мне на сохранение деньги, если они у тебя остались! Подпиши мне вексель! Что тебе сказала эта женщина? Едем, мне страшно!

Рамиро крикнул, указывая на дверь:

— Кабан проснулся, он на террасе!

Я не в состоянии описать то, что испытал в эти мгновения: то мне казалось, что я уже умер, то, что я еще жив. Теперь для меня ясно, что только в области сердца и в левом боку теплилась жизнь, остальное же тело не принадлежало мне; ноги, руки, пальцы — все онемело, все было посторонним, странным, ненужным; все это одновременно отсутствовало и присутствовало, причиняя мне невыразимое неудобство, какое может чувствовать разве только дерево, на живом стволе которого еще держится сухая ветвь. Но мозг четко выполнял свои функции. Я думал. Что это — галлюцинация? Нет! Симптомы нового каталептического сна? Тоже нет. Я говорил, говорил, я слышал свой голос, и меня слышали; но мне казалось, что меня закопали в землю и по моей ноге, опухшей и бесформенной, поднимается, как по корням пальмы, горячий, мгновенно застывающий сок. Я хотел двинуться, но земля не выпускала меня. Я испустил крик ужаса. Я покачнулся. Я упал.

Рамиро, наклонившись надо мной, воскликнул:

— Дай, я пущу тебе кровь!

— Удар! Удар! — повторял я в отчаянии.

— Нет! Первый приступ бери-бери!


Я проплакал все утро в обществе Рамиро, который молча сидел рядом со мной в гамаке. Свежее дыхание зари восстанавливало мои силы, и жар покинул меня, выйдя через ранку, проделанную в руке ланцетом. Я попробовал пойти, но парализованная нога волочилась за мной, нарушая равновесие тела; будучи в действительности тяжелой, мне она казалась легче пера.

Теперь я понимал, почему некоторые гомеро при первых симптомах бери-бери, обезумев, вырываются из рук товарищей, отрубают топором нечувствительную ступню и бегут, истекая кровью, в барак, где и умирают от гангрены.

— Я никому не позволю уехать отсюда, — повторял Кабан в соседнем бараке, споря с мадонной. — Я пьян, но я во всем отдаю себе отчет. Я вам еще покажу!

— Слышишь? Рискованно думать о побеге, — сказал мне Рамиро. — Я по крайней мере не решусь на него.

— Как, ты думаешь остаться здесь, где твоя робость кует тебе цепи?

— Робость и рассудительность — как раз то, чего тебе не хватает. Можешь прибавить еще другие причины: неудачи, разочарования.

— Но разве тебя не воодушевляет мысль о свободе?

— Этой мысли недостаточно, чтобы сделать меня счастливым. Вернуться в город пришибленным судьбою, нищим, больным? Тот, кто покинул родные пенаты в поисках богатства, не должен возвращаться к ним и просить милостыню. Здесь по крайней мере никто не знает о моих злоключениях, и нищета принимает вид добровольного отречения. Уходи один. Жизнь замесила нас из разного теста. Нам не по дороге. Если ты когда-нибудь увидишь моих родителей, не говори им, где я. Пусть забвение падет на того, кто сам их никогда не забудет!

Я заплакал, услышав эти слова; Рамиро прощался с своей мечтой и молодостью. И все ради любви к той Марине, чье нежное имя судьба написала между двух слов:

«Всегда и никогда!»


— О чем они спорят? — спросил я Рамиро, когда он вернулся на следующее утро.

— Из-за каучука на складе. Кабан утверждает, что недостает полутораста арроб.[53] Арроба — равна 11,5 кг. Он говорит, будто их украли и погрузили без его разрешения. Мадонна обещает, что ты возьмешь ответственность на себя.

— Что же делать, Рамиро?

— Это ужасное осложнение.

— Посоветуем мадонне вернуть на склады каучук и бежим. Или нет, похитим Кабана! Позови с баржи Фиделя и Месу. Прикажи им принести ружья.

— Баржа причалена на том берегу. Оттуда переезжают сюда на курьяре.

— Что же делать, Рамиро?

— Подождем, пока Кабан не заснет после обеда.

— Но ты поедешь со мной, не правда ли? Раздели мою судьбу! Плывем в Бразилию! Будем работать пеонами там, где нас не знают и не будут преследовать! Плывем с Алисией и товарищами! Она — прекрасная женщина, и я потерял ее! Но я спасу Алисию! Не упрекай меня за это намерение, за это желание, за это решение! Не осуждай того, что она моя любовница; теперь Алисия только мать; она ждет свершения чуда. Сколько людей в мире покоряются судьбе и живут не с теми женщинами, о которых мечтали, — материнство освящает все! Вспомни, что Алисия ни в чем не виновата, это я в порыве отчаяния очернил ее! Едем, и ты увидишь наше примирение над трупом соперника! Едем искать ее на Ягуанари! Никто не покупает ее, потому что она беременна. Мой сын охраняет ее в материнском чреве!

Внезапно Рамиро с исказившимся от ужаса лицом бросился бежать, крича во все горло:

— Кайенец! Кайенец!


Я еще до сих пор дрожу при воспоминании об этом коренастом рыжем человеке с багровой лысиной и висячими усами. Схватив за горло «генерала» Вакареса, он швырнул его в пыль и приказал повесить за ноги и развести под ним костер.

— Чегт побеги! Чегт побеги! — рычал он, картавя. — Газве я не пгиказал поставить заставы на погогах? Кто отпгавил в Бгазилию лодку?

Палачи приступили к пытке, а Кайенец, сорвав с мадонны широкополую шляпу, крикнул:

— Кокотка! Долой шляпу! Что ты здесь делаешь? Я же доказал тебе, что ничего не должен! Где у тебя укгаденный каучук?

Мадонна указывала на меня. Наглый корсиканец подошел ко мне.

— Бандит! Пгодолжаешь бунтовать гомего? Встать! Куда ты девал своих товагищей?

Я хотел подняться, но опухшая нога помешала мне это сделать. Кайенец стал топтать меня и хлестать плеткой, обзывая вором, сообщником индейца Фунеса. Он бил меня, пока я не потерял сознания.

Когда я пришел в себя, я узнал, что Кайенец отправился на склад. За это время пеоны наводнили двор, куда пригнали пленных индейцев; руки их были туго затянуты веревками, под которыми копошились черви. Между пеонами слонялся Пройдоха Лесмес; он торопил надсмотрщиков, отбиравших туземцев, чтобы распределить их по партиям. Глухой шум стоял во дворе. Вдруг я увидел, как из толпы вытащили Пипу; у него были связаны руки. Пипу привели по распоряжению Лесмеса, чтобы он опознал меня. Негодяй приблизился ко мне и, прикасаясь грязной ногой к моей груди, завопил:

— Это шпион из Сан-Фернандо!

— А ты, ублюдок, — ответил ему рослый каучеро, шедший за ним по пятам, — ты Искорка с «Водопадов», ты царапинами убивал десятки индейцев и не раз бил меня плетью. Покажи-ка мне твои когти!

Схватив Пипу за веревку, он поволок его по земле, а потом одним яростным ударом мачете отрубил ему связанные кисти рук и подбросил в воздух побелевший, окровавленный обрубок. Гомеро одобрительно загоготали. Пипа, совершенно очумевший от боли, ползал по земле, словно разыскивая свои руки. Он тряс над головой култышками, из которых била кровь, как из водометов страшного по своей фантастике сада. Кровавые брызги обагряли молодую поросль.

Стоило Кайенцу вновь появиться, и фактория точно вымерла.

— Колумбиец! Говоги, где багжа! Вегни мне укгаденный каучук! Выдай мне своих товагищей!

Когда меня положили в лодку, и мы, переплыв реку, добрались до баржи, я увидел в последний раз Рамиро Эстебанеса и мадонну Сораиду Айрам на утесе в бухте — плачущих, дрожащих, охваченных ужасом.


Грисельда, заметив меня в лодке, догадалась о том, что произошло, и вышла встретить нас на палубу баржи. Кайенца, казалось, охватило внезапное подозрение: выбивая трубку о подошву сапога, он приказал гребцам остановить курьяру близ баржи. Собаки яростно защищали сходни.

— Эй, Грисельда, — крикнул я, — привяжи этих псов, сеньор хозяин приехал осмотреть баржу.

— Объясни хозяину, что здесь одни только товары. Весь каучук припрятан в заводи. Если он прикажет, я покажу место.

Кайенец одним прыжком перескочил на нос баржи, и, как только туда перебрался и я, он приказал отчаливать.

— Сколько здесь людей? Где остальные?

— Хозяин, я здесь одна с тремя индейцами: двое сидят на веслах, один стоит у руля.

Тиран прокричал гребцам своего челнока:

— Эй, вы там! Вегнитесь в багаки и пгивезите носильщиков!

Между тем баржа продолжала спускаться вниз по течению. Грисельда что-то говорила Кайенцу, путаясь в объяснениях и не давая ему взглянуть на тюки с товарами. Там были спрятаны мои товарищи, кое-как прикрытые мешками; ноги их торчали наружу. По моему лицу струился холодный пот. Кайенец увидел Эли и Франко и, нагнувшись над ними, выхватил револьвер.

— Сеньор, — пробормотал я, — это двое гомеро, у них лихорадка...

Тиран наклонился, чтобы сорвать с них мешок, но Фидель обеими руками вцепился в револьвер, а Рыжий обхватил Кайенца за пояс. Я, собрав все свои силы, бросился им на помощь, но бывший каторжник, юркий как рыба, выскользнул из наших рук и кинулся в реку. Грисельда успела ударить его веслом по голове. Кайенец нырнул. Собаки поплыли на пузыри, показавшиеся на поверхности воды. С борта на Кайенца навели ружья. «Вот он, вот он, держится за руль!» Грянули несколько выстрелов. Кайенец поплыл по течению, притворившись мертвым; он быстро удалялся, и собаки не могли догнать его. «Вон он, вон он, не давайте ему набрать воздуха!» Мы яростно гребли; голова Кайенца, нырявшего, как утка, то исчезала, то появлялась там, где никто не ожидал ее видеть. Мартель и Доллар, громко лая, продолжали плыть по багровому следу. Вдруг мы увидели отвратительную картину: одна из собак буксировала труп Кайенца к берегу за конец кишки, разматывавшейся, как длинная, бесконечная лента.

Так умер этот чужестранец, этот захватчик, уничтожавший на границе моей родины леса, убивавший индейцев, порабощавший моих соотечественников!


В воскресенье мы достигли бразильского поселка Сан-Жуаким в устье Ваупеса, но нам не позволили причалить. Нас считают зачумленными, нас боятся, потому что мы голодны и можем разграбить съестные припасы. Мешая испанский язык с португальским, алькальд приказал нам покинуть гавань, а люди, столпившиеся на песчаном берегу — старики, женщины, дети, — грозили нам ружьями, палками, метлами: «Колумбийцев — вон! Колумбийцев — вон!» И они на все лады проклинали Барреру, завезшего на Рио-Негро губительную заразу.

В Сан-Габриель — этот поселок стоит на горном плато, откуда низвергается могучая река, — мы вынуждены были сойти на берег, так как плыть через пороги было опасно. Глава местной католической миссии, монсеньер Масса, благожелательно принял нас и предложил нам горючее, чтобы мы могли добраться до Умаритубы. Он сообщил мне весть, преисполнившую нас ликованием: дон Клементе давно уже проехал через этот пункт, и колумбийский консул прибудет к концу недели на пароходе «Инка», курсирующем между Манаос и Санта-Исабель.


Умаритуба! Умаритуба! Жуан Кастаньейра Фонтиш не только снабдил нас одеждой, пологами от москитов и провиантом, но и готовит нам курьяру для поездки на Ягуанари. Во вторник мы вновь поплывем по Рио-Негро, окрыленные надеждой, дрожа от нетерпения. После бери-бери нога моя отнялась и стала нечувствительной, словно она сделана из каучука. Но бодрость могучим пламенем снова засверкала в моих глазах. Если бы только знать, что сулит мне будущее!

Сегодня же вниз по реке! Там — величественная гора, подножье ее омывает Кури-Курьяри — река, которую искали Клементе Сильва и его товарищи, когда заблудились в сельве!

Санта-Исабель! В пароходном агентстве я оставил письмо консулу. В нем я взываю к его гуманным чувствам и прошу помочь моим соотечественникам — жертвам грабежа и рабства, которые стонут в сельве, вдали от семьи и родины, смешивая с каучуковым соком свою кровь. В этом письме я прощаюсь с тем, к чему я стремился, с тем, чем я мог бы стать в другой среде. Я предчувствую, что тропа моя близится к концу, и, как глухой шум ветвей в бурю, слышу угрозу пучины.


Бодрей! Бодрей! Сегодня прибудем на Ягуанари! Мы торопимся изо всех сил: нам стало известно, что мой соперник выезжает в Барселуш. Он может увезти с собой Алисию!

Река разделяется здесь на множество рукавов, омывая острова, на которые еще не ступала нога человека. На полуострове с правого берега виден шалаш зачумленных, содержащихся в карантине. Дальше — устье Юрубахи.

— Рыжий, тебя могут узнать надсмотрщики. Возьми револьвер. Спрячь его под рубашку. Мы подплываем!


Я пишу эти строки в бараке Мануэля Кардозо, куда придет за нами Клементе Сильва. Я освободил родину от недостойного сына! Вербовщика больше не существует! Я убил его! Я убил его!

Передо мной до сих пор встает картина, как я выскакиваю из лодки на вытоптанную площадку перед бараком на Ягуанари. Зачумленные, окруженные кольцом «лечебных» костров, кашляют от дыма и на настойчивые расспросы о моем враге отвечают молчанием. В эту минуту я забыл об Алисии. Грисельда кинулась ей на шею, а я замер, не проронив ни слова: у меня было одно только желание — взглянуть на ее живот!

Не помню, от кого я узнал, что Баррера купается, и я заковылял через заросли тростника к Юрубахи. Он стоял голый на подмостках около берега и снимал перед зеркалом повязки с порезов на лице. Увидев меня, он бросился к своему белью, чтобы схватить оружие. Я преградил ему путь, и между нами началась ужасная, немая, титаническая борьба.

Этот человек был силен, и, хоть у меня было преимущество в росте, он повалил меня. Сцепившись, мы судорожно катались тугим клубком, дыша одним дыханием; и Баррера оказывался то наверху, то внизу. Мы сплелись телами, как змеи, наши ноги скользили по песку, мы возвращались к куче одежды и опять скатывались к воде, пока я, уже теряя силы, не добрался зубами до его ран и не залил ему лицо кровью. Сделав нечеловеческое усилие, я погрузил Барреру в воду, чтобы он задохся там, как щенок.

Изнемогший, обессиленный, я стал свидетелем самого ужасного, самого страшного, самого отвратительного зрелища: в дрожащем блеске плавников мириады карибе облепили раненого Барреру, и, хотя он отчаянно отбивался, они обглодали его с быстротой стаи голодных кур, общипывающих кукурузный початок. Вода булькала в адском кипении, кровавая, мутная, зловещая, и, подобно тому как на рентгеновском снимке белеет человеческий скелет, так на темной поверхности дна заблестел гладкий костяк, уже наполовину затянутый тяжестью черепа. Дрожа в прибрежном камыше, он словно молил о пощаде...

Таким он был, когда я побежал за Алисией и, принеся ее на руках, показав, ей этот скелет... Таким он и остался там навсегда.

Мы положили Алисию в курьяру, смертельно бледную, бездыханную, с признаками выкидыша.


Позавчера, во мраке ночи, среди нищеты и полного бесправия, родился семимесячный мальчик. Его первая жалоба, его первый крик, его первый плач был обращен к бесчеловечной сельве. Он будет жить! Я увезу его в челноке по этим рекам к себе на родину, далеко от горя и рабства, как каучеро с Путумайо, как Хулио Санчес...


Вчера произошло то, что мы предвидели: катер с Померанцевой виллы обстрелял нашу баржу ружейным огнем, нас хотели задержать. Но мы ответили силой на силу. Завтра враги возвратятся. Скорей бы уж приехал консул!

Франко и Эли сторожат на утесе, чтобы не причалили плоты зачумленных. Я слышу отсюда кашель этой флотилий нищих: они просят у меня помощи, просят места на барже. Невозможно! В других обстоятельствах я пожертвовал бы собой для спасения земляков. Теперь — нет! Это повредит здоровью Алисии! Они заразят моего сына!

Невозможно убедить этих отчаявшихся людей, они называют меня своим избавителем. Я вынужден был объяснять им, рискуя заразиться, что не могу взять их с собой, но они не отстают от меня. Я говорю им, что у нас нет провианта, что, если они не оставят нас в покое, нам придется уйти в лес. Почему им не занять барак на Ягуанари, пока не прибудет пароход «Инка»? Он придет не сегодня-завтра.

Да, лучше оставить эту хижину и в ожидании старика Сильвы укрыться в лесу. Мы соорудим себе убежище неподалеку отсюда, где старый Сильва легко найдет нас и где мы сможем достать для ребенка кокосовое молоко.

Пусть приготовят носилки для молодой матери! Их понесут на плечах Франко и Эли. Грисельда заберет скудный провиант, Я пойду впереди всех, неся своего первенца под плащом. Мартель и Доллар будут замыкать шествие.


Дон Клементе! Мы решили не дожидаться вас в бараке Мануэля Кардозо: зачумленные высаживаются на берег. Я оставляю книгу раскрытой, чтобы по ней вы определили наш путь, вам поможет чертеж на этой странице. Сохраните мою рукопись и передайте ее в руки консула. Это — наша история, трагическая история всех каучеро! Каждая пустая страница — незаписанный рассказ!


Клементе Сильва! Мы расположимся в получасе ходьбы от этого барака, на старой тропе, ведущей к протоку Марьэ. В случае опасности мы уйдем, оставив на своем пути сигнальные костры. Торопитесь! Провианта у нас — только на неделю! Вспомните Коутиньо и Соуза Машадо!

Итак, мы уходим!

Заклинаю вас богом!


Читать далее

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть