Президент неподвижно стоял на пороге гардеробной, совершенно одетый, только без сапог. Было половина седьмого утра, и шел снег; целый час он простоял у окна, глядя, как падают снежные хлопья. И теперь он стоял перед дверьми в коридор, совершенно неподвижный, в одних носках, подавшись вперед всем своим тощим телом, будто прислушиваясь к чему- то, — без тени улыбки на лице, — вот уже три недели, как было ему не до улыбок. В полуопущенной руке он держал изящное зеркальце французской работы, место которому было на дамском туалетном столике — во всяком случае, столь ранним февральским утром.
Наконец он взялся за дверную ручку и слегка потянул ее; дверь открывалась медленно, совершенно неслышно, и с необычайной осторожностью он прильнул к образовавшейся щели и увидел наполовину потонувшую в пышном ворсе ковра кость. Это была вареная кость, точнее говоря, ребро. На ней еще оставались лоскуты мяса со следами человеческих зубов — причудливыми сплетениями неровных полумесяцев. Теперь, когда дверь была приоткрыта, он различал голоса. Все с той же бесконечной осторожностью он поднял зеркало и, неожиданно увидев в нем свое лицо, принялся с каким-то холодным недоверием изучать его: лицо храброго и мудрого воина, почти провидца, вершителя человеческих судеб, охваченное детским, беспомощным изумлением. Затем он повернул зеркало так, чтобы видеть коридор. Разделенные ковром, как водным потоком, на корточках лицом друг к другу сидели два человека. Их лица были ему незнакомы, но он слишком хорошо знал этот тип лица: оно преследовало его наяву и во сне вот уже три недели. Это было широкое, смуглое, чуть приплюснутое лицо, напоминавшее монгольское; загадочное торжественное, непроницаемое и серьезное. Лицо существовало во множестве воплощений, слепков — в лицах людей, которых он постоянно встречал, но не пытался уже более сравнивать друг с другом или же с оригиналом; даже теперь, когда он ясно видел этих двоих людей, примостившихся на корточках перед его дверью, и слышал два тихих голоса, в какой-то момент ему вдруг почудилось, и, наверное, виною тому нервное перенапряжение и бессонница, что видит он только одного, а другой — не человек вовсе, лишь отражение человека.
На них были бобровые шапки и новые сюртуки; вообще говоря, за исключением второстепенных деталей, таких, как воротнички и жилеты, костюм их вполне приличествовал этому, хотя и несколько раннему, утреннему часу, впрочем, — лишь верхняя его часть. Что же до нижней части, то это был открытый вызов всякому чувству сообразности и приличия. На первый взгляд могло показаться, что их доставили сюда прямым сообщением из пиквиковской Англии, однако их светлые, короткие, в обтяжку штаны заканчивались не гессенскими сапогами и вообще не какими бы то ни было сапогами или ботинками, но обнаженными смуглыми ступнями. Перед каждым лежал аккуратный сверток из темной материи. Рядом со свертками безмолвно и торжественно носок к носку и каблук к каблуку, как если бы они принадлежали двум часовым-невидимкам, стояли друг против друга две пары новых ботинок. Из плетеной корзины, стоявшей у ног одного из индейцев, вдруг показалась головка и змееподобная шея бойцового петуха, глянувшего в сторону слабо блеснувшего зеркальца круглым, желтым, возмущенным глазом. К голосам этих людей, мягким, вежливым, спокойным, и прислушивался президент.
— От петуха тебе здесь толку мало.
— Это верно. И все же — как сказать! Не мог же я оставить его дома с этими проклятыми бездельниками-индейцами. От него бы и перышка не осталось. Ты сам это знаешь. Вот только чересчур мороки много таскать с собой эту клетку день и ночь.
— По мне, так все это морока одна.
— Правда твоя. Сидеть перед дверью ночи напролет, да еще без ружей. Если злые люди захотят проникнуть в дом, то мы все равно ничего не сможем сделать. Вот только кому это нужно? Мне, например, не нужно.
— И никому не нужно. Но это ради чести.
— Кому честь-то? Тебе? Мне? Фрэнку Уэдделу (полубелый вождь индейцев чикасо)?
— Ради чести белого человека. Ты не понимаешь белых людей. Они как дети: с ними нужно обращаться осторожно, никто не знает, что они могут выкинуть в следующую минуту. Раз у них так заведено, чтобы гости сидели всю ночь на холоду, значит нужно сидеть. К тому же, разве здесь не лучше, чем в чертовой палатке под снегом?
— Правда твоя. Ну и погода! Ну и страна! Я не взял бы этот город и задаром.
— Ты-то конечно. Но ведь они — белые, и у них свои понятия. До тех пор, пока мы здесь, мы должны стараться вести себя так, как подобает индейцу — по их понятиям. А то потом будешь сидеть и гадать, чем это ты обидел или перепугал их. Вот и болтаем мы тут с тобой как два каких-нибудь белых…
Президент опустил зеркало и осторожно прикрыл дверь. Он снова застыл посреди комнаты, опустив голову, погруженный в думы: он был растерян, но, вместе с тем, — неукротим; неукротим, потому что не впервой ему было попадать в переплет; растерян и ошарашен, потому что не враг угрожал ему в открытом бою; в своем же собственном доме, уединенном и величественном храме власти, он был осажден теми, кому по закону, если не по божественному предначертанию, надлежало почитать его своим отцом-благодетелем. В прозрачной тишине морозного рассвета он, казалось, мог видеть сквозь стены; ему представилось, что он — от плоти величественного Дома и что он вездесущ. Стены надежно скрывали его от чужих взглядов, но не могли спасти от изумления и ужаса перед южными гостями — и теми, что сидели в коридоре перед дверью, и остальными, похожими на ожившие каменные барельефы, сошедшие с ротонды величественного Дома — этого высеченного из камня гимна славе и достоинству юной нации, — людьми, расхаживающими сейчас по его дому в новых бобровых шапках, сюртуках и шерстяных подштанниках. Одной рукой они бережно прижимали к боку аккуратно свернутые панталоны, а в другой несли девственно чистые ботинки; загадочные, будто пришедшие из вечности люди, торжественные и безмятежные под удивленными лицами, раззолоченными портупеями, с мечами, нашивками и орденами европейских дипломатов.
Президент чуть слышно проговорил: «Проклятье. Проклятье. Проклятье». Он прошел в другой конец комнаты, взял сапоги, стоявшие у стула, и остановился перед дверьми, ведущими в спальню. Он открывал их с чрезвычайной осторожностью, хотя в комнате находилась лишь его жена, погруженная в мирный сон: сказывалось трехнедельное ожидание неизбежного. В одних носках он миновал и эту комнату, задержавшись лишь для того, чтобы положить зеркальце на туалетный столик жены среди прочих безделушек из набора, некогда преподнесенного новой Французской республикой в дар предшествовавшему хозяину этого дома, и на цыпочках вышел в прихожую, где при его появлении человек, закутанный в длинный плащ, вскинул голову, а затем вежливо поднялся ему навстречу; он тоже был в одних носках.
— Все в порядке? — полушепотом спросил у него президент.
— Да, генерал.
— Отлично. Тогда… — Человек развернул еще один длинный, простого покроя плащ. — Отлично, отлично, — сказал президент. Он быстрым движением накинул плащ, предупредив запоздалую попытку помочь ему.
— Теперь… — На этот раз человек предупредил его желание. Президент низко надвинул шляпу на глаза. Они на цыпочках вышли из комнаты, неся сапоги в руках.
С черной лестницы потянуло холодом; в носках им трудно было идти по скользким ступеням, их дыхание, обращаясь в пао, клубилось в воздухе. Они тихо спустились, сели на последней ступеньке и обулись.
По-прежнему шел снег.
Неразличимые в белесой мгле, затянувшей небо и землю, хлопья снега обретали какую-то неожиданную материальность в темных провалах дверей конюшни. Всякий куст походил на воздушный шар, обозначенный тонкими линиями каркаса, легкими и недвижимыми, нисходящими к белой земле. Среди них в некотором подобии порядка высилось около дюжины белых холмиков, очертаниями отдаленно напоминающих палатки; с вершин их вился дымок, тонкими, ровными струйками уходя в снеговое безветрие, так что казалось, будто каким-то таинственным образом мирно тлеет сам снег. Президент бросил на них хмурый взгляд и обернулся к своему спутнику. «Пора», — сказал он. Тот, пригнувшись и по самые глаза закутавшись в плащ, рванул с места и нырнул в конюшню. Будь проклят тот день и час, когда кто бы то ни было осмелится оскорбить своего предводителя партии и нации, столь непочтительным описанием его действий, и все же президент не отстал от своего спутника, и их дыхание слилось в одно облако. И будь проклят день, когда кто-нибудь посмеет назвать это бегством; однако едва президент и его спутник скрылись конюшне, как тут же вылетели оттуда, галопом пронеслись по газону мимо занесенных снегом палаток к воротам, за которыми начиналась Авеню, существовавшая пока, правда, лишь в зародыше в ожидании того великого часа, когда по ней в торжественном марше впервые пройдут гордые и смелые защитники юной нации (парад будет повторяться каждые четыре года) на зависть, восхищение и удивление старого, усталого мра. В тот момент, однако, в воротах показались люди, напомнившие им не об отдаленно-великолепном будущем, а о самом ближайшем — о том, что ожидает их сегодня и завтра.
— Смотрите, — сказал спутник президента, натягивая поводья.
Они посторонились, чтобы люди могли пройти, — при этом президент надвинул пониже капюшон, — плотные, коренастые, смуглые, казавшиеся почти черными на фоне снега люди в бобровых шапках, парадных сюртуках, в облегавших короткие сильные ноги шерстяных кальсонах. Ведя под уздцы трех лошадей, на которых было навьючено шесть оленьих туш, они прошли мимо, не удостоив всадников даже взглядом.
— Проклятье. Проклятье. Проклятье, — мысленно произнес президент и потом — вслух:
— Вы, я вижу, хорошо поохотились.
Один из людей чуть замедлил шаг и снизу вверх посмотрел на него. Вежливо, доброжелательно, просто он ответил:
— Да, ничего.
Они пришпорили лошадей.
— Странно, но ружей у них я не заметил, — сказал спутник президента.
— Да, — угрюмо отозвался президент, — нужно разобраться. Ведь я отдавал строжайший приказ…
И вдруг — почти с отчаянием:
— Проклятье. Проклятье. Ну скажите: они что, и на охоту со штанами под мышкой ходят?
Завтрак уже принесли, но министр ничего не ел. Он сидел за столом в халате и небритый. В глазах его росла тревога по мере того, как он углублялся в изучение документа, лежавшего на пустой тарелке. У камина были двое; один — всадник, по-видимому гонец, с плаща которого еще не успел стаять снег, сидел на деревянном ларе, другой — очевидно, секретарь министра, стоял неподалеку. Всадник поднялся, когда в комнату вошли президент и его спутник.
— Сидите, сидите, — сказал президент. Он подошел к столу и скинул плащ, который тут же подхватил секретарь. — Дайте что-нибудь поесть. Домой нам возвращаться опасно.
Он сел. Еду подавал сам министр.
— Что нового? — спросил президент.
— Ну, если это вам интересно… — сказал министр. Он взял со стола бумагу и с ненавистью посмотрел на нее. — На этот раз из Пенсильвании. — Он в сердцах ударил по листку. — Мериленд, Нью-Йорк, а теперь, извольте, — Пенсильвания; если их что и может остановить, то только холодные воды Потомака.
Говорил он резко и раздраженно.
— Жалобы, жалобы, бесконечные жалобы. Эта — от фермера из-под Геттисберга. Его негр вечером с фонарем доил корову, когда — ну, негру-то, конечно, показалось, что их было человек двести, сам фермер насчитал всего с десяток — индейцы выскочили из темноты, без штанов, с ножами в руках и в цилиндрах. В итоге: первое — хлев, сено, что было на чердаке, и корова сгорели, оттого что со страху уронили фонарь; второе — молодой и здоровый раб исчез, его последний раз видели, когда он несся по направлению к лесу; он наверняка уже умер там от ужаса или же его сожрали звери. Убыток правительству Соединенных Штатов следующий: за хлев и за сено — сто долларов; за корову — пятнадцать; за негра — двести. Фермер требует уплаты золотом.
— Вот как? — сказал президент, быстро расправляясь с едой. — Должно быть, негр с коровой приняли их за призраков гессенцев (наемники англичан во время войны за независимость).
— А те, небось, приняли корову за оленя, — сказал гонец.
— Кстати, — сказал президент, — я как раз хотел…
— Что тут удивительного, — сказал министр, — какие чудища земные и небесные сравнятся с ними? Атлантическое побережье к северу от Потомака наводнено дикарями, щеголяющими в бобровых шапках, сюртуках и шерстяных подштанниках; они пугают женщин и детей, поджигают амбары, угоняют рабов, истребляют оленей.
— Да, — сказал президент, — я и сам об этом думал. По дороге нам встретились индейцы. Они везли шесть оленьих туш. Насколько мне помнится, я строго приказывал не давать им ружей.
И опять в разговор вступил гонец:
— Они управляются без ружей.
— Как так? — спросил президент. — Но ведь я своими глазами видел…
— Да, сэр. У них ножи. Они выслеживают оленя, а потом наваливаются сзади и перерезают ему глотку.
— В самом деле? — сказал президент.
— Именно так, сэр. Я сам видел одну такую тушу. На ней не было ни следа от пули, только глотка перерезана до самой хребтины, и, как видно, одним ударом.
И снова сказал президент:
— Проклятье. Проклятье. Проклятье.
Тут президент как бы исчез, уступив место солдату, изрыгающему потоки брани. Все слушали, печально и смиренно потупив взоры, кроме министра, который собирался, кажется, прочесть еще одну бумагу.
— Может быть, вы сможете уговорить их носить штаны, ну хотя бы в Доме… — сказал президент, обращаясь к министру.
Тот отшатнулся в испуге. Хохолок его взвился. Он был похож на возмущенного серого какаду.
— Я, сэр? Вы хотите, чтобы я уговорил их?
— А почему бы и нет? Разве не ваше ведомство занимается ими? Ведь я только президент. Черт побери, дело дошло до того, что жена боится выходить из спальни, а пригласить к себе какую-нибудь даму и не мечтает. Что прикажете мне говорить, например, французскому послу, жена которого не отваживается более ездить к нам, потому что все коридоры и даже вход в Дом полны полуголых индейцев из племени чикасо, которые спят на полу и гложут полусырые кости. А сам я вынужден бежать из-за собственного стола и попрошайничать, в то время как официальному представителю правительства нечего больше делать, кроме как…
— …доказывать каждое утро казначейству, — сказал министр, взвизгивая от ярости, — что еще одному голландскому фермеру из Пенсильвании или Нью-Йорка надлежит выплатить триста долларов золотом в возмещение ущерба, нанесенного его дому и скоту, уверять государственный департамент, что это, мол, вовсе не нашествие чертей на столицу, и объяснять военному министерству, что двенадцать новехоньких армейских палаток были обработаны мясничьими ножами исключительно в целях, так сказать, лучшей вентиляции.
— Я, кстати, тоже обращал на это внимание, — спокойно заметил президент. — Только забыл.
— Ах, скажите пожалуйста, ваше превосходительство изволили обратить внимание! — в исступлении воскликнул министр. — Вы видели, а потом — забыли. Какая прелесть! А я хоть и не видел, но забыть об этом не могу — не дают. И ваше превосходительство удивляются, почему это я не хочу убедить их надеть штаны.
— Разве это так уж безнадежно? — с досадой спросил президент. — Ведь все остальное они, кажется, носят с удовольствием. Впрочем, о вкусах, как говорится, не спорят.
Он снова принялся за еду. Министр смотрел на него, собираясь еще что-то сказать. Но потом раздумал. Он глядел на рассеянного президента, и на лице его постепенно проступало загадочно-лукавое выражение; его сердитый седой хохолок, забыв обиду, постепенно улегся на место. Теперь, когда он заговорил снова, голос его звучал ровно и спокойно; трое остальных украдкой с любопытством поглядывали на президента.
_ Конечно, — сказал министр, — о вкусах не спорят. Впрочем, когда человеку преподносят наряд в знак почета и уважения, не говоря уже об этикете, причем преподносит не кто-нибудь, а как бы вождь племени, то…
— Я и сам об этом думал, — признался президент. Потом он вдруг перестал жевать и, резко вскинув голову, воскликнул: — Что?
Трое его более скромных подчиненных быстро отвели глаза, но министр продолжал смотреть на президента одновременно учтиво и загадочно.
— Что вы хотите этим сказать, черт побери?
Впрочем, он знал, к чему клонит министр, так же, как и те трое. Через день или два после неожиданного прибытия гостя и его свиты, когда немного улеглось первое потрясение, президент приказал всем им выдать новую одежду. Расплачиваясь из собственного кармана, он отдавал приказания купцам и шляпникам, как командовал бы, в случае войны, оружейниками и литейщиками; впрочем, это дало ему возможность, по крайней мере, узнать, сколько же человек пожаловало к нему в гости, во всяком случае, сколько среди них было мужчин. Прошло сорок восемь часов, и ему удалось придать этой серьезной, но на удивление разноперой компании вид некоторого приличия. Вслед за этим на утро третьего дня главный гость — наполовину индеец чикасо, наполовину француз, приземистый, круглый мужчина с лицом гасконского бандита и ужимками изнеженного евнуха, с замусоленными кружевами на груди и манжетах, который вот уже три недели отравлял ему дневное и ночное существование своими вежливыми преследованиями, нанес официальный визит, когда президент и его жена еще не поднимались с постели, в пять часов утра; двое следовавших за ним слуг тащили какой-то тюк и примерно сотня (как показалось президенту) других мужчин, женщин и детей чинно заполнили спальню, очевидно, для того, чтобы присутствовать при церемонии облачения. Потому что то, что они внесли, было одеждой, костюмом, — несмотря на ужас и ошеломление, президент успел с недоумением подумать, где только этому Уэдделу (или Видалю) удалось раздобыть такой костюм — богатейшая филигранная вязь золотого шитья, аксельбанты, эполеты, пояс и меч — все это было завернуто в яркозеленую ткань и преподнесено президенту в качестве ответного подарка. Вот, что имел в виду министр и почему взгляд президента метал громы и молнии, а три человека, стоя за ними, пристально смотрели на огонь.
— Смейтесь, — сказал президент. — Только поскорее. Теперь вы, надеюсь, вдоволь насмеялись?
— Смеяться? — сказал министр. — Помилуйте, над чем?
— Отлично, — сказал президент. Он отодвинул тарелку. — В таком случае перейдем к делу. Все необходимые документы у вас при себе?
К министру подошел его секретарь.
— Прикажете принести остальные бумаги, сэр?
— Бумаги? — сказал министр. Его хохолок начал было снова вздыматься. — На черта мне сдались ваши бумаги? Да я три недели ни о чем другом и не думаю.
— Тем лучше, тем лучше, — сказал президент. — Не могли бы вы коротко изложить существо дела, — вдруг я что-то забыл.
— Вы просто счастливый человек, ваше превосходительство, если сумели хоть что-то забыть, — сказал министр. Он извлек из кармана очки в стальной оправе. Нужны они были министру лишь для того, чтобы устремить на президента еще один, исполненный птичьего негодования, взгляд. — Этот Уэддел, Видаль, или как его там, — словом, он, его семья, клан или еще что-то в этом роде — претендуют на владение обширными землями к западу от Миссисипи. Впрочем, дарственная у него в полном порядке: его французский папаша из Нового Орлеана позаботился об этом. Но надо же было так случиться, что как раз напротив его дома, плантации, или как это там называется, проходит единственный на триста миль брод.
— Все это мне известно, — нетерпеливо перебил его президент. — Разумеется, сейчас я горько сожалею о том, что через эту реку вообще возможна переправа — вброд или вплавь. Но только я не понимаю, как…
— И они не понимали, — сказал секретарь. — До тех пор, пока не появился белый человек.
— Ага, — сказал президент. — Тот, которого уби…
Министр поднял руку.
— Подождите. Этот человек провел у них месяц, делая вид, что целыми днями охотится. На самом же деле он хотел только убедиться, что поблизости больше нет ни одного брода. Он ни разу не приносил дичи со своей охоты. Воображаю, как они тайком добродушно подсмеивались над ним.
— Да, — сказал президент. — Уэдделу, наверное, все это казалось очень забавным.
— Или Видалю — как бы его там ни звали, — досадливо вставил министр. — Он и сам-то, кажется, не знает, как его зовут, или ему просто наплевать…
— Продолжайте, — сказал президент. — Мы остановились на броде.
— Да. Прошел месяц, и в один прекрасный день этот белый говорит, что хочет купить какую-то землю у Уэддела, или, может быть, Видаля, или — черт его…
— Называйте его Уэдделом, — сказал президент.
— …у Уэддела. Немного: кусок с эту комнату, за который Уэддел или Ви… ну, в общем, запросил с него вдесятеро. Разумеется, не для того, чтобы нажиться. Он мог бы со спокойной душой подарить белому эту землю или проиграть ее в ножички: он как-то не сообразил, чтр на том самом кусочке земли, которого домогался белый, как раз и находились вход и выход из брода. Торговались они, должно быть, несколько дней, а то и недель, потому что это было для них чем-то вроде игры, забавы, за которой они коротали долгие дни и вечера, потешая бездельников, много и от души смеявшихся такому представлению. Потеха была славная, особенно когда белый вдруг возьми да выложи денежки, которые просил Уэддел; они смеялись до колик в животе и позже, когда белый начал обносить оградой принадлежавший ему теперь по праву участок, потому что даже тогда им было невдомек, что эта ограда лишает их доступа к броду.
— Да, — нетерпеливо перебил его президент, — и все же я не понимаю…
И опять министр поднял руку наставительно и предостерегающе. — Не понимали и они; до тех пор, пока однажды к ним не забрел путешественник, который хотел было пройти бродом. Ну, а белый там уже шлагбаум пристроил.
— О, господи, — сказал президент.
— Ну да. Впрочем, им доставляло еще большее удовольствие смотреть, как белый, удобно устроившись в тенечке на веранде своей резиденции об одну комнату (он привязал к столбу кошель из оленьей кожи, куда проезжавшие должны были сами бросать деньги), дергал за веревочку, чтобы поднять или опустить шлагбаум; постепенно он начал обзаводиться хозяйством, и скоро у него появилась лошадь.
— Ну вот, — сказал президент, — теперь мы подходим к делу…
— Да. После этого события начали развертываться очень быстро. Кажется, белый и тот племянник поспорили, чья лошадь резвее: он ставил брод и шлагбаум против тысячи или около того акров земли. Племянник проиграл. И той же ночью…
— Ага, — сказал президент, — понятно. И той же ночью белого уби…
— Скажем лучше, он умер, — официальным тоном заметил министр. — Именно так значится в донесении нашего уполномоченного. Хотя он и добавил в конфиденциальном порядке, что болезнь сильно смахивала на пролом черепа. Но это вроде бы к делу не относится.
— Верно, — сказал президент. — Зато ко мне относится.
Потому что вот уже в течение трех недель к Дому президента подъезжали и останавливались скрипучие повозки с мужчинами, женщинами, детьми и рабами-неграми, отправившимися в полуторатысячемильный переход тем поздним осенним днем, когда уполномоченный правительства Соединенных Штатов прибыл на место, чтобы выяснить обстоятельства смерти белого человека. Полторы тысячи миль прошли они через занесенные снегом болота и реки по девственному бездорожью востока, вслед за добродушным, тучным деспотом-полукровкой, патриархом, дремлющим в головной повозке, положив унизанную дорогими кольцами руку, утопавшую в замусоленных кружевных манжетах, на колено смиренно сидящему рядом племяннику.
— Почему же уполномоченный не остановил его? — спросил президент.
— Остановить его? — воскликнул министр. — Да он ведь даже согласился в конце концов, чтобы индейцы сами судили племянника вождя, оставляя за собой лишь решение вопроса об этом чертовом шлагбауме, потому что этого белого все равно никто не знал. Так нет же. Они, видите ли, считают, что племянник должен предстать перед вами, чтобы вы лично наказали его или же оправдали.
— Но разве не мог этот уполномоченный хотя бы задержать остальных? Сделать так, чтобы…
— Задержать их? — вновь воскликнул министр. — Послушайте. Он приехал туда и жил там. Ну, где раньше жил тот Уэддел, Видаль — как его там, черт побери, будь он трижды неладен! Уэддел сказал, что он может там поселиться: он и поселился. И как он мог сказать, что утром индейцев становилось меньше, чем было вечером? Разве их можно сосчитать? Вы смогли бы? Сейчас сможете?
— Думаю, что это бесполезно. Правда, я бы объявил национальный День благодарения, если бы их поубавилось. Так значит, они уходили ночью?
— Да. Уэддел в головной повозке и четыре фургона с провиантом отправились вперед; прошел месяц, прежде чем уполномоченный начал замечать, что людей вокруг него с каждым днем становится все меньше и меньше. Ночью они нагружали повозки и снимались целыми семьями: старики, родители, дети; рабы, пожитки, собаки — все подчистую. А почему бы и нет? Почему они должны отказывать себе в удовольствии немного попользоваться за счет правительства? Неужели всего лишь полуторатысячемильный переход сквозь глушь и лютую зиму — чрезмерная плата за честь и радость погулять несколько недель или, быть может, месяцев, в новых бобровых шапках, сюртуках из тонкого сукна и кальсонах по дому добродетельного Белого Отца?
— Да, — сказал президент. И потом: — Вы, надеюсь, сказали ему, что мы ни в чем не обвиняем его племянника?
— Да. И что если они вернутся домой, то наш уполномоченный публично, причем самым торжественным образом, объявит племянника невиновным. А он ответил — как же это он сказал? — Министр говорил теперь спокойно, почти нараспев, точно повторял не только слова, но и характерные интонации этого человека: — «Единственно, чего мы желаем, — это справедливости. Если глупый мальчик убил белого человека, то мы должны об этом знать».
— Проклятье, проклятье, проклятье, — сказал президент. — Ну, хорошо. Мы проведем дознание. Зовите их сюда, и давайте покончим разом.
— Сюда? — Министр отпрянул в испуге. — В мой дом?
— А почему бы и нет? Я терплю их вот уже три недели, а у вас они пробудут какой-нибудь час.
Он обернулся к своему спутнику:
— Поторапливайтесь. Скажите, что мы ждем их на суд.
Теперь президент и министр сидели за чисто убранным столом и смотрели на человека, застывшего, словно на портрете, посреди растворенных дверей; своего племянника он крепко держал за руку, как какой- нибудь добрый дядюшка, приведший юного провинциального сородича в столичный музей восковых фигур. Не отрываясь, смотрели они на этого круглого, медлительного человека, на его лицо — спокойное, приветливое и непроницаемое, — длинный, монашеский нос, тяжелые дремотные веки, рыхлые, цвета кофе со сливками, щеки, нависшие над грязноватой пеной кружев отголоском дедовской моды; губы у него были полные, мягкие, очень яркие. И все же по временам сквозь неподвижную маску привычного самоунижения и сквозь тихую, вкрадчивую речь и почти дамские ужимки вдруг проглядывал совсем другой человек: целеустремленный, мудрый, загадочный и своевольный. За ним в некотором отдалении неподвижно и молчаливо сгрудилась его смуглая рать в бобровых головных уборах, сюртуках и шерстяных кальсонах, с аккуратно свернутыми панталонами под мышками.
Еще с минуту он простоял, молчаливо оглядывая присутствующих, пока не отыскал среди них президента. Он произнес серьезно, с мягким укором:
— Но ведь это не твой дом.
— Нет, ответил президент. — Дом принадлежит вот этому вождю, которого сам я назначил стоять на страже справедливости между мною и моим индейским народом. Он вас рассудит по справедливости.
Дядюшка чуть заметно поклонился.
— Большего мы и не желаем.
— Отлично, — сказал президент. На столе перед ним стояла чернильница с пером, песочница; множество бумаг с разноцветными полосками и золотыми гербовыми печатями было разложено так, чтобы индейский вождь сразу же обратил на них внимание, но трудно было сказать, взглянул ли он на них хоть раз. Президент посмотрел на племянника. Молодой, худощавый, он стоял рядом с дядей, крепко сжимавшим его правое запястье в своей пухлой кружевной руке; племянник смотрел на президента спокойно и безмятежно, но с внутренней настороженностью. Президент обмакнул перо.
— Тот ли это человек, который…
— Который совершил убийство? — с готовностью докончил дядюшка. — Мы пришли сюда долгим зимним путем, чтобы узнать это. Если было так,
если белый человек действительно не падал со своего стремительного скакуна прямо на острые камни, то племянник мой должен понести наказание. Мы считаем, что нехорошо убивать белых, как каких-нибудь индейцев из племени чероки или крик.
С полным уважением, совершенно невозмутимо взирал он на двух ерзающих субъектов, которые пытались провести его своими липовыми бумажками. В какой-то момент сам президент вынужден был опустить глаза под его спокойным сонным взглядом. Впрочем, министр смотрел на Дядюшку, высоко подняв голову и задиристо распушив хохолок.
— Почему бы им было не устроить скачки прямо через брод? — сказал он. — От воды череп белого человека не пострадал бы столь роковым образом.
На мгновение подняв глаза, президент увидел тяжелое, странное лицо человека, мрачно и спокойно глядевшего на министра. Но дядюшка тут же прервал молчание.
— Я согласен. Но этот белый наверняка потребовал бы с моего племянника плату за то, чтобы открыть свой шлагбаум.
Здесь он рассмеялся весело, приятно и учтиво.
— Нет, правда, для него же было бы лучше пропустить моего племянника задаром. Но теперь уже поздно об этом говорить.
— Да, — сказал президент довольно резко, так что все обернулись нему. Он поднес перо к бумаге. — Как правильно пишется ваше имя — Уэддел или Видаль?
И снова раздался спокойный, безразличный голос:
— Можно Уэддел, можно Видаль. Пусть Белый Вождь называет нас так, как ему приятнее. Мы ведь только бедные индейцы. Сегодня о нас помнят, а завтра позабудут.
Президент писал. Перо мерно скребло по бумаге, нарушая тишину, в которой выделялся, пожалуй, лишь еще один слабый звук, исходивший от темной, неподвижной группы людей, стоявших за дядюшкиной спиной. Он посыпал бумагу песком, сложил ее, поднялся и застыл на мгновение, оглядывая безмолвную толпу, спокойно наблюдавшую за ним, — солдат, не раз заставлявший людей повиноваться.
— Ваш племянник не повинен в этом убийстве. Вождь, которого я назначил стоять на страже справедливости, говорит, чтобы он вернулся домой и никогда больше так не делал, потому что в следующий раз вождь будет недоволен.
Его голос замер, и последовало гробовое, недоуменное молчание; даже тяжелые веки дядюшки затрепетали, а в сумрачной толпе, стоящей за его спиной, шум, напоминающий шуршанье морских волн о прибрежную гальку и обязанный своим происхождением жаре и шерстистой материи, внезапно сменился тишиной. Потрясенный, дядюшка недоверчиво спросил:
— Так, значит, мой племянник свободен?
— Свободен, — сказал президент.
Дядюшка обвел комнату недоуменным взглядом.
— Так быстро? Здесь? В этом доме? Я-то думал… Впрочем, это не важно.
Они посмотрели на него; лицо его опять приняло спокойное, загадочное, непроницаемое выражение.
— Мы ведь только индейцы; конечно, белые люди очень заняты и не могут тратить время на наши пустяки. Мы, наверное, и так уже доставили им чересчур много хлопот.
— Нет, нет, — быстро ответил президент. — Для меня мой индейский народ и мой белый народ равны.
Но дядюшкин взгляд уже снова спокойно и беспрепятственно блуждал по комнате; стоя плечом к плечу, президент и министр ощущали, как смутное чувство тревоги зарождается в них обоих. Немного погодя президент сказал:
— А где, вы думали, будет проведено это заседание?
Дядюшка посмотрел на него.
_ Вождь будет смеяться. В своем неведении я полагал, что даже такое пустячное дело будет разобрано в… Но — неважно.
— Где? — спросил президент.
На спокойном, пухлом лице опять появилась задумчивость.
— Вождь будет смеяться; но если вождь желает, я скажу. В большом белом доме заседаний с золотым орлом.
— Что? — воскликнул министр, снова готовый сорваться, — в бе…
Дядюшка скромно отвел глаза.
— Я же сказал, что вождь будет смеяться. Неважно. Все равно нам придется подождать.
— Подождать, — сказал президент. — Чего?
— Вот это действительно смешно, — сказал дядюшка. Он опять хохотнул — весело и беззаботно. — Еще не все мои люди успели прибыть сюда. Мы подождем остальных, потому что ведь им тоже интересно будет посмотреть и послушать.
На этот раз сообщение не вызвало ни одного возгласа даже у министра. Они безмолвно смотрели на него, а спокойный, ровный голос тем временем продолжал:
— По-моему, они перепутали город. Они слышали название столицы Белого Вождя, но, оказывается, в нашей стране есть два города с таким названием, так что, когда они спросили по дороге, им показали в другую сторону, и бедные глупые индейцы заблудились.
Он смеялся с добродушной и участливой снисходительностью, ничуть не преобразившей его загадочную сонную физиономию.
— Но гонец от них уже прибыл, а сами они прибудут через неделю. Тогда мы и решим, как наказать этого упрямого мальчишку.
Он легонько дернул племянника за руку. Если бы не это движение, то племянник, уставившийся на президента серьезным, немигающим взглядом, так, должно быть, и не пошевелился бы в течение всей процедуры.
Наступило долгое молчание, нарушаемое лишь почесыванием индейцев. Потом министр заговорил медленно и терпеливо, как будто растолковывая что-то ребенку.
— Послушайте. Ваш племянник свободен. В этой бумаге сказано, что он не убивал белого человека и что никто не смеет обвинять его в этом, иначе и я, и великий вождь, сидящий рядом, будем разгневаны. Он может сейчас же возвращаться домой. Возвращайтесь и вы. Ведь хорошо сказано, что отцу тревожно в могиле, когда сын покидает родные места, не так ли?
Снова наступило молчание. Потом президент сказал:
— К тому же белый дом заседаний с золотым орлом сейчас занят советом вождей, более могущественных, чем я.
Рука дядюшки поднялась, из грязноватой кружевной пены вынырнул, покачиваясь, указательный палец: знак упрека и несогласия.
— Даже глупый индеец не в силах поверить этому, — сказал он.
Потом, не меняя интонации, произнес (министр не понял, что именно к нему обращался дядюшка, так что президенту пришлось подсказать ему):
— И те вожди, наверно, еще долго пробудут в белом доме, я так понимаю.
— Да, — сказал министр. — Пока не растает весь снег и не расцвету цветы по зеленой траве.
— Ну, что же, — сказал дядюшка. — Придется нам подождать. Как раз и остальные подъедут.
И так получилось, что по Авеню, которой была уготована славная судьба, под непрекращающимся снегом, двигалась эта странная кавалькада, уныло пролагавшая себе путь; в головной повозке сидели президент, дядюшка и племянник, на колене которого по-прежнему лежала пухлая унизанная кольцами рука, а за первой повозкой шла вторая, в которой находились министр и его секретарь и за ними — две цепи солдат, между которыми чинно двигалось темное людское облако — мужчины, женщины дети, пешком и на руках; и так случилось, что за председательским столом палаты, которой суждено было стать колыбелью великого будущего, возобладавшего над несправедливостью истории и людским тщеславием, стояли президент и министр, а чуть ниже, в окружении живых творцов этой судьбы и под зоркими взглядами величественных призраков тех, кто издревле мечтали о ней, стояли дядюшка и племянник, за которыми безмолвно (если не считать все того же мерного шуршания шерсти о кожу), темнела толпа их сородичей, друзей и знакомых. Президент наклонился к министру.
— Пушка у них готова? — шепотом спросил он. — Вы уверены, что они заметят от двери, как я махну рукой? А что, если эти чертовы орудия взорвутся: из них последний раз стрелял Вашингтон в Корнуоллиса (английский главнокомандующий в воне за независимость). Тогда ведь все шишки посыплются на меня, не так ли?
— Так, — шепнул министр.
— Да поможет нам бог. Давайте книгу.
Министр передал ему книгу, которую успел захватить по дороге из кабинета, — сонеты Петрарки по-латыни.
— Надеюсь, что я не настолько забыл латынь, чтобы это сошло за английский или чикасо, — сказал президент. — Он открыл книгу, и снова президент, повелитель народов, герой битв — дипломатических, законодательных и военных — выпрямился и посмотрел на смуглые, неподвижные, сосредоточенные, ожидающие лица; когда он заговорил, то это был голос человека, который заставляет других людей слушать и повиноваться.
— Фрэнсис Уэддел, вождь народа чикасо, и вы, племянник Фрэнсиса Уэддела, будущий вождь, слушайте мои слова.
Затем он начал читать. Его голос, сильный и звучный, разносился над смуглыми лицами, рассыпаясь на торжественные слоги, под величественными сводами зала. Он прочел десять сонетов. Затем, подняв руку, он резюмировал; его голос замер в торжественной тишине, и он опустил руку. Через какое-то мгновение снаружи раздался нестройный артиллерийский залп. Теперь впервые в темной толпе стало заметно какое-то движение: это был шепот, восторженное удивление. Президент снова заговорил:
— Племянник Фрэнсиса Уэддела, вы свободны. Возвращайтесь домой.
И тогда слово взял дядюшка; опять из кружевной пены показался его укоряющий перст.
— Пустоголовый мальчишка, — сказал он. — Подумай только, сколько времени ты отнял у этих занятых людей. — Он внезапно повернулся к министру, и снова голос его зазвучал ровно, приветливо и почти весело. — А теперь давайте поговорим об этом проклятом броде.
Разомлев под лучами мягкого осеннего солнца, президент сказал:
— Ну вот и все.
Когда секретарь удалился, взгляд президента упал на конверт, лежащий на столе. Он разрезал его, и солнце осветило его руки и развернутую страницу, наполнив комнату закатным великолепием уходящего года, предвещающим конец полевых работ и ровные столбики дыма — знак достатка и спокойствия — над мирными крышами по всей стране.
Вдруг с президентом что-то случилось. Не выпуская из рук письма, в каком-то внезапном потрясении он вскочил: спокойные слова дружеского послания ружейными залпами грохотали в его голове.
«Дорогой друг и господин:
Это действительно забавно. Мой вспыльчивый племянник — такой характер достался ему, наверное, от отца, потому что на меня это совсем ке похоже, — опять принес огорчение нам обоим. И все из-за того же проклятого брода. Еще один белый человек пришел к нам, как мы думали, для того чтобы мирно охотиться, потому что леса и дичь дарованы нам богом, и поэтому принадлежат всем. Но и в него вселилось желание сделать брод своей собственностью, наверное, потому что и он наслушался рассказов своих соплеменников, которые, по странному и беспокойному обычаю белых людей, считают, что одна сторона реки лучше другой, и даже платят деньги за то, чтобы туда переправиться. Мы заключили сделку, как желал того белый человек. Может быть, я был неправ. Но — да и стоит ли напоминать об этом? — я всего лишь простой человек и когда-нибудь сделаюсь совсем старым, а останавливать белых людей, собирать с них деньги и заботиться, чтобы их не украли, — все это пустое. Да и зачем мне деньги, когда судьба моя — почить под мирной сенью родных деревьев, в тени которых, благодаря моему великому белому другу и вождю, не подстерегает нас более ни один враг, кроме самой смерти? Так я думал, но из дальнейшего понятно, что я надеялся понапрасну.
Да, опять этот безрассудный, неосмотрительный мальчишка. Кажется, он вызвал этого нового белого человека (или белый человек вызвал его: истина может открыться лишь высокой мудрости белого вождя) померяться силами в плавании; ставка опять этот проклятый брод против нескольких миль земли, которые (это забавно) даже и не принадлежат моему дикому племяннику. Состязание произошло, но, к сожалению, белый человек выплыл из воды уже мертвым. А теперь приехал уполномоченный, и ему кажется, что, может быть, вообще не стоило устраивать эти состязания. Так что теперь мне не остается ничего другого, как опять потревожить свои старые кости и отвезти этого безрассудного мальчишку к белому вождю, чтобы вождь отчитал его. Мы прибудем…»
Президент вскочил и несколько раз сильно дернул шнур звонка. Когда вошел секретарь, он обхватил его за плечи и повел назад к двери.
— Срочно пригласите военного министра со всеми картами — от нас до Нового Орлеана, — прокричал он. — Скорее.
И вот опять мы видим его; президент исчез, остался лишь солдат, который вместе с военным министром сидит за столом, сплошь застеленным военными картами, а перед ними стоят офицеры-кавалеристы. Секретарь лихорадочно что-то строчит. Президент нетерпеливо заглядывает в бумагу через его плечо.
— Напишите это большими буквами, — говорит он, — так, чтобы даже индейцы поняли: «Настоящим постановляется, — читает он, — что Фрэнсис Уэддел, его наследники, родственники и правоприемники… при условии, что…» Вы написали — «при условии?» Отлично, — «при условии, что ни он, ни они никогда не ступят на восточный берег выше поименованной реки…» А теперь этому чертовому уполномоченному, — сказал он. — Необходимо установить знак по обе стороны брода: «Соединенные Штаты слагают с себя всякую ответственность за жизнь и безопасность любого мужчины, женщины или ребенка, черного, белого, желтого или красного, которые пересекут этот брод; ни один белый не может купить, взять в аренду или принять в дар этот брод, не подвергаясь самому суровому преследованию со стороны правительства». Так можно написать?
— Боюсь, что нет, ваше превосходительство, — сказал секретарь.
Президент на минуту задумался.
— Проклятье, — сказал он. — Тогда вычеркните Соединенные Штаты.
Секретарь вычеркнул. Президент свернул бумаги и передал их кавалерийскому полковнику.
— Скачите, — сказал он. — Ваша задача — остановить их!
— А если они не захотят? — спросил полковник. — Могу я открыть огонь?
— Да, — сказал президент. — Перестреляйте всех лошадей, мулов, волов. Я знаю, пешком они не пойдут. Все.
Офицер удалился. Президент повернулся к картам — он по-прежнему еще оставался солдатом: рвущимся в бой, таким же счастливым, как если бы сам он шел во главе полка или уже развернул бы его в цепь с той мудрой хитростью, какая подсказывает ему, где лучше всего встретить противника и как первым нанести удар.
— Вот здесь, — сказал он, обращаясь к министру, и пальцем отметил какое-то место на карте. — Ставлю коня, что здесь мы их встретим, развернем и погоним.
— По рукам, генерал, — сказал министр.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления