Read Manga Mint Manga Dorama TV Libre Book Find Anime Self Manga Self Lib GroupLe
Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Искра жизни Spark of Life
Глава двадцать третья

Трупы были уложены в штабеля. Машину за ними на этот раз не прислали. В волосах, на ресницах, на руках их поблескивали серебряные дождевые капли. Гул на горизонте прекратился. До самой полуночи заключенные могли видеть дульное пламя и слышать орудийные выстрелы. Потом все вдруг стихло.

Взошло солнце. Небо было голубым, а ветер теплым и ласковым. На дорогах за городом все словно вымерло; не видно было даже беженцев. Город, черный, выгоревший, казался мертвым. Река ползла по нему, извиваясь, как огромная, сверкающая змея, которая пожирает его разлагающиеся останки. Войск нигде не было.

Ночью побрызгал коротенький мягкий дождь, и на земле кое-где остались небольшие лужи. 509-й, сидевший рядом с одной из них, случайно заметил в ней свое отражение.

Он низко наклонился к неподвижной, прозрачной луже. Ему уже было не вспомнить, когда он в последний раз смотрел в зеркало — много лет назад. В лагере он ни разу не видел зеркала, и теперь он не узнавал лица, которое смотрело на него из лужи.

Голова была покрыта редкой, грязной щетиной. До лагеря у него были густые каштановые волосы. Он знал, что цвет их изменился, он видел это по клочкам волос, которые падали на пол во время стрижки. Но лежащие на полу волосы, казалось, уже не имели к нему никакого отношения. В лице он не находил ни одной знакомой черты, даже глаза были чужими. Тот слабый, мерцающий свет в двух темных провалах над непомерно большими ноздрями и испорченными зубами был всего лишь чем-то, что еще отличало его от мертвецов.

«Неужели это я?» — подумал он и еще раз вгляделся в свое отражение. Конечно же, он всегда понимал, что должен выглядеть так же, как другие заключенные, но по-настоящему это никогда не доходило до сознания. Все это время, год за годом, он видел, как изменяются другие, но поскольку он видел их каждый день, перемены в их внешности не так поражали его, как его собственное лицо, которое он в первый раз за столько лет вдруг случайно увидел. Его поразило не то, что волосы стали седыми и редкими, а лицо превратилось в карикатуру того крепкого, мясистого лица, оставшегося в его воспоминании, — его ошеломило то, что из лужи на него смотрел старик.

Он сидел на краю лужи ни жив, ни мертв. В последние дни он много думал. Но ему ни разу не пришло в голову, что он — старик. Двенадцать лет — не так уж и много. Двенадцать лет неволи, это уже гораздо больше. А двенадцать лет концентрационного лагеря — кто знает, сколько это на самом деле? Осталось ли у него хоть немного сил? Или он развалится сразу же, как только выйдет отсюда, — как сгнившее изнутри дерево, которое в штиль кажется здоровым и крепким, а в первую же бурю ломается, как спичка. Ведь эта лагерная жизнь и была штилем — великим, страшным, адским вакуумом, в который не проникала ни одна молекула жизни. Что же будет, когда снесут колючую проволоку и эта оболочка лопнет?

509-й еще раз впился взглядом в неподвижное зеркало лужи. «Это мои глаза, — подумал он и наклонился еще ниже; под его дыханием вода задрожала, сморщилась, и лицо расплылось. — Это мои легкие… Они еще работают. — Он сунул в лужу руку, всплеснул воду. — А это моя рука, она может разрушить этот образ…»

«Разрушить… — повторил он про себя. — А строить? Ненависть… А смогу ли я еще что-нибудь, кроме этого? Одной ненависти мало. Для жизни необходимо что-то еще».

Он выпрямился. К нему направлялся Бухер. «Этот сможет, — подумал он. — Он еще молод».

— 509-й, — сказал Бухер, — ты видел? Крематорий не работает.

— И в самом деле!

— Команды уже нет в живых. А новую они, кажется, еще не набрали. Почему? Может…

Они посмотрели друг на друга.

— Может, уже просто ни к чему? Может, они уже… — Бухер умолк.

— Уходят? — договорил за него 509-й.

— Да. Трупы сегодня уже не забирали.

Подошли Розен и Зульцбахер.

— Орудий больше не слышно, — сказал Розен. — Что бы это могло значить?

— Может, они уже прорвались.

— Или их отбросили. Говорят, эсэсовцы собирались защищать лагерь.

— Еще одна утка. Каждые пять минут что-нибудь новое. Если они и в самом деле вздумают оборонять лагерь, значит, нас будут бомбить.

509-й вскинул глаза. «Хоть бы поскорее ночь!» — подумал он. В темноте легче прятаться. Кто знает, что еще может произойти. День состоит из такого множества часов, а смерти нужно всего две-три секунды. Сколько же смертей прячут в себе эти часы, которые посылает им от горизонта безжалостное солнце?

— Самолет! — воскликнул Зульцбахер.

Он взволнованно показал куда-то в небо. Вскоре они уже все видели маленькую черную точку.

— Наверное, немецкий, — прошептал Розен. — Иначе была бы тревога.

Они стали озираться по сторонам в поисках укрытия. В лагере упорно держался слух, будто немецкая авиация получила задание в последний момент сравнять Меллерн с землей.

— Он же один! Один-единственный!

Они остановились. Для бомбежки прислали бы, наверное, не один и не два самолета.

— Может, это американский разведчик, — сказал вдруг неожиданно появившийся Лебенталь. — Из-за одного самолета они уже не объявляют тревогу.

— А ты откуда знаешь?

Лебенталь не ответил. Все замерли, уставившись на черную точку, которая быстро увеличивалась.

— Это не немецкий! — произнес Зульцбахер.

Самолет был уже отчетливо виден. Он коршуном бросился вниз, прямо на лагерь. У 509-го появилось ощущение, будто кто-то, запустив ему руку в живот и намотав на нее кишки, резко потащил их к земле. Словно принесенный в жертву какому-то мрачному, кровожадному божеству, которое уже устремилось за ним с неба на землю, он стоял на месте, не в силах даже пошевелиться. Он заметил краем глаза, что другие уже лежали на земле, и не мог понять, почему он тоже не бросился на землю, как они.

В этот момент посыпались пулеметные очереди. Самолет вышел из пике, развернулся и сделал круг над лагерем. Стреляли с земли. Где-то за казармами рокотали пулеметы. Самолет снизился еще больше. Все неотрывно смотрели вверх. И вдруг крыло его дрогнуло, качнулось вправо-влево, словно приветствуя стоящих внизу людей. В первое мгновение заключенные подумали, что самолет подбили. Но он, сделав разворот, опять прошел над ними и покачал крылом, на этот раз дважды, как птица. Потом круто взмыл вверх и стал удаляться. Вслед ему неслись пулеметные очереди. Теперь стреляли и с вышек. Однако выстрелы постепенно прекратились, и было слышно только ровное гудение мотора.

— Это был сигнал, — первым заговорил Бухер.

— Похоже, что он нам помахал крылом. Как машут рукой.

— Это был сигнал для нас! Точно! А что же еще?

— Он хотел нам дать понять, что они знают о нас. Это было для нас! Ничего другого и быть не может. Ты как думаешь, 509-й?

— Я тоже думаю, что это было для нас.

Это был чуть ли не первый знак, полученный ими с воли за все время, проведенное в лагере. Этот страшный вакуум одиночества был наконец нарушен. Они увидели, что о них еще помнят, там, за контрольной полосой, и считают их живыми. О них думают. Неизвестные спасители машут им с неба крыльями. Они больше не были одни. Это было первое зримое приветствие свободы. Они не были больше грязью земли. Специально для них кто-то, несмотря на опасность, прислал самолет, чтобы дать им понять, что о них помнят и что за ними придут. Они не были больше грязью земли. Они, жалкие черви, изгнанные, оплеванные, — они вновь были людьми для людей, которых они даже не знали.

«Что это вдруг со мной? — подумал 509-й. — Слезы?.. У меня? У старика?..»


Нойбауер молча смотрел на костюм. Сельма повесила его на самое видное место в его шкафу. Он понял намек. Штатского он не надевал с 33-го года. Серый костюм в черно-белую крапину. Курам на смех. Он снял костюм с вешалки и критически осмотрел его. Потом сбросил китель, подошел к двери спальни, запер ее на ключ и примерил пиджак. Он был ему слишком узок. Нойбауер не мог застегнуть его, даже втянув живот. Он подошел к зеркалу. Вид был дурацкий. Он поправился по меньшей мере на тридцать, а то и сорок фунтов. И неудивительно: до 33-го года приходилось считать каждый пфенниг.

Странно — как быстро исчезает с лица решительность, стоит только снять военную форму! Сразу становишься рыхлым, дряблым. И такое же самоощущение. Он посмотрел на брюки. Они тем более малы, не стоит и примерять. Да и зачем это все?

Он передаст лагерь, как положено. С ним обойдутся корректно, по-военному. Существуют традиции, военный этикет, неписанные законы воинской чести. Он ведь и сам был солдат. Или почти солдат. Носитель мундира. Высокий офицерский чин. Так что общий язык найдется.

Нойбауер подтянулся. Не исключено, что его интернируют. Разумеется, на короткий срок. Может быть даже, в одном из замков в окрестностях города, с равными ему по положению господами. Он принялся обдумывать, как лучше передать лагерь. Конечно, по-военному. Четкий салют. Без гитлеровского приветствия с поднятой рукой. Да, пожалуй, тут лучше обойтись без этого. Просто, по-военному — рука у козырька фуражки.

Он сделал несколько шагов и отсалютовал своему отражению в зеркале. Нет, не так скованно — не как подчиненный. Он попробовал еще раз. Не так-то просто было добиться нужного сочетания почтительности и элегантного достоинства. Рука по привычке взлетала слишком высоко. Все еще это проклятое гитлеровское приветствие. Идиотский способ приветствовать друг друга, если разобраться. Вскидывать руку вверх — может, это и неплохо для какого-нибудь юного вандерфогеля[17]Wandervogel (нем.) — член юношеского туристического движения в Германии в начале 20 в. (до первой мировой войны)., но только не для офицера. Даже не верится, что столько лет приходилось приветствовать друг друга таким жестом!

Он еще раз козырнул перед зеркалом. Медленнее! Не так суетливо. Он отступил на несколько шагов назад и вновь пошел навстречу своему собственному отражению в зеркале платяного шкафа.

— Господин генерал! Разрешите передать вам вверенный мне…

Примерно так. Раньше при этом противнику вручали и свою шпагу. Как Наполеон III при Седане. Когда-то он проходил это в школе. Шпаги у него не было. Может, револьвер? Исключено! А с другой стороны: при оружии нельзя. Нет, все-таки ему немного не хватало этой военной выучки. Как, например, быть с портупеей и кобурой — снять их заранее или не надо?

Он еще раз пошел навстречу воображаемому генералу. Так. Не слишком близко. Остановиться за несколько метров.

— Господин генерал!..

А может, господин камрад? Нет, если это будет генерал, то, пожалуй, не стоит. А еще лучше: просто четкий салют и после этого рукопожатие. Краткое, корректное — не трясти, а просто пожать руку. В конце концов, речь ведь идет об элементарном уважении — противника к противнику, офицера к офицеру. Если на то пошло — они ведь все камрады, хоть и враги. Допустим, они проиграли после честной борьбы. Почет и уважение тому, кто храбро сражался, но был побежден!

Нойбауер почувствовал, как в нем затрепетал прежний почтовый служащий. Он ощутил себя участником исторического свершения.

— Господин генерал!..

С достоинством. Потом рукопожатие. А может, и короткий обед с победителем — такие примеры рыцарского отношения друг к другу уже были известны. Роммель с пленными англичанами. Жаль, что он не знает английского. Но это не страшно: переводчиков в лагере хватает.

Как быстро, оказывается, можно привыкнуть салютовать на старый манер, по-военному! Да он по сути никогда и не был фанатиком. Скорее просто чиновником, верно служившим отечеству. Вебер и ему подобные или Дитц со своей кликой — это были нацисты.

Нойбауер достал сигару. «Ромео и Джульетта». Сигары лучше скурить. Оставить в коробке штук пять, на всякий случай. Может, придется угостить противника. Хорошая сигара порой оказывается лучше всякой дипломатии.

Он сделал несколько затяжек. А если они пожелают осмотреть лагерь? Пожалуйста. Если им что-то не понравится — он только выполнял приказы. Это понятно каждому солдату. Иногда и у него самого сердце кровью обливалось, но, как говорится…

Ему вдруг пришла в голову мысль. Питание! Хорошее, обильное питание! Вот что необходимо! На это всегда смотрят в первую очередь. Нужно немедленно распорядиться, чтобы увеличили рацион. Тогда все увидят, что он сразу же, как только перестал получать приказы, сделал для заключенных все, что в его силах. Он лично отдаст распоряжение обоим лагерным старостам. Они сами — заключенные. Они потом все подтвердят.


Штайнбреннер стоял перед Вебером. Лицо его горело рвением.

— Двое заключенных застрелены при попытке к бегству, — доложил он. — В обоих случаях — попадание в голову.

Вебер медленно встал и небрежно, боком, присел на край своего стола.

— С какого расстояния?

— Одного с тридцати, другого с сорока метров.

— В самом деле?

Штайнбреннер покраснел. Он застрелил обоих всего с нескольких метров — ровно столько, сколько нужно, чтобы по краям раны не осталось следов пороха.

— И это была попытка к бегству? — спросил Вебер.

— Так точно.

Оба прекрасно знали, что никакой попытки к бегству не было. Просто так называлась одна из любимых игр эсэсовцев: нужно взять шапку заключенного, бросить ее через голову назад и отдать приказ принести ее; в тот момент, когда заключенный пробегает мимо, он получает сзади пулю за попытку к бегству. Стрелок обычно награждался за это несколькими днями отпуска.

— Хочешь в отпуск? — спросил Вебер.

— Никак нет.

— Почему?

— Это выглядело бы так, как будто я не прочь смыться.

Вебер поднял брови и начал медленно покачивать в воздухе ногой, свисавшей со стола. Солнечный зайчик от его блестящего сапога блуждал по голым стенам, как одинокая светлая бабочка.

— Значит, ты не боишься?

— Нет. — Штайнбреннер твердо смотрел Веберу в глаза.

— Хорошо. Нам нужны надежные люди. Особенно сейчас.

Вебер уже давно присматривался к Штайнбреннеру. Этот мальчишка нравился ему. В нем еще осталось что-то от того фанатизма, которым когда-то славились части СС.

— Особенно сейчас, — повторил Вебер. — Нам теперь нужна гвардия гвардии. Понимаешь?

— Так точно. Думаю, что понимаю.

Штайнбреннер опять покраснел. Вебер был его идеалом. Он слепо благоговел перед ним — как мальчишка может благоговеть перед вождем индейского племени. Он не раз слышал об отваге Вебера в рукопашных сражениях 33-го года. Он знал, что в 29-м году Вебер принимал участие в убийстве пяти рабочих коммунистов и отсидел за это четыре месяца в тюрьме. Рабочих ночью сорвали с постелей и на глазах у близких забили насмерть ногами. Он слышал и о свирепых веберовских допросах в гестапо, о его беспощадности к врагам рейха. Все, чего он желал для себя, было — стать таким же, как его идеал. Он вырос с учением партии. Ему было семь лет, когда к власти пришел национал-социализм, и теперь он был идеальным продуктом новой системы воспитания.

— Слишком много народу попало в СС без настоящей проверки, — продолжал Вебер. — Сейчас станет видно, кто есть кто. Славные времена безделья кончились. Ты это знаешь?

— Так точно. — Штайнбреннер стоял навытяжку.

— У нас здесь уже есть с десяток надежных людей. Лучшие из лучших. — Вебер испытующе посмотрел на Штайнбреннера. — Приходи сюда сегодня вечером, в половине девятого. Там посмотрим.

Штайнбреннер восторженно повернулся на каблуках и вышел, печатая шаг. Вебер встал и обошел вокруг стола. «Вот и еще один… — подумал он. — Уже вполне достаточно, чтобы подложить старику в последний момент хорошую свинью». Вебер ухмыльнулся. Он давно заметил, что Нойбауер собирается предстать перед победителями этаким свежевымытым ангелом, а всю вину свалить на него. Последнее его мало заботило — грехов у него и без Нойбауера хватало; но он не любил свежевымытых ангелов.


День уныло тащился к вечеру. Эсэсовцы уже почти не появлялись в лагере. Они не знали, что у заключенных есть оружие, и они совсем не поэтому стали вдруг такими осторожными. Даже раздобыв еще в сто раз больше наганов, чем у них уже было, заключенные не имели бы ни малейшего шанса на успех в открытом бою — они ничего не смогли бы сделать против пулеметов. То, что с недавних пор внушало эсэсовцам страх, — было просто огромное количество заключенных.

В три часа лагерные громкоговорители прокричали имена двадцати заключенных, которые должны были через десять минут прибыть к воротам. Это могло означать все, что угодно — допрос, письмо с воли или смерть. По команде подпольного руководства лагеря названные двадцать человек мигом исчезли из своих бараков; семеро из них спрятались в Малом лагере. Приказ повторили еще раз. Все двадцать были политическими. К воротам никто не явился. Это был первый случай открытого неповиновения в лагере. Вскоре последовал новый приказ: всему лагерю построиться на плацу. Члены подпольного руководства передали по цепочке призыв оставаться в бараках. На плацу их могли всех перестрелять из пулеметов. Вебер готов был пойти на крайние меры, но пока еще не решался открыто противодействовать Нойбауеру. Подпольному руководству удалось узнать через канцелярию, что приказ исходил не от Нойбауера, а исключительно от Вебера. Вебер велел объявить по лагерной трансляции, что никто не получит пищи до тех пор, пока не будут выданы двадцать политзаключенных.

В четыре часа поступил приказ от Нойбауера: старосты лагеря должны были немедленно явиться к нему. Старосты подчинились приказу и отправились к коменданту. Лагерь в глухом напряжении ждал — вернутся они или нет.

Через полчаса они вернулись обратно. Нойбауер показал им приказ об отправке партии заключенных. Это был уже второй по счету приказ. Согласно этому приказу две тысячи человек должны были покинуть лагерь в течение часа. Нойбауер выразил готовность отложить отправку партии до утра. Члены подпольного руководства лагеря немедленно собрались в лазарете на экстренное совещание. Первым делом они добились от переметнувшегося к ним врача-эсэсовца, доктора Хоффманна, обещания, используя свое влияние на Нойбауера, уговорить его отложить выдачу двадцати политических, а заодно и отменить перекличку. Тогда и распоряжение не выдавать пищу автоматически стало бы недействительным. Врач сразу же ушел. На тайном совещании было решено ни в коем случае не выделять утром людей для отправки. А если эсэсовцы все-таки попытаются согнать в кучу две тысячи человек — прибегнуть к саботажу. Подбить людей на то, чтобы они прятались как могли, в бараках и вокруг них. Лагерная полиция, состоявшая из заключенных, тоже поможет. Нетрудно было предположить, что эсэсовцы сейчас вряд ли горят желанием во что бы то ни стало отличиться по службе. Если не считать нескольких человек. Об этом сообщил шарфюрер СС Бидер, который тоже считался своим. Последним они обсудили решение двухсот чешских заключенных: чехи вызвались сами предложить себя для отправки, если до этого дойдет дело, чтобы тем самым спасти двести других, которые не вынесли бы этапа.

Вернер сидел в больничном халате неподалеку от тифозного отделения.

— Время работает на нас, — пробормотал он. — Хоффманн еще у Нойбауера?

— Да.

— Если у него ничего не получится, придется действовать самим.

— Силой? — спросил Левинский.

— Не совсем. Скажем, наполовину. Но только завтра утром. Завтра мы станем вдвое сильней. — Вернер взглянул в окно и вновь принялся за свои таблицы. — Итак, еще раз: хлеба у нас на четыре дня, если выдавать по одной порции. Мука… Крупы, лапша…


— Ну хорошо, господин доктор, я, так и быть, возьму это на свою ответственность. Значит — до завтра.

Нойбауер посмотрел врачу вслед и тихонько присвистнул. «Значит, и ты тоже… — подумал он. — Ну что же, я не возражаю, чем больше, тем лучше. Будем друг другу адвокатами». Он аккуратно поместил приказ об отправке партии заключенных в свою особую папку. Потом напечатал на маленькой портативной машинке распоряжение об отсрочке исполнения приказа и положил его туда же. Папку он спрятал в сейф и тщательно запер дверцу. Приказ сыграл ему на руку. Он опять достал папку, открыл пишущую машинку и медленно напечатал новый меморандум — об отмене распоряжения Вебера не выдавать заключенным пищу. Вместо него он заготовил другой, свой собственный приказ — о выдаче на ужин усиленного пайка всему лагерю. Мелочи, а польза от них немалая.

В эсэсовской казарме настроение было подавленное. Обершарфюрер Каммлер мрачно размышлял, полагается ли ему пенсия и кто ему ее будет выплачивать. Его в свое время выперли из университета, и он так и не научился никакому мирному ремеслу. Бывший ученик мясника Флорштедт ломал себе голову, все ли из тех, кто побывал в его руках с 33-го по 35-й год, сейчас на том свете. Он молил Бога, чтобы это было именно так. О двадцати своих «пациентах» он знал это точно; он собственноручно прикончил их — кого кнутом, кого плетью, а кого и ножкой от стола. Но примерно в десяти других случаях у него не было твердой уверенности. Коммерческий служащий шарфюрер Больте не прочь был бы получить консультацию юриста — истек ли срок давности уголовного преследования за совершенные им растраты. Ниманну, специалисту по части «обезболивающих» уколов, его городской друг, гомосексуалист, пообещал достать фальшивые документы, но Ниманн не доверял ему и решил припасти для него последний укол. Эсэсовец Дуда принял решение пробиваться в Испанию, а затем в Аргентину, рассудив, что в такие времена везде нужны люди, способные на все. Бройер медленно убивал в своем бункере католического викария Веркмайстера. Он был намерен задушить его в несколько этапов, с паузами. Шарфюрер Зоммер, маленький человечек, находивший особое удовольствие в истязании людей высокого роста, которых он во что бы то ни стало стремился заставить кричать нечеловеческим голосом, был полон тоски, как отцветающая дева, оплакивающая золотые дни своей юности. С полдюжины эсэсовцев надеялись на то, что заключенные дадут им положительную характеристику; кто-то все еще верил в победу Германии, кто-то уже готов был перейти на сторону коммунистов, а кто-то был искренне убежден, что никогда и не был настоящим нацистом. Многие же просто вообще ни о чем не думали, потому что никто их этому никогда не учил. И почти все были уверены в том, что все, что они делали, они делали, выполняя приказ, и поэтому были свободны от какой-либо личной и человеческой вины.

— Уже больше часа, — произнес Бухер.

Он окинул взглядом пустые пулеметные вышки. Часовые ушли, не дождавшись смены, а смена так и не пришла. Такое случалось и прежде, но обычно лишь на короткое время и лишь в Малом лагере. На этот раз часовых не было видно нигде.

День словно промелькнул за три часа и в то же время показался им втрое длиннее. Все были совершенно обессилены; многие не могли даже говорить. Вначале они не обратили внимания на то, что вышки так и остались пустыми. Бухер заметил это первым. Приглядевшись, он обнаружил, что и в рабочем лагере охраны не было.

— Может, они уже ушли?

— Нет. Лебенталь слышал, что они еще здесь.

Они ждали. Часовые не появлялись. Поступила команда отправить дежурных в кухонный блок за ужином. Возвратившись, дежурные сообщили, что эсэсовцы еще здесь, но, судя по всему, уже сматывают удочки.

Началась раздача пищи. Изголодавшиеся скелеты сразу же затеяли драку. Они осыпали друг друга вялыми, лишенными силы ударами, пока их не оттеснили от бачков.

— Всем хватит! — кричал 509-й. — Еды сегодня много! Больше, чем положено! Гораздо больше! Каждый получит свою долю!

Постепенно все успокоились. Самые сильные заключенные взяли бачки с пищей в кольцо, и 509-й приступил к раздаче. Бергер все еще отсиживался в лазарете.

— Вы только посмотрите! Даже картошка! — удивился Агасфер. — И жилы. Чудеса!

Баланды было выдано вдвое больше, и выглядела она значительно гуще, чем обычно. Кроме того, каждый получил двойную порцию хлеба. И хотя это все равно было слишком мало — для Малого лагеря это было чем-то непостижимым.

— Старик сам присутствовал при раздаче, — сообщил Бухер. — Сколько я здесь сижу — такого еще не видел.

— Это он себе напоследок репутацию зарабатывает.

Лебенталь кивнул.

— Они считают нас дурнее, чем мы есть.

— Пусть бы хоть так! — 509-й поставил рядом с собой свою пустую миску. — Но они же вообще не утруждали себя мыслями о нас! Они считают, что мы такие, какими им хочется нас видеть, и точка. У них так во всем. Они все знают лучше других. Поэтому и проиграли войну. Они ведь сами все знают лучше других о России, Англии и Америке.

Лебенталь звучно рыгнул.

— Какой удивительный звук… — произнес он с благоговейным восторгом. — Боже мой, когда же я последний раз рыгал?..

Взволнованные и уставшие, они что-то говорили друг другу, уже почти не слыша самих себя. Они лежали на незримом острове. Вокруг умирали «мусульмане». Они умирали, несмотря на то, что баланда сегодня была гуще, чем обычно. Они медленно шевелили своими паучьими конечностями, что-то время от времени хрипели или шипели и наконец проваливались в сон, постепенно переходящий в смерть.

Бухер медленными шагами, стараясь держаться как можно прямее, направился через плац к двойному забору из колючей проволоки, который отделял женские бараки от Малого лагеря.

— Рут… — произнес он, прислонившись к проволоке.

Она стояла по ту сторону забора. Закат подрумянил ее лицо, и оно сразу посвежело, преобразилось, как будто Рут уже давно перешла на нормальное питание.

— Вот мы стоим себе… — сказал Бухер. — Стоим открыто и ничего не боимся.

Она кивнула. По лицу ее скользнула слабая улыбка.

— Да. В первый раз.

— Как будто это забор какого-нибудь сада. И мы можем прислониться к нему и разговаривать друг с другом. Без всякого страха. Как через садовую изгородь, весной.

И все же страх остался. Они то и дело бросали быстрые взгляды на пустые пулеметные вышки. Страх вошел в их плоть и кровь. Они знали это. Они знали и то, что должны преодолеть его. Они улыбались друг другу, и каждый старался продержаться дольше другого и не стрельнуть глазами по сторонам.

Их примеру последовали и другие. Многие, кто еще мог двигаться, поднимались на ноги и разгуливали по лагерю. Кое-кто подходил к проволоке ближе, чем разрешалось — так близко, что часовые, будь они на месте, давно бы уже открыли огонь. Они находили в этом особое удовлетворение. Это казалось ребячеством, но это было не ребячество. Они бродили, осторожно переставляя свои ходули; многие качались из стороны в сторону, и им приходилось держаться друг за друга. Головы поднялись выше, зияющие на бескровных, изможденных лицах глаза, всегда прикованные к земле и погруженные в пустоту, вновь обрели способность видеть. У каждого шевельнулось в мозгу что-то уже почти совсем забытое, что-то пока еще безымянное, но ошеломляющее и мучительно-волнующее. Они бродили по плацу, мимо штабелей трупов, мимо кучек уже безучастных ко всему товарищей, которые или умирали, или могли лишь чуть заметно шевелиться и думать о еде — призрачный променад скелетов, в которых еще, несмотря ни на что, теплилась искра жизни.

Закат погас. Тени, набрякнув в долине, поднялись, словно черная вода, и затопили вершины холмов. Сторожевые вышки были по-прежнему пусты. Ночь тяжело нависла над лагерем. Больте не явился на вечернюю поверку. Левинский принес новости: в казармах полным ходом идут сборы: приход американцев ожидается через день или два; отправки партии заключенных завтра утром не будет; Нойбауер укатил в город. Левинский растянул губы в ухмылке.

— Теперь уже недолго! Мне нужно обратно!

Он ушел, захватив с собой троих из тех, что прятались в Малом лагере.

Все вокруг опять замерло. Ночь была огромная и звездная.

Читать далее

Отзывы и Комментарии
комментарий