Глава V. ЭЛЕГИИ

Онлайн чтение книги Сельский врач
Глава V. ЭЛЕГИИ

Бенаси закончил свое повествование и поразился, заметив, каким скорбным стало лицо офицера. Он был тронут отзывчивостью гостя, даже попенял на себя, что огорчил его, и сказал:

— Право же, мое горе, капитан Блюто...

— Не называйте меня капитаном Блюто! — прервал его Женеста, вскакивая и этим порывистым движением явно выказывая недовольство собою. — Никакого капитана Блюто нет, а я просто негодяй!

Бенаси с живейшим удивлением взглянул на Женеста, который метался по гостиной, как мечется шмель, когда старается выбраться из комнаты, куда залетел нечаянно.

— Так кто же вы, сударь? — спросил Бенаси.

— В том-то и дело! — отвечал офицер, снова усевшись против врача, но не решаясь посмотреть на него. — Я вас обманул, — продолжал он взволнованным голосом. — Солгал первый раз в жизни и жестоко наказан, потому что теперь язык у меня не повернется объяснить вам, зачем я приехал, зачем занялся гнусным шпионством. После того как я, можно сказать, заглянул вам в душу, мне легче получить пощечину, нежели слышать, что вы называете меня капитаном Блюто. Вы-то, конечно, простите мне эту ложь, но я себе никогда ее не прощу, ибо я, Пьер-Жозеф Женеста, ради спасения собственной жизни не сказал бы неправды и перед военным судом.

— Вы — майор Женеста? — воскликнул Бенаси, вставая. Он взял руку офицера и, от всего сердца пожав ее, продолжал: — Сударь, вы сейчас сами сказали, что мы были друзьями, еще не познакомившись. Мне очень хотелось встретиться с вами, ведь мне про вас много рассказывал господин Гравье. Он вас называл героем Плутарха.

— Куда мне до Плутарха! — отвечал Женеста. — Я вас не достоин и готов поколотить себя. Я должен был напрямик выложить вам свою тайну. Впрочем, я хорошо сделал, что надел личину и приехал сам собрать сведения о вас. Теперь-то я хоть знаю, что должен молчать. Вам было бы тяжело, когда б я действовал открыто. Боже меня избави хоть чем-нибудь огорчить вас!

— Помилуйте, майор, я ничего не понимаю!

— Продолжать не стоит. Я ничем не болен, я превосходно провел день и завтра уеду. В Гренобле у вас теперь будет одним другом больше, и другом надежным. Кошелек, сабля, кровь Пьера-Жозефа Женеста к вашим услугам. Вообще же слова ваши упали на хорошую почву. Вот выйду на пенсию, отправлюсь куда-нибудь в захолустье, стану мэром и постараюсь подражать вам. У меня нет ваших знаний, но я буду учиться.

— Вы правы, сударь, землевладелец, взявшийся за исправление какого-нибудь изъяна в хозяйстве общины, пусть самого незначительного, приносит краю не меньше добра, чем наилучший врач; один исцеляет недуги людей, другой врачует раны отечества. Однако ваши слова живо затронули мое любопытство. Скажите, не могу ли я быть вам полезен?

— Полезен? — взволнованно повторил офицер. — Боже мой, дорогой господин Бенаси, я не смею и заикнуться о той услуге, о которой приехал просить вас. Послушайте, немало я на своем веку поубивал христиан; но можно убивать людей в сражении, а сердце иметь доброе; хоть с виду я и грубоват, но кое-что еще способен понять.

— Да говорите же.

— Не скажу, не хочу заведомо огорчать вас.

— Я умею переносить страдания, майор.

— Дело идет о жизни ребенка, — сказал офицер дрогнувшим голосом.

Бенаси нахмурился, но движением руки попросил Женеста продолжать.

— О жизни ребенка, — повторил Женеста, — которого, надеюсь, еще мог бы спасти тщательный и постоянный уход. Где же найти врача, готового безраздельно посвятить себя одному-единственному больному? В городе наверняка не найдешь. Мне все говорили, какой вы замечательный человек, но я очень боялся, что это обман, незаслуженная репутация. И вот, прежде чем доверить мальчугана этому самому господину Бенаси, о котором мне рассказывали столько хорошего, я решил его узнать. Теперь...

— Довольно, — сказал доктор, — это ваш сын?

— Нет, нет, дорогой господин Бенаси. Придется рассказать вам одну историйку, где я играю не очень-то привлекательную роль, тогда вы все поймете. Вы ведь доверили мне свои тайны, значит, я могу вам выложить свои.

— Погодите, майор, — сказал доктор и позвал Жакоту; она явилась тотчас же, и Бенаси попросил ее принести чаю. — Видите ли, по ночам все люди спят, а у меня бессонница... Горе гнетет меня, и я, чтобы забыться, пью чай. Этот напиток дурманит, притупляет нервы и навевает сон, который дает мне силы жить. А вы не хотите чаю?

— Предпочитаю ваше монастырское вино, — ответил Женеста.

— Вино так вино. Жакота, — сказал Бенаси служанке, — принесите вина и бисквитов. Подкрепимся на ночь, — заметил доктор, обращаясь к гостю.

— Чай, должно быть, вам вреден, — заметил Женеста.

— Он вызывает у меня мучительные приступы подагры, но я не хочу отказываться от этой привычки. Как бывает приятно, когда по вечерам жизнь хоть на мгновение перестает быть мне в тягость. Итак, я слушаю вас. Быть может, ваш рассказ успокоит душевную боль, которую вызвали у меня воспоминания.

— Так вот, дорогой мой доктор, — сказал Женеста, ставя на камин пустой стакан, — после отступления от Москвы мой полк остановился на отдых в одном польском городке. На вес золота закупили мы лошадей и расположились, ожидая возвращения императора. Все шло хорошо. Надо вам сказать, что в ту пору был у меня друг. Когда мы отступали, меня не раз спасал от смерти унтер-офицер по фамилии Ренар, сделавший для меня столько, что мы побратались, конечно, не нарушая воинской дисциплины. Мы поселились под одной крышей, в бревенчатой избе, в настоящей крысиной норе, где ютилось целое семейство; вы бы туда свою лошадь не поставили. Халупа принадлежала еврейской семье, торговавшей всякой всячиной, и старик отец, несмотря на стужу, хорошо нагрел руки, поживившись при нашем отступлении. Есть такие люди — живут в грязи, а умирают в золоте. Под домом, в подвале, они понаделали деревянных клетушек, куда затолкали своих детей, в том числе красавицу дочь — такие красавицы только и бывают среди евреек, когда они опрятные и не рыжеволосые. Ей было лет семнадцать, кожа у нее была матовой белизны, глаза бархатные, ресницы черные, длинные, а по густым блестящим волосам так и хотелось провести рукой. Словом, красавица, да и только! Я первый обнаружил эти запрятанные сокровища как-то вечером, когда преспокойно разгуливал по улице, покуривая трубку, а все думали, что я уже сплю. Картинка была презабавная: ребятишки возились, как щенята. Родители ужинали вместе с детьми. Я вгляделся и сквозь табачный дым, который клубами выпускал из трубки отец семейства, рассмотрел молодую еврейку, блиставшую красотою, как новенькая золотая монета в груде медяков. Дорогой господин Бенаси, всю жизнь мне было некогда думать о любви. А тут стоило мне увидеть эту девушку, и я понял, что до сих пор я лишь подчинялся зову природы. На этот раз я полюбил — умом, сердцем, всем существом своим. По уши влюбился, и как влюбился! Долго стоял я, курил трубку и все смотрел на еврейку, покуда она не задула свечу и не легла спать. А я не мог сомкнуть глаз. Всю ночь напролет я набивал трубку, курил, слонялся по улице. Ничего подобного со мной еще не случалось. Впервые за всю жизнь я подумал о женитьбе. Утром я оседлал лошадь и битых два часа скакал по полям, чтобы прийти в себя; чуть не загнал коня.

Женеста умолк, тревожно взглянул на своего нового друга, потом сказал:

— Простите меня, Бенаси, я не мастер рассказывать, что на ум придет, то и говорю; в гостиной я бы постеснялся, но с вами, да еще в деревне...

— Продолжайте, — сказал врач.

— Когда я вернулся, то застал Ренара в смятении. Он думал, что меня убили на поединке, и чистил пистолеты, решив затеять ссору с тем, кто меня отправил в царство теней... Видали вы плута! Я поведал ему о своей любви и показал закуток с хозяйскими детьми. Ренар понимал их тарабарщину, я попросил его помочь мне, передать о моих намерениях отцу и матери и постараться устроить мне встречу с Юдифью. Звали ее Юдифь. Сударь, две недели не было на свете человека счастливее меня: всякий вечер старик еврей с женою приглашали меня отужинать в обществе Юдифи. Вам знакомы все эти штуки; чтобы не наскучить вам, не стану о них рассказывать; однако ежели вы не знаете вкуса в табаке, то и не поймете, как приятно порядочному человеку сидеть, не сводя глаз со своей красавицы, и не спеша покуривать трубку вместе со своим закадычным другом и ее папашей. Одно удовольствие! Надо вам сказать, что Ренар был парижанин, балованный малый. Его отец, оптовый торговец бакалейными товарами, дал ему образование, готовя в нотариусы. Кое-чему он успел научиться, да его взяли по рекрутскому набору, и ему пришлось расстаться с конторой. Его фигура была создана для мундира, он был хорош собою и умел обольщать. Его-то и любила Юдифь, а я был ей нужен, как прошлогодний снег. Пока я млел от восторга и витал в облаках, глядя на Юдифь, хитрец Ренар шел к цели окольными путями: изменщик сговорился с девушкой, и они обвенчались по местному закону, потому что разрешения пришлось бы ждать слишком долго. Он обещал, что женится на ней потом и по французским законам, если бы брак вдруг не признали. На самом же деле во Франции госпожа Ренар снова превратилась бы в мадмуазель Юдифь. Узнай я в ту пору об этом, так бы и убил Ренара наповал, но девушка, ее родители и мой приятель отлично столковались между собою. Пока я покуривал трубку да боготворил Юдифь, как святая святых, Ренар сговаривался о свиданиях и наилучшим образом обделывал свои делишки. Никому, кроме вас, я не рассказывал об этой истории, уж очень много в ней подлого; не могу взять в толк, как это мужчина, который умер бы со стыда, если б стащил золотую монету, без зазрения совести крадет у друга любимую женщину, все его счастье, жизнь. Словом, обманщики поженились и блаженствовали, а я все проводил с ними вечера, ужинал, словно болван, восхищался Юдифью и, как тенор, отвечал сладкими улыбками на ее заигрывания, когда она старалась отвести мне глаза. Дорогой ценой заплатили они за свой обман! Клянусь честью, господь бог разбирается в мирских делах гораздо лучше, чем мы думаем. Вот русские охватили наши фланги. Началась кампания тысяча восемьсот тринадцатого года. Нас окружили. В одно прекрасное утро получаем приказ — быть в назначенное время на поле боя у Лютцена. Император отлично знал, что делает, приказывая нам выступать немедленно. Русские обошли нас. Командир полка замешкался, прощаясь с какой-то полькой, жившей неподалеку от городка, и передовой казачий отряд тут-то и захватил нашего полковника вместе с его пикетом. Мы еле-еле успели вскочить на коней, построиться за городом, открыть огонь и потеснить русских, чтобы самим улизнуть ночью. Дрались мы целых три часа и в самом деле показывали чудеса храбрости. Покуда мы сражались, весь наш полковой обоз ушел вперед. У нас был артиллерийский парк и запасы пороха, позарез нужные императору; делай что хочешь, а доставь ему все это. Наш отпор озадачил русских, решивших, что нас поддерживает целый корпус. Однако лазутчики скоро оповестили их, что это ошибка, что они ведут бой всего лишь с кавалерийским полком и запасной пехотной частью. И вот, сударь, под вечер они пошли, все сметая, в наступление, да так пошли, что много наших полегло на поле боя. Нас оцепили. Я и Ренар сражались на передовой линии. Он на моих глазах дрался и стрелял так, будто в него вселился дьявол, — ведь он думал о своей жене. Благодаря ему мы пробились к городку, который обороняли наши больные солдаты; на них смотреть было жалко. Ренар и я возвращались последними, глядим, а дорога занята казачьим отрядом; врезаемся в него. Какой-то казак вот-вот проткнет меня пикой. Ренар видит это, загораживает меня своим конем, удар приходится по бедному коню, а конь был, право, знатный, — он падает, подминает Ренара и казака. Наповал убиваю казака, хватаю Ренара под руки, укладываю поперек лошади перед собою, как мешок с зерном.

— Прощайте, капитан, все кончено, — говорит мне Ренар.

— Ну нет, — отвечаю я, — еще посмотрим!

Въезжаем в город. Я соскочил с коня, подстелил соломы у какой-то стены, усадил Ренара. У него голова была рассечена, волосы забрызганы мозгами, а он все еще говорил! Да, твердый был человек!

— Мы квиты, — сказал он. — Я за вас отдал жизнь, зато взял у вас Юдифь. Позаботьтесь о ней и о ее ребенке, если ребенок родится. А лучше всего женитесь на ней.

Сгоряча я бросил его, как пса, но, когда ярость поутихла, вернулся. Он был мертв. Казаки подожгли городок; тут я вспомнил о Юдифи, пошел за ней, посадил ее вместе с собой на коня, и он домчал нас до полка, который все отступал. Отец Юдифи и все семейство словно в воду канули — сгинули, как крысы. Одна Юдифь ждала Ренара. Сами понимаете, поначалу я ей ни слова не сказал. Мне пришлось, сударь, заботиться о ней в разгаре злосчастной кампании тысяча восемьсот тринадцатого года, отыскивать ей помещение, да поудобнее, нянчиться с ней; она, кажется, и не замечала, что творится вокруг. Я был так предусмотрителен, что всегда устраивал ее лье на десять впереди нас — поближе к Франции; она родила мальчишку, пока мы бились под Ганау. В этом сражении я был ранен и догнал Юдифь в Страсбурге, затем мы поехали в Париж, — мне так не повезло, что я провалялся, пока длилась вся кампания. Если б не этот несчастный случай, быть бы мне тогда же гренадером императорской гвардии, потому что император собирался перевести меня туда с повышением. Словом, сударь, мне пришлось опекать женщину и чужого ребенка, а ведь у меня было перебито три ребра. Сами понимаете, жалованье я получал небольшое. Папаша Ренара, старая беззубая акула, от невестки отрекся; папаша Юдифи словно сквозь землю провалился. Бедняжка таяла от печали. Однажды утром, перевязывая мне рану, она заплакала.

— Юдифь, над будущим вашего сына надо поставить крест, — сказал я.

— И на мне надо поставить крест, — промолвила Юдифь.

— Полно, — ответил я. — Раздобудем нужные бумаги, я женюсь на вас и узаконю сына... — Я не договорил — чьего сына. Что угодно сделаешь, дорогой доктор, ради горестного взгляда, которым поблагодарила меня Юдифь. Я понял, что не переставал любить ее, а ее сын с того дня занял прочное место в моем сердце. Пока бумаги и родители Юдифи были в пути, она все слабела. Накануне смерти она собрала последние силы, принарядилась, проделала все церемонии, какие полагается, подписала ворох бумажонок, а когда ее сын получил имя и отца, она снова слегла; я поцеловал ее руки, лоб, и она отошла. Вот какая у меня была свадьба! День спустя я купил несколько футов земли для ее могилки и оказался отцом круглого сироты, которого отдал на попечение кормилицы, пока шла кампания тысяча восемьсот пятнадцатого года. С той поры — надо вам сказать, что никто не знал об этом событии моей жизни, потому что гордиться мне тут нечем, — я стал заботиться о мальчишке, как о родном сыне. Его дед разорился, скитается со всем семейством где-то у черта на куличках, между Персией и Россией. Может быть, он и разбогатеет, — говорили, что он большой знаток в торговле драгоценными камнями. Мальчика я поместил в коллеж, а вот недавно засадил его за математику, чтобы он поступил в Политехническое училище и окончил бы его с отличием; но бедный мальчишка заболел от утомления. Он — слабогрудый. Парижские врачи говорят, будто он еще может окрепнуть, если побродит по горам и поживет под неусыпным надзором человека, который вложит душу в заботу о нем. Вот я и подумал о вас, приехал познакомиться с вашими взглядами, с образом вашей жизни. Но, услышав ваш рассказ, я понял, что не могу навязать вам такое мученье, хоть мы с вами и стали добрыми друзьями.

— Майор, привозите сына Юдифи, — сказал Бенаси после недолгого молчания. — Видно, богу угодно, чтобы я прошел через это последнее испытание, и я претерплю его. Муки свои я принесу в дар господу, чей сын умер на кресте. К тому же ваш рассказ глубоко тронул меня, не причинив боли, а это хорошее предзнаменование.

Женеста схватил врача за обе руки, пожал их, не удерживая слез, набежавших на глаза, и они покатились по его загорелым щекам; потом он сказал:

— Пусть это будет нашей общей тайной.

— Конечно, майор. Отчего вы не пьете?

— Не хочется, — ответил Женеста. — Я сам не свой.

— Ну что ж, когда вы привезете мальчика?

— Да хоть завтра, ежели вам угодно. Уже два дня, как он в Гренобле.

— Ну что ж, поезжайте за ним с утра и тотчас возвращайтесь. Я буду поджидать вас у Могильщицы, мы у нее и позавтракаем вчетвером.

— Решено, — ответил Женеста.

Друзья отправились на покой, пожелав друг другу доброй ночи. Когда они дошли до площадки, разделявшей их комнаты, Женеста поставил свечу на подоконник и, обернувшись к Бенаси, сказал горячо и задушевно:

— Громы небесные! На прощанье я должен сказать вам, что вы третий человек на белом свете, который заставил меня поверить, что там вверху кто-то есть! — И он указал на небо.

Врач в ответ печально улыбнулся и сердечно пожал ему руку.

На следующее утро, едва начало светать, офицер отправился в город, а к полудню уже подъезжал к тому месту, где от тракта, соединяющего Гренобль с селением, ответвлялась тропинка, ведущая к домику Могильщицы. Он ехал в открытой двуколке, в которую запрягается одна лошадь, — такие легонькие коляски встретишь на всех дорогах в здешних горных краях. Спутнику офицера, худенькому, истощенному подростку, можно было дать лет двенадцать, хотя ему шел шестнадцатый год. Прежде чем сойти, офицер осмотрелся, надеясь, что поблизости отыщется какой-нибудь крестьянин, который доставит коляску к Бенаси, потому что проехать по узкой тропе до домика Могильщицы было просто невозможно. Случайно на дорогу вышел полевой сторож, он-то и взялся помочь Женеста, и офицер вместе с приемным сыном отправился пешком по горным тропкам к месту свиданья.

— Сколько у тебя радостей впереди, Адриен: исходишь за год этот прекрасный край, научишься охотиться, ездить верхом, вместо того чтобы сохнуть над книгами. Полюбуйся-ка!

Адриен бросил на долину тусклый взгляд, какой бывает у больных детей, но его, как вообще молодежь, не трогали красоты природы, и он сказал, не останавливаясь:

— Вы так добры, папенька.

Безразличие это, усиленное недугом, глубоко огорчило офицера, и он больше не заговаривал с сыном до самого дома девушки.

— Как вы точны, майор! — воскликнул Бенаси, поднимаясь с деревянной скамейки, на которой сидел.

Но он тотчас же снова опустился на нее и устремил озабоченный взгляд на Адриена; внимательно изучая его желтое и утомленное лицо, он в то же время любовался мягкими его чертами, полными благородной красоты. Мальчик, живой портрет матери, унаследовал ее нежную, матовую кожу и прекрасные черные глаза, умные и печальные. Своеобразная красота польских евреев запечатлелась на этом юном лице, обрамленном густыми волосами; только голова была, пожалуй, чересчур велика по сравнению с тщедушным телом.

— Как вы спите, милый мой мальчик? — спросил его Бенаси.

— Хорошо, сударь.

— Покажите-ка мне колени, засучите панталоны.

Адриен, краснея, развязал подвязки, и доктор тщательно ощупал его колено.

— Так, так! А ну-ка, скажите что-нибудь, крикните, да погромче!

Адриен крикнул.

— Довольно. Дайте-ка сюда руки...

Юноша протянул вялые, белые, словно у женщины, руки с голубоватыми жилками.

— Как называется школа, в которой вы учились в Париже?

— Лицей Людовика Четырнадцатого.

— Не читал ли вам директор по ночам требник?

— Читал, сударь.

— Значит, вы не сразу засыпали?

Адриен промолчал, и Женеста сказал доктору:

— Директор у них священник, весьма достойный человек; он сам посоветовал мне взять из лицея моего маленького воина из-за слабого здоровья.

— Что ж, — отвечал Бенаси, погружая ясный взгляд свой в неспокойные глаза Адриена. — Мы его вылечим. Сделаем из него настоящего мужчину. Жить будем, как два приятеля, дружок! Ложиться спать будем рано, вставать тоже рано. Я научу вашего сына ездить верхом, майор. Месяца два полечим его желудок, есть он будет только молочную пищу; а потом я достану для него право на ношение оружия, разрешение на охоту, передам мальчика Бютифе, и они вдвоем начнут охотиться на серн. Пусть ваш сын месяцев пять поживет в деревне, и вы его не узнаете, майор. Бютифе будет на седьмом небе. Знаю я этого непоседу, он доведет вас, дружок, до самой Швейцарии, напрямик через Альпы, потащит вас на вершины гор, и за шесть месяцев вы вырастете на шесть дюймов; у вас опять заиграет на щеках румянец, закалятся нервы, и вы позабудете все скверные привычки, привитые в лицее. А потом снова возьметесь за учение и станете человеком. Бютифе — честный парень, мы ему доверим деньги, и он будет оплачивать расходы все то время, пока вы будете вместе странствовать и охотиться; чувство ответственности сделает его благоразумным на полгода, и он тоже многое выиграет от этого.

Лицо Женеста прояснялось с каждым словом врача.

— Пойдемте завтракать. Нашей хозяюшке не терпится увидеть вас, — сказал Бенаси, ласково потрепав Адриена по щеке.

— У него, значит, нет чахотки? — спросил Женеста, взяв врача под руку и отводя в сторону.

— Нет и намека.

— Так что же с ним?

— Э, да просто он в переходном возрасте, вот и все, — ответил врач.

На пороге появилась Могильщица, и Женеста удивился, увидев ее простой, но изящный наряд. Не вчерашняя крестьяночка, а грациозная парижанка, одетая со вкусом, бросила на него неотразимый взгляд. Офицер отвел глаза и посмотрел на ореховый стол, не покрытый скатертью, зато навощенный с таким старанием, что он блестел, будто отполированный; на нем виднелись деревенские яства: яйца, масло, пирог и душистая горная земляника. Девушка украсила комнату цветами — это говорило о том, что сегодня у нее праздник. И офицеру невольно захотелось стать хозяином этого уютного домика, этой лужайки, он взглянул на крестьянку с надеждою и сомнением и перевел взгляд на Адриена, которого девушка усердно потчевала, чтобы скрыть свое смущение.

— А знаете ли вы, майор, — сказал Бенаси, — какою ценой вы добились здесь гостеприимства? Вам придется рассказать моей питомице какой-нибудь случай из военной жизни.

— Пусть господин офицер сначала спокойно позавтракает, а уж когда он выпьет кофе...

— Конечно, расскажу, и охотно, — ответил Женеста. — Однако ставлю условие: вы тоже расскажете нам о каком-нибудь приключении из своей жизни.

— Право, сударь, со мной никогда ничего не приключалось... Ничего такого, о чем бы стоило рассказывать, — отвечала она, зардевшись. — Не хотите ли еще кусочек пирога, дружок? — спросила она Адриена, заметив, что у него пустая тарелка.

— Хочу, мадмуазель.

— Пирог превкусный, — заметил Женеста.

— А вот увидите, какой у нее кофе со сливками! — воскликнул Бенаси.

— Я бы ему предпочел рассказ нашей прелестной хозяюшки.

— Не так приступаете к делу, Женеста, — сказал врач. — Знаешь, милая моя девочка, — продолжал он, обращаясь к Могильщице и пожимая ей руку, — у этого офицера под суровой внешностью скрывается добрейшее сердце, и тебе нечего стесняться. Хочешь, говори, хочешь — нет, дело твое. Бедная моя детка, выслушать и понять тебя могут только три человека на свете — вот они перед тобою. Расскажи-ка нам, были ли у тебя прежде сердечные привязанности, но не думай, мы не собираемся выведывать теперешние твои тайны.

— Вот Мариетта принесла кофе, — отвечала девушка, — вы позавтракаете, и я охотно расскажу вам о своих сердечных делах. А вы, господин офицер, не забудете своего обещания? — прибавила она, посмотрев на Женеста с милым задором.

— Как можно, мадмуазель, — почтительно склонившись, ответил офицер.

— В шестнадцать лет я часто прихварывала, — так начала свой рассказ девушка, — и все же мне приходилось бродить по савойским дорогам и просить милостыню. На ночлег я отправлялась в Эшель и спала в хлеву на соломе. Приют мне давал хозяин постоялого двора; сам он был человек предобрый, а вот его жена невзлюбила меня и всегда бранила. И как же это меня обижало, ведь я хоть и была нищенкой, а вела себя хорошо, утром и вечером молилась, не воровала, жила по заповедям божьим, а подаяния просила, потому что ничего не умела делать, хворала и силы у меня не было не только мотыгой работать, но даже нитки сучить. И вот прогнали меня с постоялого двора — из-за собаки. С самой колыбели не видела я ласки, жила без родных, без друзей, без радости. Покойная бабушка Морен вырастила меня, много мне добра сделала, но не помню, приголубила ли она меня хоть разок, да и некогда ей было: старушка работала в поле за мужчину; бывало, пожалеет меня и тут же ложкой — хлоп по рукам, если я уж очень рьяно набрасывалась на похлебку, — ели-то мы из одной плошки. Бедненькая бабушка Морен! Нет дня, чтобы я не помянула ее в своих молитвах. Дал бы милосердный бог, чтобы ей на небе жилось получше, чем на земле, а главное — чтоб постель была поудобней; она всегда жаловалась, что очень уж жестко ей спать, да и спали-то мы вместе. Так вот, вы и представить себе не можете, до чего обидны брань, окрики и злые взгляды, от них сердцу бывает больнее, чем от удара ножом. Я знавала стариков-нищих, которые уже обтерпелись; но я-то не была создана для того, чтобы побираться. Как услышу: «Не подаем», так и заплачу. С каждым вечером все тяжелее и тяжелее становилось у меня на душе; утешение находила я только в молитвах. На всем божьем свете не было никого, кому бы я могла излить свое горе. Одно синее небо было мне другом. Увижу, бывало, что небо синее-пресинее, и радуюсь. Ветер разгонит тучи, я заберусь в укромное местечко среди скал, лягу, гляжу на небо. И воображаю себя важной дамой. До того досмотрюсь, бывало, что покажется мне, будто я плаваю в этой синеве; перенесусь мыслью туда, в небеса, и будто становлюсь еще легче, как пушинку, меня уносит вверх, все выше, выше. А привязанности вот у меня какие были. Однажды собака на постоялом дворе принесла щеночка, такого славненького, беленького, с черными пятнышками на лапах: как сейчас вижу моего ангелочка! Только песик и смотрел на меня ласково; я припрятывала для него лакомые кусочки; он узнавал меня, по вечерам встречал, не стыдился моих лохмотьев, ластился, лизал мне ноги; а в глазенках у него было столько доброты, столько ласки, что посмотрю я на него, заплачу и скажу: «Один ты на всем свете и любишь меня». Зимой он спал, свернувшись у меня в ногах. Когда его били, мне словно самой было больно, и я отучила его забегать в дома, таскать кости; он довольствовался хлебом, который я приносила. Взгрустнется мне, он подбежит и заглядывает мне в глаза, будто хочет сказать: «О чем, бедняжка, грустишь?» И какой же был славный песик: кинут проезжие мне несколько грошей, он их подберет в пыли и принесет. Как завела я себе этого дружка, у меня на душе стало веселее. Каждый день я откладывала несколько су — мечтала скопить полсотни франков и выкупить собачку у хозяина постоялого двора. А только хозяйка заметила вдруг, как привязался ко мне песик, и вообразила, будто она его обожает. А надо вам сказать, собака ее терпеть не могла. Животные чуют, какая у тебя душа, любишь ты их или нет. Я берегла золотую двадцатифранковую монету — носила ее зашитой в пояске — и вот говорю однажды хозяину:

— Уважаемый господин Монсо, мне хотелось скопить денег за год, чтобы купить у вас щенка. Да вот что — пока ваша жена совсем не забрала его себе, хоть он ей и ни к чему, уступите мне собачку за двадцать франков, возьмите их, вот деньги.

— Что ты, девочка, не нужны мне твои двадцать франков. Боже избави меня тянуть деньги с бедняков! Возьми себе собаку. А если жена раскричится, ступай отсюда.

И накинулась же она на него из-за собаки... Господи, расшумелась так, будто в доме начался пожар! Подумайте, что она сделала! Увидела, как щенок ко мне привязан, поняла, что никогда ей этого не добиться, взяла и отравила его. Бедный песик умер у меня на руках; я горевала, будто сыночка похоронила. Сколько слез пролила над его могилкой под елью. Уселась возле нее и думаю: видно, суждено мне быть одинокой, никогда не знать мне счастья, нет у меня никого близкого на всем свете, и никто уж не посмотрит на меня любящим взглядом. Словом, всю ночь я просидела там, под открытым небом, молилась богу, чтобы он надо мной сжалился. А когда я вышла на дорогу, то увидела безрукого нищего, мальчугана лет десяти. «Милосердный бог услышал меня, — подумала я. — Ведь я еще никогда так не молилась ему, как нынешней ночью. Буду заботиться о бедненьком калеке, как родная мать; вместе будем просить милостыню, вместе больше соберем; пожалуй, ради него я стану посмелей». Мальчик сначала как будто был доволен, да и как не быть довольным: я исполняла все его желания, отдавала ему лучшие кусочки, в рабу его превратилась, а он меня мучил, но лучше уж мучиться, чем жить одиноко. И вот дрянной мальчишка пронюхал о тех двадцати франках, которыми я за песика хотела заплатить, умудрился распороть мой поясок и украл золотую монету. Я хотела на нее заказать обедни. Подумать только, безрукий, а вор! Как же тут не ужасаться! После его поступка жизнь мне совсем опостылела. Выходило так: стоит мне полюбить кого-нибудь, и все идет прахом! Как-то вижу, по Эшельской дороге едет в гору нарядная коляска, а в ней сидит барышня, такая красотка — прямо дева Мария; с ней молодой человек — точь-в-точь она. Он бросил мне серебряное экю и сказал девушке:

— Посмотри, какая хорошенькая!

Один вы, господин Бенаси, поймете, как эта похвала обрадовала меня, ведь никогда я таких слов не слышала; а лучше бы проезжий не бросал мне денег. Не знаю, что со мной случилось; видно, его слова вскружили мне голову, только я побежала напрямик по горным тропкам и очутилась на Эшельском кряже гораздо раньше проезжих; коляска их еле-еле поднималась в гору. Еще разок увидела я молодого человека, он удивился, а я так была рада, что сердце у меня чуть из груди не выскочило; сама не пойму, отчего меня так влекло к нему. Едва он меня узнал, как я бросилась бежать дальше, мне казалось, что они непременно остановятся полюбоваться водопадом Куз; добралась я туда, притаилась под придорожными ореховыми деревьями, а когда проезжие вышли из коляски и снова увидели, что я тут как тут, то стали меня расспрашивать — видно, приняли долю мою близко к сердцу. В жизни я еще не слыхала таких ласковых голосов, как у красавца путешественника и у его сестры; я уверена — она была ему сестрою. Весь год я их вспоминала, все надеялась, что они вернутся. Жизни не пожалела бы, только бы еще разок посмотреть на того самого путешественника, так он мне понравился. И до тех пор, пока я не познакомилась с господином Бенаси, больше никаких событий в моей жизни не было; ведь в тот раз, когда хозяйка выгнала меня за то, что я примерила ее противное бальное платье, я пожалела ее и простила ей, вот и все. По правде говоря, я-то знаю, и вы можете мне поверить на слово, что я гораздо лучше ее, хоть она и графиня.

— Видите, господь бог все-таки пришел вам на помощь, — заметил Женеста после недолгого молчания, — ведь вам здесь живется привольно, как рыбе в воде.

При этих словах девушка бросила на врача взгляд, полный горячей благодарности.

— Эх, хотелось бы мне разбогатеть! — воскликнул офицер.

Воцарилось глубокое молчание.

— А ведь вы обещали мне рассказать что-нибудь, — вдруг вкрадчиво сказала девушка.

— И расскажу, — ответил Женеста. — Накануне битвы под Фридландом, — начал он помолчав, — ездил я с поручением к генералу Даву; возвращаюсь на свой бивуак и за поворотом дороги лицом к лицу сталкиваюсь с императором. Смотрит на меня Наполеон и говорит:

— Ты — капитан Женеста?

— Так точно, ваше величество.

— Был в Египте?

— Так точно, ваше величество.

— Ты этой дорогой больше не езди, — говорит он, — сверни вон там, налево: гораздо скорее попадешь к себе в дивизию.

Вы не представляете даже, с какой добротою подал мне совет император, а ведь у самого дел было по горло — он объезжал местность, знакомился с полем битвы. Рассказываю об этом случае, чтобы вы видели, какая у него была память и что меня он в лицо знал. В тысяча восемьсот пятнадцатом году я принес присягу. Не числись за мной этого греха, пожалуй, был бы я теперь полковником; да ведь я и не думал изменять Бурбонам: в ту пору главное для меня дело было — защита Франции. Стал я командовать гренадерским эскадроном императорской гвардии, и хоть рана моя еще ныла, однако же я изрядно поработал саблей в битве при Ватерлоо. А когда все было кончено, я сопровождал Наполеона в Париж. Он отправился в Рошфор[15] «Он отправился в Рошфор...» — В 1815 г., после поражения под Ватерлоо и отречения, Наполеон отправился в Рошфор и там отдал себя в руки англичан на борту английского военного корабля «Беллерофонт».; и я за ним, несмотря на его приказ. Рад был, что довелось мне охранять его от бед, какие могли стрястись с ним в пути. Вышел он прогуляться на берег моря и увидел, что я стою на посту, шагах в десяти от него. Он подошел ко мне, спросил:

— Ну как, Женеста, еще живем?

Сердце у меня сжалось от его слов. Если б вы их услышали, дрожь бы и вас пробрала. Он указал на ненавистное английское судно, охранявшее входы и выходы в порту, и сказал:

— Смотрю и жалею, что не утонул я в крови моей гвардии!

Посмотрев на врача и на девушку, Женеста подчеркнул:

— Именно так он и сказал. «Маршалы, которые не дали вам самому пойти в атаку да усадили вас в дорожную карету, друзьями вам не были!» — говорю я императору.

— Поедем со мной! — воскликнул он. — Игра еще не проиграна!

— Ваше величество, последую за вами с охотой, но не сейчас, потому что на руках у меня ребенок, потерявший мать, и я собою не располагаю.

Так вот и получилось, что из-за Адриена я не отправился на остров Святой Елены.

— Постой-ка, я ведь тебе никогда ничего не дарил, ты не из тех, у кого глаза завидущие и руки загребущие; возьми-ка эту табакерку, она была при мне в последнем походе. Да оставайся во Франции, ведь ей храбрецы тоже нужны! Служи по-прежнему и обо мне помни. Ты последний из моих египтян, которого мне довелось увидеть живым, покидая Францию.

И он протянул мне небольшую табакерку:

— Выгравируй на ней: «Честь и отчизна», — в словах этих — вся история последних наших двух кампаний.

Тут к нему подошли люди, сопровождавшие его, и мы все утро пробыли вместе. Император шагал взад и вперед по берегу и был спокоен, но порою хмурил лоб. К полудню выяснилось, что отплыть невозможно. Англичане знали, что он в Рошфоре, следовательно — или в плен сдавайся, или снова проходи через всю Францию. Мы были в тревоге. Медленно тянулось время. Наполеон очутился между двух огней: с одной стороны Бурбоны, а они бы сразу его расстреляли, с другой — англичане, а их уважать не за что, никогда им не смыть позора, которым они покрыли себя, заточив на скалистом острове противника, просившего у них гостеприимства. Кто-то из свиты представил ему в этой суматохе капитана Доре, моряка, предлагавшего устроить ему побег в Америку. В самом деле, в порту стоял американский бриг и торговое судно.

— А как же вы, капитан, думаете это сделать? — спросил его император.

— А вот как, ваше величество, — ответил моряк, — вы сядете на торговый корабль, а я с людьми, преданными вам, поплыву на бриге под белым флагом. Мы возьмем на абордаж английское судно, подожжем его, взорвемся, а вы тем временем проскочите мимо.

— И мы отправимся с вами! — крикнул я капитану.

Наполеон посмотрел на нас и произнес:

— Капитан Доре, вы нужны Франции.

Первый раз в жизни я видел Наполеона растроганным. Он махнул нам на прощанье рукой и вернулся к себе. Я уехал, когда он причаливал к английскому судну. Он знал, что идет на верную гибель. В порту оказался предатель и сигналами сообщил врагам о том, что император здесь. И вот Наполеон попытал последнее средство: поступил так, как поступал всегда на поле битвы, — пошел на врага, не ожидая, чтобы враг пошел на него. Вот вы рассказывали о своем горе, да что может сравниться с отчаянием тех, кто боготворил его.

— Ну, а где же его табакерка? — спросила девушка.

— В Гренобле, я храню ее в шкатулке, — ответил офицер.

— Позвольте мне приехать, взглянуть на нее. Даже не верится, что у вас есть вещь, к которой он прикасался! А руки у него были красивые?

— Очень красивые.

— А верно, что он умер? — снова спросила девушка. — Вы правду скажите.

— Да, разумеется, душенька, он умер.

— Я совсем еще крошкой была в тысяча восемьсот пятнадцатом году, только его шляпу и разглядела, к тому же меня чуть не раздавила толпа в Гренобле.

— Кофе превосходный, — заметил Женеста. — Ну как, Адриен, тебе здесь нравится? Будешь навещать нашу хозяюшку?

Адриен не ответил, девушка его смущала, и он на нее не смотрел. Врач все время наблюдал за юношей и словно читал в его душе.

— Конечно, будет навещать, — сказал Бенаси. — Однако ж пора домой; мне придется совершить верхом довольно долгое путешествие. А пока меня не будет, вы обо всем столкуетесь с Жакотой.

— Вы нас не проводите? — спросил Женеста у девушки.

— С удовольствием, кстати, мне нужно кое-что снести Жакоте, — ответила она.

Они отправились к дому врача, и девушка, повеселевшая в обществе гостей, повела их горными козьими тропками по самым пустынным местам.

— Господин офицер, — заговорила она, помолчав, — о себе-то вы ничего не рассказали, а мне хотелось бы послушать о каком-нибудь вашем приключении на войне. Очень мне понравился рассказ про Наполеона, но на душе стало тяжело... Уж будьте так любезны...

— Она права! — поддержал ее Бенаси. — Придется вам по дороге рассказать о каком-нибудь занимательном похождении. Припомните что-нибудь любопытное, вроде случая в овине у Березины.

— Воспоминаний у меня маловато, — отвечал Женеста. — С другими людьми чего только не случается, а мне не приходилось быть героем какого-нибудь приключения. Постойте, разок все-таки вышла презабавная история. В тысяча восемьсот пятом году я, в то время всего-навсего младший лейтенант, вместе со всею великой армией очутился под Аустерлицем. Ульм взяли не сразу, разыгралось не одно сражение, и кавалерия крепко атаковала врага. Служил я тогда под командованием Мюрата, а он уж никому спуска не давал. В начале кампании мы завладели местностью, где было немало превосходных имений. Как-то вечером мой полк расположился в парке, разбитом вокруг красивого замка, которым владела молоденькая и хорошенькая женщина — графиня; я-то, разумеется, намерен был устроиться в самом замке и поспешил туда, чтобы мои ребята не вздумали его разграбить. Вхожу в гостиную и вижу: мой унтер-офицер, ужаснейший урод, прицелившись из ружья в графиню, грубо требует у нее того, на что она никак не могла согласиться; я взмахиваю саблей, вышибаю из его рук карабин, пуля попадает в зеркало; наотмашь ударяю грубияна, и он падает. На крик графини и на выстрел сбежались все ее прислужники и вот-вот набросятся на меня.

— Стойте, — говорит она им по-немецки, — этот офицер — мой спаситель.

Ну-с, они уходят. Дамочка дарит мне платочек, красивый вышитый платочек, который я и сейчас берегу, уверяет, что в ее имении я всегда найду приют и что, какие бы напасти со мною не стряслись, она всегда придет мне на помощь, как сестра и верный друг, — словом, пускает в ход все свои чары. А хороша она была, как ясная зорька, мила, как кошечка. Пообедали мы вместе. На следующий день я был от нее без ума; но на следующий же день пришлось идти на передовую, помнится — в Гунцбург, и я тронулся в путь, унося платочек. Завязывается битва, а я твержу одно: «Хоть бы в меня попало! Господи, сколько пуль пролетает, неужто для меня не найдется ни одной?» Но я не хотел, чтобы меня ранило в бедро, ни за что не вернулся бы я тогда в замок. Не то чтобы мне жизнь опостылела — просто я размечтался, что ранят меня в руку, что перевязывать и холить меня будет моя королева. И я кидался на врага, как одержимый. Да не повезло — вышел из дела целым и невредимым. Поход продолжался, и пришлось позабыть о графине. Вот и весь сказ.

Когда они дошли до дома врача, Бенаси немедля вскочил на лошадь и исчез. К его возвращению Жакота, которой Женеста поручил сына, уже завладела Адриеном, поспешила поместить его в парадной комнате господина Гравье и оторопела от удивления, когда врач распорядился, чтобы для юноши была поставлена складная кровать в его спальне; сказал он это таким повелительным тоном, что Жакота не посмела и рта раскрыть для возражения. После обеда Бенаси вновь заверил офицера, что юноша быстро восстановит силы, и Женеста с легкой душой отправился в обратный путь — в Гренобль.

Восемь месяцев прошло с того дня, когда Женеста поручил своего приемного сына доктору Бенаси. И вот в первых числах декабря Женеста был произведен в подполковники и получил приказ о переводе в полк, стоявший в Пуатье. Только он собрался известить о своем отъезде Бенаси, как от него пришло письмо, в котором врач сообщал о полном выздоровлении Адриена.

«Мальчик вырос, возмужал, чувствует себя превосходно, — писал ему друг. — За это время он так хорошо усвоил уроки Бютифе, что из него вышел отличный стрелок, не хуже нашего контрабандиста; он ловок и подвижен, неутомимый ходок, неутомимый наездник. Его не узнать. Шестнадцатилетнему юноше теперь дашь лет двадцать, а ведь недавно он казался двенадцатилетним. Вид у него уверенный, независимый. Он стал взрослым человеком, вам должно подумать о его будущем».

«Завтра непременно навещу Бенаси, посоветуюсь, чем бы мне занять молодца», — решил Женеста и отправился на прощальный ужин, который давали в его честь полковые офицеры, потому что через несколько дней он собирался уехать из Гренобля.

Когда подполковник вернулся, слуга вручил ему письмо, принесенное нарочным, уже давным-давно ждавшим ответа. У Женеста изрядно кружилась голова от вина, которое он выпил, отвечая на тосты, произнесенные офицерами в его честь, но он тотчас же узнал почерк сына, решил, что Адриен просит исполнить какую-нибудь его мальчишескую прихоть, положил письмо на стол и только утром, когда развеялись пары шампанского, распечатал его.

«Дорогой папенька!»

«Хитер у меня мальчишка, — подумал Женеста, — умеет подластиться, когда нужно!»

Но тут в глаза ему бросились слова:

«...Умер наш добрый господин Бенаси...»

Письмо выпало из рук Женеста, и он не сразу стал читать дальше.

«Смерть его повергла в горе весь край и поразила нас неожиданностью — господин Бенаси накануне был совсем здоров и ни на что не жаловался. Позавчера, словно предчувствуя свою кончину, он посетил всех больных, даже тех, кто живет очень далеко, со всеми, кого встречал, разговаривал и всем говорил: «Прощайте, друзья». Воротился он, как у нас было заведено, к обеду, к пяти часам. Жакота заметила, что в лице у него появился багровый оттенок; было холодно, и она не сделала ему ножную ванну, которую всегда заставляла его принимать, когда видела, что у него к голове прилила кровь. И теперь бедняжка уже два дня плачет и твердит одно: «Кабы сделала я ему ножную ванну, он бы жив был!» Господин Бенаси проголодался, плотно поел и был даже веселее, чем всегда. Мы много смеялись, я никогда не видел, чтобы он так смеялся. После обеда, часов в семь, пришел кто-то из Сен-Лоран-де-Пона — срочно звать его к больному. Господин Бенаси сказал мне: «Ничего не поделаешь, надо отправляться. Правда, мне вредно ездить верхом, пока не закончилось пищеварение, особенно в холодную погоду, — так и умереть недолго». И все же он поехал. Часов в девять почтарь Гогла принес какое-то письмо. Жакота в тот день устала от стирки и легла спать — она отдала мне письмо и попросила вскипятить чай для господина Бенаси на огне в камине, потому что я по-прежнему спал у него в комнате на узенькой складной кровати. Я загасил свет в гостиной и поднялся наверх, чтобы подождать моего дорогого друга в нашей спальне. Прежде чем положить письмо на камин, я из любопытства посмотрел на штемпель и почерк. Письмо было из Парижа, и мне показалось, что адрес выведен женской рукой. Рассказываю я вам обо всем этом, потому что письмо сыграло роковую роль. Часам к десяти застучали подковы и раздался голос господина Бенаси, говорившего Николю: «Холод лютый; мне что-то нездоровится». — «Не разбудить ли Жакоту?» — спросил Николь. «Нет, не надо». И доктор поднялся к нам в комнату. «Я приготовил вам чай», — сказал я. «Спасибо, Адриен», — ответил он с улыбкой, которая вам хорошо знакома. Это была его последняя улыбка. Вот он развязывает галстук, будто ему теснит горло, говорит: «У нас душно!» — и кидается в кресло. «Дорогой друг, пришло письмо для вас. Возьмите», — говорю я. Он берет письмо, видит почерк и восклицает: «Господи! Неужели же она свободна!» Тут он запрокинул голову, руки у него задрожали. Он переставил свечу на стол и распечатал письмо. Меня поразило, что господин Бенаси так разволновался, и я не отрываясь смотрел на него, пока он читал. Вдруг я увидел, что его лицо вспыхнуло, он зарыдал и упал ничком. Я поднял дорогого друга, лицо его побагровело. «Умираю», — произнес он, задыхаясь, и с невероятным усилием попытался встать. «Кровь пустите!» — крикнул он, сжимая мне руку... «Сожгите письмо, Адриен!» Он протянул мне письмо, и я бросил его в огонь. Зову Жакоту и Николя, но слышит меня один Николь, он прибегает, мы вместе укладываем господина Бенаси на мою кровать, на мой жесткий матрац. Наш дорогой друг уже ничего не слышал! И хоть он открывал глаза, но уже не видел ничего. Николь поскакал верхом за фельдшером — господином Бордье и поднял тревогу в селении. Тотчас же все были на ногах. Господин Жанвье, господин Дюфо — ваши знакомые — прибежали первыми. Господин Бенаси умирал, и ничего нельзя было сделать. Господин Бордье прижег ему пятки, но наш друг не подал и признака жизни. Приступ подагры и кровоизлияние в мозг унесли нашего друга. Описываю все подробно потому, что знаю, дорогой папенька, как вы любите господина Бенаси. А какое это для меня горе, какая утрата! Ведь, кроме вас, никого я не любил так сильно, как его. Я больше узнал, разговаривая по вечерам с добрым господином Бенаси, чем из всей своей усердной зубрежки в лицее. Когда на следующее утро в селении стало известно, что он скончался, началось нечто невообразимое. Двор и сад наполнились народом. Все рыдали и причитали, все побросали работу, каждый вспоминал, что сказал ему в последний раз господин Бенаси; люди рассказывали, сколько добра сделал им доктор Бенаси; те, кто был поспокойнее, говорили за других; толпа все прибывала, каждому хотелось его увидеть. Быстро разнеслась печальная весть — изо всех окрестных селений шли сюда люди, подавленные горем: мужчины, женщины, девушки и юноши. Гроб несли в церковь четыре самых престарелых жителя общины, но похоронная процессия все время останавливалась, потому что на дороге скопилась толпа тысяч в пять человек; почти все стояли на коленях, как во время крестного хода. Церковь всех не вместила. Началась служба, и тотчас же смолкли рыдания, воцарилась такая глубокая тишина, что звон колокольчика и пение слышны были и в конце улицы. Но когда пришло время отнести тело на новое кладбище, которое бедный господин Бенаси устроил для селения на своей земле, не подозревая, что его там похоронят первым, со всех сторон раздались громкие стенания. Господин Жанвье, рыдая, читал молитвы, и у всех слезы катились из глаз. И вот мы похоронили его. Вечером толпа рассеялась, все разошлись по домам в печали и тоске. На следующий день, с утра, Гондрен, Гогла, Бютифе, полевой сторож и еще много людей принялись за работу: там, где покоится прах господина Бенаси, воздвигнута земляная пирамида высотою футов в двадцать, ее обкладывают дерном, все принимают участие в работе! Вот что, любезный папенька, произошло у нас за эти три дня. Господин Дюфо нашел в ящике стола незапечатанное завещание господина Бенаси. Наш дорогой друг распорядился своим состоянием так, что любовь к нему и глубокая скорбь о его смерти усилились, ежели это возможно. А теперь, дорогой папенька, я жду с Бютифе, который отнесет вам мое письмо, ответа и указаний, как мне вести себя. Вы ли за мной приедете или мне ехать к вам, в Гренобль? Как вам будет угодно, так я и поступлю, и будьте уверены в полном моем послушании.

Прощайте, папенька, шлю вам лучшие свои пожелания.

Любящий вас сын Адриен Женеста ».

— Надо ехать! — воскликнул Женеста.

Он приказал оседлать лошадь и пустился в путь. Стояло унылое декабрьское утро, пасмурное утро, когда сероватая мгла застилает небо, когда ветру не рассеять тумана, окутавшего обнаженные деревья и дома, потемневшие от сырости, утратившие обычный свой облик. Тишина стояла безжизненная, ибо ведь бывает тишина, насыщенная жизнью. В ясную погоду малейший шорох веселит душу, в ненастье природа не только безмолвна, она — нема. Туман, цепляясь за деревья, собирался в капли, и они медленно, будто слезы, катились по листьям. Звуки замирали в воздухе. Чувства подполковника Женеста, удрученного скорбью и мыслями о смерти, были созвучны печали, разлитой вокруг. Невольно сравнивал он то, что видел, проезжая в первый раз по этой долине, — прекрасное весеннее небо и пленявшие взор ландшафты, с картиной, сейчас открывавшейся перед ним: с унылым свинцово-серым небом, с горами, сбросившими зеленый наряд, но еще не надевшими снежных одеяний, в которых есть своя прелесть. Тягостно смотреть на обнаженную землю тому, кто едет посетить могилу, — могильный холм мерещится ему повсюду. Темные ели, то тут, то там возвышавшиеся на гребнях гор, углубляли тоску, и без того угнетавшую офицера, а стоило ему охватить взглядом долину, раскинувшуюся перед ним, как он невольно начинал думать о том, какое горе поразило весь кантон и как стало здесь пусто после смерти одного лишь человека. Вскоре подполковник подъехал к той убогой лачуге, где воспитывались приютские дети и где он весной пил молоко. Увидев, что над трубой вьется дымок, он подумал о благодетельном влиянии Бенаси, и ему захотелось войти в эту хижину и в память умершего друга дать денег бедной женщине. Он привязал лошадь к дереву и, не постучав, отворил дверь.

— Здравствуйте, тетушка, — сказал он женщине, гревшейся у очага, среди детей, примостившихся около нее. — Узнаете?

— Да как не узнать, сударь. Вы приезжали весенней порой, два экю мне подарили.

— Вот, возьмите-ка. Это вам и детям.

— Как благодарить-то вас, сударь! Да сохранит вас господь.

— Не меня благодарить надо за эти деньги, а покойного доктора Бенаси.

Женщина подняла голову и взглянула на Женеста.

— Ах, сударь, хоть он и отдал все свое имущество нашему бедному краю и все мы — его наследники, а все же мы потеряли самое большое наше богатство, потому что он для нас старался...

— Прощайте, тетушка, молитесь за него, — сказал Женеста, ласково похлопав хлыстом малышей.

Ребята и их приемная мать проводили его; он вскочил на лошадь и поехал дальше. Вот от дороги, проложенной вдоль долины, отошла тропа, ведущая к домику Могильщицы. Офицер поднялся на холм, откуда виднелся домик, и с тревогой обнаружил, что двери и ставни затворены; свернув на большую дорогу, обсаженную тополями, с которых облетели все листья, он увидел, что ему навстречу бредет старик работник, без котомки с инструментами, одетый, вероятно, в лучшую свою одежду.

— Доброго здоровья, дедушка Моро!

— И вам доброго здоровья, сударь. Узнаю, узнаю, — прибавил он, помолчав, — вы — друг покойного господина мэра. Ах, сударь, почему милосердный бог не прибрал вместо него бедного калеку вроде меня? Какая от меня польза? А он ведь был нашим утешителем.

— Не знаете, отчего пусто в доме у Могильщицы?

Старик взглянул на небо и спросил:

— А который час, сударь? Солнца-то не видать.

— Сейчас десять.

— Ну, значит, она у обедни или на кладбище. Каждый день туда ходит; он-то наследство ей оставил: ренту в пятьсот франков и дом в пожизненное владение, да только не на радость ей — не стало его, и она, прямо сказать, рехнулась.

— Куда же, дедушка, путь держите?

— На похороны Жака, бедный мальчишка племянником мне доводился. Вчера утром умер. Да ведь какой хворый был; его только наш дорогой доктор и поддерживал. Молодые, а помирают, — прибавил Моро полужалобно, полунасмешливо.

Подъезжая к селению, Женеста остановил лошадь, увидев Гондрена и Гогла, вооруженных заступами и кирками.

— Ну, старые вояки, — сказал он, — свалилась на нас беда, не стало его!

— Хватит, хватит, господин офицер! — сумрачно прервал его Гогла. — Сами про это знаем. Вот нарезали дерна для его могилы.

— Про него есть что порассказать, верно ведь? — сказал Женеста.

— Да, ежели отбросить дела военные, он — Наполеон нашей долины, — ответил Гогла.

Женеста подъехал к церковному дому и тотчас же заметил на пороге Бютифе и Адриена, говоривших с Жанвье, который, очевидно, только что отслужил обедню. Не успел офицер спрыгнуть с лошади, как Бютифе взял ее под уздцы. Адриен же бросился на шею отцу, которого глубоко тронула сыновняя ласка. Однако офицер скрыл свои чувства и сказал юноше:

— Да ты совсем поправился, Адриен! Ей-богу! Спасибо нашему покойному другу — ты стал настоящим мужчиной! Не забуду я и твоего наставника Бютифе.

— Эх, полковник, — воскликнул Бютифе, — взяли бы вы меня к себе в полк. Право же, вот умер господин мэр, и я теперь сам себя боюсь. Ведь он так хотел, чтобы я стал солдатом. Надо исполнить его волю. Он все рассказал вам про меня — будьте же ко мне снисходительны!

— Идет, дружище, — сказал Женеста, пожимая ему руку. — Будь спокоен, я постараюсь, чтобы тебя зачислили в наш полк. Вот какие дела, господин кюре...

— Я скорблю, как все жители кантона, но живее, нежели они, чувствую, какую непоправимую утрату мы понесли. Доктор Бенаси был сущим ангелом! Одно утешение, что он умер без страданий. Господь милосердной рукою развязал узы его жизни, служившей для всех нас неиссякаемым источником благодеяний.

— Ежели вам нетрудно, проводите меня на кладбище. Мне хотелось бы хоть на могиле у него побывать, попрощаться с ним.

Бютифе и Адриен шли позади Женеста и кюре, которые всю дорогу беседовали. Они пересекли селение, направляясь к маленькому озеру, и подполковник увидел на противоположном берегу, на скалистом склоне горы обширный участок, обнесенный стеной.

— Вот и кладбище, — сказал ему кюре. — Месяца три назад господин Бенаси нашел, что не место погостам близ церквей, и, следуя закону, предписывающему устраивать кладбища поодаль от жилья, передал для этой цели свой собственный участок в дар общине; он похоронен там первым. Сегодня мы похоронили там отрока. Итак, начали мы с того, что погребли добродетель и невинность. Неужели смерть — воздаяние? Быть может, бог в назидание нам призвал к себе две безгрешных души, ибо у него находят прибежище те, кто в юном возрасте претерпели телесные муки, а в более зрелом — муки духовные. Вот и простой сельский памятник, который мы ему воздвигли.

Женеста увидел земляную пирамиду футов в двадцать вышиною, еще оголенную, но по граням ее уже кое-где зеленел дерн, принесенный жителями. У подножия огромного креста, сколоченного из еловых стволов, покрытых корою, на камне сидела Могильщица и плакала навзрыд, закрыв лицо руками. Офицер прочел слова, вырезанные большими буквами на кресте:

ГОСПОДИ, ПРИМИ ЕГО ДУШУ!

ПОД СИМ КРЕСТОМ

ПОКОИТСЯ ДОБРЫЙ ГОСПОДИН БЕНАСИ,

ВСЕМ НАМ ОТЕЦ.

МОЛИТЕСЬ ЗА НЕГО!

— Вы придумали эту надпись или же... — спросил Женеста.

— Нет, не я, эти слова повторяет народ повсюду: и здесь, и в горных кантонах, и в Гренобле.

Женеста в сосредоточенном молчании постоял у могилы, потом подошел к девушке, которая даже не заметила его, и сказал, обращаясь к кюре:

— Вот выйду на пенсию и поселюсь у вас, чтобы здесь окончить свои дни.


Октябрь 1832 г. — июнь 1833 г.


Читать далее

Глава V. ЭЛЕГИИ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть