Глава III. ОСТРОЛЕНКА

Онлайн чтение книги Сгибла Польша!
Глава III. ОСТРОЛЕНКА

— Мене, текел, ферес.

Книга царств

Скшинецкий действительно проспал в этот раз дважды и потому опоздал явиться к Иганам. Не ночью, а утром только попал он к Лубеньскому, где не было ничего приготовлено для переправы через Костриню… Потом позавтракал, лег спать, не отдав никаких распоряжений, и его едва разбудили около часу дня, когда уж грохотало 60 пушек под Иганами… Пока эскадроны Лубеньского устроили переправу, пока перебрались через три брода, — настал и вечер.

Так было под Иганами, где случай и собственная гениальность дали Прондзиньскому победу и генеральские эполеты. Но с этой поры Скшинецкий упорно избегал поручать молодому генералу какой-либо самостоятельный отряд, чтобы тот не прибавил новые лавры к старым и не затмил самого вождя.

Прондзиньский видел это, выходил из себя, но сделать ничего не мог. Тем более что после 17 апреля, когда Крейц разбил наголову генерала Серавского у Вронова, настало полное затишье кругом.

Дибич и его генералы сами не нападали и явно уклонялись от боя.

В бездействии, в лагерной тоске и в ожидании будущих событий проходили дни…

Так было в польском войске. Варшава, правда, легче вздохнула, когда Дибич со своей огромной армией не стоял больше тут, у Праги, у самых ворот города… Но и там, среди окопов и временных твердынь укрепленного лагеря, раскинутого между реками Костриней и Мухавцом, — грозен и опасен был фельдмаршал, хотя и затаился он в своих окопах, затих, словно выжидает чего-то, собирается с силами перед последним, решительным ударом…

Все понимали и чуяли это, кроме вождя польской армии. Писал ему Хлопицкий из Кракова, говорили окружающие офицеры, штабные и армейские…

Из себя выходили, надрывались оба "стратега", Хшановский и Прондзиньский, доказывая, что только теперь можно и должно, ударить на россиян, когда они слабее даже численно… Когда холера ворвалась в их крепкий лагерь и уносит больше жертв, чем взяли их до сей поры самые кровопролитные стычки…

— А у нас нет холеры? — возражал Скшинецкий. — Тоже есть… Наше войско набралось от россиян!.. И каждая стычка усиливает заразу. Люди наши также смертельно измучены трехмесячными походами и боями… А вы меня подбиваете на безумные дела… Хотите, чтобы я повел людей на осаду укрепленного лагеря. Штурмом его еще не прикажете ли брать? Вы с ума сошли, панове!

— Не совсем, генерал… если позволено будет ему возразить, — начал сначала мягко, осторожно, по обыкновению, Прондзиньский. — Правда, холера и у нас очень слабая пока… Но к нам уже приехали врачи с разных концов Европы, известные ученые. Они заботятся о наших больных не хуже, чем польские доктора, которых тоже, достаточно. Есть для больных и лазареты, и лекарства… У россиян — ничего почти нет… Где и найдешь что-нибудь в чужом краю, среди лесов, в военном лагере? Им очень плохо. И мы должны воспользоваться минутой, пока не подоспели к ним новые полки, бригады. Целые, свежие дивизии готовятся выслать из России на нас. Царь приказал Дибичу торопиться с переправой и взять Варшаву! Пан же знает… Поход Дверницкого на Волынь не удался. Он ушел в Галицию с остатками своего отряда. И все батальоны, которые преследовали Дверницкого на Волыни, придут воевать против нас. Неужели же не видит этого сам уважаемый генерал? И мы с полковником Хшановским не предлагаем генералу брать укрепления Дибича. Мы нападем на россиян с тыла, где окопов нет!

Тихий, почти просительный сначала, теперь голос Прондзиньского звучит сильно, почти властно. Он слишком сознает свою правоту и потому откинул обычную мягкость и осторожность.

Опустив голову, задумался Скшинецкий. Не хотелось бы ему открыть свои карты сопернику, объяснить, что во все концы Европы, ко всем главнейшим дворам пишет письма польский генералиссимус, затевает дипломатические переговоры и надеется, что без крови в дальнейшем покончится спор между двумя народами-братьями… Конечно, кое-что знает и Прондзиньский. Но если даже все ему сказать, этот фанатик войны не поймет сложной дипломатии генерала… Оружием, по мнению Прондзиньского, надо решать спор, затеянный с оружием в руках…

Чтобы отвязаться, Скшинецкий, наконец, заговорил:

— Ну, хорошо… Я подумаю… Посоветуюсь еще с князем Чарторыским… Ржонд против рискованных предприятий… А вы, вацпаны, сообразите что-нибудь другое… Без далеких обходов круговых, которые редко удаются… Без штурма укрепленных позиций… Россияне славятся на целый свет своим уменьем отстаивать окопы, траншеи и насыпи. Полегче придумайте что-нибудь!.. Повернее. Тогда, конечно, я спорить не стану… Охотно с вами соглашусь!

Довольные полуобещанием, стали думать оба стратега и вернулись к прежнему плану Хшановского: к нападению на гвардию, стоящую у Снядова, над Наревом.

С готовым планом, обработанным во всех подробностях, явился 3 мая Прондзиньский к вождю.

Волнуясь и торопясь, он водил по карте карандашом и объяснял:

— Здесь для заслона Варшавы, для наблюдения за Дибичем остается генерал Уминьский с пятнадцатитысячным корпусом… Если бы Дибич оставил свой лагерь и двинулся на защиту гвардии, Уминьский соединяется с генералом Дзеконским и Хшановским, которые сторожат наш тыл. Получится корпус в 25 тысяч человек… О! Эта компания может хорошо пощипать с тылу пана фельдмаршала, не позволяя ему слишком ретиво нападать на нас. А мы, собрав сорокатысячную армию и сотню орудий, форсированным маршем идем к Сероцку, потом на Длугоседло, на Снядов, разбиваем "паничей"… К нам подходит корпус Дзеконского… Теперь за Неман, за Буг перенесется война!.. Заняв Августовское воеводство, мы отрежем Дибичу сообщение с Пруссией, откуда он получает и фураж, и продовольствие для войск… Не дадим ему перейти Вислу внизу близ устья, как он это решил… Если Бог поможет, разобьем и его в решительном сражении. Дело наше будет спасено. Войско сразу воспрянет духом. Не станет больше заниматься' осуждением начальства и политикой, как сейчас. Вот мой план, генерал!

— Гм… Что же, план… недурной… Если бы генерал не упустил одного… О чем сам раньше говорил… Пока мы будем искать гвардию, Дибич найдет Варшаву.

— Никогда! Правда, я опасался… говорил о подобной возможности… Но это было больше месяца тому назад, когда Дибич стоял тут, за порогом Варшавы, а не над Бугом, как теперь… За десятки верст от столицы. Мы два раза успеем вернуться и заслонить Варшаву, если бы в самом деле он решился… Но об этом и думать нечего. И, наконец, Дибич только тогда узнает, что мы ударили на гвардию, когда ее батальоны, разбитые нами, побегут под защиту пана фельдмаршала.

— Все это — воздушные замки. На мне лежит слишком большая и тяжелая ответственность. Твоих планов, пан генерал, я принять не могу!

Решительно звучат слова Скшинецкого. Упорный огонек, хорошо знакомый Прондзиньскому, засветился в холодных, ясных глазах вождя. Простился, ушел Прондзиньский, возмущенный, негодующий.

В тот же день он кинулся к Чарторыскому, к Баржиковскому, ко всем влиятельным членам правительства…

Те убедились, что он прав… Письма с уговорами и просьбами полетели в Калушин, где стоит армия, где штаб-квартира Скшинецкого…

Отписывается генерал-дипломат, призвав на помощь своего главного секретаря, пана Андрея Городиского… То насмешливые, то даже вызывающие, дерзкие ответы шлет Чарторыскому Скшинецкий.

Наконец, пришел обширный "мемориал", официальное послание от имени Народного Ржонда, настойчиво советующее вождю прервать свое бездействие и выполнить план, предложенный начальником Главного штаба генералом Прондзиньским, или создать и осуществить иной какой-нибудь план…

"Если уж так вынуждаете меня, делать нечего: двину войска!" — написал тогда президенту Ржонда князю Адаму Скшинецкий, и 12 мая первые отряды выступили из Ка-лушина, к ним по пути присоединялись другие, еще и еще, без конца! И через два дня больше 50 тысяч человек стояло лагерем у Сероцка, а 15 мая эта целая грозная армия, успевшая обмануть зоркого Дибича, не тревожимая никем, быстро двинулась на Свядово, против гвардии, тоже не ожидающей ничего, не ведающей, какая беда надвигается на нее от Сероцка. 18 мая один переход только отделял главные силы поляков от лагеря российской гвардии.

В Трошине единственное каменное здание местечка, дом местного ксендза, занято под штаб-квартиру, и ксендз-плебан принужден был переселиться к арендатору, холостому и набожному шляхтичу.

Во дворе и даже перед воротами дома видны оседланные кони, стоят нейтычанки, возки, экипажи… Снуют люди, военные и штатские, офицеры разных рангов, вестовые, денщики, конюхи… Мелькают фигуры евреев-поставщиков" и мелких торгашей, помещиков и толпы шляхтичей, желающих также повыгоднее сбыть свои запасы фуража и зерна большой польской армии, так неожиданно нагрянувшей в это время… Шум, говор стоит кругом, вся картина напоминает не то военный лагерь, не то деревенскую людную ярмарку…

Одна половина дома отведена для канцелярии штаба, а другие две комнаты через сени лично Скшинецкому.

На половине, занятой штабом, первая, самая просторная комната была полна народом. Несколько писцов быстро скрипели перьями, переписывая бумаги… Командиры, полков и начальники отделов толковали между собою, осаждали юркого лысого майора Крушевского, начальника канцелярии, торговались с поставщиками, проникающими и сюда за ними для скорейшего окончания сделок…

Вторая комната, поменьше, соединенная дверью с другой половиной дома, служила рабочим кабинетом начальнику штаба, то есть генералу Прондзиньскому, который сидел и сейчас здесь один за простым столом и внимательно рассматривал карту Августовского повета, изучая местность, где придется вести бой.

Отделавшись от всех вопросов, в эту комнату вошел и майор Крушевский с ворохом бумаг в руке.

— Донесение от генерала Гелгуда, пане генерале! Выпустил этого толстого кабана Сакена!.. Не поспел к сроку!..

— Не может быть! — быстро пробегая поданную бумагу, воскликнул Прондзиньский. — Да! Так и есть! Дембинский начал с фронта нападение рано утром… А пан Гелгуд с тылу только к трем часам дня поспел… Конечно, Сакен не стал ждать, чтобы на него и сзади напали, как спереди. Оставил Остроленку и ушел… Проклятье!.. Обедал по дороге где-нибудь пан Гелгуд и почивал потом… Думал, россияне ждать его станут… Старый кнур!

— Да, любит поесть и поспать пан генерал Гелгуд… Со старших пример берет, — вполголоса, кивая на дверь, ведущую к Скшинецкому, дружески пошутил майор, зная, как негодует Прондзиньский на барство и лень вождя.

— А там что еще? — словно не расслышав намека, спросил Прондзиньский. — Приказы на завтрашний день… Переписал, готово! Прекрасно… Молодцы наши писаря. Так! Все верно… Три списка для трех дивизий. Ну, с Богом, пан майор! Неси в добрый час для подписи вождю.

Аккуратно сложив листы, майор оправил мундир, пригладил остатки волос, торчащих вокруг голого черепа, откашлялся и постучал в дверь.

— Войти прошу! — раздался звучный голос Скшинецкого.

Он сидел за большим столом, покрытым сукном. Бумаги, планы, книги, еще неразрезанные журналы и газеты, доставленные почтою, покрывали почти весь стол.

Развалясь удобно в старинном вольтеровском кресле, полуобернувшись к окну, у которого оно стояло, генерал был погружен в чтение свежего номера "Journal des Débats", особенно любимого Скшинецким.

— Пане генерале, вот я принес приказы для подписи! — доложил майор.

— Положи их тут, на столе, — не отрываясь от чтения, уронил вождь.

Положил листы Крушевский, постоял, помялся на месте, пожал плечами и вышел прямо во двор, где высмотрел в общей толчее трех известных ему надежных офицеров. Подозвал их и сказал:

— Приготовьтесь, панове! Приказы надо развезти в три дивизии… Бой на завтра… "паничей" российских будем колотить.

— А что нам готовиться! — радостно отозвался один из трех. — Кони — вот. Сели — и поскакали… Довезем аккуратно, пан майор! Будь покоен! Черту не отдадим бумаги, только нашим генералам!

Расхохотались все.

Вернулся к вождю майор. А тот сидит, читает газету. Как раз о Польше интересная статья… Такая сочувственная. Добрый знак!

Вдруг за спиной раздался сиплый, негромкий басок майора.

— Приди попозже, майор! — с явным неудовольствием отозвался Скшинецкий, не отрываясь от чтения.

Выждал снова больше часу Крушевский, опять появился перед начальником.

— Три офицера готовы… сидят на конях, ждут приказа! — докладывает он.

— Сказал я уж раз, чтобы майор попозднее пришел! — с явным гневом окидывая Крушевского, отчеканил Скшинецкий.

Смущенный, пунцовый от незаслуженной обиды, быстро вышел из комнаты майор и очутился перед Прондзинь-ским, который явился узнать об участи приказов.

— Велел попозднее прийти, — пролепетал Крушевский и вдруг, сжав кулаки, бормоча невнятно проклятия, выбежал на крыльцо, спустился во двор, чтобы объявить о неожиданной задержке трем офицерам-гонцам.

Вечер уже спустился, мрак сбежался над этим уголком земли… Соловьи защелкали в кустах у пруда… Огонь засветился в окне кабинета Скшинецкого… Ждет майор… Вот уже влажная майская ночь и чуткая тишь надвинулись на шумное местечко. Десятый час скоро. Собрался с духом майор, постучал в генеральскую дверь. Нет ответа. Приоткрыл ее — темно… Нет огня и в соседней комнате, в спальне вождя…

— Спит! Вот тебе и приказы! — протяжно свистнул майор, тихо притворив дверь, обернулся, чтобы уйти, и чуть не столкнулся носом с Прондзиньским, который явился узнать об участи бумаг.

— Спит! — только и сказал майор, выругался невнятно и вышел.

В нерешимости несколько мгновений стоял Прондзиньский, потом взял со стола зажженную свечу, оставленную майором, решительно распахнул дверь, прошел первую комнату и очутился во второй.

На высокой постели, на перинах и пуховиках, доставленных из дома арендатора, укрытый шелковым одеялом, спал Скшинецкий.

Шум раскрываемой двери и свет разбудили его.

— Что случилось?.. Кто там? — тревожным, напуганным голосом спросил вождь, поднимаясь, садясь на постели и протягивая руку к пистолету, лежащему на стуле, у самого изголовья. Но, узнав Прондзиньского, лицо которого было ярко озарено свечой, сразу успокоился и довольно приветливо заговорил:

— Пан генерал!.. Что такое случилось? Не явились ли москали?

— Нет, пане генерале… Мы должны завтра на заре? явиться перед ними, как это уже было решено… Вот три приказа… Генерал хотел их подписать… Ждать нельзя. Едва успеем доставить их Гелгуду и Дембинскому… и Лубеньскому. Подпиши же скорее, генерал! Вот перо… чернила… Вот… я захватил… И прошу простить, если потревожил… Но такое дело.

— Понимаю, понимаю… Не надо извиняться… Жаль, что генерал вечером не зашел. Мы бы потолковали… Видишь, мне все как-то не… понимаешь… не верится, что так и будет, как говорил пан генерал. А что, если подоспеет Дибич на помощь этим лежебокам "паничам" и сзади начнет нас жарить? И там мало ли что еще… Знаешь, подождем до утра. Обсудим хорошенько… Получим еще вести от графа Лубеньского… Узнаем, что Дибич!.. И тогда…

— Поздно будет тогда! Генералы Полешко и Бистром, которых наш авангард поколотил под Длугоседлом… Они уже кинулись к Михаилу… объяснили ему, что вся наша армия надвигается… Князь Михаил нас ждать не станет… Сегодня еще он был у Снядова, как доносят наши пикеты. А завтра уж ночь там его не застанет! Головой ручаюсь… Не медли же, генерал! Не губи всего дела. Подпиши приказы!

— И не думаю я губить! С чего ты взял? — с досадой отозвался Скшинецкий. — Уж если нельзя иначе, давай подпишу…

Лениво, с неохотой смочил перо польский вождь, перечитал текст, что-то поправил, приписал две-три строки в конце, небрежно вывел свою подпись на трех листах и отдал их Прондзиньскому.

— Доволен? Получай, посылай… Спеши!.. А я спать хочу. Я не такой железный… неугомонный, как ты, генерал… Доброй ночи!

— Доброй ночи! Доброй ночи! — радостно откликнулся Прондзиньский и со свечой в руке, сжимая другою приказы, двинулся к дверям.

Он уже взялся за ручку, когда услышал за собой голос Скшинецкого.

— А… погоди-ка на минутку, генерал!.. Приди сюда еще… что я хочу сказать… Дай посмотреть еще на приказы… Одну минутку… Да!..

Он взял в руки все три приказа у Прондзиньского, который в недоумении вернулся к кровати и подал бумаги вождю.

Для вида снова скользнул он глазами по строчкам и заявил решительно:

— А знаешь?.. Сейчас вот пришло мне на ум, что дело все-таки не очень спешное. Не посылай этого приказа… Утром еще потолкуем немного.

Судорогой исказилось на мгновенье лицо Прондзиньского. Он побледнел, потом кровь хлынула ему в лицо и зеленые круги, огненные пятна замелькали в глазах. Чтобы не ударить этого ненавистного человека, не выкрикнуть, как он презирает его, трусливого, глупого и ничтожного, — крепко стиснул зубы Прондзиньский, до боли сжал кулаки, так что ногти вошли в тело. И напряженным, рвущимся голосом, но сдержанно, вежливо заговорил:

— Помилуй, генерал! И так мы потеряли целые сутки! Чудо Божиег что россияне еще не ушли… Подумай, что их ждет?! Там — двадцать две тысячи… Нас — сорок! Мы ударяем в лоб… Гелгуд обойдет слева и налетит с тыла, Малаховский и Рыбиньский перейдут бродом Русь и налетят, как коршуны… Камнем могильным навалятся на этих белоручек-лежебоков!.. Им одно останется: уходить под нашими ударами по длинным, узким плотинам, через болота и реки, на Тыкоцин, на Ломжу или на Гати!.. Все, что есть с ним, — будет наше!.. Пушки, огромный обоз!.. Фортуна до сих пор улыбалась нам, а мы все медлим… И добыча ускользнет! Судьба не любит, если люди играют с нею… Генерал, умоляю, не откладывай ни минуты! Дай послать приказ…

— Нет, нет и нет!.. Я отлично знаю то, что говорит пан генерал… Но я еще кое-что знаю… Гвардия не дастся легко в руки. Они будут сражаться на глазах великого князя. Будут защищать Михаила… Если даже победа и будет на нашей стороне, она нам дорого обойдется, это раз. Второе — они от нас не уйдут и завтра! Перебраться через несколько речек, через болота и топи по этим дорогам, о которых ты сейчас говорил… да с таким огромным обозом, как у гвардии… На это недели мало! Так не мучь меня сегодня, генерал. Подождем до завтра…

— Завтра будет поздно!

— Наоборот, сегодня поздно. А завтра я встану рано! Обещаю тебе… Очень рано, и мы обсудим…

— Как может генерал шутить в такие минуты? — вырвалось с явной неприязнью у Прондзиньского.

Тон и слова задели самолюбивого вождя.

— Я — у себя дома и говорю, как считаю нужным, генерал Прондзиньский! — по-французски, внушительно, тоном начальника заговорил вождь. — И прошу ваше превосходительство помнить, что приказы давать здесь могу один я… И все будет делаться так, как я считаю правильным и необходимым, а не так, как желает ваше превосходительство. А теперь — прошу дать мне уснуть!

Сказал, рукой указал на дверь позднему незваному гостю, протянулся на постели и даже обернулся лицом к стене.

Зашатался от обиды, от негодования Прондзиньский… Пробормотал невнятное проклятие и кинулся из комнаты, сильно хлопнув дверью за собой.

После тяжелой, бессонной ночи, желтый, исхудавший сразу, сидел на другой день утром Прондзиньский в своем служебном кабинете и разбирал поступившие донесения.

Как он и думал, разведчики генерала Янковского из авангарда дали знать, что гвардия вчера вечером отправила вперед обозы, на Менженик, к Тыкоцину и дальше… И сама приготовилась к быстрому отступлению налегке, которое началось именно сегодня утром.

Губы кусает от досады молодой генерал, бормочет глухие проклятия, поминая трусливого вождя. И вдруг, словно откликаясь на призыв, появился на пороге Скшинецкий, в мундире, свежий, гладко выбритый и надушенный своей любимой "О'де Прэнс".

— С добрым днем, генерал! — весело, громко, идя с протянутой рукой, как ни в чем не бывало обратился он к Прондзиньскому.

Майор Крушевский, стоящий у стола, посвященный Прондзиньским в события вчерашней ночи, так и застыл на месте от изумления.

Остолбенел на мгновенье и Прондзиньский, не зная, как ему быть. Чувство деликатности и навык военной дисциплины не позволили оставить на весу протянутую руку вождя. Осторожно, как будто опасаясь обжечься, коснулся он своими пальцами пальцев Скшинецкого и пробормотал:

— День добрый, генерал.

— Здравствуй, майор… Вы кончили ваши дела? Я не помешал?..

— Как можно, пан генерал, чтобы генерал мог помешать… Мы уж… Я то есть все доложил генералу… Могу пойти, генерал? — обратился к Прондзиньскому майор, все еще чувствуя смущение.

— Да… Майор может идти…

Едва оба генерала остались одни, Скшинецкий дружеским, веселым по-прежнему тоном заговорил:

— Ну, как ночь поспалось, мой генерал? Хорошо… И великолепно. А я попрошу генерала написать приказ Гелгуду. Я надумал вот что. Ломжа совсем без защиты осталась… Небольшой гарнизон, как мне дают знать… Пусть выгонит москалей и займет город. Главное — склады, какие там есть…

— Теперь пане генерале думает отослать к Ломже Гел-гуда… Когда гвардия уходит из-под нашего удара и может раздавить наш корпус, который у Гелгуда… И кроме того, есть донесения… Дибич собирается в поход… Конечно, на нас, сюда… И Гелгуд в Ломже будет отрезан от нашей армии и от Варшавы… Такой урон…

— Урон… урон!.. Как только я сам придумаю хороший ход, мои помощники-генералы пророчат один урон! Завидно, должно быть, что не они только умеют планы составлять… Урон всегда возможен на войне, как и удача. Еще раз вынужден напомнить: приказы даю здесь я. Будет так, как я решаю. И поэтому прошу пана генерала, как начальника моего штаба, исполнить поручение. Вот и вся недолга.

Медленно поднялся с места Прондзиньский и, опираясь руками на край стола, крепко сжимая его пальцами, чтобы сдержать нервную дрожь, негромко, но сильно заговорил:

— Да, я не наемный писарь генерала, а начальник Главного штаба польской армии… И на мне лежит часть ответственности за военные действия наших вооруженных сил… Поэтому именно я не могу оказать своей помощи при составлении таких… вредных… безрассудных приказов, как выслушанный мною сейчас… Прошу это знать, генерал!

— О, я и не это знаю… Знаю, что генерал хотел бы сам раздавать приказы, подкопавшись под своего начальника, под вождя, поставленного народом. Да, знаешь, пане генерале, кому Бог крылья не дает?.. Ха-ха-ха. Не очень нуждаюсь в помощи, обойдусь и без нее. Сам напишу указ! Будет не хуже других!

С громким, деланным смехом вышел из комнаты Скшинецкий.

Утром 20 мая много раньше обыкновенного покинул вождь свою нагретую, мягкую постель.

Около 8 часов камердинер, сопутствующий генералу и в его походах, разбудил осторожно Скшинецкого и доложил:

— От генерала Дембинского эстафета… Очень спешная для вашей миссии. А пана генерала Прондзиньского нет… А пан майор говорит, что распечатать не смеет… А адъютант генерала Дембинского говорит: очень…

— Довольно… Открой ставни!.. Подай пакет…

В короткой записке Дембинский извещал, что к нему вечером вчера приехали президент Чарторыский и князь Генрих Любомирский, вернувшийся из Вены, где вел переговоры с Меттернихом относительно польских дел. Утром оба гостя выезжают к вождю, в Трощино. Едет Чарторыский с целью уладить рознь вождя с Прондзиньским. И Дембинский счел нужным предупредить генерала обо всем.

— Прекрасно! Гости дорогие едут. Скажи повару, чтобы обед был на славу. Чарторыский и Любомирский обедают у нас… Да, скажи, отчего это так тихо сегодня у нас на дворе? Никого почти не видно. Праздника нет никакого, кажется…

— Нет, ваша мосць, какой там праздник!.. Я слышал, толковали, что в погоню за москалями утром рано пошли все наши. Вот, должно быть…

— За москалями! — поднимаясь на ноги, протянул недоверчиво генерал. — Погоня?.. Какая там еще! Я ничего не приказывал… Ты путаешь, как всегда, глухая тетеря. Кофе скорей подавай… Да чтобы экипаж был готов. Я поеду к войскам…

Быстро закончил свой туалет генерал, большими глотками выпил ароматный кофе, не просмотрел даже газет и, томимый какой-то тревогой, предчувствием чего-то неприятного, кинулся на сиденье экипажа, который мягко покатил, баюкая Скшинецкого на своих превосходных рессорах.

Смотрит — и глазам не верит генералиссимус польской армии…

Пусто и тихо там, где вчера еще белели палатки без числа, стояли обозные фургоны бесконечными рядами, весело топтались у коновязей целые табуны коней, наполняя воздух звонким ржанием…

Только следы стоянки заметны на земле. Брошенные колья палаток, обрывки, обложки какие-то. Остатки костров, отбросы пищи…

Тихие и пустые деревеньки попутные и отдельные хутора, одинокие придорожные корчмы, вчера еще кипевшие толпами пехотинцев, кавалеристов, бравых артиллеристов в шапках набекрень…

Стыдно вождю, но приходится обратиться к робким селянам, стоящим у своих хат…

— Куда ушли полки?..

— Туда! — неопределенно машут вперед молодые и старые…

Разве они знают, куда ушли жолнеры? По дороге пошли… А куда повернули за лесом — направо, налево или прямо, — этого не видали они…

Вот корчма у распутья трех дорог…

— Жид! — зовет вождь. — Гей, поди сюда! Куда пошли батальоны, кавалерия и пушки?.. Говори скорее…

— Куда пошли?.. А разве же я, бедный еврей, могу знать, куда ходят такие бравые жолнеры? Они себе пошли так!.. А куда, разве я знаю?..

Топнул ногой от досады генерал, и весь экипаж заколыхался от этого.

— Жидовская морда! Дурака корчишь! По какой дороге, я спрашиваю!.. Понял? Ну, говори… А не то…

— Ай, вей-змир! Зачем вельможный пане генерале серчает? Я' же сказал вельможному пану генералу, вот этой дорогой все пошли… Которая на Снядово!.. Пан же сам польский генерал… И пан не знает, куда пошли польские жолнеры?.. Ццццц! — удивленно зацокал корчмарь.

Но польский генералиссимус не слушает уже, что бормочет бедняк еврей. Сделав удачную разведку у корчмаря, он крикнул кучеру:

— По. этой дороге! Живее… Гони во весь дух!..

Корчмарь не обманул генерала Скшинецкого. Часа через два вдали показались польские отряды, вступающие в Снядово, откуда россияне вышли еще ночью… Где-то вдали шла живая перестрелка, изредка доносились одиночные орудийные выстрелы… Кавалерии польской, далеко ушедшей вперед в погоню за гвардией, не было видно за лесами, обрамляющими бесконечную ленту ломжинского шоссе. Они там, нагоняют тыловые отряды россиян, вступают в небольшие схватки… Отбивают кой-какую добычу, берут пленных…

Но тяжелый, бесконечный обоз петербургских "паничей" отослан раньше, ушел далеко вперед и недоступен для польских отрядов…

Да и самый Гвардейский корпус так быстро стал уходить от погони, разрушая за собою плотины, сжигая мосты, что уже 22 мая утром добрался до Белостока…

А вождь, успевший разыскать свою армию, не глядит ни на кого, только торопит отряды, посылает адъютантов во все концы, чтобы настигли неприятеля и рассеяли его…

— Мудрый лях по школе, когда коня украли, он конюшню запер! — подтрунивают над таким рвением вождя все в войске, до последнего конюха. Знает войско, что без приказа вождя генералы сами погнались за россиянами… Что вождь помешал вовремя двинуться на врагов!.. И часто слышит за собой насмешливые голоса Скшинецкий, когда проезжает в своей венской коляске мимо войск.

— Соня лесная! Вахтер гвардейский!.. Войско потерял!.. На Литву пора идти, а не спать! На Литву! — такие крики, даже более резкие укоры несутся нередко вслед вождю, проспавшему выступление своего войска в погоню за врагом.

Презрением решил отвечать Скшинецкий на все укоры, которые слышит у себя за спиной.

Как глубоко набожный человек, молебен приказал служить вождь в полях Тыкоцина, где высоко поднимается памятник народному герою польскому, Стефану Чарнец-кому. Много поражений наносил он врагам земли, сам поражен в битве… Он знал всегда, где его враги-австрийцы и другие. Знал, где его войско… Шел впереди батальонов, а не догонял их в коляске. Но Скшинецкий счел нужным показать, что он чтит чужую доблесть, что он смиряется перед волей Божества.

Здесь, на полях Тыкоцина, нагнал Скшинецкого и войско князь Чарторыский, который не застал уже вождя в Трощине.

— Ну, пан генерал, тебя почтой надо догонять! — довольно резко обратился к Скшинецкому Чарторыский, раньше всегда очень любезный и ласковый с вождем. Дембинский успел ознакомить князя со всей позорной деятельностью Скшинецкого, и Чарторыский теперь сдерживал негодование только для того, чтобы не поднять разлада и раздора в войске, и так уже склонном к безначалию. Не время для этого теперь, когда вековые литовские леса зеленеют по той стороне Нарева.

Все-таки мягкий, умный князь Адам недаром явился в стан. Он успел ослабить острый разлад между начальником штаба польской армии и ее вождем… Причем последний как будто решил проявить усиленную деятельность. Еще из Снядова выслал он на Литву небольшой передовой отряд: 1000 человек с отважным генералом Дезидерием Хлаповским во главе. С ними пошло сто офицеров-инструкторов, которые должны помочь формированию народного войска на Жмуди, на Литве, где уже целый месяц пылает пламя восстания и все российские гарнизоны ушли из городов.

К Ломже, вперед от Тыкоцина отправил только Скшинецкий генерала Гелгуда с отрядом в 10 000 человек; а сам собирается со всем войском перейти верховья Нарева, потом за Неман! Пусть фельдмаршал кинется за ним туда, в пределы Литвы и Жмуди. Там должна теперь закипеть война! Но тут пришла роковая весть от Лубеньского.

Дибич, узнав об опасном положении, в которое попал великий князь Михаил, вышел из своего укрепленного лагеря, 22 мая перешел Буг, соединился с гвардией и быстро движется кратчайшим путем к Надборам, к Остроленке, навстречу польским войскам.

Сам граф Лубеньский со своим отрядом чуть было не попал в плен, и только отчаянная храбрость помогла польским батальонам прорвать железную стену кирасирских эскадронов генерала Каблукова, заслоняющих им путь, скрыться в ближних лесах и, таким образом, уйти от целой армии Дибича, настигающей их по пятам…

25 мая в Остроленке позвал Скшинецкий Прондзиньского на совет. Тот пришел мрачный, угрюмый, явно недовольный. Но положение он оценил хорошо, план действий уже был у него готов.

— Остроленка и весь левый берег реки нам не годится для обороны, для встречи с Дибичем, если эта встреча, наконец, должна состояться. Там легче нападать и трудно нести оборону… Надо сейчас же стянуть и переправить все отряды на правый берег Нарева, разрушить, сжечь за собою мосты, занять артиллерией холмы против переправы и ждать… Когда Дибич перебросит побольше людей на нашу сторону, под перекрестным вашим огнем мы, как под Иганами, — с боков ударим на растянутые колонны… Часть погоним назад, часть отрежем и побьем. Если так повторится раза два-три, от армии россиян останутся одни щепки!.. Или он поймет, в чем дело, и поворотит поскорее назад их, пан фельдмаршал! Жаль только, что наши артиллерийские парки пан генерал раньше времени отослал к Модлину. Ну, да, может, хватит нам ядер и картечей на завтрашний день!.. — оживился немного, излагая простой и верный план, Прондзиньский.

Но все же какая-то глубокая усталость видна у него в глазах, в лице, в каждом движении… Голос звучит слабо… Старается не глядеть на вождя начальник Главного штаба… Слишком тяжела для гордого Прондзиньского незаслуженная обида, полученная недавно от Скшинецкого…

— Прекрасно! Превосходно! Гениальный план, пане генерале! — с преувеличенным, фальшивым восторгом восклицает Скшинецкий. — Так мы и сделаем все!.. Сейчас велю писать приказы…

Широко раскрыв глаза, посмотрел на вождя его помощник и сейчас же потупился снова.

Разве не дело начальника штаба писать приказы?

Но вспомнил Прондзиньский, что он сам отказался от этой неблагодарной работы три дня тому назад, во время последней ссоры. Молча встал, поклонился и вышел.

Весь вечер просидел вождь, хмурился, морща лоб, потирая его своей тонкой, выхоленной рукой, сочиняя приказы. Наконец эта тяжелая для генерала работа была кончена. Черновики переданы Крушевскому с строжайшим внушением: переписать немедленно, хотя бы в десять рук… Через полчаса были готовы в десяти списках начисто перебеленные приказы: перевести все отряды на правый берег реки и там отдыхать. Вождь их подписал, ординарцы поскакали их развозить; а сам Скшинецкий, усталый, но довольный, улегся спать на этот раз много позже обыкновенного.

Совсем уже засыпая, Скшинецкий вдруг поморщился в полусне. Неприятная мысль прорезала его отуманенное полудремой сознание. Завтра может завязаться большое сражение… А Гелгуду в Ломжу забыл совсем послать приказ генералиссимус, не успел вовремя призвать лишних 10 000 людей на помощь для предстоящего боя. Да и поберечь бы их тоже надо. Генералу с целым корпусом грозит опасность быть отрезанным от главных польских сил войсками Дибича…

Но тут же явились другие, более успокоительные соображения.

Бригада Богуславского, часть пехотной дивизии Каменского и Лубеньский со своей конницей оставлены им на левом берегу Нарева. Правда, этим нарушен целый план Прондзиньского… Но зато первое столкновение с фельдмаршалом обрушится не на плечи самого вождя, а на эти отряды… Может быть, удастся даже таким образом избежать решительной битвы… Если, конечно, позволят обстоятельства… Чтобы люди не сказали: "Скшинецкий бежал!" Этого не желает самолюбивый вождь. Нет. Никогда!

А Гелгуд!.. И утром еще будет время послать ему приказ. Он успеет соединиться с армией. Наконец, если раньше вечера нагрянут россияне и завяжется стычка между Лубеньским и Дибичем?.. Не дурак же совсем этот славный парень, веселый Гелгуд, с которым Скшинецкий провел немало приятных часов за столом! Поесть и выпить любит Гелгуд, как и сам вождь… Но он не дурак!.. Отрезать себя не позволит… Нет!.. Сам поспешит к Остроленке… как только услышит гул пушек… Конечно…

Тут течение мыслей генерала словно оборвалось. Он заснул.

На другое утро, 26 мая, Скшинецкий сам явился наблюдать за переправой армии на правый берег Нарева и только около семи часов, покинув Остроленку, тоже переехал мост и перенес свою главную квартиру в Круки, на правый берег реки.

Утро было жаркое, душное, в воздухе парило, как это бывает перед грозой.

Понимая, как плохо чувствует себя войско, запыленное, усталое от ночной тревоги и марша, вождь дал приказ: "Послать к речке Омулевке на купанье солдат, а потом дать им роздых до обеда".

Сам он тоже искупался, выпил кофе и перед завтраком лег отдохнуть, чтобы наверстать те часы, которых недоспал минувшей ночью, полной забот и тревог…

Уж больше двух часов спал Скшинецкий.

Когда здоров, хорошо, крепко спит он всегда, как человек уравновешенный, с прекрасным пищеварением, и видит только приятные, красивые сны.

В это майское утро ему снилось много хорошего. Пригрезилось этому дипломату-вождю, что он лично беседует с австрийским императором, принятый в торжественной аудиенции, в присутствии Меттерниха и послов Германии, Англии и Франции. Император, выслушав блестящую речь Скшинецкого, подзывает эрцгерцога Карла и говорит:

— Охотно исполняя желание польского народа, даю разрешение моему эрцгерцогу принять корону Польши; завтра же поведет он мои войска на защиту вашей прекрасной земли от россиян, прогонит их и коронуется в Варшаве… Но — с одним условием: вы, генерал, прославленный воин и мудрый государственный деятель, должны

до конца жизни помогать юному вашему королю своим советом и отвагой!

На колени склоняется Скшинецкий, целует руку монарха, которая золотою цепью высшего ордена империи Габсбургов украшает ему грудь… Приветственные клики раздаются вокруг, салют пушек гремит за высокими, стрельчатыми окнами Гофбурга…

Восхищенный, растроганный Скшинецкий кланяется низко, лепечет слова признательности, но они заглушаются новыми залпами, еще более громкими… Еще и еще удары… И наконец последний, как удар молнии, раздается совсем вблизи. Колеблются стены Гофбурга, бледнеют, расплываются яркие образы сна, испуганно раскрывает глаза генерал и чувствует, что необычайное что-то происходит за окнами его спальни.

Бледный, испуганный, в это самое мгновение вбежал в комнату камердинер.

— Спасайтесь, пане генерале!.. Картечи уж лопаются у нас под самым крыльцом! — крикнул он и почти насильно стал одевать Скшинецкого, ошеломленного неожиданным волнением и словами своего старого слуги.

На град вопросов, какими осыпал он слугу, тот мог только одно объяснить:

— Услыхал я пушки, побежал на горку, гляжу: москали на том берегу! Видимо-невидимо их… Аж черно на десять верст кругом… И пехота, и конные… Наши бегут перед ними… Большой мост и "плывак" аж погнулись, столько наших разом повалило на эту сторону… А там "чвартаки" одни за мостом среди горящих домов от москалей отбиваются. Смотреть даже страшно!.. А тут одна картечина ихняя — прямо к нам на двор залетела и на кусочки ее разнесло. Как я сам жив? Не знаю… Уходить надо отсюда, пане генерале!.. Я уж сказал, чтобы коляску подавали… Уедем скорее подальше куда…

— Болван! Что ты там бормочешь? Лошадь вели подавать. Я верхом выеду… Живее, не то!.. — сердито крикнул Скшинецкий, застегивая последние пуговицы мундира, надевая шпагу. — Я уж сам тут!.. Ну, скорей!

— Бегу, скажу… даю!..

Камердинер выбежал и скоро вернулся с докладом:

— Конь у крыльца, пане генерале!

Скшинецкий вышел, вскочил в седло и поскакал прямо к батарее Турского, расположенной на плоской вершине лесистого холма, на левом фланге польской армии, наискосок от двух мостов через Нарев, высокого проездного и низенького "плывака", предназначенного для пешеходов или для легких деревенских бричек и нейтычанок.

Печальную картину увидел вождь, пока добрался до цели.

Не ожидавшие нападения, не получившие подробной диспозиции, отряды не знали своих мест, торопливо строились к бою, меняли позиции без всякого основания, здесь — начинали бесполезную стрельбу, там — залпы смолкали не вовремя…

Паники не было, но чувствовался полный разброд.

Только орудия Белицкого, с вечера поставленные против моста, сдерживают напор многочисленных батальонов россиян, не дают им раздавить храбрецов "чвартаков", которые залегли на том берегу, у самого моста, среди зажженных гранатами, пылающих домов Остроленки, и штыками отбиваются от атак Астраханского и Суворовского полков, идущих напролом.

Двенадцать орудий Белицкого, одно за другим, посылая снаряды в ряды атакующих, задерживая гибельный напор, дали "чвартакам" возможность спуститься к мосту и пройти на свой правый берег…

Дивизия Паца, раненного в ногу, еще раньше успела миновать мост.

Раненный штыком Богуславский, награжденный генеральским чином после Иганов, по прежней привычке неразлучен со своими "вярусами", или "крещеными", как он их зовет… Шаг за шагом, отражая штыковые атаки, отстреливаясь от врага, отступают "чвартаки" со своим генералом, идущим среди тесных солдатских рядов…

Перешли мост "чвартаки", за ними повалили россияне… Без конца идут их ряды по мостам, заливая правый берег реки…

Вот уже охватили они полукругом батареи Белицкого, выбивают прислугу… С трудом унеслись прочь все пушки, едва вырвались из рук врага!

Видит все это Скшинецкий… Пылает его лицо от возбуждения, от стыда. Никто не прибежал к нему вовремя, не разбудил!.. Давно, еще под Иганами — словно порвалась ниточка, соединяющая вождя с его армией.

Вот уж пять дней с минуты, когда он "проспал" выступление войск, — совсем далеким, чужим чувствует себя генералиссимус среди многотысячных отрядов, над которыми он поставлен главой…

И сейчас — почти пусто вокруг него…

Несколько адъютантов, несколько офицеров штаба… Там идет бой, гибнут люди… И начальники отрядов каждый сам защищается, как может!.. Словно нет у них вождя…

До крови кусает губы в досаде Скшинецкий. Но постепенно боевое волнение наполнило ему грудь. Забытые ощущения, пережитые давно, когда генерал был просто капитаном под знаменами Великого Корсиканца, горячка, охватывающая людей на полях битвы, трепетание, опьянение, самозабвение боя охватило Скшинецкого.

— Надо остановить переправу москалей! — говорит он начальнику батареи Турскому. — Спуститься надо с холма, поближе к мосту подъехать со своими орудиями и пальнуть по этому стаду!.. Они тогда перестанут валить без конца! Наши успеют оправиться, и мы им покажем тогда!

Едва сдержал Турский бранное словцо, которым готов уже был ответить на такое нелепое распоряжение. Вспомнив, что это даже не простой генерал, а сам гетман польской рати, он сдержанно заговорил:

— Пане генерале, конечно, не может быть хорошо знаком с нашими артиллерийскими порядками… Пусть поглядит на тот берег пане генерале. Россияне поставили свои орудия в кустах на пригорке, как и мы… И осыпают оттуда нас ядрами… Не дают подойти к мосту, гонят от него наших, очищают дорогу своим… А наши пушки?.. Видишь, генерал, как ловко они попадают в московские ряды!.. Вот!.. Третье, дай огонь! — приказал он бомбардиру.

Фитиль коснулся затравки, сверкнуло пламя, вырвался клуб дыма, и через несколько мгновений было видно, как снаряд упал в гущу неприятельской колонны, разорвался там, внося смятение и смерть.

— Четвертое, огонь!.. Третье заряжай!.. Видишь, генерале! Мы бьем на выбор, без промаха… Отсюда долетают гостинцы хорошо! И здесь они, мои голубушки, — поглаживая ласково пушку, продолжал Турский, — они здесь в безопасности… А там нас живо…

От нетерпения, от гнева пятнами покраснело лицо Скшинецкого.

— Капитан Турский сюда балагурить пришел!.. Капитан забыл свой долг: повиноваться приказам!.. Тем более — моим, вождя польской армии! Я сказал, значит, надо исполнять, капитан… Немедленно и без разговоров… Сам вижу, что здесь… безопасно… Если не для пушек, то для капитана! А я приказываю двинуть ближе к мосту и остановить эти массы, бегущие на нас с того берега реки!

Огнем сверкнули глаза Турского при грубом намеке вождя на трусость капитана… Сдержался старый служака. Враг впереди. Не время споры затевать… Потом сочтется он с этим… сонливым сурком, проспавшим свое войско. Молча отошел от Скшинецкого капитан, скомандовал людям; подняты на передки орудия и рысью съезжают с холма, двинулись вперед и стали на открытом лугу, ближе к большому, первому мосту…

Недолго там раздавались выстрелы орудий Турского… Прислуга четыре раза сменялась у орудий и выбывала; валились люди, пораженные насмерть или раненые, осыпаемые градом, пуль из приречных кустов, где засели русские стрелки… Все пушки Дибича сосредоточили также свой огонь на одинокой батарее Турского, стоящей на открытом лугу… Когда некем было заменить больше выбитую прислугу, когда не стало лошадей, а стрелки-россияне все ближе и ближе оцепляли полукругом батарею, готовясь овладеть этими неугомонными пушками, упросил Турский генерала Каменского: тот, стоя со своей дивизией в резерве в ближней роще, дал коней Турскому; успел отвезти из сферы огня все десять пушек, капитан не позволил, чтобы его "голубушки" попали в руки врага.

Видит это Скшинецкий… Забыл он все блестящие планы, которые обсуждал накануне с Прондзиньским… Не помнит, что надо дать врагу дорогу, заманить его подальше от реки, слабо защищаясь, следует только увлекать наступающие колонны вперед и вперед, чтобы они растянулись подлиннее, оторвались от главного ядра, чтобы тем страшнее был для них неожиданный боковой удар польских батальонов и конницы.

Все это и даже личную безопасность забыл Скшинецкий. Он словно обезумел. Стоит под градом пуль на открытом холме, окруженный штабом, и жадно следит за боем. Одно слепое, дикое желание владеет им: остановить напор россиян, опрокинуть назад эти темные, бесконечные ряды, живую лавину людей, которые еще через час-другой зальют весь правый берег реки, как залит ими левый, и тогда сотрут они с лица земли армию польскую, конницу, пехоту, артиллерию и его самого, Скшинецкого… Сегодня, скоро, через два-три часа, когда он еще не думает умирать, а хочет жить и пользоваться благами жизни… Правда, можно бежать, уйти от смерти. Но тогда будет испорчена вся жизнь, которую он спасет ценой позора… Нет! Надо остановить россиян… Неужели этого не могут сделать все 40 000 войска, которое сейчас в распоряжении вождя?

Он решил, что другого выхода нет… И понеслись ординарцы, разнося приказы, один безрассудней другого…

Грохот, пыл битвы не позволяют рассуждать генералам, которые получают безумные распоряжения. Повиноваться надо слепо. Это — самая священная заповедь боя.

Первым повел свою бригаду на явную гибель и смерть полковник Венгерский… Падают люди от губительного огня пехоты, от залпов орудийных, которыми с того берега встречают подходящих батареи россиян… Но бегут вперед польские ряды… Редеют, тают… И небольшою горстью добежав до темной, живой скалы, опоясанной штыками, до российского каре, — разбиваются об него в безумном, последнем порыве и, отраженные, теснимые наступающим врагом, должны бежать обратно, укрываться в соседних рощах и кустах, где снова кое-как строятся разгромленные батальоны…

После Венгерского — бригады Лангермана, Малаховского, Рыбиньского — идут одна за другою, также на гибель и смерть, по следам первых товарищей…

Последние проблески сознания теряет Скшинецкий. Действует и говорит, как в бреду, стоя под пулями и ядрами…

Шесть часов длится эта нечеловеческая борьба, последняя битва, вернее, бойня отборных польских легионов, гибнет бесцельно цвет народа, его лучшая сила!..

Сам дважды водил в атаку батальоны Скшинецкий, но остановить россиян не удалось!

Пятый час пополудни. Солнце стало клониться к западу, одетое с утра темными тучами, предвещающими грозу… От орудийных залпов, от клубов дыма, сдается, темнеют эти тучи, становятся гуще, быстрее набегают на солнце и отнимают у земли его свет и тепло. Пот и кровь покрывают лица людей, которые без устали продолжают убивать друг друга… Но россияне явно берут перевес…

Еще полчаса — и они двинут на польские отряды столько штыков, что раздавят, разгонят армию польскую…

Бледный, с запекшимися губами, с блуждающим взором, хриплым голосом отдает приказ Скшинецкий:

— Кицкому генералу с уланами надо сильно ударить на россиян! А дивизия Каменского пусть идет за ними, в атаку… В штыки!..

Готов был уже пришпорить коня ординарец, но задержался по знаку генерала графа Солтыка, стоящего тут же.

— Пусть извинит меня пан генерал, — поспешно обратился к Скшинецкому Солтык, — кавалерия, что она может сделать там, на вязком берегу реки, да еще поросшей кустами?.. Затем, генерал, может быть, забыл, дивизия Каменского — наш последний резерв… До вечера еще далеко… Расстройство в армии полное… Офицеры выбиты на три четверти… Пал генерал Богуславский, Пац ранен дважды… Кицкому, Каменскому то же самое предстоит! А главное, если Каменский… если эта последняя дивизия будет разбита, в чем сомневаться нельзя, мы лишены тогда последнего прикрытия в момент отступления!.. Придется не отступать, а бежать… Плен грозит всей нашей армии… Вернее, той половине, которая еще цела… А другая половина?.. Вон они, устилают широкие луга перед мостами… Наши славные солдаты!.. Подумай, генерал… Не посылай улан! Не рискуй и последним резервом своим! Не трогай Каменского!

— Так сам иди к мостам, останови москалей! — грубо отрезал Скшинецкий. — Не можешь?.. Так не мешай мне делать мое дело!..

Сказал и строго обратился к ординарцу:

— Что? Мне дважды повторять мои приказания, поручик?..

Поскакал вестник смерти…

Выступили из тыловых позиций эскадроны улан… Два полка, увязая в болотистом грунте, понеслись в атаку… Но и до половины не успели пройти пространства, отделяющего их от врага, как град картечи и залпы стрелков расстроили их ряды… Та же участь ждала пехоту резервов… Мертвым пал генерал Кицкий, ранен граф Каменский. Скачет обратно польская конница… Отходят последние остатки польских батальонов от берега, быстро отступают! А по мостам, вплавь через реку и бродом уже переходит на правый берег российская конница, чтобы броситься по следам отступающих, преследовать их и разить!..

Но Рок не допустил до окончательного разгрома польскую армию.

Генерал Бем, как и другие, понял, как велика опасность, и решился на отчаянный подвиг, как бы желая дать боевое крещение своим генеральским эполетам, полученным так недавно.

Из-за рощи, где стояла его легкая батарея, ровным галопом, как на парад, вынесся он со всеми 16 орудиями к берегу и прежде, чем успели опомниться россияне и принять какие-нибудь меры, стоял уже на расстоянии двухсот шагов от моста, в самой гуще их батальонов, на шоссе, которое быстро очистили россияне, видя, что прямо на них несется ряд сверкающих на солнце пушек…

Став на место полукругом, начали посылать залп за залпом, осыпают картечью пушки Бема россиян, густые ряды которых сначала оцепенели от испуга, от неожиданности, а потом быстро кинулись, хлынули толпами назад, на мост, сбиваясь там еще теснее, чем на берегу… И туда, в самую гущу, с визгом врезаются картечи, рвутся, уносят десятки, сотни жизней, большие просветы оставляя в темной гуще людских рядов…

Дымом окуталась батарея, мгновенные огни, одни за другим, как молнии грозовую тучу, прорезают этот дым… А с другого берега грянули, словно эхо, орудия Дибича, направившие огонь на эту большую и близкую цель, на дымное облако, одевающее орудия Бема… Туда же шлют залпы без конца стрелковые цепи россиян, залегающие там, за мостом, и здесь, по обе стороны его…

Садиться стало солнце, и перед закатом лучи его прорвались сквозь полог тучи, словно желая в последний раз озарить поле кровавой бойни… В этот самый миг, сразу, как загремели, так же внезапно смолкли орудия Бема. Разорвалось дымное облако, уходящее ввысь, к небу… И увидели, поняли сразу россияне и поляки, отчего умолкла батарея генерала Бема…

С одним трубачом, с капитаном Яблоновским, отъезжает от орудий генерал Бем, чудом уцелевший под ураганом смерти, который пронесся над его головой.

Ни одного человека не осталось из прислуги. Все лежат вокруг орудий убитые или тяжело раненные… Кони также выбиты до одного, и тела их, сваленные одно на другое, служили прикрытием для прислуги, пока она еще была на ногах и посылала картечь за картечью врагам…

Пали храбрецы… Но этой жертвой спасли остатки польской армии.

Очистилось пространство по эту сторону моста от россиян. Поразила их неслыханная отвага людей Бема… Да и вечер уже стал опускаться над землей…

На левом берегу собрал Дибич все свои отряды…

Понемногу стали оправляться и собирать рассеянные ряды польские батальоны на правой стороне Нарева.

Легкая гроза, налетевшая после захода солнца, скоро пронеслась.

Ночь, тихая, теплая, одела поля, нагретые за день лучами солнца, политые потоками крови, истоптанные ногами людей и конскими копытами…

Дорого стоил фельдмаршалу этот день! Около 50 000 людей выбыло у него из строя и 170 офицеров…

Почти вдвое больший урон понесли поляки. От целой бригады графа Малаховского, в которую входил славный полк "чвартаков" и не менее отважный восьмой, осталось всего около 400 человек…

На двадцать верст от Остроленки деревни, почтовые станции были переполнены ранеными, которых только понемногу можно отправлять в лазареты Модлина, Плоцка или Варшавы…

Около одиннадцати часов ночи, когда размещены были на ночлег измученные, жалкие остатки польской армии, когда убедились поляки, что и на том берегу все тихо, все спит и не собирается Дибич сделать ночного нападения, — тогда только собрались к вождю на совет все уцелевшие генералы и начальники отрядов.

Их ожидал и принял не прежний моложавый, щеголеватый генерал с барской осанкой и важными манерами, а совсем опустившийся усатый старик с землистым, посерелым и дряблым лицом, с потухшим взглядом.

Избегает глядеть в глаза окружающим вождь, дрожит и рвется его ослабевший, глухой голос. Но он первый говорит то, что думают все, сидящие кругом.

— Битва была позорной! — по-французски начал он ради генерала Лангерманна, который по-польски не говорил. — Позорной — беспримерно, надо сознаться в этом!.. Кто в том виновен? Теперь не время разбирать. Но честь велит нам скорее здесь погибнуть, чем уступить. Так я думаю… Пехоты?.. Пехоты у нас больше нет… Хочу отстоять позицию с помощью кавалерии. Ее еще довольно… Потом… потом все сорок пушек поставим против мостов… И… Ну, а там — пусть будет все, как себе хочет! Лишь бы… только бы имя польское и… нашу честь нам отстоять!..

Сказал и умолк и ждет, что другие скажут.

Но все молчат, понурясь, усталые, бледные, еще больше подавленные стыдом, отчаянием, чем ужасом и трудами долгого боевого дня.

Конечно, честь дорога этим испытанным бойцам, прославленным во всей Европе. Но не об их чести заботится сейчас вождь польской армии, только о своей. Он один виноват в том, что битва была "позорной" и кончилась таким тяжелым поражением. Правда, он тоже под конец проявил мужество, стоял часами в огне, словно ища смерти… Но только это и оставалось вождю, который своим неумением и ленью довел до разгрома такую чудесную, отважную армию, по праву признанную одной из лучших в Европе, после легионов Бонапарта…

Теперь этот вождь ради личного самолюбия, ради обеления своего готов послать остатки армии на окончательную гибель… Этого не могут допустить люди, сидящие вокруг.

И молчание их, тяжелее всякого осуждения, дает понять вождю, что его план неприемлем… Понял вождь. Еще ниже опустилась его склоненная голова. Совсем потух усталый взор, словно спит наяву Скшинецкий.

Заговорил Прондзиньский. Жалко стало мягкому, доброму человеку видеть отчаяние, унижение того же Скшинецкого, который позволял себе еще вчера унижать самого Прондзиньского.

Правда, безумен план вождя… Но есть одно обстоятельство, говорящее в пользу этого плана. И о нем заговорил Прондзиньский.

— Битва, о которой мы слышали от нашего шефа… конечно, она почти безнадежна… Но, господа! У Ломжи Гелгуд с двенадцатитысячным свежим корпусом. Если мы его не подождем, он будет отрезан совершенно Дибичем и… может попасть в плен… Этого допустить нельзя… Я уже послал ему приказ! Если завтра продержимся хотя бы до вечера, Гелгуд поспеет непременно!.. Поможет нам выйти из ямы… И сам избежит петли… Как вы полагаете, господа?..

— Я совершенно не согласен с генералом! — живо отозвался герой минувшего дня генерал Бем. — Тут сказано было о пушках, выставленных против мостов для задержания россиян. А чем, каким чертом будут стрелять пушки, если нет амуниции? Нам и сегодня уж не хватило снарядов! Парки артиллерийские, изволите ли видеть, по умной дороге посланы в Модлин, а не стоят там, в обозе армии, чтобы нам было чем стрелять в неприятеля. Теперь пехота… Раз ее нет, так наши пушки через час будут взяты врагами за милую душу. Обойдут, обскачут со всех сторон и заберут. Кавалерия — не защита для пушек, это и дурак знает. Так скажите, о чем же толковать? Сегодня водили на бойню, как быков, пехоту нашу, артиллерию… Ничего не осталось! Завтра хотят и кавалерию послать под нож… И пушки подарить россиянам… Дудки! Наших пушек, голубушек моих, никому не отдам. Сейчас же увожу их подальше от этого проклятого места. Вот, я сказал. А там как желаете. Ваше дело, господа генералы!

— Конечно, о чем говорить!.. Бой невозможен… Надо отступать! — послышались дружные голоса всех участников совета.

Молчит, не поднимает головы Скшинецкий. И снова спросил Прондзиньский:

— А… как же с Гелгудом?

— Ну, тут еще есть выход, по-моему, — медленно, вдумчиво, по своему обыкновению, отозвался генерал Дембинский. — Ведь наш поход был на Литву.

— Да, да, — живо подхватил Прондзиньский. — И я даже предлагал генералу теперь не возвращаться в Варшаву, а перейти Нарев, вступить в пределы Литвы… Там соединимся с отрядами повстанцев, которые уже разлились по целому краю и гонят россиян. Пусть Дибич кинется туда за нами… Мы встретим его лицом к лицу, подкрепленные бандами князя Кароля Залусского и другими… Гелгуд сзади будет его тревожить… И еще долго мы потягаемся с фельдмаршалом… Даже после нынешнего черного дня!..

— Нет! На это я не дам согласия никогда! — решительно отозвался Скшинецкий. — Отсюда нам один путь — в Варшаву…

— Совершенно правильно! — опять спокойно и внушительно заговорил Дембинский. — Я предложу иной выход… Как мы знаем, генерал Хлаповский неделю тому назад выступил из Ксендзополя и у Мени перешел литовскую границу, двинулся на помощь нашим братьям — литвинам. Но с ним всего тысяча людей и сотня офицеров-инструкторов. Что это значит на весь Литовский край? Капля в море! А вот если войдет туда Гелгуд с отрядом в двенадцать тысяч человек! Почешутся тогда москали… Если мне дадут эскадрон познанских улан с храбрым полковником Бжезанским, — ручаюсь, что доберусь до Гелгуда благополучно, передам ему приказание — идти на Литву… Да и мы с познанцами там тоже постараемся оставить памятку россиянам…

Всем понравилось предложение Дембинского.

Он с эскадроном познанского "полка майоров", как их звали в армии, в ту же ночь пустился в путь…

А после полуночи тихо, без шума стали отступать от печальных берегов Нарева польские отряды… На Модзель, на Пултуск и дальше на Варшаву легкой рысью, в полной тишине движутся эскадроны, за ними торопливо шагают остатки пехотных войск…

Сдав начальствование над армией Лубеньскому, поручив ему собрать рассеянные отряды и вести их в укрепленный лагерь Праги, далеко опередив всех, покатил туда же Скшинецкий в своей легкой, изящной коляске с Про-ндзиньским вдвоем.

Воздух полей так ароматен и свеж после недавней легкой грозы! Майская чарующая ночь пронизана лунным сиянием, прозрачным полумраком одеты дали… Соловьи заливаются в темных придорожных кустах, в вишневых, осыпанных белым цветом садах, которыми окружены попутные хутора…

Ничего не слышит Скшинецкий, ничего не видит кругом.

Слезы, холодные, редкие, скатываются по исхудалым щекам. Потускнелые глаза впиваются в темноту ночи, словно там видят что-то пугающее. Пересохшие бледные губы нервно подергиваются, и часто слетают с них одни и те же слова:

— Так позорно проиграли битву! Теперь — всему конец! Finis Poloniae… Сгибла бедная отчизна! Польше — конец!..

Молчит Прондзиньский, не льет по-женски слез, не охает, не ударяет себя в грудь рукой… Но его горе, его тоска — много глубже, чем слезливая жалоба вождя…

Из Сероцка отчаянное письмо жене и еще более отчаянный, короткий доклад Народному правительству послал Скшинецкий о своем посрамлении под Остроленкой…

Как бы избегая на родном языке начертать жгучие, обидные для себя слова, по-французски написал он оба послания.

"Мы дали самое позорнейшее сражение! — так начинался доклад. — Finis Poloniae! Ничего больше не остается, как войти в соглашение с неприятелем, и Ржонд должен немедленно начать мирные переговоры. Армия уничтожена, не существует больше. Дело наше погибло!.."

Но прошло двое суток, успокоились нервы у генерала, он снова приобрел свой свежий цвет лица, свою осанку и уже совсем иное, более обширное донесение правительству послал 28 мая из Пултуска. Не о позорном поражении, о победе говорилось в этом докладе!.. Все было представлено в розовом свете, даже потери людьми, доходящие до 9000 человек убитых, раненых и попавших в плен.

"Несмотря на отчаянные усилия, неприятель не мог переправиться всеми своими силами на правый берег Нарева. К вечеру, измученный напрасными атаками, он отошел опять за реку, оставя лишь стрелковые цепи у самого моста… И мы остались полными хозяевами на поле битвы, господами положения. Но, считая нашу задачу выполненной с отправлением корпуса Гелгуда и отряда Хлаповского на Литву, я дал приказ войскам идти на Пултуск, и этот марш был выполнен удачно, без малейших помех со стороны неприятеля".

Так посмел закончить Скшинецкий свой вторичный, наглый и лживый доклад правительству…

А вернувшись в столицу, пустив в ход прежние интриги и новые происки, не только сумел обелить себя бездарный вождь, но еще убрал с пути своего целый ряд неугодных ему и опасных людей.

Удален был Прондзиньский из штаба… Круковецкому пришлось подать в отставку, и ничтожный служака генерал Ротти был назначен на важный пост губернатора Варшавы…

А в ней как раз в это время назревало широкое опасное брожение.


Читать далее

Глава III. ОСТРОЛЕНКА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть