ОДИН НА ЗАПАДЕ, ДРУГОЙ НА ВОСТОКЕ

Онлайн чтение книги Самвел Samvel
ОДИН НА ЗАПАДЕ, ДРУГОЙ НА ВОСТОКЕ

I. Патмос

Море было спокойно. Волны нежно ластились к скалистым берегам острова Патмос, точно боясь смутить его вечерний покой. Солнце уже начинало клониться к закату, а догорающие лучи его ласково скользили по усыпанному белыми камешками берегу и по красивым раковинам, как бы медля с ними расстаться.

Одинокий остров производил впечатление гриба, выросшего из-под воды. Остров был почти безводен: ни река, ни ручей не орошали его буйную зелень. Море своими влажными и обильными испарениями, точно животворная теплица, оживляло его вечнозеленую растительность. На неровной конусообразной поверхности острова пышно цвели и разрастались разнообразные растения. Вот своенравная смоковница, выбросив оголенные корни из расщелины утеса, покрыла его грудь своими широкими листьями. Местами виднеются, точно улыбаясь, ярко-пурпуровые цветы граната. Там и здесь гигантские кипарисы, поднявшись до неба, целуются с облаками. Лучи солнца не в силах проникнуть, в гущу их листвы, где царит ублажающая прохлада. Казалось, на этот пустынный остров еще не ступала человеческая нога; не было там и зверей. Лишь изредка белый кролик, подпрыгивая и боязливо озираясь, выскакивал из кустов и скрывался в их гуще. Даже птицы не осмеливались перелетать через неизмеримое пространство моря, чтобы приблизиться к негостеприимным берегам острова. И только дерзкие воробьи со своими крикливыми птенцами нарушали его глубокий покой беспокойным чириканьем и гамом.

Однако остров не был необитаем: на нем нашли себе приют трое людей.

Вот сидит один из них на берегу, на песке, и пристально смотрит в воду. Его острые глаза видят чистое дно. На дне лежит плетенка, похожая на рыбачью вершу. Он разглядывает эту плетенку. Вокруг нее — каменная преграда из небольших камней, чтобы волны не могли унести ее. Заливчик, где находится плетенка, сообщается с морем посредством протоки.

Немного поодаль, тоже на песке, сидит другой молодой человек и что-то мастерит. Перед ним кремневые осколки разной величины. Держа в руке один из таких осколков, он оттачивает и шлифует его на другом камне. Иногда он пробует пальцем остроту лезвия. Он похож на тех первобытных людей, которые некогда детали для себя каменное оружие. Но то, над чем он трудился, не было оружием, хотя и было похоже на секиру, — он изготовлял топор. Устав, он стал глядеть в морскую темно-синюю даль, подперев рукой голову.

Оба молодых человека лишь изредка перекидывались словами. Каждый из них был погружен в свои думы. Рваная одежда, бывшая когда-то монашеским облачением, имела неподобающий вид. Она висела на них лохмотьями и, за отсутствием иглы и ниток, местами была связана узлами, местами заколота взамен булавок острыми рыбьими костями. Было время, когда эта жалкая одежда имела приличный и даже роскошный вид. Теперь же ее пестрые лохмотья словно говорили друг другу: «Если мы ниспадем, то что же останется на этих бедных людях?..»

Несмотря на это жалкое одеяние, наружность молодых людей внушала невольное уважение. Их спокойные лица выражали удовлетворение, их радостные взоры были озарены неземным утешением. Видно было, что они давно примирились со своим незавидным положением.

Оба были почти одинакового возраста: каждому из них было не более двадцати пяти лет. Но насколько один из них был крепок и силен, настолько другой казался изнеженным и слабым. Один был смугл, другой же — светлый, с разбросанными по плечам длинными кудрями. Первого звали Тираном, сокращенно Тирэ, второго — Ростом. Ростом сидел у берега и разглядывал плетенку. Его синеватые глаза видели, что делается в ясной глубине воды.

— И хитры же эти негодные рыбы, — прервал он долгое молчание, — подплывут к верше, будто обнюхивают, повертятся около нее и — прочь! Жаль, что нет хотя бы маленького кусочка железа, я бы сделал для них крючок…

Ростом поднялся и, подойдя к Тирэ, присел возле него.

— А у меня работа сегодня идет хорошо, — сказал Тирэ. — Вот уже кончаю один топор, скоро примусь за другой… Солнце еще высоко, — он взглянул на небо и добавил: — Очень плохой камень… день пользуешься и уже не годится, то и дело приходится точить!..

Он стал пальцем испытывать острие топора.

— Точи, дорогой Тирэ, тупой топор утомляет его, а ведь он неутомим в своем труде, — сказал Ростом, тяжело вздыхая. — Сегодня утром ты еще спал, вижу: вышел из своей пещеры, прошел тихонько мимо нас, чтобы не разбудить. Затем направился к источнику, который чудом он открыл, когда мы не находили питьевой воды. Умывшись у источника, он стал на колени и долго молился. Потом взял топор и пошел в лес работать. Я долго прислушивался, как стучит его топор и как сам он поет псалмы. Я не мог больше спать. Солнце только еще встало, он уже за работой, и вот оно закатывается, а он все еще трудится… Не могу без слез смотреть на него, дорогой Тирэ, — как он похудел, как обессилел… Зачем он так утомляет себя!

— Ему не терпится, не терпится… Ведь мы, дорогой Ростом, давно уже здесь как заключенные и не ведаем, что теперь происходит в Армении. Кто знает, что делают царь, нахарары и какие еще безобразия творит Шапух?.. Мы решительно ничего не знаем!.. Помнишь, в каком тяжелом положении мы оставили нашу родину? Поэтому как он может терпеть?.. Его сердце там, на родине. Его неутомимая душа стремится вмиг перелететь безбрежное пространство моря, достигнуть любимой страны и залечить ее раны… Все его мысли там, в Армении.

— Ах, когда же он достроит свою лодку! — воскликнул Ростом, и на его красивом лице появилось тоскливое выражение.

— Кончит, скоро кончит, — ответил Тирэ с уверенностью. — Новый месяц нас здесь уже не застанет.

Эти слова ободрили Ростома, и он, протянув руку, обратился к товарищу:

— Дай-ка я тебе немного помогу!

— Возьми вот этот камень.

Ростом взял обломок необработанного камня и стал его обтачивать.

— Все же работа утомляет его меньше, чем бессонница, — продолжал Тирэ. — Он почти совсем не спит. Я не раз замечал, как он встает ночью и в раздумье молча ходит по острову. Обойдет его несколько раз, затем сядет у берега и неподвижно вглядывается вдаль… Смотрит в ту сторону, где оставил потерянную славу… Смотрит туда, где осталась его паства и церковь… И так он долго сидит, пока не взойдет солнце и пока первые лучи не напомнят ему, что пора снова браться за работу.

Красивое лицо Ростома снова омрачилось. Положив на землю осколок камня и обратив печальный взор на товарища, он ответил:

— Не спокоен он! Не спокоен сердцем и душой. Можно ли уснуть в таком состоянии? Чтобы не опечалить нас, он старается скрыть свою тоску. Он считает нас все еще малодушными, не способными разделить его чувства. Поэтому ищет утешения в молчаливом самоистязании…

Он прикоснулся рукой ко лбу, отвел в сторону густую прядь волос, упавшую ему на лицо, и затем продолжал:

— Так нельзя больше жить, Тирэ! Он почти не ест ничего. Он совсем изнурил себя. Вчера он мне сказал: «Поищи, Ростом, нет ли здесь грибов». Я с радостью бросился искать, и мне удалось найти несколько штук. Но будет ли он есть их?.. Несколько дней назад он заговорил об инжире. Я заметил одно деревцо инжира; ежедневно ходил и поглядывал снизу, не поспели ли плоды. Деревцо росло на высокой скале. Вчера рано утром я пошел опять, с большим трудом вскарабкался на скалу и сорвал спелые плоды. Когда я поднес ему инжир на разложенных листьях, он очень обрадовался и благословил меня. А сегодня вижу: как положил я инжир, так он и лежит нетронутым, — не съел ни одного плода.

— Должно быть, забыл.

— Да, он теперь быстро все забывает.

— Это понятно…

Разговор двух молодых людей прерывался иногда глухим стуком, доносившимся из глубины леса.

— Он еще работает?

— Да, работает.

— Как ты думаешь, Тирэ, вот он мастерит лодку, доплывем мы на этой лодке до материка? Я немного…

— Ты немного сомневаешься? Знаешь, Ростом: если он расстелет свой плащ на воде и объявит: «Садитесь, поедем», — я с твердой уверенностью сяду и поеду. Я тебе скажу другое, Ростом: суша не так далеко, как тебе кажется.

— А ты откуда знаешь?

— Он сам мне сказал. Как-то раз он заметил птиц, — они летели к нашему острову. «Это не морские птицы, — промолвил он, — они летят с материка. Суша от нас недалеко».

Ростом задумался.

— Да, это очень верный признак, — сказал он убежденно. — Однако не пора ли нам в лачугу?

— Пойдем разведем огонь, приготовим что-нибудь поужинать до его прихода, — ответил Тирэ и стал собирать сделанные им каменные орудия.

Ростом снова вернулся к своей верше; веревкой, сплетенной из гибких ветвей, он притянул ее к берегу. Затем, засунув в нее руку, стал вынимать рыбку и класть в маленькое лукошко. Когда он вторично запустил руку, то вытащил двух раков. «Как это вы заблудились и попали сюда?» — сказал он и тоже бросил их в лукошко. Набрав достаточно рыбы, он поставил вершу на прежнее место и, взяв лукошко, покинул берег. Оба товарища направились к лачуге, продолжая прерванный разговор.

В той стороне леса, откуда был слышен стук, работал человек, о котором говорили молодые люди.

Это был мужчина высокого роста, почтенной наружности и с глубокомысленным, благородным взором. Пышная борода, блестевшая, как черный янтарь, покрывала его могучую грудь. В глазах горел огонь. Вероятно, очень красивый в молодости, он и сейчас был красив. Во всех его движениях чувствовались энергия и величие. Он сочетал в себе что-то неземное и земное в его возвышенном благородстве. Его одежда духовного пастыря имела жалкий вид. Ноги были обуты в сандалии из древесной коры. Но даже в столь убогом одеянии он все же был похож на небожителя, которого, несчастные обстоятельства обрекли на каторжное существование…

Умелыми движениями руки он взмахивал тяжелым каменным топором, и громадное дерево кряхтело под его ударами. Топор скорее скоблил, чем тесал. Тем не менее его удары, выражавшие упорное и неустанное терпение, оставляли на толстом бревне следы большой работы.

Дерево, лежавшее перед ним, как гигантская рыба, было царем и патриархом леса. Прошли века, пока оно вырастало, превращаясь в гиганта, и много времени пришлось употребить, пока тупой каменный топор с помощью неутомимой и терпеливой руки отделил его от корня и повалил на землю.

После этого человек стал его долбить, чтобы сделать лодку. Он работал с такой быстротой и энергией, что, казалось, если бы ногти его были из железа, он перестал бы пользоваться каменным топором. Работа уже подходила к концу. Борта лодки были выравнены, а середина выдолблена. Еще несколько недель работы, и лодка будет готова. Он был уверен, что с ее помощью освободится из заточения, сразится с морскими волнами, чтобы отправиться на родину, куда его призывали долг и бедствия страны.

В куче стружек валялось много каменных топоров, притупившихся и ставших непригодными. Камень износился, но энергия этого человека, его выдержка оставались несокрушимыми.

Он уже кончил свой сегодняшний дневной труд. Положил топор, прошелся вдоль лодки и внимательно осмотрел ее днище. Затем взял свой плащ, брошенный тут же на щепки, накинул его на себя и величавой поступью стал спускаться к берегу.

Узкая тропа, протоптанная его ногами, бежала среди кустов и зарослей, вилась по мшистой скале и исчезала в тенистой чаще леса. Он шел по этой тропе. Назойливые иглы терновки цеплялись за его одежду. Порой ветви царственного дуба били по его прекрасному лицу. Но он ничего не замечал. В глубокой задумчивости прошел он все расстояние до пещеры. У ее входа была скамья, сплетенная из свежих прутьев. Он опустился, на скамью и стал озабоченно смотреть на заходящее солнце. Казалось, его взор стремился обнять бесконечное пространство, через которое прошло светило вселенной…

И сам он когда-то, как солнце, тоже излучал свет и тепло на целую страну… А теперь? Теперь он печальный изгнанник на необитаемом острове. Неумолимое море создало вокруг него непроходимую преграду, и непрерывные удары волн как будто повторяли одно и то же: «Ты останешься здесь, пока мы существуем».

Пещера, у входа в которую он сидел, была бы подходящим жилищем для какого-нибудь отшельника, отказавшегося от радостей мира и ищущего утешения в тиши. Быть может, она годилась бы для морского бога, который, гонимый громовыми стрелами Арамазда, тешил свою бессильную ярость, разбивая о подводные скалы корабли, пытавшиеся подойти к острову и нарушить его покой. Но разве мог жить в ней человек, жаждавший мысли и дела?

Как все в жизни меняется!..

Было время, когда он был молодым, статным юношей, не имевшим себе равного в стране. Он был украшением и радостью царского двора. Двоюродный брат царя, он занимал должность начальника двора. Разодетый в златотканую одежду, с поясом, разукрашенным драгоценными каменьями, с мечом в золотых ножнах, он всегда стоял возле царя в часы торжественных приемов. От матери он унаследовал царскую кровь, а по отцу был внуком великого патриарха Армении. Патриарх скончался. Собрались князья, собралась вся знать. «Дай нам первосвященника», — сказали они царю. Царь собственноручно снял с него златотканую одежду и пояс в драгоценных украшениях, снял меч в золотых ножнах и, представив юношу народу, сказал: «Пусть внук вашего первосвященника будет вашим патриархом». Обрадовались князья и вельможи. Но юноша отказывался, говоря, что он недостоин такого высокого сана… Тогда его стали просить князья, вельможи, вся знать. Юноша продолжал отказываться. Однако царь не внял его просьбам; он приказал брадобрею срезать его прекрасные кудри, ниспадавшие на плечи. Во время этого обряда всплакнули князья, вельможи и сам царь. Красота померкла, придворное изящество скрылось под черной одеждой священнослужителя…

Храбрый воин, украшение дворца, он стал украшением церкви. Он преобразился в храброго пастыря и посвятил себя пастве. Бедняк стал получать хлеб, больной обеспечивался убежищем. Сирота имел кормящего отца, а вдова — заботливую руку. Везде благодаря ему царило милосердие Он сделался отцом угнетенных и утешителем несчастных.

Будучи патриархом, он являлся в то же время и государственным деятелем. С огромной энергией он занимался делами страны, давая им надлежащее направление. Могучей рукой искоренял зло и благотворной рукой утверждал добродетель. Воодушевленный высокой идеей благоустройства своей страны, он своим вдохновением давал ей жизнь… Однажды он приехал для переговоров в Византию к императору Валенту. Царь — духоборец, ослепленный ересью Ария, преследовал в ту пору ортодоксальную церковь. Забыв о важных политических делах, ради которых приехал патриарх, император немедленно вступил с ним в религиозный спор. Патриарх стал смело порицать императора за ересь и призывал его к истинной вере. Разгневанный Валент велел сослать патриарха и с ним семьдесят епископов на дальний остров.

Стояла суровая зима. Корабль, на котором плыли патриарх и епископы, пятнадцать суток носился по бурному морю и под конец затонул. Патриарх с двумя молодыми диаконами едва спасся, добравшись до острова Патмос на лодке…

Много лет прошло с того дня!.. На этом пустынном острове он томился вдалеке от родины, от любимой паствы. Человек, бывший духовным вождем целого народа, в огромных покоях которого служили сотни людей, сидел теперь одинокий у входа в убогую пещеру на скамье, сплетенной из прутьев, и глазами, полными тоски, глядел на угасающее солнце. Его сердце было полно глубокой печали. Сколько еще раз должно было садиться солнце, сколько еще раз оно своими животворящими лучами должно было освещать мир божий… А он должен был оставаться в заточении на этом острове…

Поодаль от пещеры, в чаще деревьев ютился небольшой шалаш-лачуга наподобие шатра из ветвей, обмазанных сверху глиной. В этом шалаше жили два диакона, разделявшие со своим учителем тяготы его изгнания.

Они уже вернулись с берега, развели огонь и готовили ужин. Они знали, как добыть огонь и пищу, в какой посуде и как приготовить. Но где найти посуду? На пустынном острове не было ни медника, ни кузнеца, ни гончара. Огонь они добыли чудом и поддерживали его, как пламя Ормузда. Вместо посуды же употребляли крупные раковины либо плетенки из растений.

Костер разгорался, распространяя вокруг себя приятную теплоту. Диаконы сгребли в сторону раскаленные угли и положили на них большие камни, которые быстро накалились. На чистой поверхности камней, как на сковороде, они разместили ломтями рыбу и стали ее жарить. Раки уже покраснели как красная роза. Этим делом был занят Тирэ. Ростом же закапывал в горячий пепел каштаны, которые поминутно с треском лопались, поднимая густое облако пепла. Он очищал их и складывал в перламутровые раковины, заменявшие собою тарелки.

— Он любит печеные каштаны, — сказал Ростом, радуясь тому, что патриарху нравятся каштаны.

— Он любит и каленые грецкие орехи, — заметил Тирэ. — Жаль, что они еще не созрели.

— А рыбу совсем не ест.

— И вообще воздерживается от мясного.

— А вот зелень ест с большим аппетитом. Можно было бы иногда готовить спаржу, но что поделаешь, если нет соли!

— Из твоей попытки добыть соль ничего не вышло?

— Да, меня постигла неудача. У берега моря я устроил запруду, в надежде что под лучами солнца вода испарится и образуется соль. Ты же сам видел, когда вода испарилась, на дне остался густой слой соли, по она оказалась горькой, как желчь. Ах, если бы эта попытка удалась!

Патриарх продолжал сидеть у входа в пещеру, которая напоминала звериную берлогу. Попасть в нее можно было только согнувшись. Узкий проход, постепенно расширяясь, кончался большим углублением. Лучи солнца, тускло отражаясь в пещере, едва смягчали царивший там печальный мрак. Внутри по одну сторону стояло нечто вроде ложа из нетесаных бревен, связанных витыми из стеблей жгутами. На досках лежал сухой мох, служивший постелью. Против кровати стояла каменная плита на таких же подставках, она служила столом; рядом было устроено каменное сиденье, похожее на сиденье, находившееся снаружи. Стоявший на столе сосуд из тыквы, наполненный водой, как бы дополнял собою нищенскую обстановку этого скромного жилья.

Снаружи пещера имела живописный вид. Вход в нее закрывал густой вечнозеленый плющ. Две плакучие ивы прикрывали ее своими ветвями, прекрасными, как длинные женские волосы. Над входом в пещеру, в глубокой расщелине скалы, свила себе гнездо чета египетских белоснежных голубей. Это были прежние обитатели пещеры. Они охотно уступили свое жилище почетному гостю острова и свили себе новое гнездо вблизи от пещеры. Их птенцы ворковали, патриарх в глубоком раздумье прислушивался к их голосам, и казалось, на его грустном лице можно было прочесть: «Счастливцы, они ведь имеют отца и мать… А те многочисленные дома для сирот, которые я основал в моей стране, под чьим попечением находятся они теперь? Кто опекает моих птенцов?..»

Солнце уже село, но горизонт еще горел золотыми огнями. Море, как освещенное яркое зеркало, сливалось с пурпуром неба, на котором последние лучи солнца все еще сияли золотыми копьями. Каждый вечер в этот торжественный час он сидел подолгу на берегу в раздумье и смотрел, как догорали последние лучи, как угасало огненное зарево, пока на горизонте не начинала расползаться сизая мгла. Но в этот вечер он изменил своей привычке и раньше, обычного вошел в пещеру.

Там царила кромешная тьма. Он подошел к постели и лег. Он был утомлен, ему хотелось отдохнуть. Сырой воздух пещеры был удушливо тяжел и пропитан запахом плесени. Долго ворочался он с боку на бок. Сухой мох шуршал под ним. Подушкой служила ему охапка морской травы.

Вскоре пришел Ростом, в руках у него был факел из длинных горящих сосновых сучьев. Он вставил их в одну из трещин, точно свечи в паникадило, и затем осторожно вышел. Смолистая сосна наполнила пещеру светом и запахом ладана.

Точно два игольчатых шарика, привлеченные огнем, выкатились два маленьких ежа из глубины пещеры к постели патриарха. Из колючек выглядывали их острые мордочки, и маленькие пепельные глазки смотрели вверх. Патриарх опустил руку. Прирученные ежи стали лизать своими тоненькими язычками его десницу, кормившую их с большой заботливостью. Эти животные, как неустанная стража, охраняли его пещеру, уничтожая змей и ядовитых насекомых. Даже кроты боялись их и не смели заходить в пещеру.

Снова вошел Ростом, неся ужин на сплетенном из растений круглом подносе. Он поставил ужин на стол. Обратившись к молодому человеку, патриарх спросил!

— Как Тирэ? Вчера ему нездоровилось.

— Он теперь совершенно здоров, владыка, — ответил диакон. — Весь день работал.

— Это еще не значит, что здоров. Он и больной может работать. Иди отдохни. Скажи ему, чтобы и он отдохнул.

Диакон поклонился и вышел.

Патриарх поднялся с постели и сел за стол. Ежики приблизились к подолу его рясы, ласкаясь. Он стал кормить их каштанами, давая каждому в рот по каштану. Они весело выхватывали вкусную еду и с большим удовольствием ее грызли.

Сам он тоже съел несколько каштанов. Но он больше заботился о своих сотрапезниках, чем о себе. Насытившись, ежи укатились в свою нору и, свернувшись в клубок друг около друга, заснули.

Он продолжал сидеть у стола. Сосновые сучья, заменявшие свечи, догорали. В пещере постепенно сгущался мрак, непроницаемый мрак могилы. Снаружи доносились глухие всплески волн. Море было неспокойно. Ветер со свистом проносился по верхушкам деревьев; они сгибались и стонали под его ударами. Все это располагало к грусти, вызывало глубокое душевное волнение.

Он все еще сидел у стола и, оперевшись на правую руку, прислушивался к тому, что делалось вне пещеры.

Никогда уста его не исторгали слов отчаяния; никогда добродетельная душа его не роптала на судьбу в минуту гнева. Вдохновляемый возвышенными чувствами, он всегда держал себя выше возможного отчаяния от несчастных случайностей в жизни и всегда твердо верил в свою звезду. Но в эту ночь, когда он был охвачен глубоким волнением, из глубины его сердца вырвались следующие слова:

— Неблагодарная Византия! За твой поступок не будет прощения в душе моей. Ты подло отплатила моей отчизне за оказанные тебе услуги… Как много раз мы отводили угрожавший тебе персидский меч. Сколько раз мы спасали тебя от позорного падения. Моя родина несокрушимым щитом всегда защищала тебя от набегов восточных лютых орд… Она принимала на себя их удары и охраняла тебя. Что заставляло нас поступать так? — Христианское братство! Мы отвергли язычников-персов и протянули руку тебе. Ты же всегда предавала нас. Все-таки с христианской незлобивостью мы во всем прощали тебе. Но ты не раскаивалась, ибо обман всегда был основой твоей политики… Наконец ты внесла религиозные споры в политические дела. Захотела вовлечь нас в ересь Ария. И за то, что я сопротивлялся, меня осудили и сослали. Но благая десница провидения не оставит надолго бедного изгнанника. Когда он вступит на родную землю, ты, вероломная Византия, понесешь заслуженную кару!..

Последние искры сосновых факелов вспыхнули несколько раз и погасли. Гнетущий мрак снова воцарился в узкой пещере. Патриарх еще долго сидел у каменного стола, и его печальные думы летели в страну, которую он любил и которой был предан всей силой своей души.

Много таких мучительных, бессонных ночей провел великий узник Патмоса, армянский первосвященник Нерсес Великий, которого так глубоко почитала Армения и так нетерпеливо ждала…

II. Крепость Ануш

Имя Ануш[47]Ануш — по-армянски означает: сладкий, приятный ., а сколько в нем горечи!

На пути от Экбатаны к Тизбону в стороне высится остроконечная скала. Ее каменное подножье занимает довольно обширное пространство; на нем, как на высокой подставке, природа поставила скалу. Даже одной горсти земли нельзя было найти на ее голой поверхности. Ни одно растение не росло на ее твердокаменных крутизнах. Южное солнце обожгло ее и отполировало, как прокаленную гончаром глиняную посуду. Так выглядел этот утес с незапамятных времен.

Однажды у его подножья проходил с киркой на плече Фархад, великий ваятель Персии. Он шел в глубоком раздумье. Внезапно нестройные звуки труб заставили его встрепенуться. Он остановился. Показались борзые, показались всадники с соколами, и веселая, беспечная группа всадников, как буря, пронеслась мимо него…

Но один неясный образ успел навеки запечатлеться в его сердце. Этот образ лишил его покоя. Ежедневно приходил он на это место в один и тот же час и ждал. Он ожидал, полный сладостного томления, появления той, которая, скользнув по нему взором, молнией пронеслась мимо.

Его сердце лишилось покоя. Он забросил свою работу, свое искусство и, как безумный, одиноко скитался в пустынных горах.

Шли дни, недели, шли месяцы… Однажды сидел он и все ждал. И вот она явилась. Но не было с нею на этот раз ни борзых, ни всадников с соколами. Ее сопровождала лишь толпа служанок. Погнав лошадь, она приблизилась к нему.

— Привет тебе, великий мастер, — сказала она. — Что связало тебя с этими горами, с этим пустынным краем? Я тебя всегда встречаю здесь…

— Тот несравненный образ, который своим появлением осветил эти голые скалы, — ответил Фархад.

— Разве пламя любви так ярко горит в тебе? — спросила она с улыбкой.

— Как не любить ту, кто не имеет себе равных даже среди бессмертных? Как не любить ту, чье дыхание оживляет все вокруг, один взгляд которой приносит вечное блаженство? Неужели ты думаешь, что сердце ваятеля, который постоянно возится с резцом и камнем, окаменело настолько, что красота не в состоянии его смягчить?

— Нет, я этого не думаю. Тот, кто бесформенному камню дает жизнь и форму и из холодного мрамора творит образы прекрасного, тот не может не любить красоту. Но слушай, ваятель, чтобы привлечь сердце дочери царя царей, надо быть готовым на большие жертвы.

— Я это знаю. Великие богини требуют великих жертв.

— Я не требую от тебя невозможного: я хочу лишь испытать твою любовь. Видишь, Фархад, этот утес? — она показала рукой на остроконечный утес. — Преврати его в чудесный дворец, чтобы я с его высоты могла любоваться, как серебристые изгибы Тигра разрезают прекрасную долину Ассирии, как нежное дуновение ветра колеблет высокие стройные пальмы Бахистана… В самом сердце скалы построй хранилище для моих сокровищ, а у подножия — конюшни для моих коней… Когда исполнишь все это, я стану твоей.

Сказала и исчезла.

С того дня прошли годы. В несокрушимой твердыне скалы раздавались звуки молота и кирки. День и ночь слышны были несмолкаемые звуки тяжелых ударов. Работа успешно продвигалась вперед. Любовь вдохновляла труд великого мастера, а красота дочери персидского царя возбуждала его энергию. Он воздвиг чертоги, терема, создал залы с росписью и превратил каменную глыбу в роскошный дворец. Стены зал и палат покрыл искусной резьбою: в ней он изобразил борьбу древних исполинов и пехлеванов Персии со злыми духами и дэвами. Тут же были изваяны изображения древних персидских царей во всем их величии и славе, а рядом — картины их доблестных деяний и торжество побед. Он начертал линии и над ними высек надписи о великих делах древних властителей, об их доблести и дарованных ими Персии благах. Все эти чудеса он совершил для той, которой был предан со всей горячностью любви. Он хотел, чтобы картины напоминали ей постоянно о славном прошлом Персии, наполняли ее сердце великой гордостью при мысли о том, что и она из божественного рода этих героев и причастна к богоподобным делам.

Она пришла и увидела то, что он сделал для нее.

— Все это прекрасно, — сказал она, — но здесь нет воды, нет деревьев. Сооруди фонтаны, чтобы вода била выше облаков… насади деревья, чтобы под их тенью я могла отдыхать… отдыхать на твоей груди!

Сказала и исчезла.

Он отвел течение самых отдаленных родников и с помощью подземного водопровода поднял на вершину скалы. Там высек бассейн, вознес сереброструйные фонтаны. День и ночь лились из фонтанов неиссякаемые прозрачные струи, жемчужным дождем орошали раскинувшийся зеленый ковер. Он срезал и выровнял скалу. Из дальних мест доставил землю и толстым слоем покрыл утес. На земле насадил деревья и создал сады, которые, точно волшебные, висели в воздухе. Прошли годы, деревья разрослись и дали плоды. Цветы заплели и заполнили все вокруг душеутоляющим благоуханием. Появились птицы, и их веселое щебетание оживило окрестности. Но та, которой предстояло быть царицей и украшением этого рая, не появлялась…

Однажды сидел он, подперев рукой подбородок, у подножия дворца, воздвигнутого им, и печально смотрел на большую дорогу. По ней распевая шел какой-то поселянин; увидев ваятеля, путник приблизился и сел рядом, чтобы немного отдохнуть.

— Откуда идешь? — спросил его Фархад, — блажен ты, что так радостен!

— Из Тизбона, — ответил поселянин. — Как мне не веселиться, когда вся страна ликует.

— Что же случилось?

— Неужели ты не знаешь, что в городе уже семь дней и семь ночей празднуют свадьбу. Вино льется рекой, счету нет яствам… Едят, пьют и веселятся. Во всем, городе гремит музыка и пляшут неустанно. И я получил свою долю: вдоволь поел и попил и домой еще столько несу, что жене и моим детям надолго хватит.

— А чья же это свадьба?

— Царя.

— На ком он женится?

— На Ануш.

Фархад больше не расспрашивал. Он вздрогнул, точно пораженный молнией, и замер… Потом встал и с дрожью в ногах стал подниматься к своему чудесному дворцу. Окинув в последний раз печальным взором все то, что было плодом его горячей любви и замечательного искусства, он вошел в мастерскую. Там находились его орудия. Он взял тяжелый молот и вышел на маленькую площадку.

— Она изменила мне!.. — воскликнул он и подбросил молот вверх.

Молот перевернулся в воздухе и упал ему прямо на голову; горячая кровь брызнула на чудные изделия его искусных рук…

Фархад не достиг своей дели, но имя его возлюбленной Ануш осталось за этим каменным замком; он стал называться крепостью Ануш.

Выдолбленный в скале и изваянный из камня дворец, предназначенный для храма любви и вечного блаженства, впоследствии превратился в ад слез и вечных стенаний. Персидские цари ссылали туда плененных ими иноземных царей.

Был полдень. Несмотря на ослепительный блеск яркого солнца, в одном из высеченных в скале подвалов крепости Ануш царил гнетущий полумрак. Вверху стены у потолка виднелось узкое окно, похожее скорее всего на дыру. Тонкий солнечный луч робко пробивался через него и, словно страшась мрака, не решался проникнуть в глубь подвала. Это помещение было похоже скорее на длинный каменный ящик, чем на комнату. Пол, потолок, стены — все было из монолитного камня. Даже тяжелая железная дверь, побуревшая от вековой ржавчины, обрела темно-кирпичный цвет.

Как раз против железной двери был вбит в пол массивный железный шест. Он напоминал собою морской причал, к которому привязываются лодки. Но к нему на цепи прикован был человек. На вершине шеста было укреплено подвижное кольцо, от которого спускалась тяжелая цепь. Другой же конец ее был связан с толстым железным ошейником, надетым на шею человека. В таком состоянии узник был похож на льва в железной клетке. Руки скованы цепями. Ноги тоже в оковах.

В той же мрачной темнице, на той же цепи и с тем же самым ошейником на шее томился в свое время римский император Валериан, попавший в плен к Шапуху Первому. Сын неба и солнца обращался со своим августейшим пленником как варвар. Каждый раз, когда Шапух выезжал на охоту, несчастного узника выводили из темницы. Тщательно вымытого, натертого душистыми маслами императора облекали в царскую порфиру и торжественно ставили перед воротами дворца. При появлении сына солнца император должен был сгибать гордую спину. Шапух ставил на нее ногу и вскакивал на коня. Так каждый раз попирал он Рим своей надменной пятой. После всех этих надругательств Шапух велел убить узника, кожу трупа набить соломой и вывесить всем напоказ на стене большого тизбонского дворца.

Шапух Первый надел этот железный ошейник на императора Валериана, а Шапух Второй — на другого царя, который теперь томился в той же темнице.

В ней, кроме узника, был еще один человек — неподвижная статуя в углу на каменной подставке. Немигающие открытые глаза его были устремлены на заключенного; на его застывшем и желтом, как пергамент, лице не двигался ни один мускул. На поясе висел в золотых ножнах меч военачальника, рукоять которого он держал в правой руке, как бы со всей бдительностью оберегая жизнь заключенного царя.

Царь взволнованно ходил по тесному кругу; и каждый раз от движений звон его цепей нарушал глубокую тишину темницы. Нашейная цепь была так коротка, что не допускала его ни к фигуре на каменной подставке, ни к железной двери темницы.

Царь был гигантского телосложения. Растрепанные волосы на голове и в бороде придавали его наружности дикую мрачность. Он подошел к соломе, постланной в углу, которая служила ему сидением и постелью, и опустился на нее.

В этот момент тяжелая железная дверь со скрипом раскрылась: вошел тюремщик, за ним слуга. Рукава рубашки и кафтана, тюремщика были засучены по самый локоть, голые ноги — в сандалиях, на голове ночной колпак. В таком неряшливом виде предстал начальник крепости перед заключенным, точно желая нанести ему еще более сильное оскорбление. Тюремщик кивнул головой царю и, став у двери, с издевательской насмешкой сказал:

— Приветствую царя Армении. Льщу себя надеждой, что мой государь провел ночь спокойно и в приятных сновидениях. И да отгонят от него добрые духи тяжелые сновидения, насылаемые Ариманом…

Узник с молчаливым презрением посмотрел на него и ничего не ответил.

— Отчего же ты молчишь, батюшка государь? — продолжал тюремщик с еще большей наглостью. — Армяне если не смелы в действиях, то, по крайней мере, щедры на слова.

Царь и на этот раз не ответил.

— Видно, государь недоволен своим рабом? — сказал тюремщик, сделав шаг вперед. — Я постараюсь тебе услужить, царь-государь. Велю сейчас сменить твое прекрасное ложе и приготовить тебе такую мягкую и благоуханную постель, что ты забудешь отличные шелка и шерсть Армении.

Он приказал слуге сменить постель.

Слуга подошел, собрал разостланную в углу и промокшую от сырости солому, которая прилипла к полу, и взамен нее положил сухую.

— Изысканными яствами я украшу сегодня стол моего государя, — сказал тюремщик, снова обращаясь к узнику. — Да не подумает он, что персы не гостеприимны; пусть забудет он все те роскошные яства, которые подносили ему в его дворце.

Слуга положил на пол возле соломы кусок ячменного хлеба и поставил сломанный черепичный сосуд с водой.

— Приятного аппетита, царь-батюшка. Будьте здоровы, государь! — сказал тюремщик и, кивнув головой, удалился.

— Наглец! — процедил на этот раз заключенный.

Железная дверь снова закрылась, узник остался один в каменном подвале.

Несколько минут он молча ходил из угла в угол, затем остановился и обратился к неподвижной статуе:

— Слышишь, Мамиконян тер, как непрестанно мучают твоего царя, как непрерывно терзают его сердце? Перс, совершенно лишенный великодушия, привык в своем доме оскорблять гостя. Чем виновато это жалкое пресмыкающееся, которое из своих дерзких уст исторгает здесь брань? Ему велели, ему приказали! Низкий и бесчестный Шапух! Учинить такую гнусность! Не на поле битвы, не при осаде городов достался я тебе! Ты пригласил меня как гостя, и вот свое гостеприимство подменил обманом… Изменник! Разве в этом величие государя и царя царей? Вероломной дружбой обмануть соседа и союзника и заманить его в капкан! Чего только ты не предлагал мне, чего только не обещал? Предлагал мне в жены свою дочь, обещал выстроить на каждой остановке по пути от границ моего государства до твоей столицы Тизбон дворцы, чтобы я всякий раз, направляясь к тебе, останавливался в собственных палатах. Вот твое обещание! Взамен дворцов ты подарил мне этот каменный подвал! Вечное проклятие моим нахарарам! Пусть гложет их всю жизнь раскаяние и стыд за то, что довели меня до такого состояния. Не будь их раздоров, не попал бы я в твои сети, вероломный Шапух!

Так изливал он горечь своего сердца, но Мамиконян тер не слышал его. Царь сел на свежую солому, продолжая смотреть на неподвижную фигуру. Грустные воспоминания напомнили ему об одном событии.

Однажды вошел он в конюшню Шапуха посмотреть царских коней. Главный конюх бросил на землю охапку сена и с персидской наглостью обратился к нему: «Вот трава — садись на траву, царь армянских козлов».

Но конюх немедленно поплатился за свою наглость. Герой, который теперь неподвижно стоит здесь и хладнокровно выслушивает издевательства тюремщика над его царем, выхватил тогда меч и надвое рассек голову конюху. И теперь еще его рука держала меч, но, увы, она была недвижима.

— Поношение! Злейшая насмешка!.. — воскликнул узник в сильном волнении и поднялся с места. — Вот передо мною олицетворение мощи Армении!.. Военачальник ее рати, который заставлял трепетать всю Персию. Его поставили здесь, чтобы он, как вечный укор, напоминал мне о тяжкой утрате. Но ведь этот герой, подобно мне, тоже стал жертвой подлого вероломства персов! Разве он пал в бою?..

Он сделал несколько шагов и простер руки к статуе. Но цепи не пускали его дальше.

— О, дорогой Васак, — ласково продолжал узник, — все изменили мне, все покинули меня, только ты не покинул своего государя. Ты разделял его славу, разделяешь теперь и его позор. Долг, честь, любовь к родине толкнули тебя на самопожертвование… И как подлинный герой, ты геройски увенчал свою смерть…

Неподвижная статуя, к которой он обращался с этими словами, представляла собой спарапета Армении Васака Мамиконяна, дядю Самвела и отца Мушега. К ней обращался государь Армении — царь Аршак. Обманным путем заманив их в Персию и заключив Аршака в эту крепость, Шапух повелел убить спарапета, снять с него кожу, набить травой и поставить перед царем в темнице. Теперь на каменной подставке перед Аршаком стояло чучело спарапета. Никакое горе, никакая печаль так не терзали сердце лишенного трона царя, как эта безгласная статуя, которая своим молчанием еще сильнее напоминала ему о потерянной славе. Как военачальник, он олицетворял попранную военную мощь Армении, сломленную персидским вероломством. А как храбрый полководец, в течение десятков лет блестяще побеждавший персов, напоминал о величии своего царя — величии и славе, олицетворением которых являлся и он сам. Все пропало, все погибло! Теперь лишь постоянные муки и грустные воспоминания были неразлучными спутниками несчастного царя, который, подобно закованному в цепи Артавазду, был заточен в этой мрачной каменной темнице, похожей на могилу. Эта темница давила и медленно душила его.

Он не прикоснулся к жалкой еде, принесенной для него; взял лишь глиняный сосуд, отпил воды, чтобы несколько успокоиться, затем прилег на соломенную постель.

Он не мог оторвать взгляда от неподвижной статуи.

Заросшее волосами лицо его выражало и гнев и раскаяние. Гнев — потому, что с ним поступил так бесчеловечно персидский царь; раскаяние — потому, что сам он открыл путь к своей гибели. Совесть его была неспокойна. Всякий раз, когда мысль эта пробуждалась в нем, он начинал дрожать всем телом, как преступник, который еще не вполне убежден в своей вине.

Он все продолжал разглядывать статую. Он все еще боролся со своими мыслями и чувствами.

— Нет… Тысячу раз нет… Я не виновен! — воскликнул он, и в его мрачных глазах сверкнула ярость. — Вечные распри моих нахараров надоели в конце концов мне… И я объявил им войну, желая наказать строптивую непокорность, хотел уничтожить их, чтобы слить воедино разрозненные силы армян и создать могучее, единодержавное государство. Единство Армении я ставил выше, чем самостоятельность сотен княжеств, которые вследствие беспечности моих предшественников настолько стали дерзки, что всякий раз заносчиво угрожали своему царю… Я хотел ограничить их произвол… Они же объединились и пошли на меня войной. Но и этого им показалось мало, они в нашу семейную борьбу втянули чужестранцев. Они подняли против меня персов — наших исконных врагов. Я оказался одиноким и вынужден был отправиться к врагу и заключить с ним мирный договор… А враг услал меня сюда…

Он встал и, опустив голову, несколько раз прошелся по темнице. Его волнение все усиливалось. Он снова обратился к молчаливой статуе:

— Ты свидетель, Мамиконян тер, как искренни были мои намерения, как дорого было мне счастье Армении. Мои отношения с нахарарами настолько обострились, что надо было выбирать одно из двух: либо царская власть должна была стать жертвой, нахарарства, либо власть нахараров — подчиниться царской власти. Я почел за лучшее первое. Для меня была свята незыблемость престола Армении, унаследованного мною от предков. Но если мне не удалось сокрушить нахарарство, то все равно оно будет сокрушено персами, которых нахарары призвали к себе на помощь против царя. Через непроницаемые стены этой каменной темницы я вижу, Мамиконян тер, что творит Шапух в Армении. Он отсек голову, теперь начнет по кускам раздирать тело. Голову сослал сюда, а нахараров бросит в страшные темницы Сагастана. И оставленная на произвол судьбы Армения станет добычей персидских варваров… Наши жены и дочери умножат число наложниц и служанок персидского двора… Их несовершеннолетние сыновья будут подметать мраморный пол персидского дворца. А жена моя? А сын мой?

При этих словах могучий голос его дрогнул, колени ослабели, и он всем своим телом рухнул на кучу соломы. Он закрыл руками глаза, и слезы хлынули на железные оковы.

Сколько таких страдальцев терзалось и мучилось в темных подвалах этой крепости! Сколько монархов, сколько людей царского рода поглотила она и, как жадное чудовище вишап, никогда не насыщалась! Сколько вздохов и стонов раздавалось в ее безжалостном сердце! Попавший сюда пропадал, исчезал и предавался вечному забвению. Недаром крепость заслужила название Анхуш[48]Анхуш — по-армянски «забытый», «неупоминаемый». Эту крепость Раффи называет Ануш и только здесь употребляет форму Анхуш. Автор хочет сказать, что хотя она носит имя легендарной красавицы Ануш, но крепость эта в народе заслужила печальную славу Анхуш — заключенный в нее человек навсегда предавался забвению и умирал там в неизвестности.; в своей непроглядной тьме, как мрачная могила, она хранила печальную память об осужденных…

В этом каменном подвале томился некогда в тех же цепях армянский царь Тиран, отец Аршака. Сын все же видел луч солнца сквозь узкое окно своей темницы. У отца не было и этого утешения: персидский царь лишил его зрения, лишил света. Ослепленный царь, погруженный во мрак, переживал более горькие мучения.

Безобразным, наводящим ужас видением стояла крепость Ануш на своем высоком каменном подножье. Она распространяла вокруг себя смерть и ужас. Ядом дышало это чудовище, губителен был ее угрожающий взор. Никто не дерзал к ней подходить, никто не дерзал даже смотреть на нее. Люди обходили ее на большом расстоянии. Вокруг нее царила мертвая тишина.

И она, как олицетворенная кара и бич, жила в своем мрачном одиночестве.

Но вот однажды непривычное явление привлекло внимание стражей: прямо к крепости ехал отряд всадников. Взоры стражей стали напряженными, луки натянулись, обнажились мечи.

Кто были эти дерзкие?

Они быстро приближались, и чем ближе, тем быстрее.

Удивленный начальник тюрьмы торопливо поднялся на башню и стал вглядываться. «Верно, нового гостя везут», — подумал он, и на его лице мелькнула дьявольская улыбка.

Был вечер. Солнце почти уже закатилось. По-видимому, всадники спешили засветло добраться до крепости; на ночь крепостные ворота запирались, и ночью сюда никого не пускали.

Начальник крепости продолжал наблюдать. Когда всадники подъехали достаточно близко, он заметил, что у переднего из них на головной повязке сверкал какой-то блестящий предмет. Он стал пристально вглядываться и вскоре убедился, что это была трубка, похожая на сверток пергамента.

— Царский указ! — воскликнул он с особым почтением и поспешил спуститься с башни.

Он отдал приказание страже выйти за ворота и торжественно встретить посланцев. В течение нескольких минут они приготовились и вышли из крепости. Когда всадники подъехали к крепости, вся стража пала ниц перед царским указом.

Привязанный ко лбу всадника указ сиял золотыми украшениями. Всадник сделал повелительный жест, стража поднялась и повела приехавших в крепость. У головных ворот они сошли с коней. Только теперь всадник снял с головы указ и, держа его обеими руками, передал начальнику крепости. Тот сперва распростерся ниц, а затем протянул обе руки, принял пергамент с глубоким благоговением, сперва поцеловал его, потом возложил себе на голову. Затем, развернув пергамент, он поднялся на ноги и стал громко читать.

Окончив чтение, начальник крепости вернул указ тому, кто его привез.

— Двери крепости, порученной моему надзору, открыты перед тобой, тер главный евнух!

Все вошли в крепость.

Пока для гостей приготовляли ночлег, приличный их высокому сану, пока размещали коней солнце зашло, настала ночь и зажглись огни. Начальник крепости подошел к главному евнуху и, поклонившись, сказал:

— Надеюсь, что тер главный евнух эту ночь изволит отдохнуть с дороги и посетит своего царя завтра утром.

— Нет, начальник. Я сегодня же должен видеть моего государя и, если возможно, сию же минуту, — взволнованно сказал главный евнух.

— Для тера главного евнуха, прибывшего с благословенным указом царя царей, нет ничего невозможного, — ответил начальник нерешительно. — Но теру главному евнуху должны быть известны порядки нашей крепости… Надо немного…

— Понимаю, ты намерен подготовить государя к встрече и придать ему более приличный вид, но я хочу застать его в обычном виде. Порядки этой крепости мне хорошо известны. Ты можешь не смущаться, если я найду его в самом неприглядном положении.

Начальник колебался, все еще охваченный нерешительностью. Он опустил голову, как преступник, которого мучают угрызения совести.

— И все-таки, — сказал он, — мне бы не хотелось вызвать боль в твоем сердце, тер главный евнух!

— Послушай, начальник, — высокомерно сказал главный евнух. — Тебе известно содержание указа царя царей. Создать для моего государя в этой крепости подобающую обстановку и облегчить его участь — об этом должен позаботиться я. Твое же дело приказать, чтобы меня провели к нему немедленно.

— Я сам буду сопровождать тебя, тер главный евнух, — раболепно сказал начальник.

Жестокий тюремщик подчинился наконец высочайшему приказанию. Как на грех, именно сегодня он обращался с заключенным царем с особенной наглостью. Теперь ему хотелось загладить свою оплошность, хотя в ней именно и состояла добродетельность его поведения.

Стемнело. Все ворота были на запоре. Повсюду, как злые духи ада, шныряли стражники. Даже птица не посмела бы пролететь в эту пору мимо крепости. Нигде ни звука, ни движения. Царила глубокая, кладбищенская тишина.

Страж с фонарем в руке шел впереди, освещая лестницу, высеченную в скале, которая вела на верх крепости. Даже днем невозможно было спускаться по этой крутой лестнице: один неверный шаг, малейшая неосторожность — и человек мог стремглав полететь в пропасть. За стражем шел начальник, за начальником — главный евнух. Он был печален, как человек, отыскивающий дорогую могилу. Какою он должен был увидеть, ее, как подойти? Хватит ли у него сил сохранить хладнокровие?

Они остановились возле железных дверей известной нам темницы.

— Здесь он… тер главный евнух, — сказал начальник тюрьмы, указывая на дверь.

— Отвори, — приказал главный евнух: — Но я хочу просить тебя оставить меня наедине с моим государем.

Начальник крепости колебался. Евнух заметил это и, чтобы успокоить его, сказал:

— Не бойся, твой поступок не причинит тебе зла.

— Пусть воля тера главного евнуха будет исполнена, — ответил тюремщик, соглашаясь через силу. — Но… да простит меня господин главный евнух, если он желает быть наедине со своим царем, я принужден буду замкнуть дверь.

— Можешь это сделать. Но фонарь я возьму с собою, там несомненно темно.

Тюремщик из связки ключей, висевших у него на поясе, выбрал один и отпер им тяжелую дверь, сказав при этом:

— Милости просим, тер главный евнух, оставайся со своим царем, сколько пожелаешь. Когда захочешь выйти, стукни в дверь, стража немедленно известит меня, я приду и открою.

Он указал на отряд стражей, охранявших двери темницы.

Приезжий взял фонарь и с сильно бьющимся сердцем вошел в темницу. Дверь за ним закрылась.

Сделав несколько неверных шагов, он поставил фонарь на пол.

Узник лежал на соломе. Казалось, ад с его ужасами предстал перед взором охваченного мучительными переживаниями посетителя. С глубокой тоскою смотрел он на своего закованного в цепи царя, который лежал на полу и тяжело дышал; по временам он тяжко стонал. Тут же валялся кусочек черствого хлеба из овса и стоял черепичный сосуд, пить из которого, вероятно, отказался бы и последний раб. Приезжий взглянул на неподвижное привидение, стоявшее в углу на каменной подставке. Слезы заволокли ему глаза, он едва устоял на ногах: перед ним была Армения, низвергнутая и посрамленная Армения!..

Посетитель шагнул вперед, но, как бы устрашившись своей дерзости, снова вернулся на прежнее место. Как нарушить царский покой, как потревожить сон утомленного узника?

Он продолжал разглядывать царя, который то тяжело стонал во сне, то горько усмехался. Видимо, его мучили тяжелые сновидения. Он лежал на боку, подложив правую руку под голову, лицо было обращено к вошедшему. Как изменился царь! Как он был не похож на себя! Приезжий был в ужасе, не дерзая приблизиться: быть может, увидев в своей конуре непрошенного посетителя, царь, находясь в полусне, в гневе низвергнет дерзкого и растопчет его ногами.

Приезжий был среднего роста, худощав. Лицо без бороды, без усов. Если бы не мужская одежда, его можно было бы принять за пожилую женщину, своим видом, внушавшую уважение. Кинжал с рукояткой, усеянной драгоценными каменьями, был заткнут за богатый пояс. Одет он был роскошно, как подобало высокому вельможе. Его звали Драстамат. Это был главный евнух, всеми почитаемый и любимый, некогда имевший при дворе армянского царя подушку и почет выше всех нахараров. Он происходил из рода князей Ангехских и заведовал царской казной, которая хранилась в крепости Бнабех, в области Цопк.

— О Васак, — послышался голос узника, — построй полки моих храбрецов… Нападем на страну персов… Покараем Шапуха за его наглость!..

Он обращался к мертвому привидению, стоявшему на каменной подставке.

Глаза евнуха опять заволоклись слезами.

Узник необычно содрогнулся, вытащил правую руку из-под головы и, угрожающе размахивая ею, зарычал:

— Я тебя зажарю в огне горящего Тизбона, лживый Шапух!..

Он вытянул и левую руку, которая была связана с правой тяжелой цепью, а затем обе они с лязгом упали ему на грудь.

Царь, как бы придя в себя, открыл глаза, но тут же снова сомкнул их.

Тут евнух решился приблизиться к царю и осторожно его окликнул:

— Государь! — Царь не пробуждался. — Государь! — повторил он.

Узник поднял голову, но, устремив мутный взгляд на посетителя, с гневом воскликнул:

— Негодяй, дай мне хоть ночью покой!

Он принял его за тюремщика.

— Государь, разве ты не узнаешь своего слугу? — чуть не рыдая, проговорил пришедший.

— Моего слугу… — повторил узник с горьким смехом, — ты, наглец, мой палач, давно ли ты стал моим слугою?

Посетитель не в силах был дольше сдерживать свои чувства: он бросился на колени, обнял ноги узника и, обливая его цепи горячими слезами, воскликнул:

— Государь, очнись, взгляни на меня, на твоего раба, на твоего покорного Драстамата…

— Драстамат! — воскликнул царь, отталкивая пришедшего. — Кто из богов вернул бы мне Драстамата, моего храброго и верного слугу? Прочь от меня, обман, прочь, ночные видения! Я потерял своих лучших людей, я лишился своих вельмож! Бог меня покарал! Я никогда больше их не увижу!

— Один из них к твоим услугам, государь!

Несчастному царю казалось, что все виденное и слышанное им происходило во сне. Теперь только он пристально посмотрел на вошедшего и, ошеломленный спросил:

— Кто это здесь?

— Твой слуга Драстамат.

Царь вскочил, изумленный.

— Драстамат!.. Откуда ты? Как тебя пустили ко мне? Боже, какое счастье! Приблизься, милый Драстамат, приблизься, я обниму тебя.

Главный евнух опять стал на колени и начал целовать ноги царя. Узник сильной рукой поднял его.

— Эти поцелуи не облегчат тяжесть моих цепей, дорогой Драстамат. Расскажи лучше, откуда ты, как пробрался сюда, что слышно?..

Царь прошелся по темнице, затем сел на соломенную постель.

Драстамат продолжал стоять и в глубоком волнении думал о том, с чего начать свой рассказ. Он мог бы рассказать о многом, но новости были столь неутешительны! Ему было тяжело расстраивать государя, и без того удрученного горем.

— Чего же ты молчишь? — сказал узник, заметив раздумье Драстамата, — боишься, что у Аршака настолько разбито сердце, что он не вынесет новых ударов? Я и без твоего рассказа догадываюсь о многом. Из этой каменной темницы я каждую минуту вижу, Драстамат, что творится там, в Армении. Но ты мне скажи, как тебя пропустили ко мне? Это меня очень удивляет…

Драстамат стал рассказывать. Разлученный со своим государем, он остался в Тизбоне вместе с армянской конницей, задержанной Шапухом. В это время Шапух предпринял новый поход против кушанов, и ему удалось добраться до их главного города Бахл. Армянская конница, а с нею и Драстамат, были в числе его войска. Царь кушанов из рода Аршакуни вышел навстречу Шапуху. Началась кровопролитная битва. Персы были разбиты, а Шапух пытался спастись бегством. Но это ему не удалось. Отряд кушанов окружил его и взял в плен. Тогда подоспел Драстамат во главе армянской конницы и отбил Шапуха. По возвращении в Тизбон Шапух призвал на открытый суд своих трусливых полководцев и с горечью поставил им в пример доблесть армян.

— На том же суде, государь, — продолжал Драстамат, — Шапух обратился ко мне со словами: «Драстамат, тебе я обязан своей жизнью. Ты меня спас от позорного плена. Проси награды, славы, почета, власти, богатства. Клянусь священной памятью моих предков, что попросишь, то и получишь!» Но я не попросил ни богатства, ни власти, государь, я лишь потребовал, чтобы мне дали право отправиться в крепость Ануш и повидать моего царя…

— И тебе разрешили?

— Да, государь, Шапух не ожидал, что я буду просить о такой награде. Когда я сообщил ему о своем желании, он ударил руками по своим коленям и с раскаянием сказал: «Ты просишь о невозможном, Драстамат, персидский закон не только запрещает посещать заключенных в крепости Ануш, но даже упоминать о них. Проси о чем-либо другом. Моя казна полна золота и драгоценностей, народы и племена подчинены моей власти. Какую из стран ты захочешь, ту и отдам». Но я повторил свою просьбу. Так как он при всех поклялся, то не мог отступить.

На мрачном лице узника появилась горькая улыбка.

— Давно ли он стал держать свое слово? Он и мне клялся… И мне давал многие обещания. Перстнем с изображением вепря[49]Изображение вепря — герб персидских царей. припечатал он соль и послал мне. Это по законам персидских царей самая верная клятва. Он пригласил меня заключить договор любви и дружбы и миром вернуть меня в мою страну. Но вместо этого отправил меня вот сюда…

Голос его задрожал от волнения. После минутного молчания он снова обратился к Драстамату:

— Хвалю тебя, Драстамат, за самопожертвование. Ты всегда был верен своему царю. Твой поступок я буду считать венцом всех многочисленных жертв, которыми ты много раз доказывал высокие достоинства своей души. Воздаю славу всевышнему, — я только теперь уверен, что он не совсем еще покинул меня. Я нуждался в человеке из моей страны, и он послал мне тебя.

Драстамат, воодушевленный словами царя, сообщил, что он явился в крепость с указом Шапуха, который давал ему право устроить своего государя так, как подобает парю, и всячески облегчить его участь.

— Это мало утешает меня, Драстамат, — печально ответил узник. — Мне теперь безразлично, спать ли на этой вот соломе или на мягкой постели… Мне все равно, пить ли воду из этого полуразбитого черепичного сосуда или из золотого стакана. Не ужасное существование, не телесные муки терзают меня — мне не дает покоя мысль о том, что, пока я сижу здесь в заточении, моя заброшенная страна отдана на растерзание врагам.

Последние слова так растрогали Драстамата, что он от волнения не мог вымолвить ни слова. Узник спросил:

— Чего же ты молчишь, Драстамат? Скажи, что знаешь о нашей стране, что намерен предпринять Шапух, о чем думают нахарары? Хотя ты и приехал из Тизбона, все же, должно быть, слыхал о многом и немалое знаешь!

Драстамат, правда, о многом слыхал и многое знал. Но разве мог он рассказать обо всем этом царю? Он ждал вопросов.

— Кто командует моими войсками?

— Мушег Мамиконян, государь.

Что-то вроде радости озарило печальное лицо царя.

Обернувшись к мертвой фигуре, стоявшей в углу, он воскликнул:

— Слышишь, Мамиконян тер, сын твой — спарапет моих войск. Я уверен, что храбрый сын храброго отца оправдает честь своего рода. Я помню его еще юнцом, когда он только учился ездить верхом. Я встречал его несколько раз на состязаниях, видел и в боях, когда он был молодым человеком. С детства звезда отваги сияла на его челе. Он был горд и самонадеян, как его отец. Когда однажды я ему сказал: «Я хочу назначить тебя наблюдателем над дворцовой птицей», — он обиделся, и глаза его наполнились слезами. Ему было тогда едва двенадцать лет.

Отец, казалось, слышал похвалы своему сыну; его мрачное, полное угрозы лицо как будто говорило: «Месть за кровь отца вдохновит Мушега, и он будет недостоин своих предков, если не набьет сотню персидских военачальников травой и не пошлет в виде подарка подлому Шапуху…»

Узник продолжал расспросы:

— Где теперь армянская царица?

— Она в крепости Артагерс, государь. В ее распоряжении двенадцать тысяч отборного войска.

— А мой сын?

— Все еще в Византии у императора, государь.

— Отчего его не призовут нахарары? Почему его оставили там?

— Они хотят прежде обезопасить страну от персов, государь, чтобы царевич мог спокойно вступить на престол своего отца.

Узник грустно покачал головой, и лязг цепей вызвал в нем раздражение.

— Ты жалеешь меня, Драстамат! — воскликнул он сердито. — Ты чересчур смягчаешь сообщения о бедствиях моей страны. Говори откровенно, я найду в себе мужество выслушать спокойно горькие вести. Моего сына задерживают в Византии, потому что боятся, что, вернувшись в Армению, он может попасть в руки Шапуха и оказаться вместе со мной в этой крепости. Не так ли?

— Да, мой государь!

— Где Нерсес?

— Тоже в Византии, государь.

Несмотря на просьбы узника, он опять скрыл правду о том, что великий первосвященник Армении томился в ссылке на острове Патмос.

— Должно быть, он выжидает время, чтобы вернуться вместе с моим сыном?

— Да, государь!

Царь понурил голову, и пряди спутанных волос закрыли его опечаленное лицо. После минутного молчания он снова обратился к Драстамату:

— Это утешает меня и в то же время огорчает, Драстамат. Я никогда не благоволил к Нерсесу. Но теперь он охраняет моего сына. Это своего рода месть, христианская месть: на зло отвечать добром.

— Это его долг, государь! Ведь он — христианин!

— Скажи еще: и подлинный патриот, — добавил узник. — Хотя я и враждовал с Нерсесом, но всегда уважал его самые высокие человеческие добродетели.

— А что делает Меружан? — спросил царь, переменив разговор.

— Будь он проклят! — ответил Драстамат с глубоким отвращением. — Он получил от Шапуха разного рода указания и старательно выполняет их.

— Конечно, дурные указания?

— Да, это так, государь. Но я надеюсь, что единство армянских нахараров разрушит его злые намерения…

— Единство нахараров? — с горькой усмешкой спросил узник. — Можно ли верить в их искренность?

— Не только можно, но и должно, государь. Они теперь очень и очень раскаиваются в своем неблагоразумии.

— После причиненного ими огромного вреда, Драстамат?.. После гибели их царя и разорения Армении, они, говоришь, раскаялись? Не слишком ли поздно?

— Поздно, но еще не совсем, государь. Самопожертвованием они стараются загладить свои старые ошибки. Мне достоверно известно, что нахарары совместно с духовенством готовятся начать войну за спасение отечества.

— Расскажи, что ты знаешь!

Драстамат начал подробно рассказывать прежде всего о том, что Шапух намерен уничтожить христианскую веру и распространить в Армении персидское огнепоклонничество. Затем рассказал о том, что предпринимает Шапух для осуществления своих целей, в выполнении которых главная роль предназначена Меружану Арцруни; о тех многочисленных обещаниях, какие, дал персидский царь Меружану, если он выполнит его желания. Рассказал о тех клятвах и мероприятиях, какие предприняли армянские нахарары, чтобы предотвратить бедствия и спасти церковь и трон Аршакидов от персидского деспотизма. Свою речь он закончил словами надежды и выразил твердое убеждение в том, что Шапуху не удастся осуществить свои злые замыслы. Возможно, Армения потерпит немалый ущерб, но никогда не будет покорена.

С глубокой тревогой, склонив голову, слушал его царь. Смуглое, густо заросшее волосами лицо его становилось все более мрачным. Все эти бедствия он как будто заранее предчувствовал, все это он предугадал с того дня, когда несчастные обстоятельства предали его в руки Шапуха. Он обратился к евнуху:

— Как дошли до тебя эти вести, Драстамат?

— Находясь в Тизбоне, государь, я всегда старался разузнать, что затевают при персидском дворе. Преданный мне человек, близко стоящий к делам персидского двора, доносил мне обо всем. Собранные сведения я немедленно пересылал через тайных гонцов армянским нахарарам, чтобы их предупредить, и получал от них ответы. Я действовал, государь, не пропуская ни одного удобного случая. А теперь у меня одно желание: облегчить участь моего государя и, если удастся, на что я очень надеюсь, избавить его от этих тяжелых оков…

Последние слова он произнес шепотом.

На лице царя появилась грустная улыбка.

— Хвалю твою энергию, Драстамат, — сказал он, — но не могу одобрить твое чрезмерное усердие. Вместо того, чтобы заботиться о моем освобождении, что зависит от бремени и обстоятельств, было бы полезнее, если бы, оставаясь в Тизбоне при царском дворце, ты продолжал начатое тобою дело. Армянским нахарарам нужно иметь верного человека в Тизбоне, и ты подходишь больше всех, так как пользуешься расположением Шапуха.

— И все же судьба моего государя… его тяжелое положение… — сказал волнуясь Драстамат.

— Я считаю, что мое положение уже улучшилось, Драстамат, так как твои сообщения успокоили меня. Повторяю: в Тизбоне нам нужно иметь верного человека, и им должен быть ты. А заниматься теперь мною, значит терять время. Скажу больше: мое высвобождение отсюда, мое появление в Армении и восстановление моей власти я при нынешних запутанных и неопределенных делах считаю даже вредным. Почему?.. Да потому, что я не смогу примириться с моими нахарарами, а такое примирение сейчас необходимо для спасения отечества. Между нами уже не может быть прежней близости. Мое присутствие зажжет новый внутренний пожар войны, в то время как сейчас больше всего необходимо бороться с внешним врагом! Я останусь здесь и ради спокойствия страны пожертвую собой. Пусть нахарары покорятся моему сыну. Он новый для них человек, и с ним у них нет старых счетов. Я же буду здесь молиться об их удаче и положусь на волю божью.

Драстамат не мог сдержать охватившего его отчаяния. Он упал ниц перед узником и, обнимая его закованные ноги, воскликнул:

— Государь, велик божий мир и безмерна милость всевышнего! Если не пожелаешь вернуться в Армению, то найдется много других безопасных мест, уготованных богом для тебя.

— Узник встал и поднял Драстамата.

— Нет, никогда позорная кличка «беглец» не коснется моего имени! Да и куда мне отправиться? В Византию?.. Персидская тюрьма для меня терпимее, чем полные лицемерия палаты византийцев. Хотя мое пребывание здесь и радует нахараров, зато оно наполнит сердце народа справедливым чувством мести. Мой народ любит меня. Он будет думать о своем узнике-царе и обрушит свой гнев на бесчестного Шапуха. А в нынешних обстоятельствах это может способствовать освобождению моей страны. Пусть Армения будет свободна, и тогда мои мучения станут легче в этой мрачной темнице.

— Но ведь твое освобождение утешит опечаленное сердце народа…

— Слушай, Драстамат, чрезмерная любовь делает тебя ребенком. Неужели ты думаешь, что персы так наивны? Если бы сатана захотел поучиться чему-нибудь новому, он, несомненно, обратился бы к ним. Ты должен знать: тебе вручена грамота, дающая тебе неограниченное право улучшить положение твоего царя и создать, для него в тюрьме подобающую обстановку; иную грамоту получит в скором времени или уже получил начальник крепости. Наблюдение за мной усилится, и увеличатся меры предосторожности. Ты сможешь добиться того, что будет разрешено хорошо меня кормить, одевать и держать в лучшем помещении. Но не больше! Итак, как ты сможешь освободить меня? Подкупить начальника тюрьмы, подкупить стражу невозможно. Значит, тебе придется сидеть здесь и ждать чуда. А между тем ты более нужен в Тизбоне.

Драстамат слушал с глубокой печалью. Узник продолжал:

— Мне даже тяжело, Драстамат, согласиться на то, что ты мне предлагаешь. Я предпочел бы остаться в нынешнем состоянии, но не принимать ни малейшей милости от бесчестного Шапуха. Принимая его милости, я тем самым ослаблю силу его преступления. Но чтобы не подумали, что у тебя были ко мне какие-то тайные дела, мне придется исполнить твое желание.

Так говорил удрученный горем царь. Тем временем в узком окне темницы показались первые лучи солнца. Царь посмотрел на них и, обратившись к Драстамату, сказал:

— Тяжки наши бедствия, весьма тяжки, Драстамат! Царь здесь, на востоке… Патриарх там, на западе, а страна беспризорна. Но есть всевышняя сила: на нее я возлагаю свои надежды…


Читать далее

ОДИН НА ЗАПАДЕ, ДРУГОЙ НА ВОСТОКЕ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть