Глава вторая. ГОЛУБЫЕ МУНДИРЫ

Онлайн чтение книги Севастопольская страда. Том 3
Глава вторая. ГОЛУБЫЕ МУНДИРЫ

I

Трехмесячный отпуск, данный Дмитрию Дмитриевичу Хлапонину для восстановления здоровья, кончался в марте, и нужно уже было или ехать в Севастополь, или хлопотать, чтобы отпуск продлили еще хотя бы на месяц.

Но как-то совершенно помимо медицины и медиков Елизавета Михайловна получила уверенность, что если что и способно будет окончательно восстановить прежний духовный облик ее мужа, то это — возвращение его к своей батарее, в круг людей, с которыми, хорошо ли, плохо ли, прожил он свою жизнь, начиная с поступления в кадетский корпус.

Ту явную для всех неловкость, которую он ощущал и проявил, соприкасаясь с чужими ему интересами, она объясняла не затрудненною только работой мозга, а больше тем, что он попал в малознакомую ему вообще штатскую обстановку; батарея его там, в Севастополе, должна была довершить его лечение.

Но в то же время вполне очевидно было Елизавете Михайловне, что это за страшно ядовитое лекарство — батарея в Севастополе!.. С таким огромным трудом спасшая мужа от смерти, она могла лишиться его, может быть, в первый же день, как только он примет вновь свою батарею.

Не раз и не два возникала в ее памяти ужасная картина канонады в октябре: потрясающий гул и грохот, беспросветный дым, ядра, летевшие в госпиталь, сотни жестоко изувеченных солдат и офицеров и, наконец, эти кровавые носилки, с которых тускло глянули на нее лишенные малейших проблесков мысли глаза мужа…

И все это вот-вот могло повториться вновь, только с другим уже концом. Когда она думала об этом, ей неотвязно приходил на мысль шиллеровский «Кубок» и тоскливо звенели в душе последние его строчки:

Приходит, уходит волна быстротечно,

А юноши нет и не будет уж вечно!

Она узнала, правда, в Москве, что семнадцатая артиллерийская бригада, в которой служил муж, вместе с семнадцатой пехотной дивизией стоит в резерве на Инкерманских высотах, но никто, конечно, не мог бы сказать ей, долго ли она будет стоять там и не пошлют ли ее на какой-нибудь бастион как раз перед их приездом в Севастополь.

Когда получился на адрес ее брата, Волжинского, казенный серый пакет с крупными сургучными печатями, принесший известие о смерти Василия Матвеевича, он, конечно, не мог не дать нового направления ее мыслям: он как бы приносил разрешение на отсрочку отпуска, на задержку отъезда туда, в грохочущий, огненный Севастополь, потому что рядом с Севастополем становилась теперь вдруг деревня Хлапонинка.

— Во всяком случае надо написать письмо туда, — что там такое случилось, отчего умер скоропостижно Василий Матвеич, — говорила Елизавета Михайловна мужу вечером в этот день.

— Написать письмо?.. Кому же туда писать письма? — равнодушно, не повышая голоса, спросил Дмитрий Дмитриевич.

Это равнодушие к смерти дяди и к возможности наследовать от него свою родовую Хлапонинку было неприятно Елизавете Михайловне прежде всего тем, что являлось как бы очевидным последствием незалеченной еще, неизбытой контузии.

— Как же так «кому писать»!.. Как будто уж действительно некому там будет прочитать нашего письма и на него что-нибудь ответить, — сказала она недовольно.

— Гм… Кому же все-таки? — так же равнодушно снова спросил он.

— Можно написать конторщику или бурмистру Акиму… Наконец, даже и Степаниде.

— Воспаление в легких, должно быть, — подумав, медленно отозвался Хлапонин. — А иначе от чего же еще мог он помереть так скоро?

— Ну, хорошо, допустим, что воспаление в легких… Но ведь, может быть, тебе и в самом доле придется хлопотать насчет ввода во владение Хлапонинкой, как же тогда?

— Если бы вводиться, то пристав так бы и написал, я думаю.

— А может быть, это просто само собой разумеется, поэтому-то он и не писал. Почем же мы с тобой знаем? — возразила она.

Дмитрий Дмитриевич посмотрел на жену долгим и несколько как будто удивленным ее суетностью взглядом и сказал совершенно для нее неожиданно:

— Что же там вводиться?.. Вводиться!.. Я ведь их все равно отпустил бы, если бы даже, допустим, я и ввелся.

— Как отпустил бы? Всех? — изумилась она.

— А что же?.. Людьми торговать нам?

— Почему же именно торговать? Что ты говоришь такое?

По привычке она протянула руку к его лбу, пощупала, не горяч ли; лоб был холодный.

— А раз людей отпустить, надо им и землю, — как же иначе? — продолжал он нить своей мысли, точно боясь, что она оборвется и он не поймает ее концов, если ответит на вопрос жены.

Она же тем временем припомнила, как он, ее странный Митя, сказал Терентию Чернобровкину, когда уезжал из Хлапонинки: «Я не умею быть помещиком!» — и смотрела на него, улыбаясь по-матерински.

— Ну, хорошо, хорошо! Людей отпустить на волю, землю им отдать, но ведь для этого все равно надо хоть на время стать владельцем Хлапонинки!

— А тебе разве так хочется этого? — вдруг спросил он, совершенно серьезно и даже как будто укоризненно на нее глядя.

Она обняла его.

— Милый, я тебя ведь вполне понимаю, конечно! Тебе все это кажется таким трудом непосильным, что ты заранее готов от всего отказаться… Если бы нашелся у тебя еще один дядя и отказал бы тебе, допустим, дом в Москве на Мясницкой, ты тоже сказал бы, конечно: «Да, вот изволь тут еще с домом возиться… А вдруг в нем полы уж гнилые, — чини тут полы… А может, печи дымят, или его весь снаружи штукатурить и белить надо…»

Он молчал на это, она же провела мягкой и теплой рукой по его волосам, неумеренно отросшим за последнее время, и добавила:

— Это ведь у тебя от твоей контузии: каждое дело вообще кажется тебе еще очень тяжелым. Вот так же точно и с батареей твоей будет, когда приедем в Севастополь.

— Нет, батарея — там ничего тяжелого нет, — тут же отозвался он. — Там все просто очень. И дом в Москве, это — совсем не то, что имение.

— Ну, вот, — вот и хорошо! В чем же дело тогда? — улыбнулась она. — Продадим давай имение и купим себе дом в Москве!

Он посмотрел на нее еще серьезней, чем недавно.

— То есть усадьбу, одну усадьбу продадим, ты хочешь сказать? Гм… усадьбу… Это бы можно, разумеется, а кто же ее купит у нас, одну усадьбу?.. И сколько же дать за нее могут? Гроши ведь, одни гроши… Дом плохой, старый. Кому он нужен там?

В это время к ним в комнату вошел Волжинский, и к нему обратилась Елизавета Михайловна:

— Ну, напрасно нас начал ты сегодня помещиками звать!

— А что? Разве уж именье тю-тю? — удивился и обеспокоился Волжинский.

— Другие наследники нашлись, а?

— Нет, не то… Другие или нет, еще пока неизвестно, но ты подумай только: ведь крестьян всех надо будет отпустить на волю, не так ли?

— Д-да-а, конечно, не мешало бы!.. Хотя можно бы ведь сначала просто перевести с барщины на оброк, как это кое-кто делает.

— Это ты, западник, так думаешь? — вдруг запальчиво с виду спросил его Хлапонин, и Волжинский заходил по комнате, сильно стуча каблуками.

— Конечно, — сказал он, остановясь, — отпустить необходимо, это так!

Дико и глупо, что и говорить, только мне-то, мне-то как расстаться с мыслью, что у меня зятек помещиком стал! Эх, не понимают люди, в чем смысл жизни!.. Отпустить же, раскрепостить рабов надо, об этом нет спора, иначе ты будешь не европеец… Ведь ты, например, и контужен только потому, что у нас еще крепостное право, а не будь его…

— Ну, вот видишь, сам повторяешь, что Митя, — перебила Елизавета Михайловна, — но ведь не с пустыми же руками крестьян наших на волю пустить, надо же им и землю дать, а?

— Огородную? — быстро спросил Волжинский.

— Какую землю, Митя? — спросила мужа Елизавета Михайловна, чуть сдерживая улыбку.

— И как же они без полевой? Откуда же хлеб будет? — угрюмо спросил в свою очередь Хлапонин.

— Откуда? Арендовать будут, конечно, твою землю, — повернувшись на каблуке, ответил Волжинский. — Разумеется, по божеским ценам, а не по каким-нибудь арапским.

Хлапонин посмотрел на него пристально, решил, что он просто-напросто шутит, и махнул в его сторону рукой.

А Елизавета Михайловна обратилась к брату с веселой усмешкой:

— И вот, представь теперь, что у нас получается от всего нашего богатого наследства! Одна-единственная усадьбишка, которая — ну, что может стоить? Дом старый, крыша на нем камышовая, сад… Не знаю, право, много ль он дает яблок… Вообще совсем грошовое оказалось наше наследство! Ну, кто в такой глуши может купить у нас эту усадьбу? Кому она там нужна?

Волжинский пытливо глядел на сестру, стараясь понять, что произошло в этой комнате без него, и не сговорились ли просто супруги его поморочить несколько, но, переведя взгляд на зятя, убедился, что он совершенно серьезен, и сказал ему:

— У декабристов было такое убеждение, — хотя у самых только крайних, — освобождать — так уж с землей, а не от земли, но все-таки, мне кажется, Митя, что ты, пожалуй, забегаешь вперед…

— Нет, это ты забегаешь вперед, — медленно, однако веско проговорил Хлапонин.

— Я забегаю? Каким это образом?

— Да очень простым… Прежде всего ты не знаешь моего дядюшки… Он ведь и после смерти своей даже…

— Способен на всякую гадость, ты хочешь сказать? — весело уже перебил Волжинский.

— И способен, вполне способен, — серьезно ответил Хлапонин.

Елизавета Михайловна не возобновляла уже больше разговоров о наследстве ни в этот день, ни в следующее утро, видя, что они неприятны мужу; но письма все-таки решила написать: одно — ключнице Степаниде, в надежде что на него постарается ответить конторщик Петя, чтобы показать, какой у него кудрявый почерк, а другое самому становому приставу Зарницыну, с которым познакомились они на праздниках… Она полагала, что если пристав счел нужным прислать в казенном пакете извещение о смерти Василия Матвеевича, то, конечно, он лучше других знал и то, оставил ли покойный духовное завещание и как им придется поступить, если не оставил.

Их московский адрес пристав, конечно, нашел среди записей Василия Матвеевича, и в этом вопросе осведомленности его она не удивлялась. Однако написать ему письмо ей так и не пришлось.

Незачем было писать: она узнала все, что хотела узнать, на следующий день, притом в Москве, от молодого офицера в голубом мундире, который посетил ее мужа, не будучи с ним лично знаком, просто по обязанностям своей службы.

II

Жандармский поручик Доможиров, войдя в прихожую и встреченный камердинером Волжинского Дементием, прежде всего осведомился у него, здесь ли проживает артиллерии штабс-капитан Хлапонин, потом начал неторопливо раздеваться. Фамилию свою он сказал вполне отчетливо, и Дементий так же отчетливо повторил ее, хотя и вполголоса, Елизавете Михайловне.

Конечно, Хлапонина подумала, что это — какой-нибудь бывший сослуживец ее мужа, перешедший из артиллерии в корпус жандармов, и тут же повела его в комнату к Дмитрию Дмитриевичу, а сама следила глазами за мужем, вспомнит ли он сразу этого Доможирова.

Увидела, что не вспомнил: заметила, что даже как-то озадачен его появлением; поручик же Доможиров оказался очень вежлив, воспитан и, главное, внимателен к нему.

Сказал, что рад видеть защитника Севастополя, тем более раненого или если даже и контуженного, то с тяжелой формой контузии; добавил, что в обязанности его входит заботиться о проживающих в Москве пострадавших на войне офицерах.

Он даже спросил, не нуждаются ли они в пособии от казны, хватает ли им жалованья на жизнь в Москве и на лечение, чем расположил Елизавету Михайловну в свою пользу. Ей даже почудилась в его словах и манере говорить как бы некоторая зависть к ее мужу, побывавшему там, в Севастополе, в самом жестоком огне артиллерийского боя.

В талии он был гибок, — в нем чувствовался хороший танцор; несколько крупноватые черты лица были как бы вывеской его природного добродушия; глаза же он то и дело щурил: должно быть, они были очень чувствительны к резкому свету ясного морозного дня, и цвета их не могла различить Елизавета Михайловна, только догадывалась, что должны быть серыми, под цвет светлых волос, стоявших ежиком.

Что же касалось мужа, то она замечала, что визитер этот очень ему неприятен; на его вопросы он отвечал односложно и часто взглядывал на нее вопросительно. Эти вопросительные взгляды мужа она понимала так: «Не знаешь ли ты, что ему от нас нужно?» Этого она не знала и едва заметно недоумевающе пожимала плечами.

— Скажите, ведь вы, должно быть, живете здесь у своих родственников?

— полюбопытствовал голубой поручик, обращаясь непосредственно к ней.

— Да, у моего брата, адъюнкт-профессора, — ответила она, стараясь понять и не понимая все-таки такого невинного, впрочем, любопытства.

— Да-да, адъюнкт-профессора Волжинского, — подхватил он, как будто только что припомнив это, и улыбнулся бегло.

Улыбался он часто, но именно как-то бегло, на один миг, что отмечала про себя Елизавета Михайловна, как будто улыбка прилетала всякий раз к нему откуда-то издали и, чуть только усевшись на его толстоватые губы, тут же вспархивала прочь.

— Вы, что же, к своему брату сюда прямо из Севастополя? — спросил он, обращаясь при этом не к ней, а к ее мужу.

— Нет, не прямо сюда, не прямо… Мы заезжали по дороге… в одно имение в Курской губернии, — медленно и совсем уже нелюбезно ответил Дмитрий Дмитриевич и так выразительно посмотрел на жену, что даже и голубой визитер мог бы перевести его взгляд приблизительно так: «Не можешь ли ты как-нибудь его спровадить?»

— Ах, вот вы как? В именин сначала отдыхали! И тоже у своих родственников? — непринужденно спросил между тем голубой.

— У моего родного дяди, — постучав пальцами по столу, ответил Хлапонин.

— Вот видите-с! Родственные заботы о вас, уход примерный с его стороны — это вам помогло, конечно, — тут же участливо отозвался поручик и добавил, казалось бы, совершенно беспечно:

— Он как же дядя вам — с материнской стороны или по отцу?

— Хлапонин была его фамилия… так же, как и моя, — недовольно ответил Дмитрий Дмитриевич, но Доможиров поднял удивленно брови, еле заметные впрочем (усы у него тоже плохо росли), и Елизавета Михайловна разглядела, наконец, что глаза у него какие-то темно-свинцовые.

— Была, вы сказали? Как же так была? — и теперь улыбнулся продолжительнее, чем обычно, как будто желая этим выразить, что понимает его обмолвку и относит ее за счет контузии.

— Да вот оказалось так, что именно была… Пристав становой прислал оттуда письмо… Умер будто бы дядя, — с усилием проговорил Дмитрий Дмитриевич, а Елизавета Михайловна добавила:

— По-видимому, от воспаления в легких, потому что скоропостижно как-то умер.

— Ах, так вот оно что-о! — протянул сожалеющим тоном жандарм. — Умер, бедный, и вы даже не знаете, от какой болезни!.. А пристав разве не написал вам этого в письме?

— Нельзя и письмом назвать эту бумажку, какую он нам прислал, — ответила за мужа Елизавета Михайловна. — Это было, как бы сказать, полицейское извещение о смерти, и только.

— Ну да, ну да, должностная бумажка, — понимающе кивнул головой поручик. — Должно быть, он думал, что подробности напишет кто-нибудь из дворни?

— Очевидно, именно так, но ведь никто из дворни там нашего московского адреса не знает, — сказала Елизавета Михайловна.

— Что же так? — удивился поручик. — Ведь дядюшка ваш, я думаю, по-родственному сам вас и провожал на станцию? — по-прежнему как-то беспечно и пусто и ненужно спросил Доможиров и поглядел тут же на ногти своей левой руки.

Этого пустого с виду вопроса все о том же дяде, а кроме того пристального внимания к своим ногтям со стороны молодого жандарма достаточно было для Елизаветы Михайловны, чтобы она поняла вдруг, что визитер их имеет и еще какие-то задние мысли, а не только заботу об ее муже, пострадавшем при защите Севастополя; в то же время она заметила, что и муж ее становится все более нетерпелив и беспомощен.

— Дядя не провожал нас на станцию, — вдруг ответил он, в упор глядя на поручика.

— Не провожал даже? Вот видите как! Должно быть, уж и тогда чувствовал себя нездоровым, — как бы внезапно догадался жандарм.

Дмитрий Дмитриевич беспомощно поглядел на жену по усвоенной в последние месяцы привычке прибегать к ее помощи во всех затруднительных и раздражающих случаях, и жандарм перехватил этот взгляд и сам обратился к Елизавете Михайловне самым вежливым тоном и с самой сладкой улыбкой:

— Не могу ли я попросить у вас стакан чаю, мадам?

Это обращение его вышло до того неожиданным, что Елизавета Михайловна начала даже извиняться, что не догадалась сделать этого сама, и вышла из комнаты, а жандарм, оставшись наедине с Хлапониным, как он и хотел, вынул небольшую записную книжечку из бокового кармана мундира и, заглянув в нее бегло, спросил вдруг:

— Скажите, господин капитан, вы ведь знали там, у вашего дяди, крепостного крестьянина Терентия Чернобровкина?

— Терентия? Как же не знал? Знал и давно знаю, — невольно оживившись при таком повороте разговора, ответил Хлапонин и теперь уже смотрел на жандарма неотрывно, ожидая объяснений.

— Давно его знаете, вы говорите? А как именно давно? — спросил жандарм.

— Это что же такое? Допрос, что ли? — очень удивился Хлапонин и встревоженно перевел глаза на дверь, в которую вышла жена.

— Нет, какой же допрос, — отозвался жандарм, впрочем, не улыбаясь. — Беседа у вас же на квартире разве называется допросом? — И добавил как будто между прочим:

— Скажите, этот Чернобровкин здесь теперь, с вами, в Москве?

Дмитрий Дмитриевич отшатнулся на спинку стула, поглядел на дверь, но овладев собою, спросил сам и даже с любопытством:

— А разве его нет в Хлапонинке? Куда же он делся?

Голубой поручик теперь уже не щурил глаза, — напротив, он и не мигал даже, он смотрел неподвижно, уставясь в глаза Хлапонина.

— Чернобровкин бежал, как вам хорошо это известно, — сказал он с оттенком презрения к нему, не умеющему как следует притворяться.

Этот неподвижный жандармский взгляд с оттенком презрения вздернул Хлапонина. Он теперь уже не взглянул на дверь. Он нашел в себе самом силы противостать голубому.

— Мне известно, вы говорите, господин поручик? Нет, мне неизвестно, что он бежал… А что он был назначен в ополчение, это я знал и даже с дядей говорил об этом. Но чтобы бежал он… Когда же это бежал?

— Совершив свое злодейское преступление, конечно, он должен был бежать, как же иначе? — сказал поручик, все так же не щуря уж глаз.

Как раз в это время Дементий, который мало был похож на камердинера, а больше на «кухонного мужика», внес на подносе стакан чаю, вазочку сахару и сухари, а следом за ним вошла и Елизавета Михайловна.

— Слышишь, Лиза, Терентий, оказывается, бежал! — тут же обратился к ней Хлапонин. — И… что такое еще он сделал? Да, злодейское преступление какое-то сделал, потом бежал.

Дементий ушел, а Елизавета Михайловна не села на свое прежнее место, очень пораженная тем, что услышала о Терентии. Только теперь поняла она, зачем именно пришел к ним этот жандармский поручик, и тут же связала смерть Василия Матвеевича со словами «злодейское преступление».

— Уж не убил ли он Василия Матвеевича, а? — спросила она встревоженно и мужа и одновременно поручика в голубом мундире.

А поручик Доможиров, не прикасаясь к стакану, переводил заострившиеся глаза с нее на ее мужа, стараясь не пропустить ни одной черточки на их изумленных лицах. И это была решающая для них минута.

Он пришел с готовым уже обвинением против них обоих, создавшимся отчасти там, в Хлапонинке, у станового пристава Зарницына, но в большей части уже здесь, в жандармском управлении, а между тем не поддельно изумил и этого контуженного штабс-капитана и его красивую спокойной красотой жену.

До чая он не дотронулся, он продолжал наблюдать их обоих, постепенно теряя то одно, то другое из своей предвзятой уверенности в том, что они — сообщники Терентия Чернобровкина. Он даже сказал, поднимаясь:

— Очень прошу прощения за беспокойство, какое я вам принес, но, знаете ли, служба, я действую по приказанию своего начальства… И я бы посоветовал вам вот что: если только позволит вам состояние здоровья, господин капитан, не проедетесь ли вы со мной в наше жандармское управление?

— Вы… арестовать его хотите? — вскрикнула испуганно, заломив руки, Елизавета Михайловна. — За что? За что?

— Не арестовать, помилуйте, что вы! — И даже дотронулся до ее рук жандарм, как бы стараясь хоть этим ее успокоить. — Не арестовать, а только дать свои показания по этому делу, которые будут там записаны, понимаете?

Свидетельские показания только!

— Свидетельские? — повторила она. — Но ведь он один не в состоянии будет, нет, он никуда не ходит один, а всегда со мною.

— С вами он может быть и теперь, прекрасно! И вы тоже дадите свои показания, мадам! И я уверен, что они для нас будут очень ценны!

— На дворе сейчас холодно, — сказала она беспомощно.

— Не очень холодно, уверяю вас… Наконец, закутайте его как-нибудь потеплее.

— Поедем, поедем, Лиза! — решительно выступил вперед Хлапонин. — Я готов.

— Разумеется, лучше вам сейчас же отделаться от этой обязанности, чем ждать и думать, что вам что-то такое угрожать может, — тоном совершенно дружеским уже советовал жандарм и вдруг спросил Хлапонина как бы между прочим:

— Насчет Гараськи вы тоже ведь можете дать показание?

— Какого Гараськи? — удивленно поглядел на него Хлапонин.

— Ну, этого там, сообщника Чернобровкина, — беспечно сказал поручик.

— Гараську никакого не знаю, — подумав, ответил Хлапонин.

— Ну, вот видите, другого преступника вы даже и не знаете… тем лучше для вас. Одевайтесь — и едем в управление. Поговорите там с подполковником Раухом, показания ваши запишут, и все…

III

Жандармское управление, куда в извозчичьей карете приехали вместе с поручиком Доможировым Хлапонины, помещалось в обширном, но почему-то очень неприглядном и даже обшарпанном снаружи двухэтажном каменном доме с антресолями и балконом вверху. Для того чтобы говорить с полковником Раухом, нужно было подняться во второй этаж.

Воздух в коридоре, по которому проходили Хлапонины вслед за Доможировым, был застоявшийся, затхлый — казенный; пахло сургучом, известкой и почему-то мышами.

Поручик попросил Елизавету Михайловну посидеть в небольшой комнате перед кабинетом Рауха, а Дмитрия Дмитриевича ввел в кабинет.

В кабинете, довольно большой комнате с четырьмя окнами на улицу, было только два стола, и за одним, большим, сидел сам подполковник, за другим, поменьше, военный чиновник со скромными бакенбардами в виде котлеток.

— Штабс-капитан Хлапонин! — представил Дмитрия Дмитриевича Доможиров.

Хлапонин стал навытяжку, как давно уже не приходилось ему ни перед кем стоять, и уже приготовился протянуть руку полковнику, но тот, сказав только: «А-а?! Это вы Хлапонин? Присядьте!» — пальцем указал ему на стул против себя.

Хлапонин, не успев еще удивиться, почему Раух не подал ему руки, уселся поудобнее на стул, так как чувствовал в этом настоятельную необходимость: ноги его были еще слабы, и легкую дрожь от усталости чувствовал он в коленях.

Доможиров подошел к чиновнику, взял у него какую-то синюю папку с бумагами и тут же передал Рауху, и в то время как тот безмолвно начал перелистывать бумаги в папке, Хлапонину не оставалось ничего больше, как разглядывать его самого.

Этот немец был лет сорока на вид и не мал ростом, но костляв, и руки его были, казалось, готовы рассыпаться на все составные части: кости, хрящи, сухожилия, вены… Лоб с желтыми лоснящимися взлизами, светлые волосы, жидкие, но аккуратно зачесанные справа налево, так что над левым ухом получалось даже что-то вроде буклей; усы обвисшие, притом лишенные малейшего оттенка добродушия; серые сухие глаза глядели как-то невнимательно, однако и явно недоброжелательно, как свойственно глядеть человеку, перед которым хорошо уже известный ему субъект предосудительного поведения.

— Перед приездом вашим сюда, в Москву, вы были в имении помещика Курской губернии Белгородского уезда Василия Матвеевича Хлапонина? — смотря в бумаги, спросил Раух скрипучим, надтреснутым, очень неприятным голосом.

— Так точно, был, господин полковник, — по форме ответил Хлапонин, стараясь в то же время припомнить точно, сколько именно дней провел он у дяди.

Раух сделал знак чиновнику, и тот пересел к его столу, и бойко забегало его гусиное перо по большому листу голубоватой, прочного вида бумаги.

— В каких отношениях вы были к владельцу имения?

Хлапонин заметил, что поручик Доможиров, тоже подсевший к столу, записал карандашом в своей записной книжке что-то и ответил:

— Покойный Василий Матвеевич был мой родной дядя, по отцу.

— Я это знаю, — сухо сказал Раух и посмотрел на него неодобрительно.

— Я вас спрашиваю об отношениях в смысле… житейском. О ваших личных отношениях к нему я хочу знать.

Хлапонин понял, что на этом строится какое-то обвинение против него самого, а уж не только против Терентия Чернобровкина и какого-то Гараськи, о котором не зря же упоминал поручик Доможиров.

— Отношения наши, когда я жил в Хлапонинке, натянутыми не были, — ответил он подумав.

— Не были? Как же так не были? — негодующе поглядел на него Раух. — Вы уехали от своего дяди, который вас сам пригласил к себе, на мужичьих лошадях! — При этом он сильно стукнул пальцами по бумагам в папке. — Уехали и даже не простясь с хозяином — вашим родным дядей, а говорите, что отношения не были натянуты!

Дмитрий Дмитриевич почувствовал, как испарина покрыла вдруг его шею, хотя в кабинете Рауха было скорее прохладно, чем тепло.

— Так точно, господин полковник, уехал я, не простившись с ним… после того, как он накричал на меня за обедом, — сказал он, уже начиная терять кое-что из заготовленного запаса хладнокровия.

— Накричал за обедом! Чем же было вызвано это?

Раух глядел на него уничтожающе, и он перевел глаза на поручика Доможирова, у него ища защиты от такого наскока его же начальника.

— Это было вызвано тем… Я не совсем ясно помню, чем именно…

Кажется тем, что я просил его вместо одного многосемейного… вместо него сдать в ополчение другого… — проговорил Хлапонин не совсем уже внятно.

— Вместо одного другого?.. Какое же вам было дело до этого?.. Ведь крестьяне были не ваши, а вашего дяди?

Хлапонин вполне ясно видел, что тот самый становой пристав Зарницын, который подписал присланную ему бумажку, гораздо раньше прислал сюда ли прямо, или в московское полицейское управление очень подтасованный им материал следствия, почему этот Раух взял тон, каким не принято говорить с простым свидетелем.

— Крестьяне были не мои, а моего дяди, господин полковник, это так… но тот, за кого я просил, ко мне обращался как многосемейный… не помогу ли я… то есть не упрошу ли своего дядю, чтобы заменил другим.

— Так-с, очень хорошо-с! — потер руки с довольным видом Раух и кивнул чиновнику, чтобы записал ответ Хлапонина. — Фамилия этого, за которого вы просили?

— Фамилия — Чернобровкин, имя — Терентий…

— Ну, вот видите как! — точно сам удивившись успеху своего допроса, обратился Раух к поручику Доможирову. — Итак, Терентий Чернобровкин!

Отчество его?

— По отчеству — не знаю как, господин полковник.

— По отчеству он — Лаврентьев… Скажите, он к вам приходил и вы с ним говорили?

— Приходил, точно, и я говорил с ним, — повторил Хлапонин.

— Это было в отсутствие вашего дяди?

— Да, насколько помню, дядя уезжал куда-то… кажется, в Курск, — припомнил Хлапонин.

— И этим отъездом своего дяди вы воспользовались, чтобы настроить против него этого самого вот негодяя Терентия Чернобровкина? — откинувшись на спинку кресла, почти выкрикнул Раух.

— Господин полковник! — изумленно проговорил Хлапонин и встал; он почувствовал, что испарина охватила его виски и лоб, а сердце начало беспорядочно биться.

— Сядьте! — приказал Раух трескуче.

— То, что я услышал от вас…

— Сядьте, я вам говорю! — и Раух показал пальцем на стул.

Хлапонин сел; стоять он все равно не мог бы больше, — он чувствовал сильную слабость не только в ногах, — во всем теле. Он даже оглянулся на дверь, за которой осталась Елизавета Михайловна, — не вошла ли она, услышав, что сказал этот голубой подполковник с немецкой фамилией.

— Восстановление же крестьян против их помещиков есть преступление политическое, — известно ли вам это? — тоном, не предполагающим даже и тени возражения, проскандировал Раух.

— Точно так, господин полковник, это мне известно, — пробормотал Хлапонин.

— Известно? Вот видите! А между тем вы… принимаете в отсутствие владельца имения у себя крестьян… (он посмотрел в бумаги) даже целыми семьями… и говорите с ними… О чем именно вы говорили с этим Терентием Чернобровкиным и его женой?

— Я не могу припомнить… этого разговора…

— Тогда я вам напомню-с! — Раух перевернул бумагу, посмотрел в нее и спросил:

— Вы говорили, что имение должно было принадлежать после смерти вашего отца вам лично, но незаконно будто бы захвачено вашим дядей-опекуном? Это вы говорили?

— Я вспоминаю, что мы… говорили, как охотились вместе… когда я был еще кадетом, а он, Терентий, казачком у нас в доме, — с усилием проговорил Дмитрий Дмитриевич.

— Ага! Так что вы с ним, значит, старые приятели? — иронически спросил Раух и кивнул чиновнику. — Хорошего приятеля вы себе нашли!

— Могу ли я узнать, в чем же собственно обвиняется Терентий Чернобровкин, господин полковник? — спросил Хлапонин, почему-то несколько окрепнув.

— Задавать вопросы имею право только я вам, а не вы мне, — сухо ответил Раух, — вам же я советую чистосердечно сознаться в том, что вы, пользуясь приятельскими отношениями вашими, с отроческих еще лет, с этим самым Терентием Чернобровкиным, подбивали его на убийство своего дяди, чтобы имение перешло в ваши руки!

— Господин полковник! — снова поднялся Хлапонин.

— Сядьте! Попрошу вас сесть и отвечать мне сидя! — приказал Раух.

Но Хлапонин не сел. Он весь дрожал крупной дрожью… Он повернулся к двери и крикнул вдруг:

— Лиза!.. Лиза!

— Что такое? — изумился Раух и привстал над столом, но тут отворилась дверь и вошла Елизавета Михайловна.

От этой неожиданности все сидевшие за столом встали, а Хлапонин, шатаясь, пошел навстречу жене, приник к ней и зарыдал, как ребенок.

— Штабс-капитан Хлапонин контужен в Севастополе, господин полковник, контужен в голову, — шепотом ответил Доможиров на вопросительный взгляд, обращенный к нему Раухом. — Он один никуда не ходит, а только в сопровождении своей жены… Мне пришлось взять и ее тоже…

Жандармский унтер, дежуривший у дверей кабинета, не ожидал, что на крик оттуда ринется мимо него в дверь эта красивая, прилично одетая дама, и хотя он тоже вошел в кабинет своего начальника вслед за нею, но совершенно не знал, что ему делать, и остановился в выжидающей позе, выпятив грудь.

Елизавета Михайловна в первые мгновения совершенно не могла понять, что такое случилось тут, и, обняв приникшего к ней мужа, к которому привыкла уж за время его болезни относиться, как к своему ребенку, переводила изумленные глаза с знакомого поручика на незнакомого костлявого полковника, стараясь найти ответ хотя бы в выражении их лиц.

Она знала своего мужа после раны его и контузии как человека, слишком спокойно, болезненно безучастно относившегося ко всему, что творилось около него, и считала спасительным для него это спокойствие; она видела пробуждение в его памяти сильнейших из всех впечатлений жизни, — именно детских, и была за него рада; она переживала вместе с ним не менее радостное для нее возмущение его во время последней их беседы с Василием Матвеевичем; но таким потрясенным до глубины души она видела его вообще впервые, и ей показалось, что вот рухнуло сразу все воздвигнутое в нем ею с таким огромным, самоотверженным трудом, что за этим неожиданным для нее припадком слабости придет, может быть, полная ночь его рассудка, поэтому она спросила тихо, но строго, обращаясь к полковнику:

— Что такое сделали вы с моим мужем?

Высокая, с бледным и строгим лицом женщина, так неожиданно для Рауха ворвавшаяся в его кабинет, как бы спугнула царившую в нем карающую Немезиду[16]Немезида — богиня возмездия у древних греков.. Раух вышел из-за стола и сказал, поклонившись:

— Сударыня! Я не был осведомлен о том, что ваш муж настолько болен!..

Но в таком случае вы можете взять его домой, и мы допрос отложим до его выздоровления.

— Допрос, вы сказали? — изумилась Елизавета Михайловна. — Он разве обвиняется в чем-нибудь, мой муж?

— Если получены официальные касательно его бумаги, то, сударыня, мой долг выяснить все, чтобы не была допущена какая-нибудь грубая ошибка.

— Я прошу вас… господин полковник… прошу продолжать допрос! — вдруг выпрямился и, сдерживая дрожь, бившую все тело, проговорил Дмитрий Дмитриевич.

— Потом, потом, не волнуйтесь! — отозвался на это Раух, слегка даже дотронувшись до его локтя, — мы это сделаем потом. Поезжайте домой к себе, отдохните, успокойтесь… Ведь мы не думаем же, что вы от нас куда-нибудь уедете, так как вам нет никакого смысла это делать. Гораздо лучше подумать, как очиститься от возводимых подозрений…

При этом Раух даже как будто хотел улыбнуться, но едва ли умел, — улыбки и не вышло, — только слегка дернулись обвисшие усы.

В чем подозревается Дмитрий Дмитриевич, было уже ясно Елизавете Михайловне, но она так была поражена этим, что спросила, чтобы разубедиться:

— В чем же, наконец, его подозревают?

— Потом, потом!.. После. Кстати, должен сказать, сударыня, что мне придется говорить также и с вами-с.

Сказав это, Раух приветливо, насколько он мог, наклонил голову, точно сказал любезность.

Хлапонины вышли. Дмитрий Дмитриевич с трудом переставлял ноги.

Сопровождал их по коридору и лестнице дежурный унтер-офицер; он же помог им подозвать извозчика.

— Я совершенно не понимаю, как это произошло со мной, — виновато говорил в тот день Волжинскому Хлапонин, когда Елизавета Михайловна передала своему брату, зачем вызывался ее муж в жандармское управление и чем пока закончился допрос. — Меня будто перевернуло всего, до того больно стало здесь, — он показал на сердце.

Волжинский, обычно веселый, озабоченно ходил по комнате, повторяя:

— Скверная история!.. Какая гнусная штука!

— Гнусная, да… Ведь я же говорил тебе, говорил, что мой дядя… даже после смерти своей способен выкинуть любую гнусность!

Он лежал на тахте, на голове его был холодный компресс, на груди тоже. Елизавета Михайловна перебирала свою дорожную аптечку, отыскивая в ней валерьяновые капли.

— А ты еще рвался непременно ехать в Севастополь! — с ласковым упреком говорил Хлапонину Волжинский. — Простых житейских отношений в Москве не вынес, — куда же было бы тебе идти на бастионы?

— На бастионы, ты говоришь?.. На бастионах, конечно, меня могли бы убить при моих же орудиях, да, могли бы… Но так оскорбить… так безнаказанно оскорбить… гнуснейшим подозрением каким-то… этого не могло бы там быть никогда! — горячо отозвался Хлапонин.

А в жандармском управлении по уходе Хлапониных произошел такой разговор.

— Красивая, однако, женщина, жена этого штабс-капитана! — сказал Раух, обращаясь к Доможирову. — Может быть, в этом и объяснение всего дела… Всегда ведь бывает так, что красивые женщины требуют красивой около себя обстановки, красивой жизни, большого положения, богатства, — а он что же ей мог дать? Штабс-капитан — это весьма немного для такой женщины… Вернее всего, что она-то именно и толкнула мужа своего на преступление, чтобы овладеть имением, хотя, правда, и небольшим, но все-таки благоустроенным, должно быть… Вот видите, в нем даже и пиявочник какой-то там был! Это указывает, что уж остальные-то доходные статьи состояли в полном порядке!

Доможиров выслушал своего начальника с виду внимательно, но возразил:

— Преступницы бывают всегда как-то театральны, между тем как эта… я в ней положительно ничего театрального не заметил.

— Ну, это уж просто, мне кажется, потому, что она произвела на вас, молодого человека, очень выгодное впечатление своею внешностью, — сделал попытку улыбнуться Раух, — что же касается меня, то вся эта сцена, какую они оба здесь разыграли, мне и показалась именно очень, очень театральной!

Они, кажется мне, оба — опытные актеры, и он не столько болен, сколько понял безвыходность своего положения, вот что-с! Относительно же того, что он болен, — если только все еще болен, — это нам должны будут дать справку медики… Улики тяжкие — вот в чем вся его болезнь!

— Справку должно, конечно, потребовать у врачей, какие его лечили, — согласился поручик, — а вот что касается улик, то мне они как-то не кажутся совсем тяжкими.

— Как же так не кажутся тяжкими? — удивленно глянул Раух на своего помощника, но тот не смутился.

— Начать даже хотя бы с самого преступника — Терентия Чернобровкина, — объяснил он, — ведь нам в сущности что же известно о нем из дела? Только то достоверно известно, что он бежал, а бежал он только как сдаваемый в ополчение, может быть, а не как еще и убийца вдобавок… Ведь не доказано же с очевидностью, что именно он убийца? Есть одно только предположение местной полицейской власти. Ведь они пишут в деле не утвердительно: «Есть вероятие подозревать в злодеянии Терентия Чернобровкина…» Не подлежит сомнению только то, что он бежал, остальное же только допускается с известной натяжкой…

Высказав это, поручик Доможиров увидел, что он озадачил своего начальника. Раух даже недовольно передернул усами, воззрившись на него, и пробормотал:

— Что вы это тут мне такое «подозреваемый»!..

Однако он, усевшись на свое место, деятельно начал перелистывать дело в синей папке, между тем Доможиров говорил осведомленно:

— Явных улик против Чернобровкина в деле не приведено… Нет их и против другого, который назван его соучастником, — парня Гараськи, который хотя никуда и не бежал, а сидит под замком, однако же не сознается, что они вдвоем убили… свидетелей же убийства не было.

— Ну да, ну да, еще бы! Еще бы они были дураки, чтобы убивать при свидетелях!.. Написать бы им, кстати, и записку, — дескать, мы убили!

Раух, говоря это, не поднимал, однако, головы от дела, стараясь найти в нем подтверждение легкомыслия своего помощника, но кончил тем, что должен был согласиться с ним: дело было действительно построено на одних только предположениях и «убежденности» местных полицейских чинов.

Тогда он принял глубокомысленную позу человека, глядящего в корень вещей, и начал поучающим тоном:

— Виноват в преступлении всегда бывает кто? Тот, для кого оно выгодно. Оспоримо ли это? Нет, это неоспоримо!.. Какую же выгоду для себя видел бежавший преступник? А выгоду явную… Новый помещик, — этот штабс-капитан, — конечно, должен был из благодарности и семье его дать вольную и денежную благодать ей отсыпать, а сам убийца полагает, разумеется, что унесут его ноги и от кнута и от каторги. Какая же теперь выгода самого штабс-капитана? Рисовалась она ему очевидной вполне. Ведь он не знал, что духовная его дядей написана на другого, а если, предположим, и знал даже, то надеялся, конечно, оспорить эту духовную в суде, в чем, пожалуй, и мог бы успеть, — ничего нет мудреного, примеры тому бывали.

— Он и сейчас-то больной еще человек, а месяц или даже больше назад… — начал было Доможиров, но Раух перебил его:

— Если он, по справке от медиков, окажется настолько больным, то прошу вас не забывать, что у него вполне здоровая жена, к допросу которой мы и приступим в ближайшее время. Так как дело это столько же уголовное, сколько и политическое, то оно имеет большое значение. Слишком много стало всяких этих покушений на помещиков со стороны их крепостных… но когда-а… когда крепостных этих толкает на убийство помещика о-фи-цер, только с этой именно целью приехавший к своему дяде, а больше с какою же?

Что в имении зимой делать больному? То-о… то это обдумано не больной головой, а не менее здоровой, чем наши. И может быть… может быть, даже ре-во-лю-ционно настроенной, — вот что вам нужно знать!.. Ведь она, эта действительно красивая, — в чем я с вами не спорю, — женщина, сестра кого?

— Волжинского, как вы сами узнали. А Волжинский кто таков? — Адъюнкт-профессор по кафедре… кого же именно? Не Шевырева ли? Нет-с!

Гранов-ского! Вот кого, гм, гм…

И Раух, подняв палец, поглядел на поручика Доможирова с безукоризненно выдержанным, вполне начальственным превосходством…

IV

Весь апрель, а также и большую половину мая пришлось Елизавете Михайловне отстаивать мужа, а также и себя от хитросплетений голубых мундиров. Не один раз вызывалась она в жандармское управление для дачи «свидетельских показаний», причем понимала, конечно, что Раух смотрит на нее, как на главную пружину всего этого дела, хотя и старается быть с нею отменно вежливым. Поднимался им вопрос и об ее брате — в смысле убеждений, которых он держится как ученик Грановского.

Видя направление, какое принимает допрос, Елизавета Михайловна сочла за лучшее умолчать о том, что именно говорил ее муж насчет своего желания отпустить хлапонинских крестьян на волю, притом наделив их землею, в случае если бы он оказался их владельцем. Конечно, в глазах Рауха не бескорыстие Дмитрия Дмитриевича показало бы упоминание об этом, а только свободомыслие, и ухудшило бы его положение и без того тяжелое.

Она выдвигала другое — именно, что домашнего духовного завещания, найденного в столе Василия Матвеевича, оспаривать муж отнюдь не собирается, если же куда и стремится из Москвы, то только в Крым, к своей батарее.

Волжинский, желая помочь сестре, свел ее к Грановскому. Тот, больной сам, выслушал ее с возмущением на жандармов, посоветовал обратиться к Погодину или к Шевыреву, которые имеют большой вес и на лучшем счету у начальства.

Погодин загорелся неподдельным желанием помочь и обратился к жандармскому генералу, с которым был хорошо знаком по клубу. То же самое сделал и Шевырев. Генерал потребовал все дело к себе на рассмотрение.

Между тем следствию там, в Хлапонинке, так и не удалось ничего выяснить сверх того, что было уже записано приставом в первый же день. Но, с одной стороны, парень Гараська упорствовал в отрицании своей вины, с другой — Терентий Чернобровкин разыскан так и не был, благодаря чему все-таки открытым оставался вопрос: только ли бежал он, или убил и бежал?

А также и другой вопрос, вытекающий из этого: если он хотел только бежать от солдатчины, то зачем ему было еще и убивать своего барина, то есть идти на очень большой риск попасться на месте преступления и отвечать вдвойне?

Так что даже и подозрения против Терентия оказывались сшитыми не очень прочно и рвались при серьезном на них нажиме. Что же касается приятельских отношений между офицером и крепостным крестьянином, основанных притом же на годах отрочества их обоих, то они не были такой уже неслыханной редкостью, чтобы из них делать слишком смелые выводы, как это вздумалось становому приставу Зарницыну.

Отчасти само время, не проливавшее света на это дело, значительно сгладило все-таки первоначальную остроту положения Хлапониных, отчасти ходатайство за них влиятельных в ученом мире Москвы лиц подействовало на жандармского генерала, но, может быть, также искренний тон Дмитрия Дмитриевича, который сам объяснялся с генералом, или выгодная внешность Елизаветы Михайловны, его сопровождавшей к нему, или все это взятое вместе, — только генерал положил резолюцию, что «к отъезду штабс-капитана артиллерии Дмитрия Хлапонина из города Москвы в город Севастополь, к командуемой им батарее 17-й артилллерийской бригады, препятствий не встречается».

Это не значило, впрочем, что снята была с имени Хлапонина всякая тень подозрения; имя его продолжало оставаться по-прежнему пригвожденным к делу, обернутому в плотную казенную синюю папку, он же получил только возможность переменить московский адрес на севастопольский и вынужденное бездействие на обязанности по своей должности батарейного командира.

Жандармский генерал имел, конечно, в виду, что судебные дела могут тянуться гораздо дольше, чем войны между европейскими народами, и не поздно будет вернуться к этому делу после заключения мира.

Елизавету Михайловну, которая так много перенесла за эти два месяца, вознаградило все же то, что Дмитрий Дмитриевич как бы возмужал во второй раз в своей жизни, окреп, восстановился на волнениях сильных переживаний.

Необходимость защищать свою честь закаляла его с каждым днем, преображала на глазах у жены.

Походка его становилась все более уверенной и фронтовой, речь все более связной и плавной, взгляд все живее, мысль острее, интересы разнообразнее и шире…

Память возвратилась к нему почти в полном объеме, и не было уже тех мучительных для нее моментов, когда он пытался найти какое-нибудь необходимое слово, а оно не давалось, и он начинал слабо щелкать пальцами и смотрел по-детски растерянно.

То самое, что могла бы, по ее предположению, месяца два назад сделать с ним его батарея, сделало это дело в синей папке: как пришлось бы там, так пришлось и здесь воевать, отстаивать себя, вести борьбу.

Она с радостью отмечала то, что именно ему, ее Мите, пришла мысль обратиться с письмом к Пирогову, чтобы он подтвердил свой рецепт деревенской тишины, прописанный им в Симферополе контуженному в голову штабс-капитану Хлапонину. Пирогов не задержал ответ, и его письмо послужило объяснением, почему и как очутились они в Хлапонинке.

Эстафета, полученная когда-то от Василия Матвеевича и сохраненная случайно Елизаветой Михайловной, приложена была к письму Пирогова; таким образом в деле появились документы в пользу их обоих, а важность подобных документов была велика.

Простившись с Москвой, Хлапонины поехали на «долгих», то есть на обывательских, подводах, в силу слишком большого спроса на почтовых лошадей, но летние дороги были гладко укатаны, плотные от подножных кормов сивки-бурки бежали бойко, и в начале июня, как раз в день отбития штурма Севастополя, они приехали на последнюю почтовую станцию Дуванкой, откуда уже совсем немного оставалось до расположения семнадцатой артиллерийской бригады на Инкерманских высотах.

Как только Дмитрий Дмитриевич, представившись новым уже командирам бригады и полка, принял от своего временного заместителя поручика Бельзецкого батарею и этим снова вошел в ряды защитников Севастополя, он тут же поехал вместе с Елизаветой Михайловной в город.

Явилась совершенно непреодолимая потребность как можно скорее оглядеть радостными глазами, хотя бы несколько, так хорошо, так до боли знакомых улиц, что с ними сталось за восемь, да, за целых восемь месяцев, считая с октябрьской бомбардировки, когда пришлось спешно отсюда уехать.

Казалось даже, что и не восемь месяцев прошло, а половина жизни, — город же богатырь упорно стоял все это долгое время и как будто говорил теперь всеми своими руинами и воронками на мостовых: «Ничего-с, все как и полагается быть-с! Ведь не яблоками с неприятелем перешвыриваемся, не конфетками-с, а снарядами из судовых орудий-с!..»

Именно эти, ставшие летучими, нахимовские слова вспоминались неоднократно то Хлапонину, то Елизавете Михайловне, когда они переправились через Большой рейд и шли по улицам.

Да, не яблоками, не конфетками, а снарядами самых больших калибров, и эти снаряды сделали за восемь месяцев свое серьезное дело, и Дмитрий Дмитриевич не был бы артиллеристом, если бы не признал за ними способности камня на камне не оставить тут за такой долгий срок. Однако он видел, что город оставался все-таки городом.

Конечно, понадобилось бы очень много работы, чтобы восстановить его, сделать таким же точно, каким был он в начале октября прошедшего года, но все основное в нем оставалось цело, имело прежний несокрушимый вид: адмиралтейство, Николаевская и Павловская батареи и другие форты, морская библиотека с ее красивой белой мраморной лестницей, почти все наиболее видные дома на Екатерининской улице и на Морской, дом Дворянского собрания — первый перевязочный пункт, двухэтажный дом недалеко от него, в котором жил Нахимов со своим штабом, и даже несколько церквей, несмотря на то, что они представляли прекрасные мишени, а бастионы и редуты доказали несокрушимость свою только что — дня два назад.

Большой удачей оказалось то, что Хлапонины приехали сюда как раз в день победы.

Как бы ни велики были потери от бомбардировки накануне штурма, но город перенес это стойко и даже… он имел веселый вид, несмотря на все разрушения. Он был похож на кулачного бойца, у которого сверху донизу разодрана рубаха, подбит и заплыл глаз, из носа льется и капает с подбородка кровь, он выплевывает разбитые кулаками зубы и в то же время весело подмигивает встречным уцелевшим глазом. Почему же? — Потому что его противник выплюнул еще больше зубов, чем он, подмигивать глазами не может, так как оба они подбиты и заплыли, нос у него сворочен набок, и с места поединка его уводят под руки, до того много потерял он сил.

Веселые были лица солдат, попадавшихся Хлапониным, как веселы были гребцы-матросы, перевозившие их на ялике через рейд, а убыль нескольких больших судов, затопленных еще в феврале при входе на рейд, им даже не бросилась в глаза.

Стояли линейные корабли и пароходы, весело дымили небольшие катеры, бороздя бухту, шныряли гички, двойки, тузики — все, как было раньше здесь до октябрьской канонады, а в городе благодаря яркому дню весело краснели черепичные крыши и белели стены домов.

И когда совсем молоденькая сестра милосердия, шедшая с саперным офицером от Дворянского собрания, обдала их голубым сиянием лучившихся глаз, они не удивились этому. Но вот у юной сестры с ярким золотым крестом на голубой ленте лицо стало вдруг удивленно радостным, она вскрикнула:

— Елизавета Михайловна! Вы? — и бросилась ей на шею. И Хлапонина тут же узнала Вареньку Зарубину.

— А я выхожу замуж!.. Через неделю свадьба!.. Разрешили! — торопливо вылила всю радость, переполнявшую ее, Варенька и только после этого, указав на поручика-сапера, добавила зардевшись:

— Вот мой жених!


Читать далее

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. ДВА ПРАЗДНИКА 07.04.13
Глава вторая. В СТАНЕ ИНТЕРВЕНТОВ 07.04.13
Глава третья. НОЧЬ НА КЛАДБИЩЕ 07.04.13
Глава четвертая. РАЗГРОМ КЕРЧИ 07.04.13
Глава пятая. ВИТЯ И ВАРЯ 07.04.13
Глава шестая. «ТРИ ОТРОКА» 07.04.13
Глава седьмая. ПИРОГОВ УЕЗЖАЕТ 07.04.13
Глава восьмая. ШТУРМ СЕВАСТОПОЛЯ 07.04.13
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Глава первая. ВЕРНОПОДДАННЫЕ БЕЗ ВЛАДЫКИ 07.04.13
Глава вторая. ГОЛУБЫЕ МУНДИРЫ 07.04.13
Глава третья. ПОСЛЕ ШТУРМА 07.04.13
Глава четвертая. СВАДЬБА 07.04.13
Глава пятая. НАХИМОВ 07.04.13
Глава шестая. У ИНТЕРВЕНТОВ И У НАС 07.04.13
Глава седьмая. БАСТИОНЫ В ИЮЛЕ 07.04.13
Глава восьмая. СОВЕЩАНИЕ «БОЛЬШИХ ЭПОЛЕТ» 07.04.13
ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава первая. ДНИ ПЕРЕД БОЕМ 07.04.13
Глава вторая. БОЙ НА ЧЕРНОЙ РЕЧКЕ 07.04.13
Глава третья. ПЯТАЯ БОМБАРДИРОВКА 07.04.13
Глава четвертая. ТРЕТЬЯ СТОРОНА СЕВАСТОПОЛЯ 07.04.13
Глава пятая. ПЕРЕД ШТУРМОМ 07.04.13
Глава шестая. ШТУРМ 07.04.13
Глава седьмая. ПЕРЕПРАВА НА СЕВЕРНУЮ 07.04.13
ЭПИЛОГ
Глава первая 07.04.13
Глава вторая 07.04.13
Глава третья 07.04.13
Глава вторая. ГОЛУБЫЕ МУНДИРЫ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть