Вот что было в старое время, когда старый Иссетиббеха еще был вождем, а Иккемотуббе, племянник Иссетиббехи, и Давид Хоггенбек, белый человек, который говорил пароходу, куда идти, ухаживали за сестрой Германа Корзины.
Весь Народ жил тогда уже на Плантации. Иссетиббеха и генерал Джексон встретились, обожгли палочки, расписались на бумаге, и через леса протянулась линия, хотя ее не было видно. Она протянулась сквозь лес прямо, как сорока летит, и по одну сторону от нее оказалась Плантация, где вождем был Иссетиббеха, а по другую — Америка, где вождем был генерал Джексон. И теперь, если что-то случалось по одну сторону линии, для одних это было несчастьем, а для других — счастьем, смотря по тому, чем белый человек владел — так уж повелось с самого начала. Но из-за того только, что дело случилось по ту сторону линии, которой даже увидеть нельзя, белые могли назвать его преступлением, караемым смертью, — если только могли дознаться, кто это сделал. Что нам казалось глупым. Одна заваруха тянулась с перерывами неделю: и не из-за того, что белый человек исчез, — он был из тех белых, по ком даже белые не скучают, — а из-за заблуждения, будто его съели. Словно кто- нибудь, как бы он ни проголодался, рискнет съесть мясо вора и труса — в стране, где даже зимой всегда найдется еда, на земле, для которой, как говаривал Иссетиббеха, — когда состарился настолько, что от него ничего другого не требовалось, кроме как сидеть на солнышке и ругать Народ за вырождение, а политиков за жадность и безрассудство, — Великий Дух потрудился больше, а человек меньше, чем для любой земли, о какой он слышал. Но у нас была свободная страна, и если белому захотелось установить правило — даже такое глупое — на своей половине, наше дело маленькое.
Потом Иккемотуббе и Давид Хоггенбек увидели сестру Германа Корзины. Правда, этого никто не миновал, раньше или позже — ни молодой, ни старый, ни холостой, ни вдовый, ни даже тот, кто еще не овдовел, у кого и дома хватало, за чем присмотреть, — хотя кто скажет, в какую дряхлость надо впасть или до какой уступчивости дойти в молодые годы, чтобы не смотреть на их сестру и не кусать себе локти — эх. Потому что такая красавица еще под солнцем не ходила. Вернее, не сидела — потому что она совсем не ходила без крайней нужды. С утра чуть ли не первым звуком на Плантации бывал крик тетки Германа Корзины — почему она не встала и не пошла за водой к роднику с другими девушками, и порою даже до того доходило, что самому Герману Корзине приходилось встать и послать ее; а под вечер тетка кричала, почему она не идет с другими девушками и женщинами мыться — чем она тоже себя не перетруждала. Правда, ей и незачем было. Тому, кто выглядит, как сестра Корзины в семнадцать, восемнадцать и девятнадцать лет, мыться не обязательно.
Потом ее однажды увидел Иккемотуббе, который знал ее всю жизнь, кроме первых двух лет. Он был сын сестры Иссетиббехи. Однажды ночью он взошел на пароход с Давидом Хоггенбеком и уехал. И проходили дни, проходили луны, трижды приходила высокая вода, и старый Иссетиббеха ушел в землю, и сын его Мокегуббе уже год был вождем, когда Иккемотуббе вернулся, называясь теперь Дуумом, с белым другом по имени Кавалер Сьё Блонд де Витри и восемью новыми рабами, которые нам тоже были ни к чему, в расшитой золотом шляпе и плаще, с золотой коробочкой крепкого порошка и ивовой корзиной с другими четырьмя щенками, которые еще не сдохли, а через два дня умер маленький сын Мокетуббе, а через три Иккемотуббе, называвшийся теперь Дуумом, сам стал вождем. Но тогда он еще не был Дуумом. Он был еще просто Иккемотуббе, просто парень, первый на Плантации, и скакал на коне лучше и быстрее всех, плясал дольше всех, напивался пьянее всех, и любили его больше всех — и парни, и девушки, и даже женщины постарше, им бы о другом подумать. И вот он однажды увидел сестру Германа Корзины, которую знал всю жизнь, кроме первых двух лет.
Когда Иккемотуббе посмотрел на нее, мой отец, Ночная Сова и Сильвестров Джон стали смотреть в другую сторону. Потому, что он был первым среди них, и они любили его, когда он был еще просто Иккемотуббе. Они держали для него другую лошадь, когда, обнажившись до пояса, смазав тело и волосы медвежьим салом, как на скачках (только тут в медвежье сало был подмешан мед), с одним веревочным недоуздком, без седла, как на скачках, Иккемотуббе проезжал на своем новом скаковом пони мимо крыльца, где сестра Германа Корзины лущила горох или кукурузу и кидала в серебряный винный кувшин, который перешел к ее тетке по наследству от жены старого Давида Колберта — двоюродной бабки ее троюродной сестры по мужу, а Через-Ручей-Колода (тоже парень, только на него никто не обращал внимания: он на лошадях не скакал, петухов не стравливал, в кости не играл, и даже когда его заставляли, не мог плясать хотя бы так, чтобы у других в ногах не путаться, и каждый раз позорил себя и всех, хворая после каких-нибудь пяти-шести рогов водки, чужой к тому же) стоял, прислонясь к столбу крыльца, и дул в свою губную гармошку. А потом один из парней держал скакового пони, а Иккемотуббе на своей выезженной кобыле, в цветастом жилете, хвостатом сюртуке и бобровой шапке, в которой он выглядел представительнее пароходного шулера и богаче самого водочника, проезжал мимо крыльца, где сестра Германа Корзины лущила другой стручок гороха, а Через- Ручей-Колода сидел прислонясь к столбу, и дул в губную гармошку. Потом Иккемотуббе оставлял кобылу другому парню, а сам шел к Герману Корзине и в своей красивой одежде сидел на крыльце, где сестра Германа Корзины лущила над серебряным кувшином, наверно, уже третий стручок гороха, а Через-Ручей-Колода лежал на полу и дул в губную гармошку. А когда приехал продавец водки, Иккемотуббе и другие парни пригласили Через-Ручей-Колоду в лес, — пока не устали нести его. И хотя большая часть вылилась из него обратно без пользы, после семи-восьми рогов Через-Ручей-Колода по обыкновению захворал и уснул, а Иккемотуббе вернулся на крыльцо Германа Корзины, где день-другой ему не надо было не слушать губную гармошку.
Наконец Ночная Сова подал мысль: «Пошли подарок тетке Германа Корзины». Но единственным, что имел Иккемотуббе и не имела тетка Германа Корзины, был новый скаковой пони. И немного погодя Иккемотуббе сказал: «Видно, я хочу эту девушку даже больше, чем я думал», и послал Ночную Сову привязать недоуздок своего скакового пони к ручке кухонной двери Германа Корзины. Потом ему вспомнилось, что тетке Германа Корзины не всегда удается заставить сестру Германа Корзины выйти даже за водой к роднику. Кроме того, эта тетка была троюродной сестрой по мужу внучатой племянницы жены старого Давида Колберта, главного вождя всех чикасо в нашем краю, и на семью и род Иссетиббехн смотрела вообще как на грибы.
— Но мы же знаем, что Герман Корзина может заставить ее подняться и выити за водой к роднику, — сказал мой отец. — И я никогда от него не слышал, чтобы жена старого Давида Колберта, или племянница его жены, или чьей-нибудь еще жены племянница или тетка были лучше прочих. Отдай лошадь Герману.
— Я могу сделать лучше, — сказал Иккемотуббе. Потому что ни на Плантации, ни в Америке, от Начеза до Нэшвилла, не было такой лошади, чтобы новому скаковому пони Иккемотуббе приходилось смотреть ей в хвост. — Я вызову Германа на скачку за его влияние на сестру. Беги, — сказал он моему отцу. — Перехвати Ночную Сову, пока он не дошел до дома. — Так что мой отец успел вовремя и привел пони. Но на всякий случай — если бы тетка Германа Корзины смотрела из кухонного окна или еще что-нибудь — Иккемотуббе послал Ночную Сову и Сильвестрова Джона за корзиной со своими бойцовыми петухами, хотя на них надежды было мало, потому что тетка Германа Корзины все равно держала лучших петухов на Плантации и каждое воскресное утро выигрывала все деньги. А потом Герман Корзина отказался влиять, так что скачка была бы просто на деньги и для интересу. А Иккемотуббе сказал, что от денег ему проку нет, и какой уж там интерес, когда проклятая девчонка ни днем ни ночью не идет из головы и весь белый свет ему опостылел. Но водочник всегда приезжал, так что день-другой ему хотя бы не надо было не слушать губную гармошку.
Потом и Давид Хоггенбек посмотрел на сестру Германа Корзины, которую он тоже видел каждый год с тех пор, как пароход первый раз пришел на Плантацию. Рано или поздно кончалась даже зима, и мы начинали следить за отметкой, которую сделал на пристани Давид Хоггенбек, чтобы мы знали, когда воды станет довольно и пароход сможет идти. Потом река поднималась до отметки, и действительно, через день-другой на Плантации раздавался крик парохода. И тогда весь Народ — и мужчины, и женщины, и дети, и собаки, и даже сестра Германа Корзины — потому что Иккемотуббе приводил лошадь, чтобы она могла доехать, а оставался только Через-Ручей-Колода (но не в доме, даже если было холодно, — потому что тетка Германа Корзины не пускала его в дом, где приходилось бы все время через него перешагивать, — а на крыльце, на корточках, в одеяле, с горшком углей под одеялом), — собравшись на пристани, наблюдал, как движется среди деревьев чердак и труба, и слушал, как пыхтит труба и быстро шлепают по воде его ноги (если, конечно, пароход не кричал). Потом становилась слышна скрипка Давида Хоггенбека, а потом появлялся сам пароход и проходил последний кусок реки, как скаковая лошадь, распуская хвост дыма и кидая ногами воду, как лошадь на скаку кидает грязь, и капитан Студенмейр, который был хозяином парохода, жевал табак в одном окошке, а Давид Хоггенбек играл на скрипке в другом, и между ними виднелась голова мальчишки-негра, который вертел колесо и был почти вдвое меньше капитана Студенмейра и почти втрое меньше Давида Хоггенбека. И весь день напролет продолжалась торговля, хотя Давид Хоггенбек в ней участвовал мало. А всю ночь напролет продолжались танцы, и в них Давид Хоггенбек участвовал больше всех. Потому что он был едва ли не больше любых двух парней вместе взятых, и хотя про такого не скажешь, что он создан для танцев или для бега, двойной величины тело, вмещавшее вдвое больше обычного водки, как будто и плясать могло вдвое дольше, пока парни не выбывали один за одним, и Давид Хоггенбек не оставался в одиночестве. А потом начинались скачки и еда, и хотя Давид Хоггенбек лошадей не держал и не ездил на них, потому что никакая лошадь под ним не могла бежать быстро, он каждый год ел на деньги против любых двух парней, которых выставлял народ, — и Давид Хоггенбек всегда выигрывал. Потом вода спадала до отметки, которую он сделал на пристани, и пароходу пора было отправляться, пока в реке хватало воды, чтобы ему ходить.
И вот пароход не ушел. Река начала мелеть, а Давид Хоггенбек все играл на скрипке у Германа Корзины на крыльце, где сестра Германа Корзины смешивала что-то для готовки в серебряном винном кувшине, а Иккемотуббе сидел спиной к столбу в своей красивой одежде и в бобровой шапке, а Через-Ручей-Колода лежал на полу, держа в ладонях перед лицом губную гармошку, хотя теперь не слышно было, дует он в нее или нет. Потом стало видно отметку, которую Давид Хоггенбек сделал на пристани, а он все играл на скрипке у Германа Корзины на крыльце, куда Иккемотуббе перенес из своего дома кресло-качалку, чтобы сидеть, пока Давиду Хоггенбеку не придется показывать пароходу дорогу обратно в Начез. И весь этот день Народ стоял на пристани и смотрел, как пароходные рабы кормят пароход дровами, чтобы он мог ходить; а большую часть ночи — когда Давид Хоггенбек пил вдвое больше и плясал вдвое дольше, чем даже сам Давид Хоггенбек, так что он пил вчетверо больше и плясал вчетверо дольше самого Иккемотуббе, даже того Иккемотуббе, который, наконец, посмотрел на сестру Германа Корзины или, по крайней мере, посмотрел на кого-то, кто смотрел на нее, — те из Народа, что постарше, стояли на пристани и смотрели, как рабы кормят пароход дровами — не для того, чтобы он ходил, а для того, чтобы он кричал, — между тем как Капитан Студенмейр высовывался из чердака, привязав конец кричальной веревки к дверной ручке. А на другой день капитан Студенмейр сам пришел на крыльцо и ухватился за конец скрипки Давида Хоггенбека.
— Вы уволены, — он сказал.
— Ладно, — сказал Давид Хоггенбек.
Тогда Капитан Студенмейр ухватился за конец скрипки Давида Хоггенбека.
— Нам придется вернуться в Начез, там я достану денег, чтобы рассчитаться с вами, — сказал он.
— Оставьте деньги в салуне, — сказал Давид Хоггенбек. — Я приведу судно в следующую весну.
Потом настала ночь. Потом вышла тетка Германа Корзины и сказала, что если они намерены оставаться здесь всю ночь, то пусть Давид Хоггенбек хотя бы перестанет играть на скрипке и даст людям спать. Потом она вышла и велела сестре Германа Корзины идти в дом и ложиться. Потом вышел Герман Корзина и сказал: «Правда, ребята. Сами посудите». Потом вышла тетка Германа Корзины и сказала, что в следующий раз она выйдет с охотничьим ружьем покойного дяди Германа Корзины. Тогда Иккемотуббе и Давид Хоггенбек оставили Через-Ручей-Колоду лежать на полу и сошли с крыльца.
— Покойной ночи, — сказал Давид Хоггенбек.
— Я провожу тебя до дому, — сказал Иккемотуббе. И они пошли через Плантацию к пароходу. Было темно, и в брюхе у него огонь не горел, потому что капитан Студенмейр спал под задним крыльцом Иссетиббехи. Потом Иккемотуббе сказал:
— Покойной ночи.
— Я провожу тебя до дому, — сказал Давид Хоггенбек. И они пошли через Плантацию к дому Иккемотуббе. Но на этот раз Давид Хоггенбек не успел пожелать покойной ночи, потому что едва они подошли к дому, Иккемотуббе тут же повернул и отправился обратно к пароходу. Потом он побежал, потому что Давид Хоггенбек все еще не был похож на человека, который может быстро бегать. Но он не был похож и на человека, который может долго плясать, так что когда Иккемотуббе добежал до парохода, повернулся и побежал обратно, он был лишь чуть-чуть впереди Давида Хоггенбека. И когда подбежали к его дому, и Иккемотуббе по-прежнему был лишь чуть-чуть впереди Давида Хоггенбека, он остановился, дыша чаще обычного, но лишь чуть-чуть чаще, и распахнул перед Давидом Хоггенбеком дверь.
— Мой дом — не ахти какой дом, — сказал он. — Но он — твой. — И эту ночь они проспали в доме Иккемотуббе, на его кровати. А на другой день, хотя Герман Корзина опять ограничился тем, что пожелал ему успеха, Иккемотуббе послал моего отца с Сильвестровым Джоном за своей верховой лошадью, чтобы привезти тетку Германа Корзины, и с Германом Корзиной поскакал наперегонки. И скакал он быстрее всех, когда-либо скакавших на Плантации. Он выиграл много длин лошадиного тела и на глазах у тетки Германа Корзины заставил Германа Корзину взять все деньги, как будто не он, а Герман Корзина победил, а вечером послал Ночную Сову привязать недоуздок скакового пони к ручке кухонной двери Германа Корзины. Ночью, однако, тетка Германа Корзины даже не сделала им предупреждения. Она сразу вышла с ружьем покойного дяди Германа Корзины, и Иккемотуббе довольно быстро понял, что к нему это тоже относится. Так что они с Давидом Хоггенбеком оставили Через-Ручей-Колоду лежать на крыльце и по дороге к пароходу и обратно первым делом завернули на минуту к моему отцу, но когда отец с Ночной Совой нашли, наконец, Иккемотуббе, чтобы сообщить ему, что тетка Германа Корзины, наверное, спрятала скакового пони далеко в лесу, поскольку им так и не удалось найти его, Иккемотуббе с Давидом Хоггенбеком уже спали в кровати Давида Хоггенбека на пароходе.
Наутро приехал водочник, и днем Иккемотуббе с другими парнями пригласил Через-Ручей-Колоду в лес, и вскоре мой отец с Сильвестровым Джоном вернулся из лесу за тарантасом водочника и, вдвоем правя тарантасом — с Через-Ручей-Колодой, который лежал ничком на крыше маленького домика, где ездят бочонки с водкой, и Иккемотуббе, который стоял на крыше домика в старом генеральском сюртуке, подаренном Иссетиббехе генералом Джексоном, скрестив на груди руки и поставив ногу на спину Через-Ручей-Колоды, — медленно проехали мимо крыльца, где Давид Хоггенбек играл на скрипке, а сестра Германа Корзины смешивала что-то для готовки в серебряном винном кувшине. А ночью, когда отец с Ночной Совой разыскали Иккемотуббе, чтобы сообщить ему, что они до сих пор не нашли, где прячет пони тетка Германа Корзины, Иккемотуббе и Давид Хоггенбек были в доме Иккемотуббе. А на другой день Иккемотуббе с парнями пригласил в лес Давида Хоггенбека, и на этот раз они появились не скоро, а когда появились, тарантасом правил Давид Хоггенбек, а ноги Иккемотуббе и других парней свисали из двери водочного домика, как плети сухого винограда, и генеральский сюртук Иссетиббехи был связан рукавами на шее одного из мулов. И в ту ночь никто не разыскивал скакового пони, а Иккемотуббе, когда проснулся, даже не мог понять, где он. И скрипку Давида Хоггенбека он услышал раньше, чем смог выбраться из-под других парней и вылезти из водочного домика, потому что в эту ночь ни тетка Германа Корзины, ни сам Герман Корзина, ни ружье покойного дяди Германа Корзины, наконец, не могли убедить Давида Хоггенбека уйти с крыльца или хотя бы прекратить игру на скрипке.
Так что на другое утро Иккемотуббе и Давид Хоггенбек сидели на корточках в укромном уголке леса, а парни, кроме Сильвестрова Джона и Ночной Совы, опять разыскивавших пони, стояли на страже.
— А можно было бы подраться за нее, — сказал Давид Хоггенбек.
— Можно было бы подраться, — сказал Иккемотуббе. — Только белые и Народ дерутся по-разному. Мы деремся на ножах, чтобы ранить сильно и ранить быстро. И это было бы хорошо, если бы я проиграл. Потому что я хотел бы сильной раны. Но если мне удастся победить, я не хочу, чтобы ты был сильно ранен. Для настоящей победы мне нужно, чтобы ты там был и видел. В день свадьбы я хочу, чтобы ты был — хотя бы где-нибудь — а не лежал завернутый в одеяло на помосте в лесу, дожидаясь, когда уйдешь в землю. — И отец рассказывал, как Иккемотуббе положил руку на плечо Давиду Хоггенбеку и улыбнулся ему. — Если бы это меня устраивало, мы не сидели бы тут на корточках и не обсуждали, что делать. Я думаю, тебе это понятно.
— Думаю, что да, — сказал Давид Хоггенбек.
И отец рассказывал, что тут Иккемотуббе снял руку с плеча Давида Хоггенбека.
— А водку мы уже пробовали, — сказал он.
— Водку мы пробовали, — сказал Давид Хоггенбек.
— Даже скаковой пони и генеральский сюртук не помогли мне, — сказал Иккемотуббе. — Я приберегал их, как две лучших карты.
— Я бы не сказал, что сюртук совсем не помог, — заметил Давид Хоггенбек. — Ты в нем прекрасно выглядел.
— Эх, — отозвался Иккемотуббе, — Мул — тоже. — И отец рассказывал, что Иккемотуббе уже не улыбался, а, сидя на корточках рядом с Давидом Хоггенбеком, прутиком чертил на земле закорючки. — Выходит, осталось только одно, — сказал он. — И здесь я тоже побит, еще до начала.
В тот день они ничего не ели. А ночью, когда Через-Ручей-Колода остался лежать один на крыльце у Германа Корзины, они, вместо того чтобы походить, а потом побегать взад-вперед между домом Иккемотуббе и пароходом, сразу пустились бежать, как только сошли с крыльца. И спать легли в лесу, где не было не только искушения поесть, но и никакой возможности, и откуда они могли еще пробежаться как следует до Плантации — для аппетита перед состязанием. Потом наступило утро, и они побежали туда, где их ждали верхами мой отец и другие парни — чтобы сообщить Иккемотуббе, что они до сих пор не нашли, где же эта самая тетка Германа Корзины прячет пони, и проводить их назад через всю Плантацию к скаковому кругу, где около стола собрался Народ во главе с Иссетиббехой, который сидел в качалке Иккемотуббе, принесенной с крыльца Германа Корзины, а позади на скамейке — судьи. Сначала был перерыв, во время которого десятилетний мальчик обежал скаковой круг, чтобы они пока отдышались. Затем Иккемотуббе и Давид Хоггенбек заняли свои места у концов стола друг против друга, и Ночная Сова дал команду.
Сперва каждый съел столько тушеных птичьих потрохов, сколько другой мог захватить из горшка обеими руками. Затем каждый получил столько яиц дикой индейки, сколько ему было лет; Иккемотуббе — двадцать два, а Давид Хоггенбек — двадцать три, хотя Иккемотуббе отказался от преимущества и пообещал, что тоже съест двадцать три. Тогда Давид Хоггенбек стал доказывать, что ему полагается на одно больше, и он съест двадцать четыре, — пока Иссетиббеха не велел им обоим замолчать и заниматься делом, — и Ночная Сова пересчитал скорлупки. Потом были лапы, селезенка и язык медведя, хотя Иккемотуббе немного постоял и поглядел на свою половину, когда Давид Хоггенбек уже ел. И на половине, когда Давид Хоггенбек уже кончал, Иккемотуббе опять остановился и посмотрел на еду. Но все было в порядке; на лице его была слабая улыбка, такая, какую у него случалось видеть парням под конец трудного бега, когда он двигался не потому, что еще был жив, а потому, что он был Иккемотуббе. И он закончил, и Ночная Сова пересчитал кости, женщины поставили на стол жареного поросенка, Иккемотуббе с Давидом Хоггенбеком перешли к хвосту поросенка, посмотрели друг на друга поверх него, и Ночная Сова даже дал команду начинать, перед тем. как дал команду остановиться.
— Воды, — сказал Иккемотуббе. Мой отец подал ему тыкву, и он даже сделал глоток. Но вода вернулась, как будто налетела на что-то в глотке и отскочила назад, а Иккемотуббе поставил тыкву и, закрыв потупленное лицо подолом рубашки, повернулся и пошел прочь, и Народ расступился, чтобы дать ему дорогу.
И в тот день они уже не искали укромного уголка в лесу. Они стояли в доме Иккемотуббе, а мой отец и другие тихо стояли позади. Отец рассказывал, что Иккемотуббе уже не улыбался.
— Вчера я был прав, — сказал он. — Раз уж я должен проиграть тебе, надо было на ножах. Понимаешь, — сказал он, и отец говорил, что он опять улыбнулся, как под конец трудного бега, когда парни знали, что он будет бежать дальше не потому, что он еще жив, а потому что он Иккемотуббе, — понимаешь, хотя я проиграл, я не могу примириться.
— Ты проиграл еще до того, как мы начали, — сказал Давид Хоггенбек. — Это нам обоим было ясно.
— Да, — сказал Иккемотуббе. — Но я это сам предложил.
— Значит, что ты теперь предлагаешь? — сказал Давид Хоггенбек. И отец рассказывал, что в эту минуту они любили Давида Хоггенбека, как любили Иккемотуббе; что они любили обоих в ту минуту, когда Иккемотуббе стоял перед Давидом Хоггенбеком с улыбкой на лице, положив правую ладонь на грудь Давида Хоггенбека, потому что в те времена еще были на свете мужчины.
— Тогда еще раз и больше — ни разу, — сказал Иккемотуббе. — Пещера. — Потом он и Давид Хоггенбек разделись, и мой отец и другие намазали им тело и волосы медвежьим салом, смешанным с мятой, — на этот раз не только для быстроты, но и для выносливости, потому что Пещера была в ста тридцати милях, в стране старого Давида Колберта, — черная дыра в горе, куда не ступала лапа дикого зверя, и ни одну собаку палкой нельзя было загнать, куда отправлялись мальчики с Плантации, чтобы пролежать там первую Ночь-без-Костра и доказать свое мужество, право называться мужчинами, ибо в Народе издревле было известно, что от шепота или резкого движения, всколыхнувшего воздух, потолок обрушивается глыбами, и поэтому все верили, что даже от не очень сильного движения или звука, или даже просто так, вся гора может рухнуть на Пещеру. Потом Иккемотуббе достал из сундука два пистолета, вынул из них заряды и зарядил снова.
— Кто добежит до Пещеры первым, может войти и выстрелить из пистолета, — сказал он. — Если он выйдет оттуда, он победил.
— А если он не выйдет оттуда? — спросил Давид Хоггенбек.
— Тогда ты победил, — сказал Иккемотуббе.
— Или ты, — сказал Давид Хоггенбек.
И отец рассказывал, что тогда Иккемотуббе опять улыбнулся Давиду Хоггенбеку.
— Или я, — сказал он. — Хотя, помнится, я говорил тебе вчера, что такая победа — для меня не победа. — Потом Иккемотуббе положил еще по заряду пороха с пыжами и пулями в два маленьких мешочка с талисманами, один для себя, другой для Давида Хоггенбека — на случай, если тот, кто первым войдет в Пещеру, проиграет недостаточно быстро, — и в одних рубашках и башмаках, каждый с пистолетом и мешочком на шее, они вышли из дома Иккемотуббе и пустились бежать.
Это было вечером. Потом была ночь, и поскольку Давид Хоггенбек не знал дороги, он держался позади Иккемотуббе. Но потом опять рассвело, и теперь Давид Хоггенбек, если ему хотелось выйти вперед, мог бежать по солнцу и приметам, которые описал ему Иккемотуббе, когда они отдыхали у ручья. Так что иногда впереди бежал Давид Хоггенбек, а иногда Иккемотуббе, потом Давид Хоггенбек обходил Иккемотуббе, когда тот сидел у родника или речки, опустив ноги в воду, и Иккемотуббе улыбался Давиду Хоггенбеку и махал рукой. Потом он нагонял Давида Хоггенбека, а местность между тем стала открытой, и они бежали по прерии бок о бок, и рука Иккемотуббе лежала на плече Давида Хоггенбека, но не сверху, а сзади, прикасаясь едва-едва, — пока, улыбнувшись Давиду Хоггенбеку, он не уходил вперед. Но потом был закат, а потом снова темнота, поэтому Иккемотуббе замедлил шаги, потом совсем остановился и стоял, пока не услышал Давида Хоггенбека и не убедился, что Давид Хоггенбек может слышать его, и тогда он опять побежал, и Давид Хоггенбек мог бежать на звук его шагов. Так что, когда Давид Хоггенбек упал, Иккемотуббе услышал это, вернулся, нашел в темноте Давида Хоггенбека, перевернул его на спину, нашел в темноте воды, намочил в ней свою рубашку, и вернулся и выжал воду из рубашки Давиду Хоггенбеку в рот. Потом был день, Иккемотуббе тоже проснулся, нашел гнездо с пятью неоперившимися птенцами и поел, а остальных трех отдал Давиду Хоггенбеку, и шел, пока не оказался на другом склоне, где Давид Хоггенбек уже не мог его видеть, и там сидел, пока Давид Хоггенбек не поднялся на ноги.
Он рассказал Давиду Хоггенбеку приметы и на этот день, говоря с ним через плечо на бегу, хотя Давиду Хоггенбеку они были не нужны, потому что он больше не обгонял Иккемотуббе. Ему уже не удавалось приблизиться больше, чем на пятнадцать или двадцать шагов, хотя один раз казалось, что удастся. Потому что на этот раз упал Иккемотуббе. А местность опять была открытая, так что Иккемотуббе долго лежал и смотрел, как приближается Давид Хоггенбек. Потом снова был закат, потом снова темнота, и он долго лежал, слушая, как приближается Давид Хоггенбек, пока не подошла пора вставать, и он встал, и медленно бежал в темноте, не меньше, чем на сто шагов опережая Давида Хоггенбека, пока не услышал, как тот упал — и тогда он лег тоже. Потом снова был день, и он смотрел, как Давид Хоггенбек поднимается на ноги и медленно приближается к нему, и, наконец, тоже попытался встать, но не встал, и похоже было, что Давид Хоггенбек его догонит. Но все-таки он встал, когда Давид Хоггенбек был еще в четырех или пяти шагах, и они бежали дальше, а потом Давид Хоггенбек упал, и Иккемотуббе думал, что он просто смотрит, как падает Давид Хоггенбек, — пока не понял, что и сам упал, но он встал на четвереньки и прополз еще десять или пятнадцать шагов прежде, чем лег совсем. И теперь перед ними на закате была гора, была Пещера — была там всю ночь, и была там, когда всходило солнце.
И Иккемотуббе вбежал в Пещеру первым, уже со взведенным курком. Он рассказывал, как остановился у входа, может быть, на секунду — может быть, чтобы еще раз взглянуть на солнце, а может быть, чтобы просто поглядеть, где остановился Давид Хоггенбек. Но Давид Хоггенбек бежал, и все так же не дальше, чем в пятнадцати или двадцати шагах, и к тому же из-за этой проклятой сестры Германа Корзины уже много-много лун ни света не было от солнца, ни тепла. Так что Иккемотуббе вбежал в Пещеру, обернулся, увидел, что Давид Хоггенбек тоже вбегает в Пещеру, и закричал «Назад, дурак!» Но Давид Хоггенбек продолжал бежать в глубину Пещеры, даже когда Иккемотуббе направил пистолет в потолок и выстрелил. И был грохот, и все неслось, а потом — чернота и пыль, и Иккемотуббе рассказывал, как он подумал: Эх. Вот она пришла. Но она не пришла, и еще до черноты он успел увидеть, как Давид Хоггенбек бросился на четвереньки, да и черноты настоящей не было, потому что он видел солнечный свет, воздух, день между рук и ног Давида Хоггенбека, потому что, стоя на четвереньках, Давид Хоггенбек держал на спине обрушившийся потолок.
— Живо, — сказал Давид Хоггенбек. — У меня между ног. Я не могу…
— Нет, брат, — сказал Иккемотуббе. — Ты сам. Быстрее, пока тебя не раздавило. Ползи назад.
— Живо, — сказал Давид Хоггенбек сквозь зубы. — Живо, черт бы тебя побрал. — И Иккемотуббе вылез, и он запомнил розовые от восходящего солнца ягодицы и ноги Давида Хоггенбека и под рухнувшим потолком — каменную плиту на спине Давида Хоггенбека, тоже розовую от восходящего солнца. Но он не мог вспомнить, где он нашел жердь, как втащил ее один в Пещеру, как просунул в дыру рядом с Давидом Хоггенбеком и подпер ее спиной, и стал выпрямляться, покуда не почувствовал, что хотя бы часть веса рухнувшего потолка приходится на жердь.
— Ну, — сказал он. — Быстрее.
— Нет, — сказал Давид Хоггенбек.
— Быстрее, брат, — сказал Иккемотуббе. — На тебе нет груза.
— Значит, я не могу двинуться, — сказал Давид Хоггенбек.
Но Иккемотуббе тоже не мог двинуться, потому что теперь его спина и ноги подпирали рухнувший потолок. И тогда он протянул руку, схватил Давида Хоггенбека за мякоть и выдернул его из дыры, так что тот растянулся ничком на земле. И, может быть, раньше часть рухнувшего потолка давила на жердь, но теперь на нее надавило все, и Иккемотуббе рассказывал, как он подумал: На этот раз точно эх. Однако лопнула жердь, а не спина, и его швырнуло ничком на Давида Хоггенбека, как щепку на щепку, и яркий сгусток крови выскочил у Давида Хоггенбека изо рта.
Но на другой день Давида Хоггенбека перестало рвать кровью, и хотя Иккемотуббе успел пробежать всего миль сорок назад, к Плантации, мой отец уже встречал его с лошадью для Давида Хоггенбека. Немного погодя отец сказал:
— У меня есть новость для тебя.
— Значит, ты нашел пони, — сказал Иккемотуббе. — Хорошо, пошли, заберем этого чертова белого дурня…
— Нет, подожди, мой брат, — сказал отец. — У меня есть для тебя новость.
И немного погодя Иккемотуббе сказал:
— Хорошо.
Но когда Капитан Студенмейр одолжил у Иссетиббехи повозку, чтобы ехать обратно в Начез, он забрал с собой и пароходных рабов. Поэтому мой отец и другие парни развели огонь у парохода в брюхе, чтоб набрать пару для хода, а Давид Хоггенбек сидел на чердаке и врем от времени тянул за кричальную веревку, чтобы узнать, силен ли уже пар, и с каждым криком все больше народу сходилось к пристани, пока наконец, весь Народ с Плантации, кроме, может быть, старого Иссетиббехи, не собрался на берегу — поглядеть, как наши парни кормят пароход дровами: дело неслыханное, по крайней мере у нас на Плантации. Потом пар сделался сильным, и пароход пошел, и Народ тоже шел рядом с пароходом, глядя сперва на парней, а потом на Иккемотуббе и Давида Хоггенбека, — покуда пароход не ушел с Плантации, где едва ли семь дней назад Иккемотуббе и Давид Хоггенбек просиживали весь день и половину ночи на крыльце дома Германа Корзины, покуда тетка Герман Корзины не появлялась с ружьем покойного дяди Германа Корзины, — а в это время Через-Ручей-Колода лежал на полу, держа в ладонях возле рта губную гармошку, а жена Через-Ручей-Колоды лущила горох или кукурузу и кидала в винный кувшин троюродной сестры по мужу внучатой племянницы жены старого Давида Колберта. Вскоре Иккемотуббе пропал из виду и пропадал долго, пока не вернулся назад, называясь Дуумом, со своим новым белым другом, которого тоже никто не хотел любить, и еще восемью рабами, которые нам тоже были ни к чему, потому что кому-нибудь то и дело приходилось вставать, идти куда-нибудь: искать какую-нибудь работу для тех, которые у нас уже были, — вернулся в красивой, расшитой золотом одежде и с золотой коробочкой порошка, от которого по очереди сделались мертвыми остальные четыре щенка, а за ними — все, что стояло между Дуумом и предметом его желаний. Но пока что он не совсем пропал. Пока что он был просто Иккемотуббе, просто парнем, еще одним парнем, который любил и не был любим взаимно, и мог слышать слова, и видеть, что творится, но как многие до него и как многие после — до сих пор не мог это понять.
— Но не по ней же! — сказал Иккемотуббе. — И даже не потому, что это Через-Ручей-Колода. Может быть, они — по себе самом: что из-за такого мухина сына, как Через-Ручей-Колода, им захотелось литься.
— Не думай о ней, — сказал Давид Хоггенбек.
— Я не думаю. Я уже перестал. Видишь? — ответил Иккемотуббе, в чье лицо закат бил так, как будто свет стал дождем, пройдя сквозь окно. — У нас жил мудрец и он сказал однажды, что прихоть женщины подобна бабочке, которая будет порхать от цветка к цветку и скорее всего сядет там, где постояла лошадь.
— У нас жил мудрец по имени Соломон, и он тоже часто говорил что-то в этом роде, — сказал Давид Хоггенбек. — Наверное, есть только одна мудрость для всех, и неважно, кто ее высказал. — Эх. По крайней мере, для всех — одна кручина, — сказал Иккемотуббе. Потом он потянул за кричальную веревку, потому что пароход проходил мимо дома, где жил Через-Ручей-Колода со своей женой, и теперь пароход кричал так, как в первую ночь, когда Капитан Студенмейр еще надеялся, что Давид Хоггенбек вернется и покажет ему дорогу обратно в Начез, — покуда Давид Хоггенбек не остановил Иккемотуббе. Потому что им нужен был пар, потому что пароход не везде мог идти. Иногда он полз, и каждый раз, когда его ноги поднимались из воды, на них была тина, а иногда он даже не полз, покуда Давид Хоггенбек не дергал за кричальную веревку — как покрикивает всадник на норовистую лошадь, чтобы напомнить ей голосом, кто из них на ком. Потом он снова полз, а потом снова шел, покуда наконец Народ не начал отставать и он закричал еще раз за последней излучиной, а потом не стало ни черных фигур парней, снующих и мечущих дрова в его красное брюхо, ни голоса его — ни на Плантации, ни в ночи. Вот что было в старое время.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления