Нельзя сказать, чтобы жизнь Григория Ивановича Зберовского все эти годы была радостна и богата событиями.
Из госпиталя — уже после Октябрьской революции — он отправился в Московский Совет депутатов. Там его выслушали. По его просьбе написали бумагу, послали преподавать химию в одно из московских инженерных учебных заведений.
Однако работа здесь оказалась совсем не такой, как он ждал. Институт влачил какое-то жалкое существование. В нетопленных зданиях института остро ощущалась всеобщая разруха. Профессора ходили в шубах и злопыхательски перешептывались.
Когда Зберовский попытался говорить об опытах по получению крахмала из клетчатки, начальство института только усмехнулось в ответ.
Шеф Зберовского, заведующий кафедрой профессор Святомыслов, все иронизировал над ним под маской добродушной шутки, все кивал на то, что Григорий Иванович прислан в институт именно из Совета депутатов — словно в этом было нечто недостойное: «Вот наш дорогой товарищ из Совдепа…»
На первых порах им как бы вообще пренебрегали. Он изредка вел со студентами несложные практические занятия. И лишь следующей осенью, по случаю чьей-то болезни, ему было поручено прочитать несколько лекций.
Лекции Зберовского понравились. Даже профессор Святомыслов промямлил в похвалу: «М-мда… Все же Сапогова ученик, самого Георгия Евгеньевича, как ни говорите!..»
Но Зберовского в краску бросало, если его имя произносили рядом с именем Сапогова.
Еще летом прошлого, семнадцатого года он возненавидел своего бывшего учителя. А разговор их, состоявшийся в госпитале, не был завершен по-настоящему: того, что Зберовский крикнул с лестничной площадки, Сапогов не услышал. Результатом этого явилось письмо, полученное Зберовским в октябре семнадцатого года. Письмо было напечатано на бланке министра торговли и промышленности доживавшего тогда последние дни Временного правительства. Ссылаясь на его устное согласие, данное профессору Сапогову, министр назначил Зберовского младшим консультантом министерства по вопросу химии древесины.
Резкий протест, посланный Григорием Ивановичем, уже не мог дойти по адресу: Временное правительство было свергнуто, министры арестованы. Потом Григорию Ивановичу стало известно, что Сапогов бежал за границу и пишет там в эмигрантских газетах, призывает к походу против Советской России.
И сейчас Зберовского мучит ощущение, будто он с позиций окружающих его людей выглядит чем-то вроде сообщника Сапогова, точно он — по собственной неосторожности и недомыслию — ухитрился скомпрометировать и запятнать себя.
Шла гражданская война. Москва жила сурово, голодно.
Григорий Иванович поселился в неуютной комнате пустующей квартиры. Ежедневно многие часы он проводил в библиотеках. Вечерами оттуда шел иногда не прямо домой, а делал крюк по городу, чтобы зайти в одно из студенческих общежитий. Друзей в Москве у него не было, а ему хотелось побыть с молодежью.
Часто, идя сюда, он вспоминал петербургскую мансарду. Входил в общежитие, тяжело опираясь на палку, с какой-то грустной улыбкой в голубых глазах.
А этим, здесь, было по восемнадцать и по двадцать лет. Увидев Зберовского, они вдруг становились очень сдержанными, предлагали ему стул, выжидательно смотрели на него и молчали.
О чем он ни примется беседовать — о философии Декарта и научном познании мира, о боях на колчаковском фронте и стремлении Антанты расчленить Россию, о своих прежних, теперь потерянных бесследно земляках-нижегородцах, о железной печке в своей комнате, которую он будет сегодня топить перилами лестницы, ведущей на чердак, — все сказанное им не вызывало у студентов в общежитии ни споров, ни расспросов. Они незаметно расходились, переговариваясь между собой вполголоса.
Уходя, Зберовский чувствовал себя обиженным. Однако, забывая об обиде, спустя неделю-две он снова появлялся в общежитии. Выкладывал что-то о себе; пытался вникнуть в интересы молодежи. Но едва он начинал расспрашивать о скрытых от него подробностях комсомольской жизни — вокруг него опять возникала пустота.
Впрочем, дружба со студентами в конце концов наладилась. Пришла она гораздо позже — на третьем, на четвертом году его работы в институте, когда Григорий Иванович уже пользовался репутацией хорошего преподавателя. За это время и состав студентов изменился: кто успел окончить институт, а многие из общежития, отказавшись от учебы, уехали на фронт.
Еще в период жестокой разрухи он продолжал обдумывать идею химического превращения клетчатки в сахарозу и крахмал.
Случалось, он по вечерам задерживался в здании института. Оставался в учебной лаборатории один. А лаборатория эта была вовсе непригодна для тех тонких, кропотливых исследований, о которых он давно мечтает. Но тем не менее ему уж очень хотелось проделать хоть несколько опытов, убедиться в правильности своих главных предпосылок.
В лабораторном зале стоял пронизывающий холод. Тускло горели лампочки. Вода не шла из крана. Григорий Иванович озябшими, закоченевшими пальцами пытался соединять какие-то трубки, припаивать какие-то отростки к колбам. Проводил так целые часы.
Из его попыток ничего не выходило: задуманные им опыты требовали постройки специальных, очень сложных приборов, а под руками у него и простейших вещей было недостаточно. Обойтись примитивными средствами ему не удавалось.
Он много раз впадал в отчаяние. Давал себе слово выкинуть из головы несвоевременную мысль об опытах — несвоевременную потому, что даже в случае успеха такие опыты никак не смогут скоро привести к практическим решениям задачи и, следовательно, пока что бесполезны для осажденной врагами страны.
Лето сменялось новой зимой. В тоскливых сумерках тянулись месяцы. Григорий Иванович готовился к лекциям, читал их, выискивал в библиотеках книги, которые пусть отдаленно касаются проблем химии древесины, опять кидался к прежним попыткам проделать хотя бы единственный опыт для подтверждения своей идеи, и снова — в очередном приступе отчаяния — забрасывал эти попытки на месяцы.
Его характеру вообще были свойственны волны приливов и отливов, чередование душевных взлетов с подавленным настроением. Когда накатывалась полоса депрессии, он самому себе казался никчемным неудачником.
Месяцы складывались в годы. Наконец и Колчак был разгромлен, и Врангель, и белополяки. Москва постепенно меняла свой облик. Появились богатые витрины магазинов, маляры и штукатуры прихорашивали фасады домов. Люди забыли о скудных пайках. По тротуарам, где еще недавно лишь изредка пробежит одинокий прохожий, теперь движется шумная толпа. На улицах — множество извозчиков, звенят трамваи; всюду слышны выкрики уличных торговцев.
В двадцать четвертом году один из московских научных журналов опубликовал статью почти никому не известного доцента Зберовского. В статье утверждалось, будто древесная клетчатка, целлюлоза, путем химических манипуляций может быть превращена — по желанию — в крахмал либо в сахарный песок. Из каждой тонны клетчатки должно получиться больше тонны доброкачественных пищевых продуктов.
Вопрос трактовался далеко не конкретно. С помощью не проверенных практикой формул было показано, что молекулы простейших сахаров, образующихся при гидролизе клетчатки, возможно привести к единому желаемому виду, а затем из них, как из кирпичиков, соединяемых друг с другом, человек может созидать более сложные молекулы дисахаридов и крахмала. Статья подкреплялась ссылками на то, что именно такие самые или подобные этому процессы стихийно протекают в растениях.
Со своей статьей Григорий Иванович связывал много надежд. Не так давно он снова обращался с просьбой включить его тему в план работ института и, не поддержанный профессором Святомысловым, опять получил категорический отказ. Тогда он принялся писать статью. Ему верилось, что статья будет замечена крупными учеными, что идея привлечет к себе внимание, что его тотчас пригласят для работы по этой его собственной грандиозной теме, например, в Московский университет или, быть может, даже в Академию наук.
Крупные ученые молчали. Но зато некий неведомый автор откликнулся на статью Зберовского обидной по форме, ставящей идею под сомнение рецензией. Негодуя, Григорий Иванович написал вторую статью. С трудом добился, чтобы ее согласились напечатать. С нетерпением ждал, когда она появится в журнале. Едва же она вышла в свет, за ней последовала новая рецензия, уже другого автора, еще более оскорбительная и ядовитая. И разгорелась полемика. Григорий Иванович в неистовом азарте взялся писать третью статью. Писал, однако — по деликатности натуры, — без злой полемической хватки, избегая резких выражений, взывая к разуму и всячески щадя самолюбие противника.
Пока Зберовский был поглощен своей третьей статьей, в институте, где он работает, произошли большие перемены. Из правительственных органов пришло постановление о реорганизации института, и реорганизация сразу начала осуществляться. Деятельность института приспосабливалась к нуждам одной из отраслей народного хозяйства. Число факультетов увеличилось, но профиль каждого из них стал узко прикладным. И получилось так, что преподавание химии в этом институте отныне займет лишь второстепенное место, а научные работы по химии здесь вообще не будут вестись.
В институт назначили нового директора. Он был человеком, не имеющим никакого ученого звания, полуседым, высокого роста, с внушительной манерой говорить. Ходил он в выцветшей военной гимнастерке. Смотрел обычно без улыбки, внимательным, а иногда холодным взглядом. Шел слух, будто он раньше работал в Чека. Многие — например, профессор Святомыслов — перед ним робели.
Вспыхнув неожиданной решимостью, чувствуя, что если сейчас не пойти на крайние меры, то с мечтами о его лабораторных поисках будет навсегда покончено, Зберовский отправился на прием к новому директору.
Пришел и выложил все накопившееся у него на душе. Сказал: он просит помощи. Просит перевести его в другой институт, где ему дали бы возможность ставить свои опыты. Лучше всего — в университет. Принялся объяснять: опыты ему нужны не для каких-нибудь собственных меркантильных целей.
— А здорово вас рецензенты расчихвостили! — вдруг усмехнулся директор.
— Вы что — читали статьи?
Директор ответил:
— Проглядывал, — и слегка побарабанил пальцами по столу.
Потом в разговоре возник совсем непредвиденный поворот. Директор сказал, что он на днях по долгу службы знакомился с личными делами профессорско-преподавательского персонала. Его внимание, в частности, остановилось на личном деле доцента Зберовского. В этом деле есть пункт, о котором он хотел бы побеседовать.
Тут его отвлек телефонный звонок. Он взялся за трубку. А Григорий Иванович даже как-то нахохлился сразу. Весь съежился внутренне. Не один, а два порочащих пункта ему известны в его биографии: во-первых, был офицером царской армии и, во-вторых, дав Сапогову согласие сотрудничать, получил в свое время назначение на бог знает какую работу в министерство торговли и промышленности.
Правда, он ничего о себе не скрывает. Все это им вписано в анкеты, все объяснено. И помыслами он был всегда далек от контрреволюции. Но Григорию Ивановичу кажется, будто для глаз окружающих он может представлять собой нечто вроде укрывшегося под щитом науки, ускользнувшего от законной кары злодея. Уж так несчастливо сложилось!
— Больно вы подробно о себе в анкетах пишете! — сказал директор, положив телефонную трубку. — Меня такая вещь интересует: вы были учителем в Яропольске?
— Был.
— Вы упоминаете: там имели косвенное отношение к большевистскому подполью. В чем это выражалось? Я как раз тоже работал в те годы вблизи Яропольска — на казенных заводах.
— Да видите ли… — протянул Григорий Иванович.
Он заговорил таким тоном, словно оправдывается или извиняется. Изложил все по порядку, начиная с Нижнего Новгорода и затем Петербурга, откуда пошла его дружба с Осадчим.
— Осадчий? Да, помню эту фамилию, — заметил директор.
Зберовский посветлел:
— Помните его? А где он может быть сейчас, не знаете?
— Был комиссаром во время гражданской войны. Потом его имя не стало встречаться. Не знаю точно. Не погиб ли?
Выражение лица Зберовского внезапно изменилось. Он взглянул испуганно, почти растерянно:
— Погиб?
— Нет, не берусь это утверждать как достоверное.
Наступила минута молчания. Директор наблюдал за Зберовским. Наконец с доброжелательностью в голосе спросил:
— Вот вы с Осадчим дружили… А сами почему беспартийный? Почему в партию не пойдете?
Григорий Иванович покосился на него. Неужели директор считает, что интеллигент и разночинец по происхождению, бывший офицер, запятнанный, вдобавок, сомнительного вида связью с буржуазными властями, может иметь ценность для партии? Пойти в партию — как это будет выглядеть? Скажут: втерся, обманул. Да не возьмут. Поднимут на смех!
И Григорий Иванович уклончиво бросил:
— Да так, видите ли, вообще…
Директор продолжал рассматривать Зберовского. В его взгляде чуть поблескивала человечная, умная и вместе с тем ироническая искорка.
— Ну ладно, — сказал он немного погодя. — Давайте поговорим о химии клетчатки. Именно какие опыты вы хотели бы поставить?…
Опыты Григория Ивановича начались через месяц после этой беседы. В институте они были чужеродными, далекими от специальности всех факультетов. Ни денег не было для них, ни людей, которые могли бы помогать в лаборатории. Однако выход из положения нашелся.
Началось с того, что директор привел Зберовского на комсомольское собрание к студентам. Обратился к собранию с речью.
Он сказал о Зберовском: в нашем коллективе молодой ученый тщетно борется за свою научную идею. Идея вот в чем состоит… Директор яркими словами обрисовал заманчивые перспективы превращения любой, обыкновенной древесины в такие же точно, как мы знаем, крахмал и сахар-рафинад. Директор спросил у комсомольцев: не пожелают ли они помочь Зберовскому в его попытках? А помощь большая нужна. Сперва общими силами надо построить весьма непростые приборы, затем непосредственно участвовать в опытах. Чтобы сдвинуть дело с мертвой точки, требуется множество умелых рук.
— Ну как, — спросил он у собрания, — придем ему на помощь?
— Придем! — закричали комсомольцы. — Даешь участвовать! Хотим! Записывай желающих!..
И доцент Зберовский — или Грегуар Яныч, как его в шутку между собой называли студенты, — вдруг стал очень популярной в институте фигурой.
Его окружила молодежь. К нему пришли не только некоторые прежние его знакомые, но также многие другие, даже те девушки в красных платочках, сурового склада, которые раньше всегда сторонились его.
Когда сделали чертежи главных приборов и приступили уже к предварительным, пока несложным опытам, одна из этих девушек сказала:
— Я так думаю, товарищ Зберовский, что наша с вами работа прямо ведет к коммунизму. Открыть ворота в изобилие — вот мы приближаемся куда!
Для опытов Григория Ивановича была отведена отдельная лабораторная комната. Среди студентов отыскались электрики и стеклодувы, градуировщик-шлифовальщик, механики по точным измерительным устройствам, слесари и столяры.
Толпясь здесь, в комнате, они шумели: кто принес из учебной мастерской боковую крышку будущего автоклава, только что выточенную им на токарном станке, кто критикует эту крышку, кто просит совета, кто смеется, кто греет на паяльной лампе стекло, кто стучит молотком — чинит шибер вытяжного шкафа.
Зберовский словно расцвел. Он успевал везде. Его голос слышался и в мастерской и в лабораторной комнате. Лекции сейчас он читал с особенным подъемом. Его не покидало ощущение близости необычайного научного события, которое вот-вот произойдет. Жизнь его сомкнулась с жизнью комсомольцев — он их увидел в новом освещении, чуть грубоватых внешне, но романтичных по-своему, с великой мечтой и чистой моралью, рвущихся к подвигам и большим делам.
Как бы исподтишка подкравшись, некстати наступили летние каникулы. Постройка приборов прервалась. Студенты разъехались на практику. Григорий Иванович употребил каникулы на составление подробнейшей программы опытов. Обдумывал ее то за письменным столом, то у Москвы-реки. Изумился, подсчитав: решение задачи надо ожидать в одном из равно вероятных вариантов, а таких вариантов — сто двадцать! И в душу его при мысли о возможном неуспехе впервые закрался страх.
А с осени его опять окружили комсомольцы.
Опыты постепенно усложнялись. Наконец были готовы все приборы. Однако, чем дальше шла работа, тем беспокойнее становилось Григорию Ивановичу. К Новому году он мог уже с определенностью сказать, что первый десяток из ста двадцати намеченных им вариантов желаемого результата не принес.
Ни кафедра, ни ученый совет института не имели к этим опытам никакого отношения. Занявший позицию «моя хата с краю», профессор Святомыслов нехорошо посматривал на Зберовского и избегал лишних разговоров с ним. Впрочем, на опыты изредка заходил взглянуть. Молча постоит, по-стариковски хмыкнет и уйдет.
В дневные часы каждый был занят своим обыденным учебным делом, и опыты Зберовского шли только вечерами, затягиваясь часто до полуночи.
С тех пор как окончилась постройка приборов, круг его добровольных помощников сузился. В числе оставшихся возле Григория Ивановича, чтобы с ним вместе довести работу до победного конца, оказались наиболее упорные студенты — те, что с увлечением поверили в будущность его идеи.
Взяв опилки, в автоклаве подвергали их гидролизу; здесь получали глюкозу и ряд других простых сахаров. Потом такую смесь пытались обрабатывать очень тонкими приемами. По теории Зберовского, смесь должна бы превратиться, например, в крахмал. А в действительности ничего не выходило. Так вариант отпадал за вариантом. И уже началось время весенних зачетов.
Чувствуя себя едва ли не бессовестным обманщиком, Зберовский прятал глаза и удрученно молчал. Даже комсомолка Лида, его главная лаборантка, теперь не уверяла остальных при любом удобном случае, будто их опыты — это прямое служение коммунизму. Снимая показания приборов, она теперь сердитым голосом говорила о вещах вовсе посторонних. Жаловалась: мещанство всюду проникает. Комсомольцы галстуки надели. Галстуки! Как нэпманы какие! А этично это или не этично? Когда она была на первом курсе, из их ячейки исключили парня лишь за то, что вырядился в галстук. И надо было исключить. Правильно! Она сама голосовала! А нынче что происходит?
Григорий Иванович робко заметил:
— Я тоже в галстуке хожу.
— Вы? Ну, с вас чего спросить! — воскликнула она.
Да, что с него спросить… И сто двадцатый вариант закончился ничем. Все комбинации, вытекающие из формул простых углеводов, исчерпаны.
Прощаясь, Лида запахнула на себе потертую кожаную куртку. Смотрела на него с состраданием, почти с душевной болью. Для него же ее взгляд был невыносим: в нем Зберовскому чудилось осуждение.
— Конь о четырех ногах, Григорий Иванович, и тот спотыкается, — сказал кто-то другой из помощников-студентов.
— Не болтай глупостей! — оборвала Лида, тотчас повернулась и пошла к выходу из комнаты.
На заседании ученого совета института профессор Святомыслов поднял разговор об опытах Зберовского. Назвал их удивления достойной авантюрой. Вместо того чтобы учить студентов своей специальности («К чему мы и призваны, не так ли?»), взяли да заставили их тратить бездну времени на всякую недостижимую фантастику. О беспочвенности этаких экспериментов он, профессор Святомыслов, — чье имя, надо думать, известно и в Европе, — заранее предупреждал. И, смакуя со злорадным удовольствием, Святомыслов принялся перечислять свои доводы, направленные против теоретических основ преобразования клетчатки, и тот ущерб и вред, который, по его мнению, устроители опытов нанесли институту.
У Григория Ивановича, когда он слушал Святомыслова, даже губы побледнели и тряслись. Он порывался вскочить, крикнуть Святомыслову что-то оскорбительное, однако не проронил ни звука. А с заседания ушел, тверже прежнего убежденный в том, что, вопреки всем неудачам, его идея правильна: клетчатку все-таки возможно превращать в крахмал или в обыкновенный сахар.
Решив уволиться из института, он стал подыскивать себе новое место работы. Каждый день ездил трамваем в университет либо в другие учебные заведения, в различные научные организации. Каникулы для этого самое непригодное время: чтобы где-нибудь увидеть заведующего кафедрой или хотя бы его заместителя, приходилось разыскивать кого-то в опустевших зданиях, ждать неделями и месяцами.
Некоторые из московских химиков-профессоров ему были слегка, по встречам на научных конференциях, знакомы. Одни с ним разговаривали холодно, а кто — любезно. Их было много, разных. Григорий Иванович выкладывал им все начистоту. Рассказывал о своих опытах над древесиной, не удавшихся из-за пока неясных методических ошибок, и спрашивал, не поддержат ли его, не помогут ли ему продолжать попытки.
Как правило, он сразу получал отрицательный ответ. Ссылались на отсутствие вакансий, на то, что их лаборатории загружены очень серьезными темами, на то, что средства, им отпущенные, ограничены. Иногда Зберовскому прямо говорили, что из его замысла с клетчаткой ничего не выйдет. Только в двух-трех случаях ответ задерживали до уточнения каких-то обстоятельств, но и здесь в конце концов дело оборачивалось отказом.
Между тем в институте у себя ему стало тяжело бывать. Когда надо было по службе, он шел туда с внутренним принуждением. Опять начались его лекции. После каждой лекции он торопливо уходил, будто некогда ему.
Химия сейчас читается только первокурсникам всех факультетов, а к студентам старших курсов Зберовский как преподаватель вообще не имеет касательства.
Однажды в коридоре ему встретилась большая группа дипломников-выпускников, среди которой были почти все его прежние друзья. Еще недавно они проводили с ним вечер за вечером, мечтали вместе, работали, думали, беседовали о чем придется, интересовались его жизнью, и он знает досконально любого из них. А теперь они увидели его — небрежно поздоровались. Не замедляя шага, прокатились мимо, веселые и возбужденно говорящие о собственных делах.
Он с горечью отметил: если бы опыты не кончились провалом, вот эти самые студенты теперь обступили бы его, такие же веселые и шумные. Не прошли бы мимо, походя кивнув.
Чаще остальных Григорию Ивановичу встречалась Лида, его прошлогодняя лаборантка. Отрывисто сказав: «Здравствуйте, товарищ Зберовский!», она каждый раз посторонится и посмотрит на него как бы выжидательно, непонятно сложным, будто изучающим взглядом. От ее взгляда он испытывал неловкость. Считал, что она его порицает: нафантазировал, злоупотребил доверием чего-то ради, ввел в заблуждение. Даже за ничтожные моральные грешки она готова гнать товарищей из комсомола, а как же ей относиться к нему?
Он кланялся и шел своей дорогой, она — своей.
Мог ли Зберовский догадаться, что Лида, девушка аскетически суровых правил, знает наизусть расписание занятий первокурсников и в этот час не случайно проходила у двери химической аудитории?
Уж как-то так получилось: он занял слишком много места в ее мыслях. Она оправдывается перед собой особым уважением, которое у нее вызывает его действительно достойная борьбы научная идея. В его идею она свято верит. База пищевого изобилия будущих времен — это заводская переработка древесины. Неудача с опытами не поколебала Лиду. Однако она больше думает не о подробностях преобразования клетчатки, а о самом Григории Ивановиче Зберовском.
Область личных чувств — ненужный пережиток, вроде аппендикса. Но что поделать, если такая область существует? Умей владеть собой, не дай чему-либо из сокровенной области подняться на поверхность!
И, глубоко запрятав тревогу и тоску, Лида наблюдает за Зберовским.
Ей мучительно видеть его угнетенным, без улыбки, без порывистых движений. Подойти бы к нему… Нет, ей нельзя подойти: сдуру можно выдать себя.
Потом Лида перестала понимать, что с ним происходит.
Едва ударили ноябрьские морозы, Григорий Иванович точно ожил вдруг. Весь сразу изменился. Позавчера смеялся с первокурсниками, вчера шел бодрой, стремительной походкой, взяв палку и портфель под мышку, — глаза сияли синевой. Сегодня крикнул, заметив Лиду вдалеке:
— Приветствую вас, Лида! Как ваш дипломный проект?
В его настроении наступил крутой перелом.
Особенно большим открытием в науке этого не назовешь, но шаг вперед он сделал. Шаг полновесный и для промышленности ценный. Сделанное обнаружилось внезапно, пришло к нему как неожиданный подарок.
Все детали прошлогодних опытов были тщательно записаны. Дома, в своей комнате, он уже в который раз перелистывал таблицы измерений, наблюдений и отсчетов. Искал одно — искал причину неудачи, а нашел другое.
Каждый опыт начинался с подсобной операции: путем гидролиза из древесины получали смесь простейших сахаров. Гидролиз шел при разной концентрации кислот, при разных давлениях и температурах. И именно здесь, во вспомогательном процессе, Зберовский вдруг увидел такие высокие показатели, какие никем и никогда еще не были достигнуты.
Ему вспомнились его собственные прежние мысли о гидролизе. Старые догадки чудесно подтвердились, образовав систему стройных и твердо обоснованных положений.
Зберовский тотчас принялся писать.
Через какой-нибудь месяц была готова статья, озаглавленная: «О технике гидролиза клетчатки».
Номер журнала, где она заняла не один десяток страниц, вышел в марте. В марте же Государственное научное издательство обратилось к Григорию Ивановичу с просьбой, не согласится ли он развить и расширить эту статью до масштабов книги. Он согласился.
Но почему все-таки главное в опытах не удалось? В чем может быть ошибка?
Дома на столе — первые листы рукописи книги. Наступает вечер, по-весеннему розовый, прозрачный; похрустывает лед на лужах. Григорий Иванович пошел в соседнюю кооперативную столовую, наспех пообедал. После обеда остановился на тротуаре. Постояв, повернул не домой — налево, а направо — в институт.
Чертежный зал залит светом. До сотни студентов склонилось над своими чертежными досками. Рейсшины, готовальни, флакончики с тушью. В дальнем углу — Лида, и, кроме нее, еще пять-шесть из участвовавших в прошлогодних опытах.
Когда Зберовский появился на пороге, его никто не заметил. Он посмотрел, подумал. Тихо отступил назад. Вздохнув, прикрыл за собой дверь.
И вот он один взбегает по лестнице. Проходит мимо безлюдных аудиторий.
Чтобы разобраться в сущности ошибки, нужен хотя бы единственный опыт.
Приборы давно сняты со столов и как попало свалены на полки шкафов.
Прихрамывая, Григорий Иванович заметался от стены к стене. Стал переносить все то, что ему понадобится для работы. Вытирал тряпкой пыль. Устанавливал электрические нагреватели. Возле раковины складывал множество стеклянных сосудов и сосудиков, которые необходимо мыть. Засучил рукава. Приготовил щетки-ерши разных размеров.
— Значит, вертится Земля? — раздалось за его спиной.
Из коридора заглядывает директор института.
Он, как всегда, в красноармейской гимнастерке. Немолодое лицо его холодновато и неподвижно, жесткая складка у губ. Но смотрит он сейчас — и это противоречит выражению лица, это только в глазах — с приязненной, какой-то одобряющей улыбкой.
И он сказал:
— С гидролизом-то у вас неплохо получилось!
— Эффект гидролиза — попутно, между прочим…
— Я понимаю, что попутно.
В лабораторию директор заглянул без определенного намерения. Он просто проходил по этажу и услышал — поздним вечером в комнате кто-то работает.
А о Зберовском у него не дальше, чем вчера, был телефонный разговор. Один из крупных академиков, самых видных ученых страны, позвонив в институт, справлялся у директора, что представляет собой доцент Зберовский.
Теперь, в лаборатории, директор подумал о вчерашнем звонке академика, однако рассказать Зберовскому об этом не счел нужным.
— Так! — проговорил он вместо этого. — Штурм не удался — надо перейти к осаде. Ну, желаю вам будущих побед!
Спустя несколько дней Григорий Иванович был сверх всякой меры обрадован, получив письмо от знаменитого ученого.
Академик хвалит статью «О технике гидролиза клетчатки». Называет ее очень своевременным трудом — и для развития науки и непосредственно для народного хозяйства, где с каждым годом растет потребность в дешевых моносахаридах — в глюкозе, например.
Академик пишет и о старых, полемических статьях Зберовского. Вопросы, в них поставленные, безусловно интересны, и было бы грешно исподволь не заниматься ими.
В конце письма был назван губернский город, далекий от Москвы, в котором, по решению правительства, создается новый университет. Там сейчас, видимо, было бы проще всего взяться за новую проблему — за поиски возможностей превращать клетчатку в сахарозу и крахмал.
Туда уже подбирают научные кадры. Объявлен конкурс на замещение должностей. Если это устроит Зберовского и он подаст свои документы на конкурс, его кандидатура будет автором письма поддержана.
Могли ли у Григория Ивановича возникнуть хоть какие-нибудь колебания? Конечно, нет. Все нужные бумаги он тотчас послал по почте.
Весна кончалась. Выпускники защищали дипломные проекты. Чувствовалась близость отъездов, расставаний, встреч. Одни — на практику. У других за рубежом диплома — вот, стоит руку протянуть — начнется изумительно прекрасная самостоятельная трудовая жизнь.
Среди весенней суматохи по институту распространился слух, будто бы доцент Зберовский тоже покидает Москву. Говорят, его куда-то пригласили продолжать свою научную работу.
С лязгом поворачивая из-за угла, к остановке подходят трамваи. Задержатся на несколько секунд, покатятся по улице дальше. Их много сменилось. А Лида стоит на булыжной мостовой и пропускает трамвай за трамваем. Вместо ее постоянной кожаной куртки на ней летнее платье. Погода пасмурная, сырой ветер, как бывает после майских праздников, и Лиде холодно. Она злится на себя за то, что вырядилась так.
Наконец она увидела Зберовского. Поздоровавшись, решительно пошла с ним рядом.
Спросила, правда ли, что он куда-то едет для продолжения работы над клетчаткой. Он ответил: точно еще неизвестно, но он на это надеется. Тогда Лида, глядя в сторону, сказала: через две недели она получит диплом инженера; ей хотелось бы участвовать в дальнейших опытах; нельзя ли и ей поехать на службу туда, где пойдут его опыты?
Зберовский удивился:
— Ведь вы же конструктор, механик?
— Ну что ж, что механик! Разве нет литературы, по которой я могу учиться? Может, только моя помощь прошлой зимой оказалась вам бесполезной…
Покраснев, она смахнула внезапно побежавшую по щеке слезу.
— Господь с вами, Лида, голубчик! — воскликнул Зберовский. — Наоборот, я счастлив работать с такой помощницей, как вы!..
Они вошли в вестибюль института. Здесь их беседа прервалась. Григория Ивановича позвали в кабинет директора, а Лида заспешила вверх по лестнице.
Директор поднялся Григорию Ивановичу навстречу. Подал руку и странно медлил, посматривая со свойственной ему полуулыбкой — улыбались одни глаза. После паузы объявил:
— Позвал поздравить. Телеграмма. Вы утверждены заведовать кафедрой органической химии!
Новых зданий не успели построить. Но молодому университету отдали все лучшее, что нашлось в городе. Университет занял и бывший губернаторский дом, и бывшее дворянское собрание, дома бывшего кадетского корпуса и института благородных девиц, и еще несколько других, составлявших два квартала в центре главной улицы. Это были отличные дома в стиле прошлого века — массивные, с колоннами у фасадов, с треугольными фронтонами сверху. К университетским зданиям примыкал старинный парк.
Особенно весной — да, впрочем, и во всякое время года — аллеи парка теперь заполняла студенческая молодежь. Тут готовили зачеты, разговаривали, спорили. Сидели кто поодиночке с книгой, кто в кругу приятелей. Смеялись, пели песни. Казалось, этот парк и создан для студентов. Уже ничто здесь не могло напомнить о прежних губернаторских прогулках.
А губернию переименовали в область.
Пора первых трудностей постепенно оставалась позади; жизнь университета вошла в свое русло. Сюда приехало немало талантливых ученых. Государство не пожалело средств на лаборатории, библиотеки. И новый областной университет в короткий срок хорошо поставил учебу студентов и уже начал проявлять себя дельными научными трудами.
Еще несколько лет назад Советское правительство объявило конкурс на лучший способ производства синтетического каучука. В результате конкурса первое место занял способ академика Лебедева. Чтобы проверить этот способ, был построен маленький опытный завод; способ оказался удобным. В СССР тотчас же возникла надобность строить уже большие такие заводы.
В тридцать первом году остро стоял вопрос о сырье: по способу Лебедева каучук должен делаться из спирта. Многим из советских химиков тогда пришлось задуматься, как обеспечить новую промышленность сырьем. Сама собой напрашивалась мысль о гидролизе клетчатки: полученные из дерева простые сахара можно сбраживать и перегонять в обычный спирт. Надо было срочно создать производство больших количеств спирта из опилок и других отходов древесины.
Профессора Зберовского считали видным знатоком гидролиза. Он автор широко известной книги, посвященной именно гидролизу клетчатки. И естественно, что для решения нынешней важной задачи — наряду с другими специалистами такого же порядка — был приглашен и Григорий Иванович.
Лаборатория профессора Зберовского выходила окнами в парк. Она размещалась в двух просторных залах и двух прилегающих к ним комнатах. Здесь работало до десятка научных сотрудников и лаборантов. Среди научных сотрудников была уже не очень молодая девушка, хороший химик, как-то по-особенному преданная делу, по имени Лидия Романовна.
Стремясь вовремя прийти на помощь народному хозяйству, в тридцать первом году вся лаборатория Зберовского полностью переключилась на совершенствование технологии гидролизного производства. Темы дальней перспективы были пока что отставлены.
Сам Григорий Иванович очень много сил отдает лаборатории, но успевает и читать лекции студентам. Сверх всего, ему часто приходится бывать в командировках. Не проходит месяца, чтобы его не вызвали на два-три дня в Москву.
В лаборатории идет напряженная работа. Поблескивает стекло приборов, клокочет кипящая жидкость, вздрагивают стрелки электрических индикаторов. Люди в белых халатах стоят у столов. За окнами, на фоне облачного неба, — голые ветви тополей. Видно, как медленно кружатся в воздухе, падая, снежные хлопья. Это уже последний снег, начался апрель. На широкой аллее, что ведет к главному корпусу университета, снежинки тают, едва прикоснутся к мокрому асфальту.
А в Москве в этот час асфальт совершенно сухой. Нежно пригревает солнце. Уличная сутолока, гудки автомобилей. Мимо тесных Ильинских ворот, вдоль Китайской стены, облепленной ларьками букинистов, в обе стороны спешат потоки пешеходов. Такой же озабоченный, как все, Григорий Иванович миновал ряд книжных лавок и спустился оттуда на площадь Ногина.
На площади — Высший Совет Народного Хозяйства. Григорий Иванович вошел в один из подъездов. У гардероба снял пальто. Стал в очередь к лифту.
Сегодня он хотел бы покончить с накопившимися у него мелкими делами. В Юридическом бюро ВСНХ регистрируется договор на выполнение научных работ, который он подписал по доверенности от своего университета.
В Юридическом бюро Зберовский кое с кем уже немного знаком. Выяснилось, что его договор еще не совсем готов и ему надо подождать. Он сел в кресло, положив портфель на колени. Наискосок от него сидела женщина-юрист — приблизительно ровесница Зберовского, худощавая дама лет сорока, быть может, или чуть постарше. Фамилии ее Зберовский не знает, а зовут ее Анной Николаевной.
Пока он ждал, между ними началась беседа. Точнее, говорила больше она, а Зберовский кивал головой.
Речь шла о синтетическом каучуке. По-видимому, Анне Николаевне доставляло удовольствие показывать, в какой мере она сведуща в науках. Улыбнется, нервно закурит папиросу и продолжает щеголять словами: полимер бутадиена, этилбензол, изопрен.
Григорий Иванович кивал, соглашаясь, и наконец едва заметно усмехнулся. С присущей ему деликатностью спросил:
— Вы химию где изучали?
— Нигде, признаюсь вам, — ответила она. — Но это у меня в крови. С детства наслышана. Вот разве учебник покойного отца от корки и до корки одолела…
— Отца?… А кто отец ваш?
— Мой папа был… — сказала Анна Николаевна, затянувшись дымом папиросы, и посмотрела на Зберовского, — как и вы… профессор химии. Благовещенский… В Казани. Вы не встречались с ним когда-нибудь?
На лице Григория Ивановича застыло выражение напряженного внимания.
Яропольск, туман, густой, как молоко, и телеграмма Зои. Поезд, стоявший у вокзала несколько минут. И Зоя тогда хотела устроить его — молодого учителя гимназии — на работу в Казань к профессору Благовещенскому…
Желтая стена вагона. Милая Зоина рука притронулась к его плечу. Аннушкой звали подругу. Значит, эта Анна Николаевна и есть та самая Аннушка Благовещенская!..
Принесли бумаги — договор оформлен. Можно взять его и уйти. Но Зберовский держит его, мнет рассеянно. Снова поднял взгляд:
— Анна Николаевна, не вспомните ли вы — не знали вы когда-то Зою Терентьеву? Зою Степановну… Не учились ли на курсах с ней?
— Зою Степановну? Господи! Только не Терентьева — она уже давно как Озерицкая.
— Озерицкая, совершенно верно… А не слышали — она жива, здорова?
— Да я вчера видела ее!
Зберовский уклонился от ответа на вопрос, откуда он знает, что Зоя училась вместе с Анной Николаевной на курсах. Он сказал: дело давнее, случайное знакомство студенческих времен. О старых разговорах с Зоей про какого-то Гришу и про должность ассистента для него Анна Николаевна давно забыла. Однако сейчас она почувствовала, что дело совсем не так просто, как это пытается показать Зберовский.
Глядя на него с особым интересом, она принялась рассказывать о Зое. Бедняжка, ах, как жизнь ее сложилась неудачно! Отношения между ней и Озерицким не были хорошими. Иллюзии любви растаяли. Озерицкий пьянствовал. Потом — вдова, одинокая женщина, Зоя Степановна всю силу души отдавала заботам о сыне. Она растила мальчика честным, умным, настоящим человеком. На какие только трудности ради него она не шла! А когда сыну исполнилось четырнадцать лет, мальчик заболел и умер…
— Что вы говорите! — воскликнул Григорий Иванович глухим голосом.
Анна Николаевна продолжала: за три года, прошедшие после этого ужасного для нее удара, Зоя едва-едва сумела оправиться. Но она еще порой бывает безразлична ко всему. Позовешь ее в театр — то она идет охотно, то отказывается наотрез. Все у нее плохо. Свою работу Зоя не любит; а служит она секретарем, знающим иностранные языки, у неприятного ей начальника. Даже старый особняк, где она жила, из-за реконструкции улицы сломали. Махнув рукой, она переселилась в первую попавшуюся комнату, сырую, скверную, в полуподвальном этаже. Говорит, ей все равно теперь, без сына!
Григорий Иванович сидел и молчал, опустив голову.
Долго молчал. Затем поднялся и начал прощаться.
А Анна Николаевна наспех написала что-то на листке календаря, вырвала листок и подала ему:
— Адрес Зои Степановны.
— Зачем? Не нужно, нет, я абсолютно посторонний ей!
В то же время он расстегнул портфель и, всовывая туда договор, незаметно положил и этот листок.
До самого вечера мысли Григория Ивановича не могли прийти в равновесие. Зоя один на один билась со своими бедами. Она была здесь, под боком. Она нуждалась в помощи. А он всего этого не знал. Думал о ней только как о далеком, давно минувшем.
К чему бы привело, если он решит повидать ее сейчас? Его приход может вызвать у нее лишь холодное изумление. Она уже не та, и он уже не тот.
Послать письмо ей?
Над Тверским бульваром нависли сумерки. От вспыхнувших вдоль деревьев ламп небо стало сразу аспидным, приняло лиловую окраску.
Нет, он к Зое не пойдет: нельзя и ни к чему. Идти теперь было бы нелепо.
Тут же повернувшись, Зберовский кинулся с бульвара. Пересек площадь — спеша, заметно припадая на раненую ногу. Обгонял прохожих. Мимо него мелькали кварталы. И вот — переулок, название которого записано на листке в его портфеле. Вот — дом под этим номером…
Вход со двора. Унылый, вытянутый в узкую линейку, местами плохо освещенный двор. Зияют темные ниши подъездов. В какой идти из них?
Во дворе ни души. Некого спросить.
Зберовского от волнения знобит. Но остановить его теперь ничто не могло бы. Почти не владея собой, он идет возле дома, заглядывает в окна, нижней частью опускающиеся до уровня земли.
Во многих окнах свет. Где стекла запотевшие и словно матовые, где глухие шторы за ними, а где и видна обстановка скромных жилищ. Там — семья за ужином, здесь — кухня.
По кухне прошла женщина, поставила на плиту утюг. Стоит к окну спиной. Зберовский щурится; у него замирает сердце. А она обернулась в сторону — перед ним Зоин профиль…
Все, что было дальше, понеслось стремительно. Побежав, он застучал в дверь кулаком. «Кого надобно?» — «Зою Степановну!»
Ему открыли. Через минуту в загроможденную сундуками, велосипедами, шкафами переднюю не без испуга выглянула Зоя:
— Кто это? Неужели… Я себе не верю! Гриша, да неужели вы?…
И она взяла его за руку, повела в свою комнату.
Они сидят рядом на диване. Их разговор обрывист, едва ли не бессвязен. Фразы только Зое да Зберовскому понятны. Каждое брошенное слово охватывало годы.
Тонкие морщинки прорезали ее лицо, лучами разбегаются от глаз. На висках волосы чуть поседели. А смотрит на него — она, та, прежняя курсистка, с которой шли по Невскому, под дождиком стояли на мосту…
Сейчас она смотрит и смеется. Нет, не смеется — плачет.
Григорий Иванович гладил ее по голове и, целуя пальцы, повторял:
— Милая, милая, не надо…
Казалось, он пришел сюда лишь только что, но вокруг уже давно стоит глубокая ночная тишина, и за стеной часы пробили два раза.
Вдруг Зоя Степановна отодвинулась. Будто что-то потрясло ее. Наваждение это или это все — правда? И она спросила, очень изумившись:
— Гриша, вы пришли?
Он радостно, с ясной улыбкой кивнул.
Она — шепотом, глядя в глаза:
— Насовсем?
Григорий Иванович сжал ее руки. Твердо ответил:
— Да, насовсем.
…Спустя неделю профессор Зберовский вернулся в свой город с женой — с Зоей Степановной Зберовской.
Не так-то просто привыкают друг к другу люди взрослые, порознь прожившие добрую половину жизни. У каждого круг своих мыслей, представлений, чувств, не всегда открытых и доступных для другого. И чтобы преодолеть огромную дистанцию, разделяющую два человеческих мира, с каждой стороны нужно много и ума, и чуткости, и такта, а главное, терпения и неподдельного душевного тепла.
Если в какой-либо вечер взгляд Зои Степановны казался Зберовскому грустным, он уже настораживался, пытаясь угадать, о чем она грустит. Тотчас начинал придумывать, как рассеять, ободрить, а удастся — и развеселить ее. Чем больше внимания он ей уделял, тем ему приятнее было. Никогда это ему не было в тягость.
Внешне все выглядело по-старому: Григорий Иванович утром шел в университет, читал лекции, обедал в университетской столовой; проводил в лаборатории, как обычно, те же самые часы. Однако для него теперь все прежнее словно окрасилось в новые цвета. Всюду присутствовала Зоя. Такое было ощущение, что любая удача, любая неудача, любое даже мелкое событие, о котором раньше он мог бы размышлять один, теперь касается не одного его, а их обоих. Он знал и чувствовал: ставит ли он опыт — Зоя дома ждет, какие будут результаты; экзаменует ли студентов — ее тревожат или радуют успехи молодежи.
А Зое Степановне временами было беспокойно. Сейчас она понять не могла, почему смолоду их дороги разошлись. Ей чудилось, будто она не заслужила своего нынешнего счастья. Жизнь, казалось ей, может подстеречь ее и отомстить за что-то, нанести опять безжалостный удар. И она была полна решимости отстаивать то светлое, что на нее так щедро хлынуло, бороться за свою судьбу, а значит, за любимый труд, за благополучие, за каждую улыбку Григория Ивановича.
Она хотела бы работать вместе с ним в лаборатории — пусть самым маленьким из младших лаборантов. Выяснилось, что по закону этого нельзя. В другое же место, на другую работу, ей пока идти не хотелось, потому что это удалило бы ее от сферы повседневных интересов Григория Ивановича.
Впрочем, проводя большую часть времени дома, Зоя Степановна не сидела сложа руки. Так, например, отыскивая, в чем она может быть Григорию Ивановичу полезной, она заметила: он часто просматривает иностранные научные журналы, читает по-немецки бегло, а плохое знание английского, французского и особенно итальянского языков вынуждает его пользоваться словарями. Зоя Степановна принялась спешно изучать незнакомый ей итальянский язык и вообще научную терминологию на разных языках. И теперь, едва Григорий Иванович остановит взгляд на какой-нибудь затрудняющей его статье, на следующий же день у своего прибора на столе, накрытом к ужину, он всегда находит текст статьи в тщательнейшем русском переводе. Через год после того, как они поженились, Зоя Степановна уже в совершенстве владела итальянским языком.
Внезапная женитьба профессора Зберовского вызвала среди сотрудников его лаборатории довольно много разговоров. Когда он приехал из Москвы и стало известно, что он приехал с женой, почти все сотрудники искренне поздравляли его. И только Лидия Романовна в ту пору была более обычного озабочена работой. Женился ли Зберовский или не женился — до этого ей будто никакого дела нет.
На его кафедре и в лаборатории люди к нему относились хорошо. Иногда порывистый, способный разразиться бурной речью, но чаще — тихий, скромный, вежливый, с немногословной мудростью ученого, он умел и посоветовать, как избежать ошибок, и объединить своих подчиненных в решении общей задачи, и вместе с тем дать каждому простор самостоятельно искать и думать. Недостатки людей он не любил замечать, но зато достоинства их нередко преувеличивал.
Усовершенствование технологии гидролизного производства занимало полностью все силы и возможности лаборатории Зберовского полтора-два года. Лишь достигнув здесь нужных для промышленности результатов, лаборатория снова возвратилась к своей прежней теме — к превращению продуктов гидролиза клетчатки в крахмал и сахарозу.
А в этой области еще раньше наметились первые сдвиги. Небольшой процент от полученной при гидролизе смеси простых сахаров лабораторией уже свободно мог быть превращен в дисахариды, среди которых был и пищевой, обыкновенный сахар. Однако, к сожалению, его пока оказывалось слишком мало. Основная масса древесины пока переходила в форму неполезную, только по составу сходную с обыкновенным сахаром: образовывалось нежелательное вещество — целлобиоза. При опытах процесс частично удавался, а в другой, гораздо большей части, он шел как бы вспять — от простых сахаров к возникновению целлобиозы и далее снова клетчатки.
Всем было ясно: чтобы найти способ заводским путем превращать тысячи и тысячи тонн дерева в нормальную человеческую пищу, понадобится еще много труда. Но трудности не останавливали коллектив лаборатории. Коллектив слаженно работал.
В доме, где поселились Зберовский и Зоя Степановна, жили и другие профессорские семьи. Изредка Зберовских приглашали в гости. Соседки пытались вовлечь Зою Степановну в свой кружок, каждый день собиравшийся посудачить и посплетничать за чашкой кофе.
В первый год жизни здесь Зоя Степановна к ним иногда ходила. Потом ей случилось в приподнятом тоне сказать что-то о необычайном значении работ Григория Ивановича. Соседки насмешливо переглянулись. Одна из профессорских жен с милой улыбкой заметила:
— Ну, дорогая, вы это уж переборщили… Не все парадоксальное надо принимать за чистую монету. Я в своем Николае Ильиче и то не так уверена!
Зоя Степановна только сверкнула глазами в ответ. Выпрямилась. Промолчала. Но с тех пор стала избегать соседок.
Ей всегда было приятно, если в воскресенье или в будни вечером к ней с Григорием Ивановичем зайдет кто-нибудь из сотрудников его лаборатории. Этих людей, разделяющих заботы и мысли Григория Ивановича, ей хотелось окружать особенным радушием, теплом, гостеприимством.
Впоследствии Зоя Степановна — что бывало обычно на Октябрьский праздник и на Первое мая — начала устраивать для сотрудников Григория Ивановича нечто вроде званых вечеров. Такие вечера у Зберовских отличались атмосферой дружески простой, сердечной и вместе с тем веселой. На них шутили и смеялись, ухаживали друг за другом, вели откровенные беседы. К Зберовским шли охотно все, кто работает с Григорием Ивановичем, — и молодые лаборанты, и научные сотрудники; все они чувствовали себя тут одинаково уютно и легко. И каждый раз на этих вечерах все оказывались в сборе, за самым малым исключением. Однако получалось так: в числе двух-трех, не могущих прийти сюда по какой-нибудь внезапной причине, всегда, как правило, была Лидия Романовна Черкашина.
Время шло своим чередом, и Зоя Степановна все реже думала о прошлом. Лишь глубоко в душе порой затеплится взгляд сына, промелькнет яркое видение и рванет тупая боль. Что еще от прошлого осталось? Вот разве переписка с Аннушкой Благовещенской. А Озерицкий и все с ним связанное — это из ее памяти начисто вычеркнуто.
И тем более досадно и странно ей было теперь, после трех лет счастливой жизни с Григорием Ивановичем, далеко от Москвы, вдруг встретить на улице одного из бывших помощников своего первого мужа.
До революции у Озерицкого была столь обширная адвокатская практика, что без помощников он не справлялся. Себе в помощь он нанимал несколько молодых, начинающих юристов. Один из них, по имени Семен Гаврилович, когда-то раболепствовавший перед Озерицким, сегодня встретился Зое Степановне.
Столкнувшись лицом к лицу, они сразу друг друга узнали. Выражая удивление, Семен Гаврилович развел руками. Он выглядит раздобревшим, медлительно-важным. Вместо прежнего пенсне с закинутой за ухо черной тесьмой у него сейчас массивные роговые очки.
Когда Зоя Степановна спросила, как он очутился здесь, Семен Гаврилович сказал, что он ответственный работник в здешнем облисполкоме.
Покровительственно глядя на нее, он начал пояснять:
— Юриспруденцией давно не занимаюсь. Я — куда партия пошлет. Я — старый член партии… Вы этого не подозревали? Ну как же! Среди большевиков я с детства. Мой папаша был рабочим в Сормове и расстрелян в девятьсот пятом году.
Потом он принялся допытываться, за кем же именно Зоя Степановна замужем теперь. Что, что? Зберовский? Химик? Откуда этот Зберовский? Где учился? А, вон что, в Петербурге!..
Уж очень острый интерес мелькнул за стеклами его очков. Однако, может быть, ей это только показалось. Во всяком случае, на ее вопрос, не знает ли он Григория Ивановича по Петербургскому университету, Семен Гаврилович ответил, со вздохом улыбнувшись и посмотрев прямо ей в глаза:
— Много всяческих людей попадалось на пути. Где упомнишь каждого. И давненько было наше с вами студенческое время!
После встречи с ним Зоя Степановна ощутила непонятное беспокойство. Какая-то ниточка нежданно-негаданно протянулась сюда из лживого, липкого и ею уже забытого мира.
Вечером она во всех подробностях рассказала о встрече Григорию Ивановичу.
Он пришел с работы поздно, и они вдвоем сидели в его домашнем кабинете. Видя, что она волнуется, что у нее даже щеки побледнели, Григорий Иванович попытался изменить тему разговора. А Зоя Степановна продолжала свое:
— Я раньше никогда не слышала, будто бы он сын рабочего, расстрелянного в революцию пятого года. Семен Гаврилович толковал всегда, что он потомственный интеллигент.
— Вероятно, так делалось из конспирации, — примиряющим тоном сказал Григорий Иванович.
— Спина его сгибалась, точно на шарнире. Такой угодливый он был. Крестовников!
— Погоди! Как ты назвала фамилию?
— Крестовников… Да Семен Гаврилович вот этот самый.
Теперь Григорий Иванович насторожился — словно окаменел на несколько мгновений, озадаченный, с выражением внутренней борьбы.
Черт знает что! О ком идет речь? Неужели…
С одной стороны: Крестовников Семен Гаврилович, юрист, из Петербургского университета. Значит, он — Сенька, живший с ними в мансарде, предатель, который донес на Осадчего…
С другой стороны: не мог же Сенька позабыть Зберовского! И Сенька был сыном дьякона, отца Гавриила. А этот — из рабочей среды. Большевик. Вдобавок, старый член партии.
Что касается партии, то Григорий Иванович относится к ней с великим уважением. Она ему представляется суровой когортой, ведущей человечество по единственно верной дороге. Люди, составляющие партию, — это не такие, как Зберовский, а люди, слепленные из совсем иного материала, выросшие на особой социальной почве. Они могут выглядеть обычными людьми, некоторые из них внешне даже простоваты. Но в моральной сущности своей — в той сущности, которой они обращены друг к другу, — члены партии, по мнению Григория Ивановича, будто по-особому, непонятно для него устроены. Им ведомы какие-то прямые ходы мысли. Партия поэтому непогрешимо проницательна. Она как на ладони видит душу каждого из своих членов. Она не может ошибаться. Если бы в нее хоть на день сунулся предатель вроде Сеньки, его разоблачили бы с треском. Между тем Зоя говорит о человеке, являющемся членом партии с очень давних пор.
Остается лишь предположить, что в университете, в Петербурге, был еще второй юрист Крестовников. На разных курсах, например, однофамильцы — вещь совершенно возможная.
— Ты что задумался? — спросила Зоя Степановна.
— Да видишь ли… — сказал Григорий Иванович. — Одного Крестовникова я знал когда-то. Но, по всем признакам, тот был вовсе другой человек. Ничего общего с твоим. Абсолютно! Здесь, я считаю, только случайное совпадение фамилий.
Девятьсот тридцать пятый год. Наступил июль, а летняя погода все никак не устанавливалась. То налетит холодный ветер, мчатся рваные на клочья, облака, то дождь зарядит на неделю.
Стрельцово — это даже не город: только крупный рабочий поселок. Здесь узловая станция, железнодорожное депо, несколько фабрик. Вплотную к поселку прилегают живописные окрестности — поля, речка, дубовые рощи на пологих холмах. На десятки километров вокруг расположен очень плодородный сельскохозяйственный район. Вблизи от поселка добывают ценную глину, из которой тут же, на керамическом заводе, делают прекрасный огнеупорный кирпич.
Дома кирпичного завода составляют одну из окраин Стрельцовского поселка. Они благоустроены, окружены садами и угодьями. В отдельном особняке живет директор завода, в другом таком же — главный инженер.
Директор — человек молодой. А главный инженер работает здесь уже лет двадцать — это он построил и усовершенствованные печи на заводе, канатную дорогу, и большинство из заводских жилых домов. На вид он еще крепкий старик, хоть ему уже за шестьдесят. В поселке все его знают и все ему при встрече кланяются. Смолоду, как говорят о нем, он служил на угольных шахтах в Донбассе. Там — еще в царское время — у него были какие-то неприятности. Еще до революции он переехал в Стрельцово да так тут и остался навсегда.
Свою жену, худощавую старушку, он называет, как девочку, Зинуша. С ней изредка бывает в клубе, если в Стрельцовском клубе кино или случится хороший спектакль; они усаживаются в кресла и молча, даже чопорно сидят, иногда обмениваясь взглядами. У себя дома пожилая инженерша каждый день играет на рояле.
Детей у Терентьевых нет. Живут они размеренно, хозяйственно и обеспеченно.
А сегодня в инженерском доме дым коромыслом: моют и без того чистые полы, на кухне чад — жарят телятину, баранину, взбивают яйца, толкут что-то в ступке, месят сдобное тесто. Инженерша Зинаида Александровна, хотя и позвала себе в помощь трех соседок, все равно хватается за голову. Нет-нет — охнет, оглянется на часы. Лишь бы успеть! Сегодня к ним приезжают гости: сестра Ивана Степановича, Зоя, со своим новым мужем — профессором Зберовским.
Зоя писала, будто ее нынешний муж, правда очень давно, встречался с Иваном Степановичем — еще бог знает когда, на Харитоновском руднике. Зинаида Александровна настойчиво спрашивала: «Ванечка, да какой же он?» А Иван Степанович только плечами пожимает. Совершенно не помнит, забыл.
Терентьевы лет десять не виделись с Зоей. В позапрошлом году она обещала приехать — не смогла, не хотела ехать без мужа: профессор и в каникулы работал; в прошлом году у Зберовского снова были дела. А сейчас наконец они едут. Поживут здесь немного, потом отсюда дальше — куда-то на курорт.
Как раз, на счастье, после холодов выдался теплый-теплый день. Хорош был вечер. И вот долгожданные гости уже у Терентьевых.
Новый родственник Зинаиде Александровне понравился. Он оказался скромным, простым. Если бы не знать заранее, никак не скажешь, что это профессор и доктор наук. Улыбается:
— Благодать у вас!
Надо заметить, Григорий Иванович совсем недавно с великолепным результатом закончил цикл опытов. Найден более удобный способ превращать углеводы одной формы в другую; скоро и целлобиоза перестанет быть помехой. И он, будучи в отличном настроении, решил взять отпуск. Впервые у них с Зоей такая поездка — бездумная, легкая.
Сад, окружающий домик Терентьевых, был гордостью Зинаиды Александровны. Именно тут, под яблонями, среди цветущих георгин, она устроила ужин. Яркая электрическая лампа освещала стол. Парадно выглядели на столе и скатерть и салфетки в кольцах, тарелки с золотыми ободками, блюда, хрустальные графины.
— Кушайте, батенька, кушайте, — сказал хозяин Зберовскому. Сам переглянулся с женой. Зинаида Александровна глазами спросила: «Теперь узнал его?» Иван Степанович слегка качнул головой: «Нет». И обратился к гостю: — Вы отдыхайте здесь. Чего вам ехать на курорт? У нас же лучше! Речка у нас, батенька! Рыбная ловля!
— Верно, прелестные места, — мягко согласился Зберовский. — Если не прогоните, мы с Зоечкой недельку непременно поживем…
Он посмотрел на Зою и Ивана Степановича — с задумчивой, точно отвечающей каким-то его мыслям улыбкой.
Сейчас ему вспомнился далекий вечер, летом девятьсот восьмого года, когда Зоя его пригласила на Харитоновский рудник. Теперь он чувствует очарование и аромат того так давно миновавшего времени. Тоже сидели за ужином: брат и сестра Терентьевы и он, Зберовский. А Зоя была совсем молоденькой девушкой. В светлом платье… Разговор тогда коснулся, кажется, Лисицына. Ведь этот самый Терентьев даже учился вместе с Лисицыным в Горном институте.
Вдруг оживившись, Зберовский вскинул руку в сторону Ивана Степановича:
— Если угодно, я могу вам поведать одну невеселую повесть. Вы помните, вероятно, с вами в Горном институте был такой — Лисицын?
Терентьев положил салфетку и выпрямился.
Зберовский заговорил о трудах Лисицына, о его необыкновенном открытии, о каторге и о побеге из Сибири. Закончил свой рассказ на том, что Лисицын под чужим именем должен был приехать в Петербург, но не приехал. И словно сквозь землю провалился. И ни тогда, ни позже никто о нем уже не слышал ничего…
— Я слышал! — в наступившей тишине, со строгим выражением лица, произнес Терентьев. Показал на жену: — Мы знаем все… Вот, с Зинаидой Александровной. До самой гибели его… до дня смерти он возле нас жил. У меня помощником работал!
Зберовский схватился за край стола.
— Как?! — воскликнул он.
Зинаида Александровна, повернувшись к Зберовскому и Ивану Степановичу, смотрела странно загоревшимся взглядом.
— Да расскажите все как следует! Пожалуйста! — почти закричал Зберовский.
Они принялись говорить одновременно — Терентьев и Зинаида Александровна. Он скажет, она вмешается — добавит, он продолжит дальше. В сбивчивом потоке фраз они разворачивали историю жизни Лисицына на спасательной станции, скорбные обстоятельства его гибели.
Зберовский растерянно поднялся с места.
— А что касается его работы, — в заключение вздохнул Иван Степанович, — то здесь мы ничего вам объяснить не сможем. Не вникали… знаете… в предмет его исследований. Он — втайне все это. А нам расспрашивать зачем? Только от вас услышали впервые, над какими он проблемами…
Григорий Иванович стоял недвижимый. Долго не мог прийти в себя. Наконец спросил:
— Журналы, какие-нибудь записи, наверно, сохранились?
— Не было бумаг…
— А лабораторию осмотрели? Кто разбирал и изучал ее? Вообще — кому она досталась?
Терентьев грустно усмехнулся.
— Э, батенька, что вспомнили! Да поймите, как былото все, — словно оправдываясь, сказал он, — команда в шахте полегла, сироты, вдовы плачут, голова кругом идет, тут — следствие, полиция… А Владимир Михайлович, покойник, как ни говорите — с каторги бежал! Что прикажете делать? Ведь я же приютил его… Поймите!
— Так лабораторию — полицейские эксперты?…
— Какие там эксперты!..
И Иван Степанович признался: тотчас после катастрофы он велел собрать все без остатка, что было в лаборатории Лисицына, увезти подальше в степь и закопать. Ночью, чтобы никто не видел. Приказал это конюху — был такой, исполнительный, по фамилии Черепанов. Ну, конюх так и сделал. Тогда не следовало привлекать внимания к личности необычного штейгера…
До конца вечера Зберовский уже не мог говорить ни о чем другом. Потрясенный неожиданно открывшимся, он хотел узнать про Лисицына каждую деталь, спрашивал о характере и поведении, и каких политических взглядов Лисицын придерживался, и имел ли друзей и знакомых, и с какой целью ездил с рудника в Харьков и Киев.
— А, реактивы, стекло! — восклицал он по ходу беседы. — Да-да, понятно.
Было около полуночи, когда хозяева отвели гостей в приготовленную для них комнату.
С порога ее Григорий Иванович задал Терентьеву еще один, последний на сегодня вопрос:
— Как думаете, ваш бывший конюх — Черепанов, что ли, вы его назвали, — жив сейчас? Трудно ли его найти?
Иван Степанович напомнил: он покинул рудник двадцать лет тому назад. Кто знает, что там произошло с людьми за эти годы.
Он улыбнулся, попрощался и ушел следом за Зинаидой Александровной.
Зберовские остались вдвоем. Лишь теперь Зоя вслух заметила, что какая-то канва этой трагической истории ей была давным-давно известна. Краем уха она слышала об этом от Зинаиды Александровны еще до революции. Фамилия погибшего, конечно, сразу выпала из памяти. И со слов Зинаиды Александровны отнюдь нельзя было понять, что речь идет о подлинном ученом. Пытался опыты делать, — ну, мало ли. От полиции скрывался…
— Зоечка! — перебил ее Зберовский. — А что, если я завтра уеду? Ты погостишь здесь без меня?
— Куда поедешь?
— В Донбасс. Дня на четыре, а потом сюда вернусь.
Быстро на него взглянув, она тотчас же решила:
— Завтра — Зинаида Александровна обидится. Нельзя. А послезавтра мы оба поедем. Я не помешаю, нет, увидишь, я постараюсь быть тебе полезной в поисках.
— Ладно, — озабоченно ответил Григорий Иванович.
Лег он поздно, но ему не спалось, и он на рассвете встал. В ночной пижаме сел на стул возле открытого окна. Оперся локтями о подоконник.
В его мыслях еще раз проплыла давнишняя встреча в Петербурге, когда он, студент, в порыве мальчишеского восхищения явился к незнакомому ученому. У Лисицына было хорошее лицо и умные карие глаза; они смотрели и посмеивались. Борода с яркой рыжинкой, золотисто-бронзового цвета. Лисицын говорил о счастье человечества. Мечтал…
И все заслонил новый облик Лисицына — то, о чем рассказали Терентьевы. Человек упорный, страстно любящий свою идею, всеми силами прокладывающий ей дорогу в кольце мрачных обстоятельств. Одинокий, затравленный, внутренне надломленный, он служил ей до конца. Честный, сильный человек!
Шелестели листья деревьев в саду. Доносился аромат цветов. Над деревьями — светлеющее небо, звезды.
Зберовский думал: а не Лисицыну ли он обязан, что посвятил всю жизнь именно химии углеводов?
Зоя спала. Он тихо поднялся и вышел в сад. Остановился посреди аллеи.
Не проходило ощущение чрезвычайной, исключительно большой ответственности, которая с нынешнего дня легла ему на плечи. Он остро чувствовал сейчас и как стремительно движется вперед наука, и бег времени, и смену поколений. Зберовскому казалось: Лисицын будто передал свое открытие ему.
Только где оно, это открытие? Неужели все-таки потеряно?…
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления