Глава пятая. НАХИМОВ

Онлайн чтение книги Севастопольская страда. Том 3
Глава пятая. НАХИМОВ

I

Три недели, прошедшие с того памятного для интервентов дня, когда блестяще был отбит их штурм, не принесли отдыха Нахимову.

Каждый день был полон своих забот, хотя бомбардировка редко когда подымалась выше тысячи снарядов в день, а штуцерная стрельба была обычной.

Беспокойство за участь города, губернатором которого он считался, возросло даже: причиной его была канонада в ночь с пятого на шестое июня, открытая неприятельской эскадрой.

По судам этой эскадры была ответная пальба с фортов, однако результаты пальбы остались неизвестны, между тем канонада продолжалась шесть часов подряд. Закупорку рейда затопленными судами Нахимов потом внимательно осматривал сам, подъехав к ней на гичке. Он нашел, что часть судов раскачалась благодаря штормам, другие же засосало илом, — мачты их скрылись, — и перед ним осязательно возникла опасность прорыва флота союзников на рейд, откуда он мог бы в короткое время разгромить город в тех его частях, которые были пока недоступны выстрелам с сухопутных батарей.

Как опытный моряк, он считал этот шаг со стороны союзных адмиралов более чем возможным: он сам, будь он на их месте, непременно сделал бы именно так.

Такой вывод, конечно, лишил его спокойствия. Он поднял в штабе гарнизона вопрос о неотложных мерах к защите рейда, но топить для этой цели свои же суда было ему жаль; оставалось только одно — заложить батареи на берегу рейда, чтобы уничтожить неприятельскую эскадру, если она вздумает прорваться внутрь ночью, на линии затопленных судов.

По его настоянию и под его наблюдением такая батарея — тридцать орудий — и была заложена на Северной стороне между Константиновским и Михайловским фортами. Она была двухъярусная и получила название Нахимовской. Кроме нее, дальше по берегу, на тот случай, если все-таки одному-двум кораблям удастся проникнуть на рейд, были устроены еще две батареи — одна на десять, другая на четыре орудия — исключительно для действий внутри рейда.

Когда в самом спешном порядке земляные работы были закончены и чугунные стражи рейда — новые сорок четыре орудия — стали на предназначенные им места, Нахимов вздохнул свободнее. Однако как раз в это время начали подвозить на лошадях, верблюдах, а больше всего на волах отборно-толстые сосновые бревна и складывать их на берегу, около Михайловского форта.

Бревна эти везли из Херсона, куда обычно сплавлялся лес по Днепру для нужд Черноморья и всего Крыма. Принимал эти бревна инженер-генерал штаба Горчакова Бухмейер, когда Нахимов осматривал сооруженные по его настоянию батареи. Заметив его издали, он подъехал к Бухмейеру.

— Александр Ефимович, скажите бога ради, для чего это прекраснейший такой лес, а? — обратился Нахимов к этому генерал-лейтенанту, которого уважал уже потому, что он был инженер, как и Тотлебен.

Бухмейер, который был одних почти лет с Нахимовым, но почти совершенно сед, даже с сильной проседью в черных усах подковкой, ответил не сразу. Он снял фуражку, вытер платком высокий розовый вспотевший лоб и только после этого сказал, тщательно подбирая слова:

— Для удобства сообщения Северной стороны с Южной приказано его сиятельством соединить оба берега тут мостом, Павел Степаныч.

— Мостом-с? В этом месте-с?.. Да ведь тут почти верста ширины, что вы-с! — очень удивился Нахимов.

— Да, большое затруднение в этом… Также и в том, что ведь оттуда, — кивнул Бухмейер в сторону батарей интервентов, — стрельбу подымут, беспрепятственно не позволят работать, а строить надо.

— Отлично обходились мы без моста до сих пор и вдруг-с почему-то надо-с… Хм, хм… мост! Плавучий мост! — подозрительно вперил Нахимов в карие глаза Бухмейера свои голубые, расширенные недоумением.

— Все-таки, согласитесь, Павел Степаныч, с этим, по мосту гораздо скорее может пройти большая воинская часть, чем ежели перевозить ее будут на транспортах! А мост предполагается не плавучий, а бревенчатый, разводной.

— Бревенчатый-с? И в версту шириною-с? — теперь уже просто, как хозяин обороны, сам строивший плавучий мост через Южную бухту, усомнился Нахимов.

— Не приходилось и мне никогда выполнять такую работу, — скромно отозвался ему Бухмейер. — На триста шестьдесят сажен через Дунай у Измаила вывел мост, но тот — плавучий… Кроме того, условия работы были совсем не те… Но раз приказано, нужно делать.

— Даже если и невозможно-с?

Бухмейер слегка улыбнулся.

— Теоретически все-таки возможно… поскольку мы знаем, что бревна держатся на воде и могут выдержать большой груз… Плоты, соединенные вместе.

— Но ведь зальет-с, зальет при малейшем волнении! — И даже руками сделал несколько энергичных волнообразных движений Нахимов.

— Об этом не спорю: заливать при ветре может… Также может давать и прогибы при движении больших тяжестей, как, скажем, орудия. Но это предусмотрено, конечно. А удобство для сообщения большое, это уж бессомненно, — удобство первостепенное.

— Разобьют-с! — уверенно махнул рукою Нахимов.

— Думаю все-таки, — осмеливаюсь так думать, — что всего моста не разобьют, — снова улыбнулся Бухмейер. — А что ежели будет разбито снарядами, поправим… Оставим на этот случай, на ремонт, запас материалов. Наконец, стрельбу откроем из наших батарей: они по мосту, а мы по ним.

— Так что же уж, значит, как же-с, а? Решено и подписано-с? Мосту быть-с? — с нескрываемым волнением от раздражения спросил Нахимов.

— Всенепременно, — ответил Бухмейер. — Я не могу только в точности доложить вам, Павел Степаныч, когда именно он будет готов, — это зависит от многих обстоятельств, но что он должен быть готов как можно скорее, об этом уж буду стараться.

— Прощайте-с! — вдруг неожиданно резко сказал Нахимов, торопливо сунул руку Бухмейеру и повернул своего маштачка в сторону морского госпиталя, где он бывал каждый раз, когда переправлялся на Северную.

— Видали вы подлость? — выкрикнул он, увидя смотрителя госпиталя полковника Комаровского, вышедшего ему навстречу.

Тот никогда раньше не видал его таким возмущенным: лицо его было апоплексически красно, даже голубые глаза порозовели.

Комаровский, человек по натуре честный, стоял руки по швам и развернув грудь, усиливаясь понять, кто именно и что мог донести на него адмиралу, командиру порта.

— Подлость, подлость видали-с? — повторил Нахимов, уничтожающе на него глядя.

— Не могу знать, — пролепетал Комаровский, — о чем изволите говорить, ваше высокопревосходительство?

— Э-э, «не могу знать», а у самого под носом это! — поморщился Нахимов и повернул Комаровского так, чтобы он видел бревна, сложенные на берегу.

— Это что-с? А? — показал он рукой.

— Лес возят, — в недоумении поднял на него глаза Комаровский.

— То-то, что лес! А зачем лес?.. Мост хотят строить через бухту!..

Бросать хотят Севастополь, вот что-с!

Полковник Комаровский был озадачен этим не потому, что Севастополь хотят бросить, — ему приходилось слышать такое мнение и раньше, — а потому, что Нахимов именно с ним поделился своим возмущением.

Нахимову же было все равно, кому бы первому ни выкрикнуть того, что его давило невыносимо.

Замысел Горчакова бросить «несчастный город» был для него не нов: об этом он часто слышал от него и на военных советах и когда он приезжал с Северной. Но после того как был отбит штурм, Горчаков, казалось, успокоился, и все распоряжения его клонились только к тому, чтобы усилить всеми способами оборону Севастополя.

На поверку же выходило, что там все было только показное, парадное, а настоящее тайком готовилось здесь. Под видом удобства переправы через рейд воинских частей, назначенных на усиление гарнизона, на случай нового штурма, готовится, несомненно, путь отступления всему севастопольскому гарнизону, которое и совершится по приказу главнокомандующего когда-нибудь под покровом ночи, а торжествующему врагу отдано будет все, стоившее таких неисчислимых и неоценимых трудов и жертв.

И Комаровский только еще приводил, старался привести в связь эти бревна на берегу и оставление Севастополя, когда Нахимов, качая головой, повторял подавленно:

— Какая подлость! Какая подлость!

II

Оставить Севастополь, хотя бы и после трех штурмов, для него, моряка, было то же самое, что сдать судно неприятелю после какого угодно кровавого боя.

Можно было удивляться — и многие удивлялись тому, — с каким хладнокровием каждый день обходил Нахимов бастионы во время самого жестокого иногда обстрела их; а между тем для него это было совершенно естественно.

С дней ранней юности он готовил себя для борьбы, а не для легких служебных успехов в гостиных высшего начальства или за канцелярским столом. Он не рожден был ритором, однако и административные таланты его были слабы, и в этом отношении он очень охотно признавал превосходство над собой Корнилова.

Но зато своим совсем не картинным, а в высшей степени простым хладнокровием перед лицом неотвратимой, смертельной опасности он превосходил всех своих сослуживцев, потому что это было деловитое хладнокровие обстрелянного матроса, для которого палуба корабля — крепость, которому дана возможность отстреливаться от врага, но не дано способов прятаться от него или бежать.

Когда молодой еще, однако успевший уже совершить кругосветное плаванье, лейтенант Нахимов на флагманском корабле «Азов» стал участником знаменитого в летописях морских сражений Наваринского боя, он провел весь бой рядом с матросами, у орудий.

В этом бою он, обвеянный уже штормами трех океанов и большей половины морей, получил окончательный закал.

Бой был неимоверно жестокий. «Азов» сражался одновременно против пяти турецких судов. Он получил полтораста пробоин в корпусе, кроме того что у него были разбиты все мачты, однако он не только уцелел, но сумел благодаря несравненным действиям матросов у орудий потопить два больших фрегата и корвет и сжечь восьмидесятипушечный корабль и фрегат, то есть уничтожить все пять судов, с которыми бился.

Нахимов был представлен к Георгию и чину капитан-лейтенанта, как особенно отличившийся среди младших офицеров в этом бою, а между тем он только и делал, что делали матросы около него, — направлял орудийный огонь, не обращая никакого внимания на действие огня противника.

Наварин создал Нахимова-бойца: выковал его, дал ему законченную форму. И молодых офицеров потом, когда стал командиром корабля, затем целой эскадры, он воспитывал не для смотров только, а для боя, как и матросов.

Долго пришлось ему ждать этого нового боя, правда, целых двадцать шесть лет! Иной бы мог и размагнититься за такой срок, оравнодушеть, обрастая с годами чинами, орденами и жиром, приобресть только начальственную важность, тяжелую поступь и хриплый рык. Но не размагнитился Нахимов и создал свою яркую страницу в книге крупнейших схваток на море — Синоп.

Но эта была двойная победа: не только над турецким флотом, поддержанным огнем береговых батарей, — еще и над штормами Черного моря в осенние месяцы. Продержаться с парусной эскадрой несколько недель в море, несмотря на постоянные ветры, переходящие в шквалы и штормы, — это был тоже подвиг, на который оказался способен только Нахимов с командами, воспитанными им самим.

Половина судов нахимовской эскадры не вынесла такой передряги и потребовала ремонта, — вынесли люди, изумив этим даже адмиралов английских и французских флотов, отлично знавших, с какою целью так самоотверженно крейсирует в бури эскадра Нахимова, однако не решившихся идти выручать турок, ссылаясь на невозможное для плавания море.

Отгремел Синопский бой, началась упорнейшая борьба за Севастополь: почти десять месяцев жесточайшего шторма, почти непрерывный Синопский бой.

— Павел Степанович, вам бы не ездить сегодня на бастионы…

— А почему же это не ездить? Нет-с, знаете ль, там мне как-то свободнее дышится…

Это были слова, найденные очень точно. Свободнее всего дышать Нахимов мог только на бастионах, то есть на тех же наваринско-синопских кораблях, стоявших на совершенно незыблемом якоре и делавших свое грозное дело при всем типично русском добродушии их команд.

Белокурый, голубоглазый, весь светящийся именно этим русским добродушием в небоевое время, когда он, полный адмирал, был вполне доступен любому матросу и терпеливо выслушивал любое заявление, Нахимов на бастионах во время сильнейшей пальбы только подтягивался, становился зорче, поднимал голос до резкого крика, потому что иначе было нельзя, но он продолжал оставаться тем, кем был и в исключительные часы Наварина: матросом при том или ином орудии, комендором, а не командиром.

Однако в этом-то именно и было его истинное величие. Он, адмирал, был матрос душою, и по-матросски твердо знал он только одно, что родной Севастополь надо отстаивать до последнего вздоха.

И когда был убит брат командира парохода «Владимир» лейтенант Бутаков на батарее своего имени, он, адмирал, нес его гроб, как мог бы нести только отец гроб своего сына. Все флотские — офицеры и матросы — были дети этого старого холостяка, но не очень старого еще человека: пятьдесят два года — не большая старость; и кошелек его был открыт для всех.

Однако родному племяннику своему, капитану 2-го ранга Воеводскому, который был у него дежурным штаб-офицером, он говорил часто и всерьез:

— Опротивел ты мне, истинно опротивел! Ну, что ты мне приносишь тут все какие-то бумаги-с длиннейшие? Три листа кругом исписаны, — вот тут и изволь читать-с! В двух словах сказать бы, и все, а то надо еще и ответ сочинять-с! Экая бестолочь, прости господи! Хватает же у них времени на эти бумаги мерзкие-с!

Матросов на бастионах он всегда выслушивал внимательно, если то, с чем они обращались к нему, касалось стрельбы из орудий или распорядков, нуждавшихся в улучшении; и часто, покачивая головой, отзывался он им:

— Это, братец ты мой, ты говоришь дело-с! Это верно-с!

Хотя бывало иногда и так, что слушает-слушает иного матроса Нахимов и вдруг прикрикнет на него:

— Дичь, дичь порешь, брось! Взять бы тебя за хохол да оттрепать как следует, чтобы ты у меня времени не отнимал зря-с!

А матроса Кошку он вскоре после штурма шестого июня приказал списать с третьего бастиона на корабль «Ягудиил» за беспробудные кутежи.

— Пускай-ка проспится и в чувство взойдет, а то он тут весь наш бастион споит-с! — говорил он контр-адмиралу Панфилову. — Через недельку его возьмите-с.

Однако убежденный в том, что сырая вода летом бывает вредна для здоровья, если ее не сдобрить красным вином, он часто посылал на бастионы бочонки вина.

Больные и раненые матросы, лежавшие в госпиталях, были для него предметом особых забот: сплошь и рядом, не желая заводить «письменности», давал он свои деньги, чтобы купили для них то, в чем они нуждались.

Один свитский офицер, прибывший из Петербурга, вздумал прийти с визитом к Нахимову и встретил его выходящим из дому.

— Ну, что это вы там выдумали-с! — удивился Нахимов, когда узнал от него о цели его прихода. — Какие у нас теперь визиты-с! Да я и не так интересен, чтобы стоило вам хлопотать о знакомстве со мною-с… А вот если хотите, я вам покажу четвертый бастион-с, — это штука любопытная-с, а ко мне потом приходите просто обедать-с.

Нахимову никогда не случалось водить солдат в атаку, как, например, Хрулеву, или даже просто командовать ими: пехотного строя командам он так и не научился. Говорить речей солдатам ему тоже не приходилось, да он едва ли мог бы когда-нибудь сказать прочувствованную и в то же время кудрявую речь, как это умели делать иные искусники.

Он только появлялся каждый день среди солдат на батареях и редутах, и солдаты видели это, и этого было с них довольно, чтобы считать высокого сутуловатого адмирала в золотых эполетах своим генералом. Даже и не генералом, пожалуй, а как-то так — не то чтобы ниже генерала, а гораздо ближе к ним, чем любой генерал.

Они даже и адмиралом его не называли, и если спрашивал новичок-солдат у старого:

— Это кто же такой пошел в аполетах-то?

Старый отвечал с непременной одобрительной улыбкой:

— А это же флотской, Павел Степаныч… Начальника гарнизону, стало быть, помощник.

Не все из солдат твердо знали фамилию адмирала, который приезжал на укрепление на своей серой смирной лошадке, но что звали его Павел Степаныч, это было известно всем, кто хотя бы два дня провел на бастионах в прикрытии.

Вице-адмирал Новосильский был на четвертом бастионе с самого начала осады, как контр-адмирал Панфилов на третьем. Несколько генералов, как Семякин, Шульц, князь Урусов и другие, в разное время ведали разными участками линии обороны; Нахимов же появлялся везде и почти ежедневно.

Он как-то сросся со всей обороной Севастополя, плотно сросся с батареями, редутами, арсеналом, портом, судами в бухтах, матросами у орудий, солдатами в блиндажах и на банкетах, с двухэтажным домом в начале Екатерининской улицы, в котором жил и где был его штаб, наконец, со своим серым коньком, который вынес его из неразберихи после взятия Камчатки французами…

Казалось всем, что его-то именно, Павла Степановича Нахимова, оторвать от всего этого никак нельзя. Севастополь без Нахимова — это как-то не вмещалось ни в чье сознание…

И, однако же, в конце июня остался без Нахимова Севастополь.

III

Было 28 июня. В этот день союзники почему-то затеяли с раннего утра частую пальбу против Корабельной. Пальба затихла к полудню, но спустя часа два началась снова, причем особенно усердствовали англичане против третьего бастиона.

В это время Нахимов обедал, как всегда, со своими адъютантами и, как всегда в обществе этой молодежи, был весел.

Одного из них, лейтенанта Костырева, он спросил между прочим:

— А ну-ка, скажите-с, почему Нельсон победил адмирала Вильнева при Трафальгаре?

— Артиллерия у него была лучше, — ответил крутощекий Костырев.

— Мало-с! — неодобрительно качнул головой Нахимов. — Артиллерия и у Вильнева была неплохая-с… Одной артиллерии все-таки мало-с… А вы как полагаете-с? — перевел он светящиеся детским лукавством глаза на другого адъютанта, лейтенанта Фельдгаузена, наиболее хозяйственного из его флаг-офицеров, почему у него находились все нахимовские деньги и он вел ведомость расходам, в которую, впрочем, не заглядывал Нахимов.

— Наверное потому, что он не потерял мужества, — тут же отозвался Фельдгаузен.

— Мужества-с? — переспросил Нахимов.

— Да-с, и в этом я беру в свидетели не кого иного, как самого Гете, — весело подтвердил Фельдгаузен. — Гете же писал так: "Если ты потерял состояние, то ты еще ничего не потерял: состояние ты можешь нажить вновь.

Если ты потерял честь, то попробуй приобрести славу, и честь будет тебе возвращена. Но если ты потерял мужество, то ты потерял все!"

— Очень хорошо-с!.. Насчет мужества прекрасно-с! Но вот вопрос: отчего же именно Вильнев и с ним все экипажи его эскадры потеряли мужество? А?

На это Фельдгаузен не мог ответить, и, не обращаясь к другим — Колтовскому и капитан-лейтенанту Ухтомскому, старшему адъютанту, — Нахимов раздельно и отчетливо сказал сам:

— Потому-с победил при Трафальгаре Нельсон, что на его судах паруса хорошо стояли, — все было вытянуто до места-с, вот почему-с! От этого-то именно франко-испанцы и потеряли мужество-с!..

Он улыбнулся этой своей старой шутке и добавил:

— Что же касается вас, господа, то я прошу вас после обеда не расходиться, поедем на третий бастион посмотреть, что там такое-с…

Адъютанты переглянулись, и Ухтомский сказал за всех:

— А мы именно и хотели бы разойтись кое-куда, Павел Степанович.

— Вот тебе раз! Куда же это-с! — удивился Нахимов.

— Надо же что-нибудь приготовить к вашим завтрашним именинам, — сказал Фельдгаузен. — У нас пока ничего нет, — вино на исходе, и вообще…

— Пустяки-с! Вздор-с!.. Именины!.. Тоже нашли время именины справлять! — непритворно недовольно отозвался на это Нахимов и замахал рукой. — Да и кто ко мне приедет на именины? Все заняты, у всех дела по горло-с!.. Большой свиты мне, конечно, не надобно-с, а вы и вот вы тоже-с, — обратился он к Колтовскому и Костыреву, — извольте-с непременно-с остаться: в пять часов поедем-с!

После обеда Нахимов обыкновенно отдыхал, так как вставал он рано.

Кроме того, после нескольких часов, проведенных без отдыха за работой, начинала обыкновенно заявлять о себе контузия спины, полученная им в памятный день 26 мая, когда он едва не попал в плен: разорвавшийся недалеко снаряд достал его осколком, ударившим плашмя в верхнюю часть спины. Он перенес эту контузию на ногах и отказался от предлагавшихся ему медицинских пособий, однако спина его долго оставалась синей и боль еще не прошла. Врачам же он говорил:

— Что вы, помилуйте-с, лечиться! Я только тем и на ногах держусь, что всегда занят-с. А ведь если бы я вдруг допустил себя до того, чтобы лечиться начать, конец мне был бы. Вполне серьезно это я, прошу не считать за шутку-с! Ведь только объяви сейчас конец военным действиям, завтра же и я свалюсь от горячки-с!.. Да и, кроме горячки, вы у меня, может статься, целую дюжину болезней найдете-с, в мои годы и при моем чине все может быть у человека, а как же-с!.. Только распусти вожжи, и конец!.. Тогда уж меня все равно вылечить нельзя будет-с! Полный адмирал — это уж болезнь совершенно неизлечимая-с, да еще непременно-с какой-нибудь там еще катар желудка-с!.. Я ведь в этом опыт уже имею-с: в тридцать восьмом году князь Меншиков отправил меня за границу лечиться. Лечили меня, лечили врачи берлинские десять месяцев с лишком-с, наконец — консилиум, и вынесен мне приговор: безнадежен! Вот как-с! Совершенно безнадежен-с!.. Я скорее за шапку да домой-с: помирать, так уж дома, а не в Берлине-с… И вот, как видите, до сей поры жив!

Будить Нахимова было не нужно: спал он, не раздеваясь, и просыпался, когда назначал себе проснуться, — это была его давняя привычка.

В длинном черном сюртуке, от которого казался еще выше ростом, чем был, с вице-адмиральскими, уже поблекшими, золотыми эполетами, с большим белым крестом на шее, он вышел из спальни бодрый, освеженный сном, и, утвердив на затылке, как всегда, белую фуражку, направился вместе с Колтовским и Костыревым к оседланным уже лошадям.

У Колтовского, против обыкновения, был угрюмый вид, и Нахимов заметил это.

— Что такое с вами? — спросил он. — Не случилось ли чего у вас дома, а? Письмо получили?

— Нет, письма не получал, а вот… Может быть, не ездить бы вам сегодня, Павел Степаныч? — вполголоса и просительно, как сын к отцу, обратился к нему Колтовской.

— Та-ак-с! Это почему же-с не ездить? — очень удивился Нахимов и поднял одну бровь, левую.

— Да вот… вчера за ужином… красное вино вы пролили, — проговорил Колтовской, глядя на передние копыта своей лошади.

— А-а, вон что-с! — улыбнулся Нахимов. — И получился на скатерти крест, — скверная примета-с! Охота вам в приметы верить! Пустяки, вздор-с!.. Садитесь-ка лучше… Приметы у вас тут, когда уж и по Екатерининской ядра начали прыгать и вот-вот разнесут наш дом-с… Говорил уже Дмитрий Ерофеич, что надо бы перебираться нам в Николаевские казармы, — там будто бы безопасно-с! Э-э, если уж быть убиту, то убить везде могут… На коней-с! Вы слышали за обедом сегодня: «Кто потерял мужество, тот потерял все!» Золотые слова-с! Уж если Тотлебена не уберегли-с, — все бедному хуже и хуже, то обо мне что же и говорить-с… Пустяки-с! Едем!

Пальба между тем гремела, — на нее только не обращали внимания, привыкли, однако от этого она не была слабее. Когда небольшая кавалькада спускалась к мосту через Южную бухту, бомба пронеслась, чавкая и пыхтя, невысоко над головами всадников, и Нахимов сказал улыбнувшись:

— Вот видите-с, нам уже посылают приветствие-с!

Он даже обернулся посмотреть, куда именно упадет бомба, — так свежа была его восприимчивость в начале этой последней его поездки на бастионы.

IV

На третьем перестрелка уже затихла, как обычно к концу дня. Опасение, что она разовьется во что-нибудь серьезное, миновало у Нахимова, когда он встретил начальника третьей дистанции вице-адмирала Панфилова, направлявшегося в свой блиндаж пить чай.

Вице-адмиралом Панфилов, спокойного вида здоровяк, стал совсем недавно: к этому чину он был представлен за отражение штурма шестого июня.

Ведавший четвертым бастионом с прилегающими к нему батареями вице-адмирал Новосильский, человек тоже не слабого десятка, но уже несколько раз контуженный, вынужден был проситься на отдых и был переведен на службу в Николаев; Панфилов же точно был очерчен заколдованным кругом, за который не смели перелетать ни пули, ни ядра, ни осколки снарядов.

Большая рука его была плотна, тепла, когда он, задержав руку Нахимова, приглашал его попить чайку, кивая на усердно начищенный и не менее усердно дымящий пузатый самовар, поставленный денщиком у дверей блиндажа.

— Нет уж, Александр Иваныч, спасибо, голубчик, не хочется, — отозвался на приглашение Нахимов и добавил:

— А вот вы идите, вам нужно отдохнуть-с, идите-с… И меня не провожайте уж, я сам-с…

— А ведь завтра Петра и Павла! С преддверием именин ваших, Павел Степаныч, — ласково сказал Панфилов, суживая улыбкой и без того небольшие, серые с прозеленью глаза и не выпуская руки Нахимова.

— Да, вот видите как — именины завтра, — я уж это сегодня за обедом слышал-с от своих адъютантов… Преддверие, гм… Спасибо, очень благодарен-с! А вы бы вот завтра ко мне, если выпадет свободный часок-с, а? Флаг-офицеры мои затевают там что-то-с, пир какой-то, удивить Севастополь хотят… Вот и заезжайте-с!

— Непременно, Павел Степаныч, непременно, как-нибудь выберусь, не похоже ведь на то, чтобы штурм завтра затеяли эти… Нет уж, ваши именины отпразднуем. А провожать вас по бастиону моя прямая обязанность.

И он так и не воспользовался разрешением отдохнуть и попить чайку.

Нахимов оставил свою лошадь около его блиндажа, и дальше они пошли вместе.

Перестрелка затихла, однако ядра и бомбы продолжали лететь сюда, как и отсюда, и уносили на носилках раненых и убитых, и с носилок капала кровь.

Чтобы не задерживать слишком ревностного к своим обязанностям хозяина третьего отделения, Нахимов пробыл здесь недолго. Он только обошел бастион и батареи Перекомского, Никонова, Будищева, — последняя продолжала называться так, несмотря на смерть своего основателя, — оглядел бегло матросов у орудий, чтобы узнать, насколько после сегодняшнего числа поредела их семья, и справиться, много ли убито и ранено, нет ли подбитых орудий, которые нужно менять, и какие предстоят работы здесь ночью…

Вернувшись снова к блиндажу, где были оставлены лошади, и простившись, наконец, здесь с Панфиловым, Нахимов поехал к горже Малахова кургана, имея намерение потом обойти и пятый участок — второй и первый бастионы.

На Корниловском бастионе оказалось сравнительно тихо: стрельба хотя и велась, но очень вялая: французы в этот день вообще плохо поддерживали англичан. Только штуцерные часто пели над головами, но на них не принято было обращать никакого внимания, что было и понятно, конечно: ядро большого калибра могло произвести большие разрушения, а встреча с ним любого из защитников бастиона могла привести только к смерти; бомба из осадной мортиры, случалось, выхватывала из толпы или команды солдат до трех десятков сразу. Пуля же если и находила свою жертву, то только одну, притом же чаще всего приносила рану, а не смерть.

С тех пор как взята была Камчатка, французы заложили ложементы впереди ее на расстоянии, сравнительно с прежним, небольшом уже от вала бастиона, а среди «сорвиголов» были прекрасные стрелки не пропускавшие ни одной живой цели на укреплении и особенно понаторевшие в стрельбе по амбразурам.

Амбразуры были, правда, закрыты веревочными щитами, предложенными капитаном 1-го ранга Зориным, но в них все-таки оставались небольшие просветы; за этими-то просветами и наблюдали зорко неприятельские стрелки.

Когда приехал на бастион Нахимов, в остатках бывшей башни шла всенощная по случаю кануна праздника — Петра и Павла, и начальник четвертого отделения Керн был там с большинством офицеров.

Ординарец Керна, матрос Короткий, завидев адмирала, юркнул в башню, чтобы доложить о его приезде; Нахимов же пошел прямо к брустверу, взял у сигнальщика матроса трубу и стал смотреть в амбразуру, насколько подвинулись за сутки работы французов.

Работы эти шли неуклонно: к Малахову так же придвигались зигзагами узких окопов и широких траншей, как раньше к четвертому бастиону, и Нахимов, внимательно вглядываясь в рыжие полосы выброшенной лопатами французов земли, думал, что Тотлебен прав, настаивая на том, чтобы открыть минные галереи навстречу слишком настойчивым врагам, которым нельзя было отказать притом же и в трудолюбии, чем они решительно превосходили своих союзников-англичан.

Керн подойдя поспешно к валу, видел, конечно, как опасно положение адмирала: амбразуры, к одной из которых приник Нахимов, были самые уязвимые места на бастионе; однако он знал и то, что Нахимов не любит, когда выказывают заботу о нем. Вдруг он вспомнил, что на другой день будут именины адмирала, а вслед за этим явилась мысль пригласить его ко всенощной в башню, где было вполне уже безопасно от пуль.

Он взобрался на банкет, стал сзади Нахимова и начал, как рапорт, приложив к козырьку руку:

— Ваше высокопревосходительство!

Нахимов обернулся.

— А-а, здравствуйте-с! Вы где были-с?

— У всенощной… Сейчас идет в башне… Вам не угодно ли отслушать?

Керн был уверен, что нашел неотразимый предлог свести адмирала вниз с банкета, но Нахимов ответил снисходительно:

— Можете идти-с достаивать… Я вас не держу-с…

Керн стоял сзади его удрученный. Треугольные вздутые щеки его опустились скорбно и испуганно, потому что пули безостановочно то пели над головой Нахимова, то ударялись глухо в веревочный щит и в нем увязали.

— Все господа офицеры хотели бы видеть вас у всенощной, ваше высокопревосходительство, — сказал он наудачу, сам не стараясь даже угадывать, как к этому может отнестись адмирал, который ему показался не в духе.

— А-а? Да, да-с… Хорошо, я вот сейчас приду туда, — пробормотал, не отрываясь от трубы, Нахимов и добавил, как прежде:

— А вас я не держу-с.

Керн знал, что нельзя было прямо так вот сказать, что стоять здесь опасно: это всегда только сердило Нахимова, и в то же время дважды повторенное: «Я вас не держу-с!» — звучало, как приказ. Он отступил на шаг и спустился с банкета, прошептав на ухо Короткому, чтобы тот подействовал на адмирала, который простит ему, как матросу, его заботливость.

Короткий тут же вскочил на банкет и стал на место Керна. Как раз в этот момент пуля, направленная в адмирала, ударилась рядом с его локтем в земляной мешок амбразурной щели.

— Каковы, а? Метко стреляют, канальи! — полуобернулся Нахимов, и Короткий, выпучив глаза, выкрикнул в страхе:

— Убьют, Павел Степаныч! Сойдите, ради бога!

— Не всякая пуля в лоб-с, братец, — спокойно отозвался ему Нахимов, однако не больше, как через секунду, протянул трубу сигнальщику, стоявшему рядом.

Керн же между тем схватился за другое средство, чтобы свести с банкета адмирала: он приказал комендору ближайшей мортиры выстрелить.

Он думал, что Нахимов сейчас же спустится и подойдет к орудию, скажет несколько слов комендору, известному ему старому матросу Грядкову, но вышло совсем иначе. Сигнальщик, взяв трубу из рук адмирала, счел нужным вскинуть ее тут же к глазам, чтобы посмотреть, что сделает во французской траншее русская бомба.

— Ишь, ловко как! — вскрикнул он. — Сразу троих подняло!

Нахимов, отступивший было от амбразуры, снова подвинулся к ней, чтобы своими глазами увидеть, что это был за удачный выстрел из мортиры, но тут же повалился назад: еще более удачным оказался выстрел какого-то зуава сквозь амбразуру: он лишил Севастополь важнейшего из его защитников.

Падающего адмирала подхватил мгновенно ставший на одно колено Короткий, и только белая фуражка свалилась с головы Нахимова и скатилась вниз с банкета.

Пуля попала в лоб над левым глазом, прошла через мозг и вышла сзади уха.

V

Как после проигранного большого сражения заволновался город: «Павел Степанович убит!»

Раненый был еще жив в это время, но представлял из себя только предмет всеобщих забот, заранее обреченных на неудачу. Смерть уже держала героя Наварина, Синопа и Севастополя в своих цепких руках и на усилия людей вырвать его из страшных объятий глядела уничтожающе спокойно.

Лейтенанты Колтовской и Костырев, вне себя от горя, перебивая один другого, заспорили, куда отправить своего адмирала: на перевязочный ли пункт в Аполлонову балку, или прямо в город, в Дворянское собрание; Керн, растерявшийся, бледный, с отсыревшими глазами, бормотал:

— В госпиталь, в госпиталь, на Северную!.. Там Гюббенет! Про-фес-сор!

Но матросы, уложившие своего «отца» на простые, черные от застарелой, запекшейся крови носилки, упрямо понесли его к блиндажику бастионной сестры, Прасковьи Ивановны.

— А-ах, господи милосердный… А-ах, батюшки!.. Ах, голубчик ты мой!

— разахалась, всплескивая голыми ручищами, Прасковья Ивановна.

— После, после выть будешь! — сурово остановили ее матросы. — Перевяжи скорей! Это дело скорости требует!

Глаза Нахимова были закрыты. На лице крови не было; несколько капель крови, смешанной с мозгом, задержалось только в завитках белокурых волос сзади.

Даже толстые, черноземной могучей силы руки бастионной сестры, привычные уже ко всяким ранам, заметно дрожали, когда бинтовали они голову Павла Степановича.

— Как считаешь, живой не останется? — шепотом спрашивали матросы.

Им хотелось хотя бы услышать ее приговорку: «Ничего, будьте веселы!»

— но они ее не услышали. Прасковья Ивановна только припала ухом к груди Нахимова, послушала, бьется ли сердце, и, подняв голову, сказала:

— Несите к дохтору, на перевязочный, — что он определит… А-ах, злодеи, изверги, что сделали!.. — И заплакала теперь уже разрешенно, просто, по-деревенски, по-бабьи…

Из башни, не достояв всенощной, выходили толпами офицеры, матросы, солдаты, и все стремились туда, за носилками, на которых уносили неподвижное тело адмирала — душу обороны.

— Что? Ранен? Куда? В голову? Пулей?.. Э-эх!

— Говорят, навылет!

— Навылет? В голову?..

Махали безнадежно руками, старались глядеть в землю, чтобы скрыть друг от друга приступы слабости. Иные из офицеров пытались все-таки утешить себя, вспоминая вслух о знаменитой ране Кутузова, тоже пулей в голову, только турецкой пулей.

Один из офицеров-моряков припомнил даже стихи о Кутузове поэта Державина:

Смерть сквозь главу его промчалась,

Но жизнь его цела осталась, —

Сам бог его на подвиг блюл!

— И тоже ведь в Крыму Кутузов был ранен, — счел нужным вставить другой офицер.

— Да, здесь, в Крыму, возле деревни Алушты… — уточнил третий.

— А что всего поразительней, господа, Кутузов был тоже ранен в левый висок, а пуля вышла у правого глаза, это я хорошо помню, — сказал лейтенант Петр Иванович Лесли, брат Евгения Лесли, погибшего при взрыве порохового погреба на третьем бастионе в первую бомбардировку.

— Да мало того, что Кутузов вылечился, господа! Можно было вылечиться, но кретином остаться на всю жизнь. А он стал князем Смоленским!

— Князем Смоленским он стал, если быть точным, после другой раны, тоже в голову!

— Разве он два раза был ранен?

— В том-то и дело, что два! Второй раз, когда он осаждал Очаков.

— Неужели тоже в голову?

— В голову! Пуля вошла ниже скулы, а вылетела в середине затылка…

Врачи решили, что он вот-вот умрет, а он преспокойно во второй раз надул медицину!

— Крепкая же была голова!

— Авось, и у Павла Степаныча не слабее…

Рады были ухватиться хотя бы за тень надежды, а между тем врачи перевязочного пункта Корабельной стороны, расположенного в укрытом месте, в Аполлоновой балке, решительно высказались за то, что надежды никакой нет, что рана безусловно смертельна.

Адъютанты Нахимова поехали в город доложить Сакену о том, что адмирал ранен смертельно, и выслушать от него приказ немедленно опечатать квартиру адмирала, а в это время Павел Степанович, с головой, забинтованной уже искуснее, чем могла эта сделать бастионная сестра, переправлялся матросами через рейд на Северную, в госпиталь.

Было еще вполне светло, когда ялик заскользил по гладкой поверхности Большого рейда, на котором стояло несколько кораблей и пароходов. И случилось неожиданное для матросов-гребцов: Павел Степанович вдруг открыл глаза — оба глаза, хотя и видно было, что левый открылся с трудом. Голубые нахимовские глаза глядели неподвижно, правда, но они глядели на матросов, на то, как действуют весла, как с лопастей весел капает-сбегает вода…

Матросы переглянулись радостно, боясь сказать слово. Но на середине рейда их раненый «отец», может быть под влиянием свежего воздуха на воде или запаха моря, даже попытался, обхватив руками жерди носилок, приподняться до сидячего положения. Правда, сделав это усилие, он от слабости тут же лег снова и закрыл глаза, но матросы уже не только переглядывались, а кивали один другому, дескать: «Видал, как действует!»

Капитан 1-го ранга Бутаков увидал с палубы своего «Владимира» очень знакомый черный сюртук с густыми эполетами, забинтованную голову, носилки в мимо идущем ялике, ухватился за голову сам и едва опомнился, чтобы послать приказание своему паровому катеру, который шел в это время с Северной, навстречу ялику, принять адмирала и доставить на тот берег как можно скорее.

Гюббенета как раз в это время в госпитале не оказалось: он был у Тотлебена, рана которого, вначале казавшаяся легкой, приняла почему-то угрожающий вид. Нога опухла, острые боли в ней сильно беспокоили больного, который, хотя и с постели, не переставал все-таки давать указания к обороне Севастополя.

Для передачи этих приказаний при нем всегда были два-три инженерных офицера, и не было ничего удивительного, когда один из них вошел в кабинет своего начальника как раз в то время, когда Гюббенет заканчивал перевязку ноги.

Лицо офицера было очень взволнованно. Пользуясь моментами, когда на него не глядел Тотлебен, он делал знаки хирургу, приглашая его выйти на минуту в другую комнату. Гюббенет понял, что ему хотят сообщить что-то важное, и вышел.

Офицер сказал ему шепотом, что Нахимов убит, и просил как-нибудь в осторожных выражениях передать это генералу: он знал, как Тотлебен уважал и ценил Нахимова, и боялся, что страшная весть о его смерти убийственно подействует на раненого.

Гюббенет был и сам чрезвычайно поражен этим, несмотря на то, что произведенные им здесь, в Севастополе, ампутации и другие сложные операции, число которых доходило до трех тысяч, могли бы уж, кажется, в достаточной степени закалить его сердце.

И он обрадовался и за Тотлебена и за себя, когда не пришлось ему передавать такого исключительно печального известия: как раз в это время посланный за ним из госпиталя ординарец доложил, что адмирал не убит, а только ранен, но врачи госпиталя просят его, Гюббенета, прибыть на консилиум.

Профессору пришлось спешно ехать от одного витязя Севастополя к другому, но когда появился он в той отдельной комнате, которую отвели в госпитале Нахимову, врачи уже вполне ознакомились с раной, вынули из нее восемнадцать осколков черепных костей и пришли к бесспорному для себя выводу, что смерть тут неизбежна и близка.

По свойственной хирургам того времени привычке совать свои пальцы в раны, они нашли, что входное отверстие раны свободно пропускает указательный палец, выходное же еще шире, — таково было действие пули Минье.

Нахимов глядел на Гюббенета одним только правым глазом: веко левого было закрыто и сине-багрово от кровоподтека; правая рука лежала неподвижно, левая шевелилась, и он пытался подносить ее к ране, так что Гюббенету приходилось останавливать эти движения своей рукой.

Стараясь говорить очень отчетливо, Гюббенет задал ему один за другим несколько вопросов, но напрасно приближал свое ухо к его губам: губы не шевельнулись.

— Сознание отсутствует, — горестно сказал, наконец, Гюббенет и принялся сам снимать только что наложенную повязку.

— Льду! — сказал он таким командным тоном, точно это простое средство могло вернуть раненого к жизни.

— За льдом послали, — ответили ему врачи.

— Куда послали?

— Послали узнать по ресторанам, может быть где-нибудь остался еще лед.

— Пока, за отсутствием льда, холодные примочки, — тем же командным тоном приказал Гюббенет. — И давать пить холодную воду чайными ложечками.

Эта вода снаружи и вода внутрь оказалась единственным лекарством для раненого моряка! И лекарство это несколько оживило его; он начал чаще двигать левой рукой, силился открывать и иногда открывал левый глаз.

Небольшой кусок льда — последний — нашелся под мокрой соломой на погребе бесстрашного ресторанчика «Ростов-на-Дону» на Корабельной. Его привезли, как бесценную драгоценность, и с величайшей поспешностью, чтобы он не растаял дорогой. Тут же, мимоходом, сочинена была и легенда о том, что за льдом ездил верхом в Симферополь один из адъютантов Нахимова, лейтенант Шкот, и всего только в семь часов обернул туда и обратно; и все верили этой легенде, — так хотелось всем в Севастополе, чтобы все, даже самые героические, средства были пущены в ход, чтобы сохранить жизнь Нахимова.

Но смерть не уходила от его изголовья.

Утром в день своих именин Нахимов как будто почувствовал себя лучше настолько, что даже хотел сорвать свою повязку левой рукой. Дежуривший около него врач отвел его руку и услышал его бормотанье:

— Э-э, боже мой, какой вздор… пустяки какие!

Умирающий, конечно, не чем иным, как только вздором и пустяками, не мог бы и назвать все эти заботы и попечения о нем, умирающем.

К полудню Гюббенет придумал еще одно средство: обливание головы умирающего из чайника с некоторой высоты, чтобы вода действовала не только своим холодом, но еще и силой падения.

И вот, подействовало ли это сильное средство, или Нахимов вспомнил вдруг, что он — именинник и должен встать и принимать гостей, но он вдруг, неожиданно для всех его окружающих, поднялся на своей койке и сел.

Однако не только сел, он еще и показывал рукою на шею, чтобы ему дали галстук, на плечи — чтобы дали его сюртук с эполетами; он, казалось, решил стать прежним Нахимовым, — показать этим всем около него, что ничего не случилось, что напрасно совали ему свои пальцы в череп и делали какие-то там повязки и примочки.

Но оживление это продолжалось недолго. Он лег снова и теперь уже больше на правый бок, чем на спину, и закрыл глаза.

Приехал Горчаков с генералом Коцебу, — один длинный и тощий, другой маленький и круглый, первый очень взволнованный, второй спокойный, по обязанности начальника главного штаба. Как раз во время их появления в бараке один из военных медиков из большого фаянсового чайника тонкой струей лил на голову полумертвеца холодную воду. От этого средства подушка была мокрой, рубашка мокрой, а на бледном лице всюду блестели капли.

— Павел Степанович! — громко сказал Горчаков наклоняясь над койкой.

Нахимов не открыл глаз.

— Павел Степаныч!.. Голубчик вы мой! — дрогнувшим голосом попытался еще раз обратиться к умирающему адмиралу главнокомандующий, но адмирал не слышал, не понял, не открыл глаз.

И Горчаков зарыдал вдруг… Положив одну руку на круглые плечи своего маленького Коцебу, а другою закрыв лицо, он рыдал, глухо всхлипывая, и голова его тряслась, и вздрагивала узкая спина, — рыдал разрешенно: умирал не кто-нибудь, а коренной, незаменимый руководитель обороны Севастополя, этого «несчастного города», который, может быть, готовит и ему самому гибель, а между тем бросить его нельзя, — не велит долг, не велит Россия…

А в это время усердный дежурный медик все лил и лил холодную воду на голову умиравшего, стараясь, чтобы тот хотя бы поглядел на рыдающего князя. И он добился, наконец, успеха: Нахимов открыл оба глаза и остановил их на главнокомандующем.

— Вот! Глядит, ваше сиятельство! — обрадованно сказал медик.

Горчаков поспешно вытер глаза платком и наклонился к мокрой белокурой голове на мокрой подушке.

— Павел Степаныч! А Павел Степаныч!.. Вы меня узнаете?

Нахимов глядел прямо в очки Горчакова, глядел довольно долго, несколько минут, однако в глазах его нельзя было прочесть никакой мысли.

— Вам не холодно ли? — нагнулся над ним и Гюббенет и приложил ухо к его губам, но губы не пошевелились.

Горчаков так и вышел из барака с заплаканным лицом. Не оставалось никаких надежд. Если и можно было о чем-нибудь говорить, то только о похоронах Нахимова и прежде всего о склепе, в котором все три места были уже заняты гробами трех адмиралов: Лазарева, Корнилова, Истомина, так что приходилось расширять склеп для нового гроба…

Художник-любитель был направлен капитаном Бутаковым «снять очерк лица» того, кто не позволял этого делать художникам, когда был здоров, деятелен и на вершине славы, как это было после Синопского боя; и вот под беспристрастный карандаш попали: бледное, осунувшееся, безжизненное лицо с закрытыми глазами, на котором бойко блестели только здесь и там остановившиеся во впадинах капли воды, и белела мокрая повязка, скрывшая голову.

Только из-за угла, воровским образом, удалось как-то Тимму бегло зарисовать Нахимова, стоящего на бастионе, зарисовать в профиль и, может быть, больше на память, чем с натуры: и этот тиммовский рисунок только и остался потомству отдаленно напоминать о герое.

А герой угасал на глазах врачей госпиталя и тех, кто имел время и возможность приехать на Северную на него взглянуть, благо день считался праздничным.

Врачи то поливали ему голову водой, то меняли на ней повязку, то щупали пульс, то считали, сколько дыханий делает он в минуту, но сами видели, что это только одна «отписка», что жизнь уходит из тела через отверстие в черепе и что нет в медицине средств задержать ее.

В одиннадцать утра тридцатого июня часовой, стоявший перед бараком, чтобы не допускать около езды, способной обеспокоить раненого, был снят.

Теперь уже ничто больше не могло его обеспокоить: сердце Нахимова перестало биться.

VI

Только в три часа перевезли тело Нахимова, через рейд в город, в тот дом около Графской пристани, в котором он жил постоянно: он доказал все-таки Сакену, что перебираться в безопасные Николаевские казармы ему было действительно не нужно, — смерть дожидалась его не в городе, а на боевом посту.

Весь Севастополь уже знал о кончине Павла Степановича. Штатских людей оставалось теперь уже немного, однако они были очень заметны в густой толпе, собравшейся около Графской встретить траурный баркас, шедший на буксире парового катера.

Волновалось море, покрытое беляками; сильное волнение было даже и на рейде.

Панфилов, который был назначен на место покойного командиром порта и помощником начальника гарнизона, сам с тремя капитанами 1-го ранга принял с баркаса гроб с телом и перенес в дом.

Там покрыли тело пробитым под Синопом в нескольких местах ядрами флагом с «Императрицы Марии», и открыли двери для желающих проститься с адмиралом, а этих последних было так много, что они заняли всю площадь, и с каждой минутой подходили новые — командами и одиночным порядком.

Одни только матросы, построившись в две шеренги и входя в дом сразу по двое, прощались больше часу… Много сошлось женщин, хотя покойный и высылал их всеми способами из осажденного города во избежание напрасных смертей и увечий, и много было пролито слез около тела, сурово покрытого боевым флагом.

Но плакали не одни только женщины — сестры милосердия, солдатки и матроски с Корабельной, торговки, прачки, жены и дочери офицеров… Мокрые глаза были и у матросов и солдат, у офицеров и генералов, и снова расплакался Горчаков, когда приехал на церемонию похорон.

Об умершем ли герое плакали?.. Может быть, только о человеке, который сумел сохранить душевную теплоту, несмотря на свой чин и положение во флоте и в осажденном городе, несмотря на всю обстановку осады с каждодневными канонадами и частыми боями, обстановку, при которой неизбежно черствеет сердце, ожесточается душа.

Недаром месяца четыре спустя, когда Петербург встречал приехавшего на отдых Тотлебена, небезызвестный поэт того времени, Аполлон Майков, в стихах, посвященных ему, не мог не вспомнить и о Нахимове:

Нахимов подвиг молодецкий

Свершил, как труженик-солдат,

Не зная сам душою детской,

Как был он прост, велик и свят!

Хоронили на другой день вечером.

Полевая батарея — шесть орудий в упряжках — стала на площади; два батальона — матросы с одной стороны, солдаты с другой — выстроились шпалерами от дома к Михайловскому собору. Народ толпился на бульваре Казарского, на лестнице библиотеки, на всех высоких местах кругом. Такого стечения народа не видал Севастополь ни раньше, ни после. Эти похороны были исключительны и потому, что неприятель прекратил обычную пальбу, хотя не мог не видеть огромных толп на площади и прилегающих улицах.

Пошел гулять даже кем-то пущенный слух, будто суда противника скрестили реи и спустили флаги — дань уважения умершему герою Синопа, и минуты были так торжественно скорбны, что всем хотелось этому верить.

Гроб, обвитый тремя флагами — контр-адмиральским, вице-адмиральским и адмиральским, — вынесли из дома осиротевшие адъютанты и понесли в собор, а оттуда, после отпевания, в новый склеп рядом со старым.

Прощально загремели пушки, раздались залпы тысячи ружей, каменщики спешно заделывали склеп… И только когда уже начало темнеть и успели разойтись толпы вслед за уходившими батальонами матросов и солдат, в город полетели ракеты одна за другой. Досужие люди насчитали их ровно шестьдесят штук. Они были очень красивы в своем полете на фоне ночного неба, но стоили дорого, мало принося вреда.

Они внесли даже свою долю скорбной торжественности в этот вечер 1/13 июля: они были как погребальные факелы, зажженные врагами в честь русского народного героя.

Суровые, правда, факелы, но и знаменитый адмирал, уничтоживший без остатка турецкий флот, скрывавшийся в Синопской бухте, не мыслился ими иначе, как человек весьма суровый.

Он и был действительно суров и в море и на суше, несмотря на всю свою доброту, чуть только дело касалось чисто военной работы команд, но потому-то и была так чиста, потому-то и изумила мир военная работа «детей»

Нахимова на море, как и на суше, на севастопольских бастионах.

Конечно, куда пышнее было всего за несколько дней до похорон Нахимова шествие с прахом лорда Раглана от дома главного штаба английской армии до Камышовой бухты, где гроб был погружен на судно для отправки его в Англию.

Восемь пар лошадей в черных попонах везли катафалк с гробом, а около каждого угла катафалка ехали главнокомандующие союзных армий: спереди Пелисье и генерал-лейтенант Симпсон, старший из английских генералов, сзади Омер-паша и Ла-Мармора, и каждый главнокомандующий окружил себя своим штабом в блестящих парадных мундирах.

Парадные мундиры разнообразнейших цветов и покроев, украшенные золотым и серебряным шитьем и орденами, прекрасные кони, великолепные седла; английские сначала, а потом, ближе к Камышу, французские войска, выстроенные по обеим сторонам дороги; национальный английский флаг, покрывающий гроб, национальный английский гимн, исполняемый оркестрами, — все это пышное и показное было представлено во всей полноте, но не было простых и теплых слез над гробом этого неудачливого «завоевателя Крыма» в угоду банкирам Сити.

Потерявший руку под Ватерлоо, а жизнь под Севастополем, Раглан должен был, по распределению подвигов среди союзных полководцев, взять у защитников крепости всего только один третий бастион — Большой редан, но так и умер, не осилив этой задачи; и английскую армию, бывшую под его начальством, перестали уважать даже и союзники англичан французы; презрительнее относились они только к туркам.

Когда Камыш наводнили парижские гризетки и за одной из них принялся усиленно ухаживать один богатый лорд в немалом чине, эта гризетка сделалась однажды героиней дня в лагере французов. Она, насквозь продажная, швырнула лорду в его холеную сытую физиономию всученный было ей кошелек с золотом и патетически сказала при этом во всеуслышание:

— Я для вас так же неприступна, как русский Большой редан!

Французские офицеры за этот ответ носили ее на руках и засыпали деньгами. Таково было сердечное согласие — entente cordiale — двух сильнейших европейских наций в этой войне.


Читать далее

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. ДВА ПРАЗДНИКА 07.04.13
Глава вторая. В СТАНЕ ИНТЕРВЕНТОВ 07.04.13
Глава третья. НОЧЬ НА КЛАДБИЩЕ 07.04.13
Глава четвертая. РАЗГРОМ КЕРЧИ 07.04.13
Глава пятая. ВИТЯ И ВАРЯ 07.04.13
Глава шестая. «ТРИ ОТРОКА» 07.04.13
Глава седьмая. ПИРОГОВ УЕЗЖАЕТ 07.04.13
Глава восьмая. ШТУРМ СЕВАСТОПОЛЯ 07.04.13
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Глава первая. ВЕРНОПОДДАННЫЕ БЕЗ ВЛАДЫКИ 07.04.13
Глава вторая. ГОЛУБЫЕ МУНДИРЫ 07.04.13
Глава третья. ПОСЛЕ ШТУРМА 07.04.13
Глава четвертая. СВАДЬБА 07.04.13
Глава пятая. НАХИМОВ 07.04.13
Глава шестая. У ИНТЕРВЕНТОВ И У НАС 07.04.13
Глава седьмая. БАСТИОНЫ В ИЮЛЕ 07.04.13
Глава восьмая. СОВЕЩАНИЕ «БОЛЬШИХ ЭПОЛЕТ» 07.04.13
ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава первая. ДНИ ПЕРЕД БОЕМ 07.04.13
Глава вторая. БОЙ НА ЧЕРНОЙ РЕЧКЕ 07.04.13
Глава третья. ПЯТАЯ БОМБАРДИРОВКА 07.04.13
Глава четвертая. ТРЕТЬЯ СТОРОНА СЕВАСТОПОЛЯ 07.04.13
Глава пятая. ПЕРЕД ШТУРМОМ 07.04.13
Глава шестая. ШТУРМ 07.04.13
Глава седьмая. ПЕРЕПРАВА НА СЕВЕРНУЮ 07.04.13
ЭПИЛОГ
Глава первая 07.04.13
Глава вторая 07.04.13
Глава третья 07.04.13
Глава пятая. НАХИМОВ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть