Онлайн чтение книги Семейство Майя
XVIII

Спустя несколько недель, в первые дни нового года, «Иллюстрированная газета» писала под рубрикой «Светская хроника»: «Наш видный спортсмен сеньор Карлос да Майа и наш друг и сотрудник Жоан да Эга вчера отбыли в Лондон, откуда вскоре направятся в Северную Америку; далее они намерены продолжить свое интересное путешествие и посетить Японию. Многочисленные друзья явились на борт «Тамар» проводить наших славных туристов. Среди провожающих были: посол Финляндии и его секретарь, маркиз де Соузелас, граф де Гувариньо, виконт де Дарк, Гильерме Крафт, Телес да Гама, Кружес, Тавейра, Виласа, генерал Секейра, известный поэт Томас д'Аленкар и другие. Наш друг и сотрудник Жоан да Эга, обмениваясь с нами последними shake-hands, обещал описать нам свои впечатления о Японии, об этой чудесной стране, откуда к нам приходят солнце и мода! Это добрая весть для всех, кто ценит острый глаз и острый ум. Au revoir!»

После этих благожелательных строк (написанных не без помощи Аленкара) первые известия о «путешественниках» содержались в письме, отправленном Эгой Виласе из Нью-Йорка. Само письмо было коротким и чисто деловым, но к нему был добавлен постскриптум, озаглавленный: «Общие сведения для друзей». В нем говорилось о тяжелом плавании из Ливерпуля в Нью-Йорк, о постоянной грусти Карлоса, о Нью-Йорке в снегу, под сверкающим солнцем. И было еще написано: «Мы опьянены путешествием и намерены бороздить нашу тесную Вселенную, пока не выветрим наши печали. Мы хотим посетить Пекин и проехать вдоль Великой Китайской стены; пересечь Среднюю Азию, Мервский и Хивинский оазисы и попасть в Россию; оттуда через Армению и Сирию доехать до Египта, омыться в водах священного Нила; потом отправиться в Афины, почтить в Акрополе Минерву; навестить Неаполь; окинуть взглядом Алжир и Марокко и наконец в середине семьдесят девятого года расправить усталые члены в постелях Санта-Олавии. Не буду больше царапать пером бумагу, уже поздно, а мы идем в оперу на «Севильского цирюльника» с Патти. Крепко обнимаем всех наших друзей».

Виласа переписал эту часть письма и носил с собой в бумажнике, показывая верным друзьям «Букетика». Все восхищенно одобрили столь прекрасный и рискованный маршрут. Лишь Кружес, в страхе перед необъятной вселенной, грустно промолвил: «Они сюда не вернутся!»

Однако через полтора года прекрасным мартовским днем Эга появился на Шиадо. И вызвал настоящую сенсацию! Возмужавший, покрытый загаром, весьма изысканно одетый, он блистал остроумием и сыпал рассказами о приключениях на Востоке; в искусстве и поэзии он не признавал теперь ничего, что не пришло из Японии или Китая, и объявил о большой книге, «его книге», в жанре героической хроники и с подобающе строгим заглавием: «Путешествие по Азии».

— А где Карлос?..

— Карлос остался в Париже, в роскошной квартире на Елисейских полях, и ведет жизнь мецената эпохи Возрождения…

Однако Виласе, посвященному в тайны семейства Майа, Эга открыл, что Карлос еще не оправился от своего потрясения. Он живет, смеется, правит фаэтоном в Булонском лесу, но в глубине его души лежит тяжелое и черное воспоминание об «ужасной неделе».

— И все же годы идут, Виласа, — добавил он. — А с годами проходит все, если это не Китай…

Прошел и этот год. Рождались и умирали люди. Созревали злаки, опадали листья. Прошли годы.

В конце 1886 года Карлос приехал на рождество в расположенное близ Севильи поместье своего парижского друга, маркиза Вилья-Медина. Из этого поместья под названием «Уединение» Карлос написал Эге в Лиссабон, извещая, что после почти десятилетнего изгнания он решил вернуться в старую Португалию — взглянуть на деревья Санта-Олавии и на чудеса Авениды. К тому же у него есть потрясающая новость, которая поразит Эгу, и, если ему любопытно поскорей узнать ее, пусть приезжает с Виласой в Санта-Олавию: там они насладятся дружеской беседой и вкусной свининой.

«Он женится», — подумал Эга.

Уже три года (со времени последнего посещения Парижа) Эга не видел Карлоса. К несчастью, поехать в Санта-Олавию он не смог, ибо лежал в номере отеля «Браганса» с ангиной после необычайно милого ужина у Силвы в ночь Поклонения волхвов. Но Виласа повез в Санта-Олавию письмо, где Эга, жалуясь на ангину, умолял Карлоса не объедаться свининой на берегах Доуро, а поспешить в столицу с великой новостью.

Карлос пробыл в Санта-Олавии недолго, и ясным, тихим утром в январе 1887 года друзья наконец завтракали вместе в ресторане отеля «Браганса», поглядывая в окна, выходившие на реку.

Уже оправившийся от ангины Эга сиял и, как всегда, пребывая в возбуждении, смаковал кофе и ежеминутно вставлял монокль, восхищаясь Карлосом, который «нисколько не изменился».

— Ни седины, ни морщинки, ни следа усталости!.. А все Париж, мой милый!.. Лиссабон изматывает. Посмотри на меня — ты видишь вот это?

И он тонким пальцем указал на две глубокие морщины по обе стороны рта. А более всего его удручает лысина: она появилась два года назад, а теперь уже видна вовсю.

— Посмотри на это безобразие! Наука отыскала средства против всего на свете, кроме облысения! Цивилизации сменяют друг друга, лысина остается!.. У меня она сияет, как бильярдный шар, не правда ли?.. Отчего бы это?

— От безделья, — смеясь, заметил Карлос.

— От безделья?!. Тогда почему у тебя ее нет?

К тому же, чем можно заниматься в этой стране?.. Три года назад, по возвращении из Франции, он хотел было посвятить себя дипломатической карьере. У него всегда была склонность к этому поприщу, а теперь, когда бедная матушка покоится в большом фамильном склепе Селорико, у него есть и деньги. Но потом раздумал. К чему сводится, собственно говоря, португальская дипломатия? К некой разновидности того же безделья, только за границей и с постоянным сознанием собственного ничтожества. Нет, лучше уж Шиадо.

А когда Карлос добавил, что и политика — занятие для бездельников, Эга стал метать громы и молнии. Политика! Она стала морально и физически тошнотворной, с тех пор как коммерция пожирает конституционализм, как филоксера! Политики нынче — это марионетки, которые двигаются и принимают разные позы, оттого что два-три финансовых туза дергают за веревочки… И хоть бы еще это были хорошо сработанные и отлакированные куклы. Но куда там! В этом вся беда. Ни вида, ни манер — немытые господа с трауром под ногтями. И что удивительно — такого нет ни в одной стране, даже в Румынии и Болгарии! Три или четыре лиссабонских салона, где принимают всех на свете, не желают видеть в числе гостей многих наших политиков. Почему? Да потому, что «дам от них тошнит»!

— Возьми хоть Гувариньо! Разве он принимает на своих вторниках единомышленников?..

Карлос, очарованный острословием Эги, улыбаясь, встал из-за стола:

— В самом деле? А графиня? Наша славная графиня Гувариньо?

Эга, прогуливаясь по залу, рассказал о чете Гувариньо. Графиня унаследовала около шестидесяти конто от какой-то чудаковатой тетки, которая жила на улице Святой Изабеллы, и теперь у нее еще более роскошные экипажи, а принимает она, как и прежде, по вторникам. Перенесла какую-то тяжелую болезнь: не то печень, не то легкие. По-прежнему элегантна, но сурова — эдакое олицетворение pruderie…[167]Строжайшей нравственности (фр.). A граф, хоть и поседел, все такой же — говорун, писака, политикан и бахвал; вторично вышел в министры, вся грудь в крестах…

— А ты разве не виделся с ними в Париже?

— Нет. Я поехал к ним с визитом, но они накануне уехали в Виши…

Отворилась дверь, и они услышали глухой возглас:

— Ну наконец-то, мой мальчик!

— О, Аленкар! — вскричал Карлос, откладывая сигару.

Они долго обнимались, похлопывая друг друга по спине, и растроганный Аленкар даже облобызал Карлоса долгим отеческим поцелуем. Эга пододвинул поэту стул, окликнул официанта.

— Что будешь пить, Томас? Коньяк? Ликер? Ну, кофе-то уж во всяком случае! Еще один кофе! Покрепче, для сеньора Аленкара!

Тем временем поэт, не отрывая взгляда от Карлоса, схватил его за руки и улыбнулся, обнажив вконец испорченные зубы. Карлоса он нашел изумительным, великолепным мужчиной, гордостью семейства Майа… О, Париж, с его вольным духом и кипящей жизнью, сохраняет…

— А Лиссабон разрушает! — подхватил Эга. — Я уже это говорил. Садись, вот кофе и выпивка!

Но теперь Карлос, в свою очередь, разглядывал Аленкара. С годами облик поэта обрел внушительность и еще большую вдохновенность: его львиная грива совсем побелела, а глубокие морщины на смуглом лице были словно борозды, проложенные колесницей бурных страстей…

— Ты — типический поэт, Аленкар! Так и просишься на гравюру или в мрамор!..

Поэт довольно улыбался, поглаживая свои романтические длинные усы, убеленные годами и пожелтевшие от табака. Черт побери, у старости есть свои преимущества!.. Во всяком случае, дети мои, пищеварение пока недурно и сердце тоже способно еще кое-что чувствовать!

— Даже при том, мой дорогой Карлос, что у нас тут все — хуже некуда! Ну да ладно!.. Все вечно жалуются на свое отечество — таков уж людской обычай. Еще Гораций жаловался… Вы, дети мои, получили хорошее образование и прекрасно знаете, что во времена Августа… Не говоря уж, разумеется, о падении республики, о крушении старых институтов… Но оставим римлян! Что в той бутылке? Шабли… Оно хорошо осенью с устрицами. Ну, пусть будет шабли. За нашу встречу, дорогой Карлос! И твое здоровье, дорогой Жоан, дай вам бог той славы, которой вы достойны, дети мои!..

Он выпил. Пробурчал: «Доброе шабли, тонкий букет!» Сел, с шумом пододвинув стул, откинув назад седую гриву.

— Ах, наш Томас! — воскликнул Эга, ласково кладя руку ему на плечо. — Другого такого нет, он единственный в своем роде! Наш добрый господь слепил его в тот день, когда был в большом verve, и потом разбил форму.

Ну, это сказки, сияя, бормотал поэт. Есть и другие, не хуже его. Все люди слеплены из одной глины, как учит Библия, или произошли от одной и той же обезьяны, как утверждает Дарвин…

— Впрочем, вся эта эволюция — происхождение видов, развитие клетки — для меня… Разумеется, Дарвин, Ламарк, Спенсер, Клод Бернар, Литтре — все это люди великие. Но к черту их величие! Уже не одно тысячелетие человек неопровержимо доказывает, что у него есть душа!

— Выпей кофе, Томас, — посоветовал Эга, пододвигая ему чашку. — Выпей кофе!

— Благодарю!.. И знаешь, Жоан, я отдал твою куклу малютке. Она сразу же принялась ее целовать, баюкать, о, этот великий материнский инстинкт, это божественное quid…[168]Нечто (лат.). Я говорю о моей племяннице, Карлос. Бедняжка осталась без матери, вот я о ней и забочусь, стараюсь воспитать ее как положено… Ты бы приехал посмотреть на нее. Я хочу, чтобы вы как-нибудь пообедали у меня, я вас попотчую куропатками по-испански. Ты долго здесь пробудешь, Карлос?

— Да недели две, хочу вволю надышаться воздухом отчизны.

— Ты прав, мой мальчик! — воскликнул поэт, берясь за бутылку коньяка. — У нас не так уж плохо, как рассказывают… Взгляни-ка на это небо, на эту реку!

— Да, великолепно!

Какое-то время все трое восхищались несравненной красотой реки, широкой, сверкающей, спокойной, отражающей синеву небес в ослепительном сиянии солнца.

— А что твои стихи? — вскричал вдруг Карлос, оборачиваясь к поэту. — Ты оставил божественный язык?

Аленкар в отчаянии махнул рукой. Кто теперь понимает божественный язык? В новой Португалии понимают только язык фунтов, язык звонкой монеты. Теперь, сынок, всем ворочают синдикаты!

— Но иногда что-то просыпается здесь, в груди, и заставляет старика встрепенуться… Ты не встречал в газетах?.. Ах да, ты вряд ли притрагиваешься к этим листкам, которые у нас именуют газетами… Но там появилась одна моя вещица, посвященная нашему Жоану. Сейчас я тебе ее прочту, если не забыл…

Он провел ладонью по худому лицу и прочел первую строфу тоном жалобы:

Ветер злой тебя задул,

Свет любви, надежды свет…

И в душе моей темно:

Нет любви, надежды нет.

Карлос пробормотал: «Мило!» Эга подхватил: «Очень тонко!» И поэт, подбодренный и растроганный, взмахнул рукой, как птица крылом:

А бывало, а бывало,

Чуть покажется луна,

Соловьем душа взлетала,

Начинала петь она.

И цвели цветами мысли

В майском розовом саду…

— Сеньор Кружес! — сказал слуга, приоткрывая дверь.

Карлос поднялся навстречу другу. И маэстро, облаченный в застегнутое на все пуговицы светлое пальто, залепетал в восторге от встречи с Карлосом:

— Я только вчера узнал о твоем приезде… Хотел застать тебя утром, но меня не разбудили…

— Ах, слуги по-прежнему нерадивы? — весело вскричал Карлос. — Никогда тебя не будят?

Кружес пожимал плечами, заливаясь краской смущения; он стеснялся Карлоса после столь долгой разлуки. Карлос усадил его рядом с собой, растроганный встречей со старым маэстро; тот был по-прежнему худощав и строен, и годы ничуть не сказались на нем, разве лишь нос у него еще больше заострился да шевелюра, доходившая до воротника пальто, стала еще курчавее.

— И позволь мне тебя поздравить! Из газет я узнал о твоем триумфе, об успехе твоей прекрасной комической оперы «Цветок Севильи»…

— «Гранады», — поправил маэстро. — Да, она имеет успех, слава богу, не освистали.

— Опера — прелесть! — воскликнул Аленкар, наливая себе еще рюмку коньяка. — Настоящая музыка юга, полная света и напоенная запахом апельсинов… Но я уже говорил Кружесу: «Оставь оперетту, дружок, бери выше, создай большую симфонию на историческую тему!» На днях я даже подал ему идею. Отъезд дона Себастиана в Африку. Песни моряков, литавры, народный хор, шум прибоя… Великолепно! И, разумеется, — кастаньеты, подобное произведение немыслимо без кастаньет… У нашего Кружеса большой талант, что и говорить, он ведь мне вроде сына, в свое время обмочил мне не одни брюки!

Маэстро меж тем заметно нервничал, ероша свою шевелюру. Наконец признался Карлосу, что дольше задерживаться не может — у него рандеву…

— Любовное?

— Нет… С Баррадасом, он пишет маслом мой портрет.

— С лирой в руке?

— Нет, — совершенно серьезно ответил маэстро, — с дирижерской палочкой… И во фраке.

Он расстегнул пальто и предстал перед ними во всем великолепии: в жилете, застегнутом на две коралловые пуговицы, и с дирижерской палочкой, заткнутой в вырез жилета.

— Ты неотразим! — заверил его Карлос. — Послушай, возвращайся потом сюда обедать. И ты, Аленкар, хорошо? Я хочу послушать твои чудесные стихи не спеша… Ровно в шесть, не опаздывайте. Будет обед по-португальски, я заказал его с утра: козидо, запеченный рис, турецкий горох и тому подобное, дабы развеять мою тоску по родине…

Аленкар сделал презрительный жест. Никогда повар «Брагансы», этот жалкий французишка, не сумеет приготовить благородные яства старой Португалии, куда ему! Да ладно. Он будет ровно в шесть, чтобы восславить как положено своего дорогого Карлоса.

— Вы тоже идете, дети мои?

Карлос и Эга собирались в «Букетик» — навестить старое гнездо.

Поэт сказал, что не станет мешать паломничеству по святым местам. Он проводит маэстро. Ему в ту же сторону: Баррадас живет неподалеку… Он талантлив, этот Баррадас!.. Немного темноватые тона, незавершенность, грязноватый мазок, но кисть уверенная и проворная…

— А была у него тетушка, доложу я вам, — Леонор Баррадас! Какие глаза, какой стан! И не просто красавица! А сама душа, поэзия, самопожертвование!.. Теперь уж подобных ей женщин нет, всё в прошлом! Так уговорились — в шесть!

— Ровно в шесть, без опоздания!

Закурив сигары, Аленкар и маэстро удалились. И скоро Карлос и Эга тоже покинули отель и медленно пошли рука об руку по улице Старинного клада.

Разговаривали о Париже, о молодых людях и женщинах, с которыми Эга познакомился четыре года назад, когда так весело проводил там зиму в апартаментах Карлоса. И, к удивлению Эги, какое бы имя он ни упоминал, любому из них, увы, сопутствовал недолгий блеск и внезапный конец ветреной молодости. Люси Грей — умерла. Мадам Конрад — умерла… А Мари Блонд? Располнела, обуржуазилась, замужем за фабрикантом стеариновых свечей. Светловолосый поляк? Уехал, исчез. А месье де Менан, покоритель сердец? Супрефект в департаменте Ду. А тот молодой бельгиец, который жил рядом? Разорился, играя на бирже… И еще многие — умерли, исчезли, погрязли в парижском болоте!

— Выходит, мой милый, наше житье здесь, в Лиссабоне, простое, мирное, скучное, — во много раз лучше.

Они проходили по Лорето; и Карлос остановился и оглядел площадь, стараясь вновь проникнуться духом этого древнего центра столицы. Все, как прежде. Тот же сонный часовой бродит вокруг печальной статуи Камоэнса. Те же красные полотнища с церковными символами в дверях двух церквей. Отель «Альянс» все так же безмолвен и пуст. Яркое солнце заливает мостовую; кучера в шляпах набекрень настегивают кляч; три торговки рыбой идут с корзинами на голове, покачивая мощными, крутыми бедрами. На углу курят какие-то бездельники в лохмотьях; на другом углу, возле Гаванского Дома, тоже курят, беседуя о политике, другие бездельники, во фраках.

— Ужасно смотреть на это со стороны! — воскликнул Карлос. — Я говорю не о городе, а о людях. Уродливые, изжелта-бледные, неопрятные, вялые, озлобленные, мрачные!..

— Однако Лиссабон вовсе не одинаков, — возразил Эга убежденно. — Он очень разный! Ты должен взглянуть на Авениду… Давай пройдемся еще по Авениде, а потом — в «Букетик»!

Они пошли по Шиадо. На противоположной стороне тенты над витринами магазинов отбрасывали густую зубчатую тень. И Карлос узнавал стоявших у тех же дверей тех же субъектов, что и десять лет назад, все так же прислонившихся плечом к косяку, все в той же меланхолической позе. Морщины избороздили их лица, их волосы поседели, но они оставались на своем посту, у тех же самых дверей, постаревшие, с погасшими глазами, но в модных воротничках. Не доходя книжной лавки Бертрана, Эга вдруг со смехом тронул Карлоса за локоть:

— Взгляни-ка, ты видишь, кто стоит у кондитерской Балтрески?

Там стоял Дамазо. Пузатый, лоснящийся, отяжелевший, с цветком в петлице, с огромной сигарой в зубах, он олицетворял тупое самодовольство сытого и счастливого жвачного животного. Завидев своих бывших друзей, он сделал было движение укрыться в кондитерской, чтобы избежать встречи. Но неведомо почему, словно под воздействием неодолимой силы, он вдруг очутился перед Карлосом и протянул ему руку, расплываясь в улыбке сияющей физиономией.

— О, ты здесь!.. Какой сюрприз!

Карлос протянул ему два пальца, тоже улыбаясь, безразличный и забывший обо всем.

— Да, я здесь, Дамазо… Ну и как тут?

— Ах, в этом заурядном городишке… И надолго ты приехал?

— На неделю-другую.

— Остановился в «Букетике»?

— В «Брагансе». Да ты не тревожься. Я все больше за границей.

— Еще бы!.. Я и сам был в Париже три месяца назад, жил в «Континентале»…

— А!.. Что ж, рад встрече, прощай!

— Прощайте, друзья. Ты выглядишь что надо, Карлос, даже помолодел!

— Разве что на твой взгляд, Дамазо.

В выпученных глазах Дамазо и в самом деле ожил прежний огонь восхищения, он глядел вслед Карлосу, изучая его редингот, цилиндр, походку, как в те времена, когда Майа был для него воплощением столь любезного его сердцу высшего шика, того, «что можно увидеть лишь там, за границей…».

— Ты знаешь, что наш Дамазо женился? — сказал Эга, когда они отошли подальше, и снова взял Карлоса под руку.

Карлос ужаснулся. Как! Наш Дамазо! Женился?! Да, женился на дочери графа де Агеда; граф разорился вконец, а на руках у него куча дочерей. Дамазо всучили младшую. И великолепный Дамазо, поистине счастье для этой благородной семьи, оплачивает теперь наряды всех остальных дочерей.

— И жена его хорошенькая?

— Да, весьма… Теперь она дарит любовью одного славного юношу по имени Баррозо.

— О, бедный Дамазо!..

— Да, бедный, бедняжка, бедняжечка… Но, как ты видишь, он все равно счастлив. От неверностей жены еще больше растолстел.

Карлос остановился. С удивлением начал разглядывать балконы второго этажа, необычно изукрашенные, словно в день религиозной процессии, красными полотнищами с перевитыми монограммами. Не успел он поинтересоваться, что сие означает, как от кучки молодых людей, стоявших возле празднично расцвеченного дома, отделился развязный юнец с прыщеватым безбородым лицом, пересек улицу и крикнул Эге, задыхаясь от смеха:

— Если вы поспешите, то еще застанете ее внизу. Бегите!

— Кого?

— Адозинду!.. В голубом платье, с белыми перьями на шляпе… Скорее… Жоан Элизео сунул ей под ноги трость, и она растянулась на земле, вот была картина… Торопитесь!

Двумя прыжками длинноногий юнец возвратился к своим приятелям, а те, замолчав, с провинциальным любопытством разглядывали никому из них не знакомого элегантного спутника Эги. Тем временем Эга объяснял Карлосу про балконы и юнцов:

— Это парни из «Turf»[169]«Скачки» (англ.)., нового клуба, бывшего Жокей-клуба из Соломенного переулка; играют по маленькой, довольно милый народ… И, как видишь, всегда готовы — с этими полотнищами и всем прочим — встретить процессию Спасителя на Скорбном пути, если ей случится пройти мимо.

Потом они шли по Новой улице Алмады, и Эга рассказал об Адозинде. Недели две назад он ужинал с компанией у Силвы после Сан-Карлоса, и там вдруг перед ними предстала эта немыслимая особа, вся в красном, без надобности раскатывавшая звук «р» и вставлявшая его во все слова; она спросила их о «виррконте…». Каком «виррконте»? Толком она не знала. «Виррконт, которрого она встретила в крролизее». Она усаживается, ей предлагают шампанского, и дона Адозинда показывает себя во всем блеске! Невероятное существо! Заговорили о политике, о министерстве, о дефиците. Дона Адозинда тут же заявляет, что прекрасно знакома с Дефицитом — он славный парень… Дефицит — славный парень? Взрыв смеха! Дона Адозинда сердится, утверждает, что ездила с ним в Синтру и что он — идеальный кавалер, служит в Английском банке… Дефицит служит в Английском банке? Крики, завывания, рев! И этот беспрерывный громовой хохот не прекращался до пяти утра, пока дону Адозинду не разыграли в лотерею и она не досталась Телесу!.. Незабываемая ночь!

— Поистине легендарная оргия, — смеясь, сказал Карлос, — ну просто ночь Гелиогабала или графа д'Орсэ…

Эга встал на защиту своей веселой ночи. Чудеснее не было ночи во всей Европе, при любой цивилизации! Хотел бы он посмотреть, проведет ли кто-нибудь подобную ночь в Париже, в унылом и тривиальном «Grand-Treize»[170]«Чертова Дюжина» (фр.)., или в Лондоне, в корректном и нудно-безвкусном «Бристоле»! Если что и делает жизнь сносной, так это добрый смех. Ведь в Европе человек с утонченным вкусом уже не смеется — лишь холодно и вяло усмехается. Только мы здесь, в этом диком уголке мира, сохраняем еще этот высший дар, эту благословенную утеху — смех до упаду!

— На что ты воззрился?

Карлос стоял перед домом, где когда-то помещался его врачебный кабинет; теперь, судя по дощечке, там была мастерская модистки. И оба друга невольно погрузились в воспоминания о прошлом. Как много пустых часов провел там Карлос за чтением журнала «Обозрение Старого и Нового света», тщетно ожидая пациентов и свято веря в радости труда!.. А однажды утром там появился Эга в своей бесподобной меховой шубе, готовый за одну зиму переделать старую и косную Португалию!

— И чем все кончилось!

— И чем все кончилось! Но посмеялись мы вволю! А помнишь тот вечер, когда бедняга маркиз хотел привести в твой кабинет Паку, чтобы использовать наконец диван, уместный разве что в серале?..

Карлос издал горестное восклицание. Бедный маркиз! Одно из самых сильных потрясений для Карлоса в последние годы — внезапная смерть маркиза за завтраком и чтением заурядных газетных новостей! Пересекая медленным шагом Росио, они вспомнили и других ушедших в мир иной: несчастную дону Марию да Кунья, умершую от водянки; дона Диого, под конец жизни женившегося на кухарке; доброго Секейру, который испустил дух в наемной карете, возвращаясь с ипподрома…

— Скажи, — спросил Эга, — ты видел в Лондоне Крафта?

— Видел, — ответил Карлос. — Он купил себе миленький домик возле Ричмонда… Но сам он сильно постарел, все время жалуется на печень. И, к сожалению, много пьет. Жаль!

Он осведомился о Тавейре. Красавец Тавейра, рассказал Эга, уже более десяти лет подвизается в министерстве и на Шиадо. Немного поседел, вечно на мели, по обыкновению, содержит какую-нибудь испанку, все еще задает тон в Сан-Карлосе, а вечером у Гаванского Дома со сладострастием твердит: «Пропащая страна!» В общем, превосходный образчик утонченного лиссабонца.

— А этот осел Стейнброкен?

— Посол в Афинах! — воскликнул Карлос. — Среди классических руин!

Мысль о том, что Стейнброкен — в Древней Элладе, весьма их позабавила. Эга живо представил себе глупого добряка Стейнброкена, затянутого в крахмальный воротничок и дипломатически рассуждающего о Сократе: «Oh, il est tres fort, il est excessivement fort!»[171]А, он весьма силен, чрезвычайно силен! (фр.). Или как он бормочет о битве при Фермопилах, боясь себя скомпрометировать: «C'est tres grave, c'est excessivement grave!»[172]Это очень серьезно, чрезвычайно серьезно! (фр.). Стоит посетить Грецию, чтобы посмотреть на него!

Вдруг Эга остановился:

— Ну вот тебе и Авенида! А?.. Здесь недурно!

На широком пространстве, куда выходил мирный и шумящий листвой Городской бульвар, обелиск с бронзовыми барельефами на пьедестале вздымал белосахарное острие в ясном мерцании зимнего света; а большие шары окружавших его фонарей сверкали на солнце, прозрачно искрясь, словно подвешенные в воздухе огромные мыльные пузыри. По обе стороны тянулись массивные, разной высоты здания, прямые и внушительные; они блестели свежей краской; на балконах красовались вазоны с агавами; в патио, выложенными черно-белыми плитами, покуривали швейцары; эти вытянутые в два ряда щегольские дома напомнили Карлосу семьи, некогда выстраивавшиеся по обе стороны бульвара после мессы в час дня, чтобы послушать оркестр, — все по-воскресному нарядные, в кашемире и шелке. Каменные плиты Авениды сияли ослепительной белизной. Тут и там одинокие кусты ежились на ветру бледной редкой листвой. А дальше зеленый холм, густо покрытый деревьями, возвышаясь над Грушевой долиной, придавал неожиданно сельское завершение этому недолгому буйству дешевого великолепия — перестройка, предпринятая с целью преобразовать старый город, тут же заглохла, задохнувшись в грудах щебня.

Но здесь свежий ветерок свободно гулял на просторе; солнце золотило штукатурку; несравненная, божественная, ясная синева все прихорашивала и смягчала. И друзья присели на скамью у кустов, окаймлявших зеленоватую тихую гладь водоема.

В тени не спеша прогуливались по двое молодые люди, с цветком в петлице, в узких брюках и светлых перчатках, грубо простроченных черным. Это было новое, молодое поколение, незнакомое Карлосу. Время от времени Эга произносил: «Ола!» — и слегка подымал трость. А молодые люди прохаживались взад и вперед, держась робко и натянуто, словно еще не свыкнувшись с этим простором, где столько света, и со своим собственным шиком. Карлос не переставал изумляться. Что делают здесь средь бела дня, когда все чем-то заняты, эти тихие гоноши в узких брюках? Женщин не было. Лишь подальше, на скамье, грелась на солнце болезненного вида девочка в платке и шали, да две матроны в коротких плащах со стеклярусом, по виду хозяйки меблированных комнат, прогуливали мохнатую болонку. Что же влекло сюда этих бледных юнцов? Карлоса особенно приводили в ужас их ботинки, безобразно выступавшие из брюк-трубочек своими непомерно длинными и острыми носками, загнутыми кверху, как носы лодок…

— Это невероятно, Эга!

Эга в ответ потирал руки. Да, да, таков португальский шик. В одном фасоне ботинок отражена вся нынешняя Португалия. Сразу видно, что мы собой представляем. Оставив свой старый покрой дону Жоану VI, которому он так к лицу, несчастная Португалия решила перестроиться на новый лад, но, не обладая ни оригинальностью, ни силой, ни характером для того, чтобы создать свой собственный новый облик, она перенимает заграничные модные образцы: идей, брюк, обычаев, законов, искусства, кухни… Однако у нее нет чувства меры, а кроме того, ее снедает нетерпение выглядеть крайне современной и цивилизованной — и вот она утрирует модель, искажает и превращает в карикатуру. Ботинок по последней заграничной моде слегка сужен в носке — португальское щегольство немедленно вытягивает носок до предела и заостряет, как иглу. Равно как наш литератор, прочтя страницу из Гонкура или Верлена и пораженный изысканностью и отделкой слога, тотчас перекручивает, запутывает, расшатывает свою несчастную фразу, пока она не станет бредовой и смехотворной. Наш законодатель, в свою очередь, прослышит, что там, у них, повышают уровень просвещения — и немедленно в программу начальной школы вводятся метафизика, астрономия, филология, египтология, политическая экономия, сравнительная критика религий и другие немыслимые ужасы. И так повсюду, во всех занятиях и профессиях, от оратора до фотографа, от правоведа до спортсмена… То же самое происходит с испорченными цивилизацией неграми на острове Сан-Томе, которые увидят европейца в пенсне — и думают, что это и означает быть белым и цивилизованным. И что же они делают? В своем неуемном стремлении к прогрессу и к белизне кожи они цепляют на нос по три-четыре пары пенсне: прозрачные, дымчатые, даже цветные. И так и ходят — в набедренной повязке, задрав нос, спотыкаясь и отчаянно силясь удержать на носу столько стекол — и все для того, чтобы в один миг стать необыкновенно цивилизованными и необыкновенно белыми…

Карлос рассмеялся:

— Да, видно, у нас тут не стало лучше…

— Все отвратительно! Все скверно, все фальшиво! В особенности фальшиво! В нашей несчастной стране не осталось ничего настоящего, даже хлеб, который мы едим, уже не тот!

Карлос, откинувшись на спинку скамьи, медленно описал тростью полукруг:

— Остается вот это, тут все настоящее…

И указал на древние холмы, холм Милосердия и Утес, на дома, сбегавшие по их выжженным солнцем склонам. Там виднелись массивные стены монастырей, церкви, приземистые приходские строения, напоминая о тучных и флегматичных монахах, монахинях в покрывалах, праздничных шествиях, паломниках в одеяниях религиозных братств, улицах, усыпанных пучками укропа, связках люпина и бобовых стручков, прибитых на углах, и фейерверке во славу Иисуса. На вершине, омрачая сияющую синеву безобразием своих стен, стоял замок, запущенный и похожий на казарму, откуда во время оно под звуки исполняемого на фаготах гимна спускались мятежные солдаты в белых штанах. Под защитой замка в темных кварталах Сан-Висенте-э-да-Сэ тоскливо взирали на песчаную отмель в устье Тежо дряхлые особняки, с огромными гербами на потрескавшихся стенах, где в злословии, молитвах и за игрой в биску доживало свои последние дни худосочное и спесивое потомственное лиссабонское дворянство!

Эга задумчиво посмотрел:

— Да, ты прав, это, пожалуй, настоящее. Но столь нелепое и замусоленное! Не знаешь, куда обернуться… А если обернуться на самих себя, так еще хуже!

Вдруг он хлопнул Карлоса по колену, и лицо его просияло:

— Подожди-ка… Гляди, кто сюда едет!

Медленно приближалась изящная и добротная коляска, запряженная парой английских лошадей. Но друзей ждало разочарование. В коляске сидел белокурый юноша, белокожий, словно камелия, с пушком на губе, лениво откинувшись на спинку сиденья. Он жестом приветствовал Эгу, улыбнувшись нежной, девической улыбкой, Коляска проехала.

— Не узнал?

Карлос не мог припомнить.

— Твой бывший пациент! Чарли!

Карлос всплеснул руками. Чарли! Его маленький пациент! Ах, вот и свидетельство, что сам он уже немолод! А мальчуган хорош!

— Да, он очень мил. И весьма дружен с одним стариком, всегда с ним вместе… Но Чарли наверняка здесь С матерью, она где-нибудь прогуливается поблизости. Мы ее непременно встретим…

И они пошли по Авениде, посматривая по сторонам. И тут же увидели Эузебиозиньо. Он выглядел еще более мрачным и болезненным, а с ним под руку шла могучего телосложения дама, с ярким румянцем, в шелковом платье ананасного цвета. Они шли не торопясь, наслаждаясь солнцем. Эузебио даже не заметил друзей; понурый и вялый, он смотрел сквозь темные стекла пенсне на собственную тень, которая медленно двигалась рядом.

— Это страшилище — его жена, — пояснил Эга. — До того, как ты знаешь, наш Эузебио развлекался в домах терпимости, а потом влюбился в эту девицу. Ее отец, владелец ломбарда, как-то вечером застал их на лестнице за недозволенными удовольствиями… Что там было! Эузебио пришлось жениться. С тех пор его нигде не видно… Говорят, жена его поколачивает.

— Храни ее бог!

— Аминь!

Карлос, вспомнив о взбучке, заданной им Эузебио после истории с «Рогом Дьявола», поинтересовался, что поделывает Палма-Жеребец? Сей достойный субъект все еще загрязняет воздух вселенной своим присутствием? Загрязняет, ответил Эга. Литературу, правда, оставил и сделался доверенным лицом министра Карнейро; водит его испанку в театр, словно даму, под руку и усердно исполняет его политические поручения.

— Того гляди и сам станет депутатом, — добавил Эга. — А если у нас все так пойдет и дальше, то будет еще и министром… Уже поздно, Карлиньос. Может, сядем в экипаж и поедем в «Букетик»?

Было уже четыре часа, недолгое зимнее солнце побледнело.

Сели в экипаж. На Росио проехали мимо Аленкара, тот помахал им рукой. И тогда Карлос воскликнул, дав волю удивлению, испытанному им еще утром в «Брагансе»:

— Послушай, Эга. Ты теперь вроде близко сошелся с Аленкаром! Что за перемена?

Да, Эга теперь в самом деле высоко ценит Аленкара. Во-первых, в этом насквозь фальшивом Лиссабоне Аленкар остается единственным настоящим португальцем. Среди повального мошенничества он не утратил благородной честности. Кроме того, в нем есть верность, доброта, великодушие. Его отношение к маленькой племяннице трогательно. Он прекрасно воспитан, и наши молодые люди могут позавидовать его манерам. Небольшое пристрастие к вину не вредит его лирическому облику. И наконец, при нынешнем закате литературы стихи Аленкара выделяются правильностью, простотой, остатками искренних чувств. Как видишь, он — весьма достойный уважения бард.

— Вот, Карлиньос, до чего мы дошли! Поистине это ярче всего свидетельствует об ужасающем упадке Португалии за последние тридцать лет: мы настолько утратили наш характер и наш талант, что старый Томас, автор «Цветка страдания», Аленкар д'Аленкер, вдруг обретает черты Гения и Праведника!

Они все еще говорили о Португалии и ее бедах, когда экипаж остановился. С каким волнением увидел Карлос строгий фасад «Букетика», закрытые ставнями окошки под самой крышей, большой букет подсолнухов на изразцовом панно. На шум экипажа из дверей вышел Виласа, натягивая желтые перчатки. Он погрузнел, и весь его облик, от новой шляпы до серебряного набалдашника трости, говорил о важности его роли управляющего и почти полного хозяина этого просторного дома во время долгого изгнания Карлоса. Он тотчас представил Карлосу старого садовника, который жил тут с женой и сыном, охраняя пустой особняк. Потом выразил радость по поводу встречи друзей. И добавил, ласково-фамильярно похлопав Карлоса по плечу:

— А я, после того как мы расстались на вокзале Санта-Аполония, принял ванну в «Центральном» и не ложился. Большое удобство этот sleeping-car![173]Спальный вагон (англ.). Что касается прогресса, наша Португалия не хуже других! Я еще нужен вашей милости?

— Нет, благодарю, Виласа. Мы пройдемся по дому… Приходите обедать с нами. В шесть! Но только без опоздания, заказаны особые блюда…

Карлос с Эгой прошли через патио. Там еще сохранились рыцарские резные дубовые скамьи, торжественные, как хоры собора. Наверху, однако, прихожая без мебели, без обивки, с голыми стенами выглядела печально. Восточные материи, украшавшие ее наподобие шатра, мавританские подносы, блестевшие медью, статуя «Купальщицы», которая с опасливой улыбкой касается ножкой воды, — все это украшало теперь апартаменты Карлоса в Париже; в углу были составлены готовые к отправке другие ящики, в которых были упакованы лучшие фаянсовые изделия, вывезенные из «Берлоги». В просторном коридоре, где пол уже не был устлан ковром, их шаги прозвучали, как в покинутом монастыре. Потемневшие картины на библейские сюжеты являли в скудном освещении то костлявое плечо отшельника, то бледный оскал черепа. Холод пробирал до костей. Эга поднял воротник пальто.

В парадной зале мебель, обитая парчой цвета мха, была укутана, словно саванами, полотняными простынями, и от нее, как от мумий, пахло скипидаром и камфорой. А на полотне Констебля, прислоненном к стене, графиня де Руна, приподняв свою алую амазонку, казалось, хотела шагнуть за багетовую раму, чтобы тоже уйти отсюда и довершить распад несчастной семьи.

— Уйдем, — сказал Эга. — Здесь так мрачно!..

Но Карлос, бледный и безмолвный, открыл дверь бильярдной. В ней, самой большой зале «Букетика», недавно собрали, смешав искусства и века, словно в лавке старьевщика, всю роскошную мебель «Берлоги». В глубине, загораживая камин и господствуя надо всем своей величественной архитектурой, возвышался знаменитый шкаф времен Ганзейского союза с фигурами воинов, резными дверцами, четырьмя проповедующими евангелистами по углам, облаченными в хламиды, которые, казалось, развевал ветер пророчеств. Карлос тотчас заметил изъян во фризе у двух фавнов, состязавшихся в игре на флейте среди плодов земледелия. Один из них потерял свою козлиную ногу, другой — буколическую флейту…

— Экие варвары! — вскричал он в ярости, уязвленный в своей любви к искусству. — Такую мебель!..

Он встал на стул, чтобы осмотреть повреждение. Эга тем временем бродил среди прочей мебели: свадебных сундуков, испанских бюро, итальянских ренессансных буфетов, вспоминая веселый приют в Оливаесе, который они украшали, чудесные дружеские беседы по вечерам, обеды, фейерверк в честь Леонида… И все это прошло! Внезапно он споткнулся о шляпную коробку без крышки, набитую старьем — вуаль, разрозненные перчатки, шелковый чулок, ленты, искусственные цветы. Это были вещи Марии, найденные в каком-то углу «Берлоги», где они были брошены при переезде! И печальная игра случая — среди ее вещей, перемешанных, как в мусорной корзине, лежала старая бархатная туфля, старая домашняя туфля Афонсо да Майа! Эга быстро накинул на коробку развернутый коврик. И когда Карлос соскочил со стула, отряхивая руки от пыли и все еще кипя возмущением, Эга стал торопить его поскорей закончить горестное паломничество, омрачавшее радость этого дня.

— Выйдем на террасу! Посмотрим на сад и уедем!

Но им пришлось еще пройти через самое печальное место в доме — кабинет Афонсо да Майа. Замок поддавался туго. Карлос не мог открыть дверь, руки его дрожали. И Эга, тоже взволнованный, живо представил себе эту комнату, какой она была прежде: льющие розовый свет карсельные лампы, Преподобный Бонифасио на медвежьей шкуре и Афонсо в своем бархатном сюртуке, сидящий в старом кресле и стряхивающий пепел сигары себе на ладонь. Дверь поддалась — и все их волнение, увы, обернулось глупым фарсом: оба начали вдруг отчаянно чихать, задыхаясь от рассеянной повсюду тонкой пыли, которая щипала глаза и одуряла едким запахом: это Виласа, следуя рецепту, заимствованному из календаря, велел обильно посыпать мебель и покрывавшие ее чехлы белым перцем! Задыхаясь, ничего не видя, утопая в слезах, друзья наперебой продолжали чихать, и беспомощность их положения выводила их из себя.

Наконец Карлосу удалось отворить настежь обе половинки одного из окон. На террасе гасли последние лучи солнца. И, немного оправившись на свежем воздухе, друзья стояли молча, вытирали глаза, и то одного, то другого снова одолевало запоздалое чиханье.

— Что за дьявольский рецепт! — возмущенно воскликнул Карлос.

Эга, спасаясь от перца с платком у носа, обо что-то споткнулся и налетел на софу.

— Вот идиотство! Я расшиб коленку!..

Он снова оглядел комнату, где вся мебель пряталась, под белыми саванами. И понял, что споткнулся о старую скамеечку с бархатной подушкой, на которой спал старый Бонифасио. Бедный Бонифасио! Что с ним сталось?

Карлос, присевший на низкие перила террасы среди пустых вазонов, рассказал Эге о кончине Преподобного Бонифасио. Он закончил свои дни в Санта-Олавии, от всего отрешившийся и настолько растолстевший, что уже не мог двигаться. И Виласа возымел поэтическую мысль, возможно, единственную в его жизни, и велел поставить коту памятник — простую плитку белого мрамора возле розового куста под окнами спальни Афонсо да Майа.

Эга тоже сел на перила, и оба молча задумались. Внизу, в саду с посыпанными песком дорожками, чистом и застывшем в своей зимней наготе, царило уныние заброшенного приюта, который никому уже не нужен; прозелень покрывала пышные формы Венеры Кифереи; кипарис и кедр старились вместе, подобно друзьям-отшельникам; и медленнее капали слезы каскада, печально разбиваясь о мрамор чаши. А в глубине, точно холст мариниста в каменной рамке высоких домов, открывалась с террасы «Букетика» гладь Тежо и склон холма; в тот вечер и пейзаж предстал перед друзьями задумчивым и печальным: на видимой полоске воды пароход с крытой палубой отправлялся в плавание и вскоре исчез, словно поглощенный коварной морской пучиной; на вершине холма мельница неподвижно застыла в холодном воздухе; а в окнах домов у реки умирал солнечный луч, гаснущий, тонущий в первом пепле сумерек, как последний отблеск надежды на подернутом грустью лице.

Тогда, в этом безмолвии одиночества и запустения, Эга, глядя вдаль, медленно произнес:

— Так ее замужество было для тебя полной неожиданностью, ты ни о чем не подозревал?

— Ни о чем… Узнал неожиданно в Севилье из ее письма.

Это и была потрясающая новость, которую Карлос сообщил Эге еще утром, после первых объятий на вокзале Санта-Аполония. Мария Эдуарда выходит замуж.

Она объявила об этом Карлосу в кратком письме, которое он получил в усадьбе Вилья-Медины. Она выходит замуж. Ее решение не казалось скоропалительным, принятым по сердечной слабости; оно явно было выношенным и созревшим. В письме она писала, что «много думала, много размышляла…». Впрочем, жениху уже под пятьдесят. И Карлосу виделся союз двух существ, обманутых жизнью, много страдавших, усталых или боящихся одиночества, которые, оценив друг в друге серьезные достоинства сердца и ума, объединили остатки душевной теплоты, радости и мужества, чтобы вместе встретить старость…

— Сколько ей лет?

Карлос полагал, что ей сорок один — сорок два. В письме она говорит, что «моложе жениха всего на шесть лет и три месяца». Его зовут месье де Трелен. По всей вероятности, он — человек свободомыслящий, лишенный предрассудков, наделенный добрым и отзывчивым сердцем, ибо пожелал взять Марию в жены, зная обо всех ее заблуждениях.

— Он знает все? — спросил Эга, спрыгивая с перил.

— Думаю, что не все. Она пишет, что месье Трелен знает о ее прошлом, «обо всех ошибках, в которые она впала по неведению». Отсюда можно сделать вывод, что он знает не все… Ну, идем, уже поздно, а я хочу еще взглянуть на мои комнаты.

Они спустились в сад. Прошли по аллее, где когда-то цвели розы, посаженные Афонсо. Под двумя багряниками еще сохранилась пробковая скамья; на ней сидела Мария, когда приезжала сюда, и составляла букет, который увезла с собой на память. Эга на ходу сорвал последнюю цветущую маргаритку.

— Она по-прежнему живет в Орлеане, да?

— Да, — ответил Карлос, — под Орлеаном, на вилле под названием «Les Rosieres»[174]«Розовые кусты» (фр.)., которую она там купила. Жених, видимо, владелец какого-нибудь маленького chвteau[175]Замка (фр.)., поблизости. Она называла его «соседом». Он, разумеется, gentilhomme campagnard[176]Сельский дворянин (фр.). из хорошего рода и с состоянием…

— Она-то ведь живет на деньги, которые ты ей даешь?

— Я думал, Виласа говорил тебе об этом, — промолвил Карлос. — Она решительно отказалась от своей доли наследства… И Виласа оформил на нее дарственную запись, по которой она получает двенадцать конто ренты…

— Превосходно. Она писала что-нибудь о Розе?

— Да, вскользь, что Роза здорова… Должно быть, уже взрослая девушка.

— И должно быть, прехорошенькая!

Они поднялись по железной винтовой лестнице, которая вела из сада прямо на половину Карлоса. У застекленной двери Эга снова остановился и задал последний вопрос, дабы полностью удовлетворить свое любопытство:

— И как ты принял эту новость?

Карлос закурил сигару. Затем, бросив спичку на железный балкончик, увитый плющом, сказал:

— Как исход, окончательную развязку. Как если бы она умерла, с ней умерло все прошлое, и теперь она возрождается в другом образе. Это уже не Мария Эдуарда. Это мадам Трелен, французская дама. И с этим новым именем все, что было, кончилось, кануло в бездну: прошлое погребено, от него не осталось даже воспоминания… Вот как я принял эту новость.

— Ты в Париже никогда не встречал сеньора Гимараэнса?

— Нет, ни разу. Он, должно быть, умер.

Они вошли в комнату Карлоса. Виласа, ожидая, что Карлос посетит «Букетик», велел ее подготовить; и она сияла холодной чистотой — гладкий мрамор пустых комодов, непочатая свеча в подсвечнике, бумазейное покрывало, аккуратно сложенное на кровати без полога. Карлос положил шляпу и трость на свой старый рабочий стол. Потом сказал, как бы подводя итог:

— Вот тебе наша жизнь, милый Эга. В этой комнате я не один вечер страдал в полной уверенности, что для меня все кончено… Думал убить себя. Думал уехать к траппистам… И все было непоправимо, безысходно… Но вот прошло десять лет — и я снова здесь…

Он остановился перед зеркалом, висевшим между двумя резными дубовыми консолями, пригладил усы и грустно улыбнулся:

— Да еще растолстел!

Эга тоже обвел комнату задумчивым взглядом.

— А помнишь, как однажды ночью я пришел сюда, наряженный Мефистофелем, в полном отчаянии?

Карлос издал восклицание. В самом деле — Ракел! Что Ракел? Что стало с Ракелью, цветком земли Иудейской?

Эга пожал плечами:

— Здесь она — превратилась в настоящее страшилище.

Карлос пробормотал: «Бедняжка!» Вот и все, чем была помянута великая романтическая страсть Эги.

Карлос наткнулся на портрет, забытый на полу у окна и повернутый к стене. Это был портрет его отца, Педро да Майа, — замшевые перчатки в руке, большие арабские глаза на печальном и бледном лице, пожелтевшем от времени. Карлос поставил портрет на комод. И слегка обмахнул его платком.

— Больше всего мне жаль, что у меня нет портрета деда!.. Во всяком случае, этот я увезу в Париж.

Эга, утонувший в глубине мягкой софы, спросил, не пробуждалось ли у Карлоса в последние годы смутное желание вернуться в Португалию…

Карлос посмотрел на него с испугом. Зачем? Чтобы уныло бродить от Клуба до Гаванского Дома? Нет! Париж — единственное место на земле, соответствующее тому образу жизни, который он окончательно избрал: «богатый человек, живущий в свое удовольствие». Прогулка верхом в Булонском лесу; завтрак у Биньона; прогулка в коляске по Бульвару; час в клубе за газетами; фехтовальный зал; вечером — Comedie Francaise или soiree; летом — Трувиль, зимой — охота на зайцев; и в течение всего года — женщины, бега, научные занятия, bric-a-braque и немного blague. Что может быть более безобидным, более пустым и более приятным?

— Вот тебе человеческая жизнь! За десять лет со мной ничего не случилось, не считая того, что однажды сломался мой фаэтон по дороге в Сен-Клу. О чем сообщила «Фигаро».

Эга встал, безутешно развел руками:

— Мы проиграли жизнь, друг мой!

— Я тоже так полагаю… Но ведь и все ее в той или иной мере проигрывают. Та жизнь, которую мы создаем в своем воображении, в реальности всегда терпит крах. Каждый из нас говорит себе: «Стану таким, потому что истинная красота в том, чтобы быть таким». И никто не становится таким, а всегда «этаким», как говаривал бедняга маркиз. Порой из нас получается даже нечто лучшее, но непременно другое.

Эга молча вздохнул в знак согласия и начал натягивать перчатки.

В комнату проникли холодные и печальные зимние сумерки. Карлос надел шляпу, и друзья спустились по лестнице, обитой вишневым бархатом, мимо все еще висевшего на стенах старинного оружия. Выйдя на улицу, Карлос остановился и долго смотрел на огромный темный дом, который в этот сумеречный час выглядел еще более мрачным и похожим на церковное строение: суровые стены, ряды черных закрытых окон, в первом этаже забранных решетками; безмолвный, навсегда покинутый, несущий печать разрушения.

Волнение охватило душу Карлоса, и он пробормотал, беря Эгу под руку:

— Странно! Я прожил в этом доме всего два года, а мне кажется, что в нем прошла вся моя жизнь!

Эга не удивился. Ведь именно здесь, в «Букетике», Карлос пережил то, что придает жизни вкус и смысл, — страстную любовь.

— И многие другие вещи придают жизни смысл и вкус… Это всего лишь старая романтическая идея, милый

Эга!

— А мы-то с тобой кто? — воскликнул Эга. — Кем мы были начиная с коллежа, с экзамена по латыни? Мы и были романтиками — существами низшего порядка, которые в жизни руководствуются не разумом, а чувствами…

Но Карлос вовсе не был уверен в том, что счастливее те, кто живет разумом и никогда не поступает вопреки ему, идет на муки, лишь бы сохранить верность своему направлению, кто всегда сух, непреклонен, логически неуязвим, кто живет, не ведая сердечных потрясений…

— Ты прав, они тоже несчастливы, — ответил Эга. — Со стороны, на первый взгляд, кажется, что они всех лишают утешения. А в душе, наедине с собой, они, пожалуй, сами безутешны. Это доказывает, что в нашем прекрасном мире можно жить либо без рассудка, либо без вкуса к жизни…

— В общем, не стоит труда жить…

— Это зависит целиком от пищеварения! — заключил Эга.

Оба засмеялись. Затем Карлос уже серьезно изложил свою теорию жизни, теорию окончательную, построенную им на основе опыта; ею он теперь и руководствовался. Ничего не желать и ничего не бояться… Не предаваться надежде — и отчаянию. Все, что приходит, и все, что уходит, принимать спокойно, как смену ненастных и погожих дней. И в подобном умиротворении не мешать комочку организованной материи, именуемому «я», увядать и разлагаться, пока оно не возвратится в бесконечность вселенной и не растворится в ней… Не следует ничего жаждать… Но главное — не следует ничем огорчаться.

Эга согласился с ним. За не столь уж долгие годы жизни он убедился прежде всего в бесполезности всяких усилий. Не стоит труда делать шаг навстречу чему бы то ни было на земле, потому что, как говорит Екклезиаст, все кончается разочарованием и прахом.

— Если бы мне сказали: поспеши — и тебя ждет богатство Ротшильда или императорская корона Карла Пятого, я бы не прибавил шагу… Нет, я не изменил бы неторопливого, осторожного, размеренного, безопасного шага, каким только и нужно идти по жизни.

— Я тоже, — решительно и убежденно поддержал друга Карлос.

И оба замедлили шаг, спускаясь по Рампа-де-Сантос, словно и вправду это был их жизненный путь, по которому они, зная, что впереди лишь разочарование и прах, должны идти неторопливо и достойно. Длинной вереницей огней засиял Атерро. Внезапно Карлос всплеснул руками от досады:

— Надо же! Приехать из Парижа с таким аппетитом и забыть заказать к обеду большое блюдо свиной колбасы с горошком.

Эга напомнил ему о времени. И Карлос, до той минуты весь ушедший в воспоминания о прошлом и размышления о смысле жизни, вдруг заметил наступившую темноту и зажженные фонари. Под газовым фонарем он взглянул на часы. Четверть седьмого!

— О, проклятье!.. А я сказал Виласе и всем остальным, чтобы они были в «Брагансе» ровно в шесть! И ни одного экипажа!

— Постой! — воскликнул Эга. — Вон едет конка, мы успеем.

— Успеем!

И друзья прибавили шагу. Карлос, бросив сигару, говорил на легком холодном ветру, дувшем в лицо:

— Экая досада, что я забыл о колбаске! Ну, черт с пей. Зато мы усвоили окончательную теорию жизни. В самом деле, нет смысла делать усилия, бежать навстречу чему бы то ни было…

Эга, тяжело дыша и выбрасывая далеко вперед тощие ноги, добавил:

— Ни к любви, ни к славе, ни к деньгам, ни к власти…

Вдали, в темноте, красный фонарь конки остановился. А у Карлоса и Жоана да Эга родилась новая надежда и потребовала от них нового усилия:

— Еще успеем!

— Еще успеем!

Снова фонарь двинулся и стал удаляться. Тогда, чтобы нагнать конку, друзья пустились бежать со всех ног по Рампа-де-Сантос и по Атерро в сиянии взошедшей над ними луны.


Читать далее

СЕМЕЙСТВО МАЙА
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
X 13.04.13
XI 13.04.13
XII 13.04.13
XIII 13.04.13
XIV 13.04.13
XV 13.04.13
XVI 13.04.13
XVII 13.04.13
XVIII 13.04.13
КОММЕНТАРИИ 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть