1
Софи поборола смущение и попросила лысого толстяка, сидевшего у окна вагона, поменяться с ней местами. Попутчик насмешливо улыбнулся, явно ощущая собственное превосходство над незнакомкой – он-то давно привык в поездах раскатывать! – и с готовностью согласился.
– Должно быть, вы впервые путешествуете по железной дороге, мадам? – осведомился он, поднимаясь со скамьи.
– Да, мсье, – тихонько подтвердила она, в свою очередь встав.
– М-да, и впрямь с непривычки производит сильное впечатление…
Она молча кивнула. Ну, разве скажешь этому господину, что сильное впечатление на нее производит не то, что их везет паровая машина, но то, что видно, как за окном проплывают пейзажи Франции, покинутой тридцать семь лет тому назад? Остальные пассажиры с недовольными лицами потеснились и подобрали колени, чтобы позволить Софи поменяться местами с соседом. Толстый господин протиснулся перед ней, втягивая живот. Софи же, потеряв равновесие от тряски, неловко плюхнулась на скамью и улыбнулась сразу всем виноватой улыбкой. Паровоз громко зашипел. Поезд мчался вперед с устрашающей скоростью. Пол вибрировал, двери подрагивали, задвижка дребезжала в железных скобках. Поля в раме окна неслись мимо, словно река во время половодья. Иногда группа беленьких домиков с красными крышами подступала к вагону так близко, что Софи, инстинктивно отпрянув от окна, вжимала голову в плечи. Но стоило ей подумать о том, что всего-навсего через час и пять минут – Париж, начинало казаться, будто ее мечта летит вперед, обгоняя действительность. Несмотря на поддержку губернатора, госпоже Озарёвой потребовалось более полутора лет обивать пороги канцелярий, чтобы получить благоприятный ответ императора на свое прошение. Дело сдвинулось с мертвой точки только после того, как вмешался французский посол в Санкт-Петербурге. А первым проявлением монаршей милости по отношению к вдове декабриста было то, что ей позволили жить в Пскове. Полгода спустя ее переселили в Санкт-Петербург, где каждую субботу приходилось отмечаться в полицейском участке, подтверждая свое право на жительство. Но наконец седьмого марта генерал кавалерии граф Орлов, начальник Третьего отдела личной Его величества канцелярии, вызвал Софи, чтобы сообщить: ей позволено покинуть Россию.
Нескольких недель вполне хватило на то, чтобы уладить все свои дела, и, как только Нева вскрылась и освободилась ото льда, Софи отплыла в Гавр на русском торговом судне. Это был трехмачтовый парусник с железным корпусом, где пассажирам отводилось десять кают. Когда Софи увидела, как громада Кронштадтского порта начала уменьшаться и таять, ею овладела тоска, мучительное чувство, природу которого она и сама не могла толком себе объяснить. Она была одновременно и счастлива оттого, что бежит из страны, где знала лишь принуждение и горе, и несчастна оттого, что оставляла там все, что привязывало ее к жизни: воспоминания, друзей, могилу мужа. С Сережей она простилась вежливо и холодно. Что ж, племянник добился своего. Оставшись полновластным хозяином Каштановки, он будет по-прежнему высылать тетушке половину доходов с имения: соглашение было скреплено документом, подписанным в присутствии губернатора. Впрочем, с того самого дня, как Софи подала прошение о перемене места жительства, она вновь обрела нормальное существование в доме и покорных слуг – вот еще одно доказательство того, что все в Каштановке подчинялось власти молодого барина. Теперь Софи была совершенно убеждена в том, что ей больше нечего делать в этом уголке земли, где она имела слабость вообразить, что способна приносить пользу. Даже мысль о том, что Сережа виновен в совершении убийства, больше ее не терзала, времена тревоги и возмущения давно прошли.
Уже в Санкт-Петербурге ей казалось, что для нее начинается совершенно другая жизнь. Перед ней робко приоткрылись двери нескольких салонов, прежние знакомые Николая окружали ее дружеским участием. Однако Софи, охотно принимая знаки внимания, думала лишь об одном: как бы поскорее отсюда уехать, она была полностью поглощена приготовлениями к отъезду. Но что ее ждет там, во Франции? Судя по тому, что пишет семейный нотариус, мэтр Пеле, родители продали все имущество, чтобы расплатиться с долгами, образовавшимися у них в последние годы жизни. Оставался лишь особняк на улице Гренель, но у него крыша пришла в негодность, внутренняя отделка обветшала, да и половину обстановки успели продать… Софи перевела в парижский банк свои доходы с Каштановки, попросила мэтра Пеле произвести в доме самые неотложные ремонтные работы и нанять слуг. Она рассчитывала, что благодаря этому сможет худо-бедно устроиться сразу по возвращении. Да, конечно, она возвращается «к себе домой», но ведь там не будет никого из ее родных и никто из друзей ее не встретит! У нее теперь вообще знакомых во Франции куда меньше, чем в России. Естественно: она дольше прожила в России, чем во Франции. И тем не менее, стоило Софи Озарёвой ступить на землю родины, как она почувствовала себя глубоко, отчаянно, решительно и только француженкой!
Ах, насколько же все эти люди, сейчас ее окружавшие, не понимают, какое счастье выпало им на долю – быть гражданами свободной страны! Конечно, что правда, то правда: когда Софи в июле 1851 года подавала свое прошение, Франция все еще была республикой, теперь же, в мае 1853 года, вновь сделалась империей, но эта империя, похоже, вполне благодушна! Судя по тому, что рассказывали в Санкт-Петербурге, Наполеон III ничем не напоминает Николая I. Его любовь к народу кажется искренней, и если он и приказал после государственного переворота 2 декабря арестовать и отправить в ссылку нескольких человек, выступавших против его политики, то теперь вроде бы намеревается их помиловать – во всяком случае, такое желание ему приписывают. Насколько в России тирания представляется естественной, настолько невообразима она здесь, во Франции. Достаточно поглядеть на французов, чтобы убедиться в том, что никто их не угнетает…
Едва оказавшись на берегу в Гавре, Софи была до глубины души взволнована тем, насколько свободно здесь держатся даже самые простые люди. То же впечатление сложилось у нее и тогда, когда она стояла на перроне вокзала железной дороги и рассматривала пассажиров, собиравшихся сесть в парижский поезд. У всех тех, кто путешествовал третьим классом, в руках были корзины, откуда выглядывали аппетитные булочки и колбаса, торчали горлышки винных бутылок. Конечно, пассажиры первого класса выглядели более чопорными и были меньше озабочены пропитанием, но что показалось Софи удивительным: между буржуа и простолюдином вовсе не было такой пропасти, как в России – между помещиком и крепостным. Здесь бедные и богатые, хотя и различались одеждой, манерами, языком, принадлежали к одной и той же нации, в то время как там можно было говорить едва ли не о разных породах людей. И внезапно Софи осознала, что именно так смущало ее с той самой минуты, как она высадилась на берег во Франции: это было отсутствие мужиков. В окружавшем ее теперь мире недоставало их славных, простодушных, бородатых, выдубленных солнцем лиц. При мысли о том, что ей больше никогда в жизни не увидеть ни одного такого лица, счастье затянулось облачком странной грусти. Но это ощущение промелькнуло так быстро, что Софи едва успела его осознать. Не додумав эту мысль до конца, она вернулась к прежнему занятию и принялась жадно всматриваться в летевшие мимо пейзажи ее страны. Каким все кажется маленьким здесь, во Франции, после бескрайних российских просторов! Крохотные вычищенные, приглаженные поля; изгороди, разделяющие земельные владения размером с носовой платок; деревеньки, послушно выстроившиеся вокруг колоколен, чьи острые шпили поражают взор, привыкший к синим, зеленым и золотым луковкам на макушках православных колоколен… Но что это показалось там, вдали, окутанное дрожащим сиреневым туманом, что там за меловые нагромождения, что там за отблески тысяч оконных стекол – неужели парижские предместья? Путешественники оживились, засуетились, одна из дам, смочив платочек водой из склянки, обтерла выпачканное сажей лицо, толстяк одернул жилетку и сказал:
– Сейчас мы проедем по Аньерскому мосту. Пока здесь стоит деревянный мост, но чуть выше уже строят другой, металлический, и вскоре по нему пустят поезда. Это будет великолепное инженерное сооружение!..
Софи прильнула лицом к стеклу. Поезд с пугающей медлительностью въехал на трясущийся деревянный мостик. Все затаили дыхание. Внизу поблескивала река с ее отлогими берегами, прачками, полощущими белье, скользящими по воде рыбачьими лодками. Как только последний вагон оказался на твердой земле, локомотив испустил облегченный вздох и ускорил ход. По обе стороны железной дороги теснились низкие, грязные, убогие домишки. Вскоре перед поездом вырос крепостной вал с бастионами, высившийся на крутом откосе. Это были недавно выстроенные укрепления: Софи слышала о них в России, но не представляла себе их истинных размеров. Состав прошел между двумя равелинами и нырнул в тоннель. Купе заполнил адский запах дыма, все закашлялись. Наконец, вагон вышел из тьмы на свет, пассажиры встряхнулись, немного отдышались, принялись поправлять одежду. Вдоль рельсов теперь тянулись ряды мастерских и товарных складов. Еще несколько оборотов колес – и перрон медленно двинулся навстречу поезду. Затем солнечные лучи померкли, путь им преградила грязная стеклянная крыша. Наконец, локомотив остановился, вагон сильно тряхнуло, пассажиры повалились друг на друга.
Со всех сторон к поезду устремились носильщики, наперебой предлагая свои услуги. Софи доверила свой багаж одному из них – толстощекому, с закрученными усами и нахальным взглядом. Следом за ним она вошла в таможенный зал. Носильщик уже успел взгромоздиться на сундук и теперь громко звал ее, размахивая руками наподобие семафора. Софи внезапно оказалась стиснутой толпой хлынувших в зал пассажиров. Мужчины в цилиндрах и картузах, женщины в капорах, чепцах, косынках, одуревшие от шума и суеты дети, которых родители нетерпеливо тянули за руки, море лиц – и над всем этим легкий гул французской речи. Служащий таможни велел Софи открыть чемодан, затем саквояж, после чего объявил, что все в порядке, и отпустил ее. Носильщик потащил багаж к выходу. На улице Сен-Лазар ждала вереница фиакров. Софи села в кабриолет с безбородым кучером – в России она глазам бы своим не поверила, увидев такого, – распорядилась укладкой своих вещей, дала носильщику слишком щедрые чаевые и, наконец, самым естественным тоном, на какой оказалась способна, произнесла:
– Улица Гренель, к дому 81.
И кабриолет тронулся с места, влившись в поток других экипажей, которые спускались к площади Мадлен. Возвышаясь над путаницей запряженных четверками лошадей колясок, двухместных карет и кебов, тащился грузный омнибус, с высоты которого угрюмо глядел вниз кучер, закутанный в широкий плащ и с нахлобученной шляпой на голове. Тротуары были заполнены прохожими, одни с озабоченным видом куда-то спешили, другие на каждом шагу замирали перед витринами лавок, в которых, казалось, были собраны все чудеса света. Фиакр свернул на площадь Согласия, и Софи увидела прямо перед собой сияющие светом и белизной величественные строения. Что-то здесь изменилось, вот только она никак не могла понять, что именно… Ах, да! Вот же он, этот безобразный обелиск, торчит посреди площади, словно ось, вокруг которой вращаются экипажи. До чего безвкусное сооружение! А вот что они сделали хорошо – засыпали ямы! И вот этих двух чудесных искрящихся фонтанов раньше здесь не было! И высоких фонарей тоже! И вот этих статуй на зданиях Габриэля![25]Имеется в виду Жак-Анж Габриэль (1698–1782), наиболее известный представитель династии архитекторов; помимо переустройства площади Согласия (бывшая площадь Людовика XV), прославился строительством Оперы и Малого Трианона в Версале, Военной школы в Париже. ( Примеч. перев. ) Часть экипажей сворачивала вправо, на Елисейские Поля, где за чинно выстроившимися деревьями виднелась Триумфальная арка. За рекой возвышалась ложногреческая колоннада дворца Бурбонов. Фиакр проехал по мосту, поднялся по улице Бургундии, свернул на улицу Гренель, въехал в крытый проход, остановился посреди мощеного двора – и Софи, взволнованная до того, что перехватило дыхание, увидела перед собой дом, где она выросла, где прошло ее детство…
Фасад облупился, на окнах не было гардин, между плитками крыльца пробивалась трава, но от старого дома по-прежнему веяло спокойствием и благородством. Навстречу Софи вышел незнакомый слуга – молодой, краснощекий, лопоухий. Коричневая ливрея была ему тесна и спереди не застегивалась. За ним по пятам следовала бледненькая горничная. Слуги представились: Жюстен и Валентина. Нотариус нанял их на прошлой неделе. «Основную работу» они уже сделали и теперь ждали, чтобы хозяйка соблаговолила распорядиться насчет остального. Она велела им для начала выгрузить и внести ее багаж и одна вошла в дом.
Вестибюль был пуст, в гостиной почти не осталось мебели, отчего комната стала казаться слишком просторной, и на выцветшей от солнечных лучей зеленовато-голубой обивке стен виднелись более темные прямоугольники – след пропавших картин. Обводя глазами обстановку, уцелевшую после бедствия, Софи с благодарностью узнавала то кресло, то столик, то комод с инкрустациями, то драпировку, за которой скрывалась дверь. Даже самый воздух дома чудом сохранился в этом давным-давно необитаемом жилище, тонкий, едва уловимый аромат, к которому примешивались запахи отсыревших, истлевших тканей, воска, сухой краски, трухлявого, источенного червями дерева. Софи, раздувая ноздри, напрягая ум, двигалась вспять сквозь годы. Вернувшись в Каштановку, она погрузилась в воспоминания о своей жизни с Николаем, а здесь она оказалась среди родных, вновь стала такой, какой была до того, как познакомилась с Николя. При мысли о том, что мать и отец умерли, когда она была от них так далеко, Софи почувствовала, как ее душу заполняет нестерпимая горечь. Не загубила ли она и их жизнь, когда загубила свою? Они мало ее любили, и она отвечала им тем же. Все это было так плохо и так грустно!
Софи задумчиво глядела в пространство между окном и дверью, и перед ней словно наяву выросла девушка, которая так часто там стояла, прижавшись лбом к стеклу, – стройная, в голубом платье, с книгой в руке. В ее жизни еще никто не появился. Она торопится жить, действовать, самоотверженно трудиться, жертвовать собой, восхищаться, любить без памяти. Дело было только за тем, чтобы найти мужчину, достойного ее уважения. Она читала Плутарха. Ей хотелось совершить что-нибудь героическое. Стать второй мадам Ролан.[26] Ролан , Манон (1754–1793) – жена французского политического деятеля Жана-Мари Ролана де ла Платьер, женщина большого ума и весьма образованная, увлекалась литературой и искусствами, по убеждениям – непоколебимая республиканка. Держала в Париже знаменитый салон, который посещали главным образом жирондисты. Ненависть монтаньяров отправила ее на эшафот, куда она взошла, произнеся перед смертью знаменитую фразу: «О Свобода! Сколько преступлений совершается слугами во имя твое». Оставила интересные мемуары. ( Примеч. перев. ; по материалам словаря Larousse.) Отец и мать обменивались у нее за спиной напрочь лишенными для нее интереса замечаниями о знакомых или слугах. В саду вечерело. Этот сумеречный час всегда производил на Софи тягостное впечатление. Поглядевшись в зеркало над камином, она увидела себя загримированной под старую даму. На голове седой парик, вокруг подбородка неумело проведенные морщины, под глазами свинцовые тени, взгляд застывший… Зачем она себя в такое превратила? Внезапно возвратившись к действительности, она с нежностью признала в этом усталом лице все, что свидетельствовало о поражениях, утратах, обо всех постигших в жизни разочарованиях. Софи поежилась, ее знобило. В доме было сыро и холодно, несмотря на то что за окном стояла майская теплынь.
– Затопите камин, – через плечо бросила Софи вошедшему в комнату Жюстену.
– Слушаюсь, мадам. Мэтр Пеле сказал, что зайдет поговорить с вами вечером. Мы с Валентиной не знали, какую комнату вы выберете для своей спальни, и пока приготовили для вас ту, что показалась нам лучшей, на первом этаже…
– Вы правильно поступили, – ответила Софи.
«Лучшей, на первом этаже» показалась слугам комната, которая прежде служила маленькой гостиной и где ее мать проводила зимние вечера. Теперь сюда поставили кровать, которой Софи раньше не видела, туалетный столик, два разрозненных кресла, трельяж, платяной шкаф, пол застелили ковром, багаж сложили в углу… Надо разбирать сундуки… Вот докука! Ни малейшего желания заниматься этим у Софи не было, и она, поручив Валентине пока хоть как-нибудь разложить и развесить одежду и белье, решила продолжить осмотр дома.
Приоткрывая двери, Софи с любопытством заглядывала в помещения, ощущая себя так, словно прогуливалась по чужому жилищу. От спальни ее родителей остались одни только голые стены; от всей обстановки комнаты, где спал Николай, пока жил в Париже, сохранилась лишь продавленная кровать с обрывками желтого балдахина. Софи вошла в библиотеку: тут она когда-то впервые увидела своего будущего мужа: молодого, высокого, белокурого, в великолепном мундире офицера гвардейского полка. Как же она тогда ненавидела его – за то, что был русским, за то, что был победителем! Из прорехи диванной обшивки лез конский волос. На пыльных полках кое-где уцелели ряды книг. Самые ценные пропали. Софи наугад прочитала несколько имен на корешках оставшихся: Жан-Жак Руссо, Монтескье, Вольтер… Чуть подальше – Шамплитт. Ее первый муж. Он так мало на нее повлиял, что Софи едва могла его вспомнить. Нет, она жена Николя, и больше ничья. Машинально сняла с полки маленький томик, переплетенный в шагреневую кожу, полистала. «Письма о непрестанном развитии человеческого духа», сочинение маркиза де Шамплитта – изумилась наивности заглавия. Как только она могла этим восхищаться? Поставив книгу на место, Софи спустилась по лестнице и вышла в сад. Давно заброшенный, он превратился в заросли сорняков и колючего кустарника. Из одичавшей зелени выглядывала грациозная и жеманная статуя Купидона. Кончик носа у него был отбит, часть лука отломана. В ветвях деревьев, уже одевшихся пышной листвой, пели птицы. Издали доносился городской шум. Софи и сама не могла понять, радостно ей или грустно. Счастье от встречи с Парижем омрачалось мыслями о том, что это паломничество ей пришлось совершить в одиночестве. Она вернулась одинокой и постаревшей в те места, где когда-то начиналась ее жизнь! «Мы суетимся, любим, ненавидим, надеемся, увлекаемся разными вещами, которые назавтра кажутся нам ничтожными, и с пустыми руками возвращаемся к тому, с чего начали! – подумала она. – Неужели есть хоть какой-то смысл в судьбе, подобной моей?»
Вечерняя прохлада и темнота прогнали ее из сада. Жюстен затопил камин в гостиной. Софи приказала, чтобы ужин ей накрыли здесь же, в гостиной, на маленьком столике. Валентину наняли служить одновременно горничной и кухаркой, за что она получала жалованье в двадцать пять франков в месяц плюс вино. Софи переоделась в домашнее платье, свободно уложила волосы под кружевной косынкой и принялась за молодую уточку с оливками. Нотариус – преемник того, какого она знала в прошлой жизни, – появился, когда она заканчивала ужинать. На вид лет сорока, кругленький, напомаженный, цветущий… Мэтр Пеле в нескольких словах обрисовал хозяйке дома ее материальное положение, как выяснилось, далеко не блестящее. Но для Софи не имело ни малейшего значения то, что она лишена каких-либо источников дохода во Франции, поскольку ей должны были регулярно присылать деньги из России. Лишь на те средства, которые она перед отъездом сама перевела сюда, можно было прожить два, если не три года. А если понадобится, она станет играть на бирже (говорят, это приносит немалый доход!). Однако от этого мэтр Пеле ее отговорил. Нотариус показался ей уравновешенным, здравомыслящим и щепетильно честным, она пообещала следовать его советам и подписала бумаги, которые он принес. Перед уходом он наилучшим образом отрекомендовал нанятых им слуг и спросил, не требуется ли прислать кого-то еще. Софи отказалась: этих двоих было вполне достаточно, она не собиралась вести светскую жизнь, впрочем, у нее и друзей-то во Франции совсем не осталось.
– Друзья у вас очень быстро заведутся, – пообещал мэтр Пеле. – И их окажется куда больше, чем вам хотелось бы!
Сломленная усталостью, Софи легла в постель и мгновенно уснула крепким сном. Проснулась едва ли не на рассвете, с чувством, что надо немедленно предпринять что-то очень важное. Но, раздав указания Жюстену и Валентине, поняла, что заняться решительно нечем. Было еще довольно рано, погода стояла прекрасная, и Софи вышла из дома. Уличная суета ее развлекла. Консьержки и привратники зевали, стоя у дверей, бродячие торговцы катили по Бургундской улице свои тележки и, надсаживаясь, хриплыми голосами выкрикивали свой товар, затем ее обогнал водонос, согнувшийся под тяжестью деревянного круга, к которому были подвешены полные ведра. Поддавшись воспоминаниям, Софи позволила им увлечь себя на улицу Жакоб и направилась к книжной лавке давнего своего друга, Огюстена Вавассера, но лавка оказалась закрыта, ставни заперты, вывеска «У верного пастуха» наполовину стерлась. Софи решила расспросить консьержа – толстощекого субъекта с подозрительным взглядом, с комком жевательного табака за щекой, с животом, перетянутым грязным передником. Над каморкой висела табличка: «Обращаться к привратнику».
– Вавассер? А он уехал, – проворчал толстяк.
– Куда?
– Вот уж чего не знаю.
– И давно ли уехал?..
– Да уж несколько месяцев прошло.
– Но… а он должен вернуться?
– Не так скоро! А кому он требуется-то?
– Простите?
– Звать, говорю, вас как?
«Что это он меня допрашивает, точно полицейский?» – подумала Софи и в ответ пробормотала:
– Мое имя вам ничего не скажет.
Однако уходить не спешила: вспомнилось, что другие ее друзья, Пуатвены, жили когда-то в этом же доме. Хотя… хотя они были такими старыми в те времена, когда она с ними зналась, что, наверное, умерли задолго до ее возвращения… И все же ради очистки совести она спросила:
– А господин и госпожа Пуатвен?
Консьерж сдвинул брови:
– Таких не знаю!
И вдруг звонко хлопнул себя по лбу:
– Да как же не знаю-то! Знаю! Знал, вернее. Ну, конечно же, это они: двое старичков! Муж, по-моему, был парализован… Ох, оба они померли, мадам, сперва он, потом она. Я тогда только-только поступил на службу. Это было лет двадцать пять, а может, двадцать шесть тому назад!..
Софи повернулась и ушла. На сердце было тяжело. Она понимала, что Пуатвены не могли к этому времени оставаться в живых. Но Вавассер? Да уж, этот человек неисправим! Должно быть, не чувствуя себя в безопасности, он перетащил куда-нибудь в другое место свою не слишком процветающую торговлю и свой мятежный дух, и ей теперь никогда не отыскать его следов.
Покинув улицу Жакоб, она отправилась на каретный двор и, выбрав красивый четырехколесный кабриолет, запряженный двумя крепкими лошадками, наняла его вместе с кучером в ливрее. Ей предложили взять в придачу и грума, но Софи отказалась: подобная роскошь ни к чему. Кучера звали Базилем, на голове он носил цилиндр, надутые от важности щеки были украшены рыжими бакенбардами. Базилю явно хотелось выглядеть кучером при хозяине, и, чтобы создать иллюзию, он еле заметно написал свой номер красной краской по черному фону, так что издалека было и не разглядеть.
Для начала Софи попросила отвезти ее на Елисейские Поля. Проспект показался ей еще более красивым и оживленным, чем во времена ее молодости. Ни в одном городе мира нет столько деревьев, сколько в Париже! Чисто французская дружба между старыми камнями и молодой листвой… Въезд на проспект такой широкий и величественный – словно устье реки. Облачка пыли приглушают сверкание окон, лаковое сияние карет и блеск серебряных украшений на конской сбруе.
Здесь толпились всевозможные средства передвижения: от благородных двухместных карет с гербами на дверцах до удобных буржуазных экипажей; открытые кареты куртизанок и щеголей катили навстречу друг другу, задевали друг друга бортами, сидевшие в них обменивались взглядами, полными жгучего любопытства. Иногда всадники, возвращавшиеся из Булонского леса, окружали какую-нибудь широкополую соломенную шляпу с разноцветными лентами, видневшуюся над открытыми бортами экипажа, и почтительно раскланивались. Софи, с жадным интересом рассматривая туалеты дам, не могла не признать, что французская мода этого сезона прелестна, и внезапно ощутила себя одетой, словно провинциалка. Платье непомерной тяжестью легло на плечи, шляпа сдавила лоб. Надо как можно скорее заняться своим гардеробом! Стук копыт сопровождал ее размышления отрывистой мелодией. Мельком глянув на – наконец-то достроенную! – Триумфальную арку, она велела отвезти себя в Мариньи, выбралась из кареты и отправилась прогуляться по саду. И здесь большие перемены! Под деревьями раскинулся целый городок танцевальных залов, ресторанов, тут же купол цирка и ярмарочные балаганы, и все эти хрупкие пестрые полотняные сооружения окружены толпой праздношатающихся, околдованных звуками оркестра и привлеченных ароматами сидра, вафель и сосисок. Когда Софи подошла к своему экипажу, ее кучер, сдвинув шляпу на ухо, напевал: «О Помаре, царица нежных сердец!..»
Домой она вернулась совершенно очарованная всем увиденным. Жюстен приготовил хозяйке свежие газеты, и Софи с усмешкой их перелистала. Просто-таки записки из жизни блаженного края: император в начале года женился; его супруга прекрасна, умна и элегантна; весь народ без памяти любит своих государей; в городе ведутся большие работы, в театрах идут новые спектакли, в Тюильри состоится бал…
Пропустив политические новости, Софи буквально накинулась на иллюстрированные странички моды. Воздух Парижа пробудил в ней желание нравиться. Если в Каштановке она носила простые платья и не испытывала ни малейшей потребности сменить их на какие-нибудь другие наряды, то здесь ее взгляд с вожделением ласкал рисунки с изображением удивительных бальных туалетов. «Платье с кринолином, из нежно-розового муара, с тремя оборками и гирляндой листьев из розового крепа с серебряной отделкой…» Она читала, представляла себе, как это будет выглядеть, ей это страшно нравилось, и она удивлялась тому, как сильно ее привлекают столь легкомысленные предметы. Серьезное отношение к развлечениям, несомненно, было признаком исцеления, на какое она уже и не надеялась, чудесным возвращением к истокам. Газета соскользнула с ее колен. Софи перевела взгляд на свое отражение в большом наклонном зеркале. Она не понимала, что произошло, – может быть, дело в ином освещении, а может быть, в том, что иная здесь вся атмосфера, – но она показалась себе более молодой, стройной и легкой, чем была даже в Тобольске. И пожалела о том, что Фердинанд Вольф не может ее увидеть здесь, у нее дома, увидеть вот такой – настоящей парижанкой. Подумать только, с тех пор, как они расстались, она не прочла ни единого слова, написанного его рукой! Ни в Петербурге, ни в Каштановке писем от него она не получала! Но может быть, почта лучше доходила из России в Сибирь, чем в обратном направлении? Вполне возможно, он получил от нее несколько писем, и только у нее от него нет по-прежнему никаких вестей. Мысль была нелепая, но утешительная в ее одиночестве: Софи нашла для себя оправдание, чтобы не впасть в уныние в окружавшей ее пустоте. Полная нежности, она подняла крышку секретера, обмакнула перо в чернила и принялась писать своему лучшему другу, без всякой надежды на ответ, словно бросала листки на ветер.
2
Все следующие дни Софи была поглощена заботами о собственном обустройстве. Надо было привести в порядок комнаты первого этажа, где она намеревалась жить, предоставив второй этаж запустению, заказать столовое белье, посуду и кухонную утварь, потеребить обивщика, который все никак не мог управиться с креслами, обежать модные лавки и портних – ей казалось, что и целого года не хватит на то, чтобы понять, что делается в Париже, и устроить свою новую жизнь. Она боялась, что разочаруется, приехав во Францию, но пока ей все здесь нравилось: люди и камни, вкус хлеба и цвет небес. Да что говорить – всего лишь одно: она слышит на улицах французскую речь – казалось ей чудом, которое никогда не сможет прискучить. Нередко во время прогулки или оставшись одна в своей комнате, она испытывала прилив пронзительного беспричинного счастья, какое знавала только совсем юной девушкой. Блаженство ощущения, что всей своей душой она существует в согласии с первозданной истиной, не передать было никакими словами. В этом состоянии эйфории Софи купила для гостиной угловой эбеновый шкаф, а следом за ним – маленький книжный из выкрашенного в черный цвет грушевого дерева, украшенный цветными эмалями. Удовольствие, которое она испытывала, глядя на новую, современную мебель, помогало забыть о том, что такие расходы ей не по средствам.
Как-то вечером, когда Софи отдыхала у себя в спальне, Жюстен доложил о приходе гостьи: это оказалась баронесса де Шарлаз. Софи от удивления на несколько секунд замешкалась: «И как только Дельфина узнала о моем возвращении?» – но на самом деле была тронута тем, что о ней вспомнили. Конечно, после тесной дружбы в детстве они с Дельфиной постепенно стали испытывать все меньше и меньше влечения друг другу, и в последние годы, проведенные ею в Париже, Софи редко встречалась с давней подругой по пансиону, однако все еще хранила веселые воспоминания об этой легкомысленной, жизнерадостной и не слишком добродетельной особе, чья репутация попросту возмущала порядочных людей. Николай, не всегда отличавшийся хорошим вкусом, когда-то говорил ей, что Дельфина красивая. А может быть, он даже за ней и приволокнулся в свое время? Не было в Париже ни одного мужчины, которого она не попыталась бы соблазнить!
Софи с особенным тщанием оправила перед зеркалом свой туалет, привела в порядок прическу, сделала любезное лицо и перешла в гостиную, чтобы встретиться с той, кого когда-то ее близкие прозвали «чаровницей».
Когда хозяйка дома показалась в дверях, с кресла вскочила маленькая высохшая дамочка в темно-фиолетовом наряде. Сморщенная кожа так тесно обтягивала кости лица, что казалось, будто из-под шляпки с перьями смотрит череп. Но из этой смеси пудры и морщин смотрели прелестные, живые голубые глаза. Из всего прочего единственным, что еще оставалось у Дельфины привлекательного, была ее улыбка. У Софи сжалось сердце, когда эта хрупкая и надушенная развалина бросилась в ее объятия.
– Ах, Софи! – воскликнула гостья. – Неужели это возможно? Вы? Вы? После стольких лет?..
Они уселись рядышком на диване, держась за руки, как когда-то в монастырском пансионе. Смешно, но Софи не могла высвободиться, не обидев Дельфину. Не так давно встреча с Дарьей Филипповной по тем же причинам точно так же на нее подействовала. «Как ужасно снова увидеть женщину из своей молодости такой увядшей, потрепанной! – думала она. – Но, наверное, Дельфина, глядя на меня, испытывает то же удивление, смешанное с огорчением, только не смеет об этом сказать… И мы молча жалеем одна другую… Потому что видим на лице друг у друга следы разрушений, причиненных временем…» Слишком взволнованная для того, чтобы найти хоть какие-то слова, она опустила голову. Наступило молчание, полное сдерживаемых слез. Наконец Дельфина прошептала:
– Сколько же горя вам пришлось вытерпеть, бедная моя подружка!
– Откуда вы узнали?.. – изумилась Софи.
– Прежде всего, от сестры княгини Трубецкой, мадам Ванды Косаковской, – она живет в Париже. Затем, от мсье Николая Тургенева, который был очень близок к декабристам; однако ему повезло оказаться за пределами России, когда они совершали свой государственный переворот. Наконец, из газет, из книг… Я прочла «Учителя фехтования» Александра Дюма!
– Одна сплошная ложь!
– Может быть! Но ложью подобного рода не следует пренебрегать! Она пробуждает интерес и сочувствие к вам и вашим друзьям. Широкой публике известно, кто вы…
– Я не гонюсь за славой, Дельфина. Больше того, признаюсь вам, что никогда мне так сильно не хотелось оставаться незамеченной!
– Как я вас понимаю! – вздохнула Дельфина. – Свет, шум, все это было хорошо когда-то! Знаете ли вы, дорогая моя, что и мне пришлось пройти через то же испытание, что и вам? Я ведь тоже пятнадцать лет тому назад потеряла мужа!..
Софи пришлось сделать над собой усилие, чтобы изобразить огорчение. Да как она может сравнивать столь разные утраты! Барон де Шарлаз был вдвое старше Дельфины, и в том, что он скончался намного раньше, не было ничего удивительного, тогда как Николай погиб в расцвете лет, в расцвете сил… Но, может быть, после того, как всю жизнь изменяла мужу, Дельфина теперь искренне преклонялась перед ним посмертно? Нередко воспоминание о мужчине приносит женщине куда больше пользы, чем сам этот мужчина. Именно в такие сумеречные часы сплетаются венки, рождаются легенды… «Сохрани меня Господь от этой болезни запоздалого почитания!» – подумала Софи.
В течение нескольких минут подруги перебирали общих знакомых, многие из которых уже умерли, вспоминали Николая, которого Дельфина, по ее словам, почти не знала, родителей Софи… они поговорили и о политических волнениях, пронесшихся над Францией в последние годы… Дельфина, которая прежде была легитимисткой, теперь признавалась, что всей душой поддерживает Наполеона III.
– Республике так и так пришел конец, она была бессильной и прогнившей насквозь, – уверяла баронесса. – Когда Луи Бонапарт взял бразды правления в свои руки, мы катились к анархии! И все это осознавали! Сокрушительные результаты плебисцита служат тому подтверждением! Нация проголосовала за Наполеона, как правые, так и левые, за исключением нескольких безумцев! Я знаю, что вы всегда разделяли взгляды… скажем, отчасти социалистические!.. Ну, так вот! Как ни странно вам это покажется, но это может быть еще одной причиной, по которой вы должны восхищаться императором! Он любит народ, народ его избрал, и он будет управлять страной для народа! При этом нисколько не ущемляя буржуазию! С тех пор, как он с нами, мы свободнее дышим, мы снова поверили в мир, в братство, в справедливость…
– Не помню, чтобы вы когда-нибудь так увлекались государственным мужем! – с улыбкой промолвила Софи.
– Дело в том, что к этому человеку я имела счастье приблизиться. Стало быть, могу говорить о нем с достаточными основаниями. Да-да, меня не раз приглашали в Тюильри…
Эти слова Дельфина произнесла с нарочитой скромностью, но было заметно, что она гордится своим возвышением, вхождением в сферы власти.
– Удивительный человек, существо высшего порядка! – продолжала между тем гостья. – Благородный, умный, полный решимости и вместе с тем чувствительный. А императрица! Что за грация, что за прелесть, что за красота! Знаете, она, несомненно, захочет с вами познакомиться!
– Хотела бы я знать почему?
– Потому что неравнодушна к любым проявлениям человеческих страданий! Впрочем, мы с ней занимаемся одними и теми же благотворительными делами. Поверите ли, если я скажу вам, что почти все свое время отдаю Обществу Материнского Милосердия!
Софи во все глаза смотрела на это создание: похоже, начав с того, что переходила от одного мужчины к другому, Дельфина закончила тем, что полюбила всех людей без разбора. Вместе с морщинами былая вертихвостка обрела добродетель. Разве можно разглядеть прежнюю молоденькую женщину, легкомысленную и довольно-таки заурядную, в этой старой даме, держащейся с достоинством и благожелательно настроенной?
– Только от вас зависит, будет ли и ваша жизнь так же наполнена, как моя, – снова заговорила Дельфина. – Придумайте себе какое-нибудь занятие, которое окажется вам по душе. До сих пор ведь не придумано лучшего средства от одиночества, чем общество! Кстати, поскольку мы об этом заговорили, хочу сообщить вам, что в Париже сейчас очень много русских и все они совершенно очаровательные люди. Собственно, я и о вашем приезде узнала от господина Николя Киселева, русского посла во Франции. Вам, наверное, надо бы нанести ему визит…
– Если бы вы знали, сколько визитов мне пришлось нанести в России губернаторам, генералам и директорам министерских департаментов, вы бы поняли, что у меня нет ни малейшего желания продолжать заниматься тем же и здесь!
– Хорошо, хорошо! – смеясь, унимала ее Дельфина. – Оставим в стороне официальных особ. Как бы там ни было, есть один салон, в котором вы непременно должны побывать, вы не можете не появиться у княгини Ливен. Вся маленькая русская парижская колония собирается там по воскресеньям, чтобы встретиться с величайшими умами нашего времени. Никто во Франции не достиг равного величия! Княгиня сказала, что намерена вас пригласить. Вот я и предупреждаю об этом, чтобы вы не слишком удивлялись…
– Очень любезно с ее стороны, – сказала Софи. – Если не ошибаюсь, она – урожденная Бенкендорф?
– Совершенно верно; ее муж, князь Ливен, отличился, будучи послом в Лондоне. Сама она была фрейлиной русской императрицы…
– Так что же она делает в Париже?
– Лет двадцать назад она пережила огромное горе. Двое из ее сыновей умерли от скарлатины. После этого она покинула двор. Больше того, рассталась с мужем, с которым и до того не слишком ладила. И вот, ссылаясь на то, что санкт-петербургский климат для нее неблагоприятен, княгиня из любви к Франции обосновалась здесь, на улице Сен-Флорантен. Говорят, что она была подругой Меттерниха и что, хотя ей уже семьдесят лет, Гизо безумно в нее влюблен. Граф де Морни – завсегдатай ее салона. Лорд Абердин пишет ей каждую неделю. Кроме того, княгиня состоит в постоянной переписке с императрицей Александрой Федоровной, которая по-прежнему питает к ней большую нежность. Одним словом, она как здесь, так и там особа весьма влиятельная. Что-то вроде неофициального посла России во Франции. Ее даже прозвали Европейской Сивиллой. Нет, в самом деле, вам обязательно надо с ней познакомиться!..
Софи подумала о том, какие надежды на нее возлагают оставшиеся в Сибири друзья, – так разве может она упустить возможность походатайствовать за них перед особой, столь близкой ко двору!
– Досадно, что мне совершенно нечего надеть, – непритворно огорчилась она.
– Вот уж на этот счет можете совершенно не беспокоиться, – утешила ее Дельфина, – у княгини Ливен куда больше внимания уделяют уму, чем туалетам! Впрочем, я нисколько не сомневаюсь в том, что вы на себя клевещете. Насколько я вас знаю, вы должны были непременно уже заказать себе несколько прелестных нарядов! А если вам нужны адреса модных магазинов…
И разговор увяз в тряпках. Софи уже не замечала морщин на лице Дельфины. Заговорив прежним языком, женщины помолодели в глазах друг у дружки. Только для них двоих, и всего на какой-нибудь час, им стало по восемнадцать.
Дельфина поднялась и прошлась по гостиной, разглядывая мебель через лорнет.
– Вы с таким изысканным вкусом обставили свой дом! – певуче восхитилась она. – Этот угловой шкафчик – истинный шедевр! А вот этот книжный шкаф из черненой груши, должно быть, работы Фурдинуа?
– В самом деле, его, – отозвалась Софи, довольная тем, что ее покупки так высоко оценила женщина, несомненно знавшая толк в красивых вещах.
Затем баронесса принялась восторгаться предметами, которые Софи вывезла из России: малахитовой чернильницей с бронзовыми накладками, несколькими фарфоровыми статуэтками, изображавшими пляшущих русских мужиков, набором гравюр под общим названием: «Виды Санкт-Петербурга в 1812 году».
– Как называется эта площадь? – то и дело спрашивала гостья. – А это что за мост?
И Софи со странной гордостью давала пояснения. Ей вспомнилось время, когда она в сибирской избе собирала по крохам напоминания о Париже. Неужели эти душевные метания между той и другой страной никогда не прекратятся? Внезапно ее охватило веселье при мысли о том, что у нее нашлась подруга, что теперь она во Франции не одна и отныне может делиться впечатлениями с женщиной той же национальности, одного с ней круга, одних лет. И старые подруги тут же условились встретиться на следующий день.
Софи настолько отвыкла бывать в свете, что, войдя в большую белую с золотом гостиную княгини Ливен, удивилась тому, сколько людей там собралось. Перед ней в свете люстр теснились богато украшенные платья, оставлявшие плечи открытыми и, расширяясь тяжелыми складками, ниспадавшие книзу, от чего облаченные в них дамы напоминали перевернутые чаши. На фоне волнующихся шелков, мерцающей парчи и переливающегося муара-антик мужские фраки резко выделялись своим унылым цветом и строгим покроем, навеянным очертаниями стручка фасоли. Над головами плыли запахи горячей пудры и румян, а ровный гул разговоров казался благовоспитанным, медоточивым и нескончаемым. Слуга у двери выкрикивал имена гостей. Лакеи в париках и белых чулках подавали разноцветные напитки. Рассеянно скользя взглядом по лицам, Софи тревожно спрашивала себя, достаточно ли хорошо она одета, достаточно ли нарядно ее платье из кружев цвета сливы с многоярусными юбками, которое только накануне доставили от портнихи, «мадам Луизы Пьерсон». Головной убор из лакированных листьев был от Александрин, длинные перчатки – от Майера, веер – от Дювеллеруа. Давно у нее не было от себя самой впечатления подобной гармонии. Да и Дельфина, увидев подругу, вскрикнула от непритворного восторга.
– И у вас тоже совершенно прелестный наряд, – сказала Софи, разглядывая зеленое тафтяное платье баронессы, оживленное искусственными цветами из бледно-желтого газа.
– Платье-то и правда неплохое, – согласилась Дельфина, – вот только юбки из конского волоса слишком громоздкие, торчат и мешают мне ходить! Хорошо-хорошо, пойдемте же скорее! Вас ждут! Всем так не терпится вас увидеть!
Схватив Софи за руку, баронесса потащила ее в глубину гостиной, где на софе полулежала старая, высохшая, суровая с виду дама с живыми глазами и белоснежными волосами, прикрытыми кружевным чепчиком. От шеи до щиколоток хозяйка дома была затянута в черное бархатное платье. На груди у нее сверкал бриллиантовый шифр, напоминая о том, что она была фрейлиной императрицы Александры Федоровны. Окружал княгиню небольшой кружок степенных немолодых господ. Дельфина представила ей Софи и упорхнула, изобразив перед тем некое подобие реверанса. Старая дама с царственным спокойствием оглядела новоприбывшую с головы до ног, указала ей на стул рядом с собой и произнесла по-французски, надтреснутым голосом:
– Очень рада видеть вас у себя, сударыня. Надеюсь, вы расскажете, что делается в моей стране.
– Думаю, вы, княгиня, знаете о том, что происходит в России, лучше моего, – с улыбкой возразила Софи.
– Да, конечно, я знаю о том, что делается в Санкт-Петербурге, однако истинная Россия не там, а совсем в другом месте. Некоторые уверяют даже, будто в наши дни следует искать ее по ту сторону Урала!
В группе мужчин послышались смешки. Довольная произведенным ею впечатлением, княгиня продолжала:
– Дорогие моему сердцу люди по-прежнему находятся там: Трубецкие, Волконские. Что вам о них известно?
Софи не знала, что с ними стало с тех пор, как сама покинула Сибирь, но рассказала, просто и без прикрас, о прежней их совместной жизни в Чите и Петровске. Рассказ гостьи глубоко тронул княгиню.
– Это чудовищно! Какая низость! – повторяла она. – Как бы сильно ни провинились эти мальчики, император давным-давно должен был их помиловать! Упрямство его величества нелепо, несправедливо, это не христианское поведение!
Окружавшие княгиню Ливен мужчины принялись ей вторить. Софи, удивленная тем, что особа, столь близкая к императорской семье, прилюдно и так сурово судит царя, опасаясь ловушки, не присоединилась к возмущенному хору. Княгиня же, словно бы услышав ее мысли и задетая недоверием, наклонилась к ней и прибавила вполголоса:
– Знаете, сударыня, я ведь и сама, в некотором роде, принадлежу к гонимым. Царь в бешенстве от того, что я отказываюсь вернуться в Россию. Он сделал все, чтобы принудить моего мужа привезти меня туда, ничего не вышло. И, поскольку я настояла на своем, император потребовал от мужа разрыва со мной. Смирился Николай Павлович только теперь: он предоставил мне находиться там, где я нахожусь, но читает письма, которые я пишу императрице, извлекает из этого выгоду и в душе меня ненавидит!
– Как трудно в это поверить, княгиня… – задумчиво сказала Софи.
– Да-да, поверьте, он в самом деле меня ненавидит! Это необыкновенный человек, он умнее и сильнее, чем о нем думают, но его душит злоба. Он не умеет прощать! Ваши друзья-декабристы подтвердили бы мои слова!
– Значит, вы полагаете, им не на что рассчитывать?
– Я сто раз говорила о них в своих письмах к императрице. Обещаю вам, что сделаю так еще не раз. Но, к сожалению, это был и будет напрасный труд!
На этом месте их разговор прервали другие гости, подошедшие засвидетельствовать свое почтение хозяйке дома. Некоторых из новоприбывших княгиня представила Софи. Прославленные французские имена чередовались с не менее прославленными русскими. Долгоруков, Тургенев, Ермолов, Шувалов, Демидов – слыша все эти фамилии, Софи удивлялась тому, как много подданных русского царя обосновалось в Париже. Все гости кн. Ливен были одеты по последней моде и с наслаждением, упоенно говорили по-французски, раскатывая «р». Все они изо всех сил старались выглядеть истинными парижанами, но тем не менее зрелище оставляло довольно-таки тягостное впечатление плохой комедии…
К Софи, наваливаясь всем своим весом на трость с золотым набалдашником, приблизился согбенный старец с гладко выбритым лицом и задумчивым взглядом. Это был Николай Тургенев, которого пятью минутами раньше представила ей княгиня. Воспользовавшись передышкой в беседе хозяйки дома с прибывшей из России гостьей, он отвел ее в сторонку, чтобы поговорить о друзьях, отбывавших сибирскую ссылку. Софи показалось, будто он хочет оправдаться перед ней за то, что в момент восстания находился за границей. Слушая Тургенева, Софи вспоминала путаные, жалкие объяснения Васи Волкова. Обоих настигла одна и та же болезнь: избегнув в свое время наказания, выпавшего на долю заговорщиков, после они стали терзаться муками совести из-за того, что им повезло больше, чем товарищам. Однако Николай Тургенев был человеком совсем другого полета, чем несчастный Вася: во взгляде старца светился ум, от него исходило ощущение спокойствия, честности и решимости. В нескольких словах он рассказал о том, как бежал в Эдинбург, как получил царский приказ предстать перед комиссией по расследованию в качестве сообщника декабристов, как отказался покинуть Великобританию и как был заочно приговорен сначала к смертной казни, затем к каторжным работам. Позже Тургенев перебрался во Францию, где с тех пор и живет на вилле вблизи Буживаля. Его навязчивой идеей была отмена крепостного права в России, и он надеялся поспособствовать проведению этой реформы своими сочинениями.
– Шесть лет назад я издал на французском языке труд, наделавший немало шума, его название – «Россия и русские», – объяснил старик. – Я пришлю его вам. В этой работе я подверг анализу все, что неладно в нашей стране. И это позволило мне мимоходом воздать дань уважения моим друзьям декабристам…
Услышав последние слова, белокурая и розовощекая мадам Грибова молитвенно сложила руки и воскликнула:
– Ах, непременно, непременно надо прочесть эту восхитительную книгу! Только человек, глубоко и сильно любящий свою родину, может так ее критиковать! – И, повернувшись к Софи, прибавила: – А знаете, я ведь тоже была в очень близкой дружбе с некоторыми декабристами! Вы, несомненно, знавали в Сибири Юрия Алмазова? Так вот: я – его племянница. Разумеется, я была слишком мала, когда его арестовали, и совсем его не помню, но матушка много мне о нем говорила. Разрешите попросить вас о величайшей милости: доставьте мне удовольствие, придите к нам на ужин 18 июня.
Софи от души приняла приглашение – ради воспоминаний о Юрии Алмазове. Едва Грибова, довольная тем, как легко добилась своего, отошла от них, Николай Тургенев тотчас шепнул, наклонившись к уху Софи:
– Она католичка!
– Да что вы? – пробормотала Софи, не проявив ни малейшего удивления.
– Я хочу сказать, она была православной, а потом заново крестилась в католическую веру. И она сама, и ее муж, и сын… и не они одни! Князь Гагарин, граф Шувалов, Николай… Во Франции образовался целый небольшой клан русских, бог весть почему переменивших веру. Ими руководит добродетельнейшая мадам Свечина. Вы, несомненно, слышали о ней!
– Да, – согласилась Софи, – ее слава достигла и России. Говорят, она едва ли не святая…
– Весьма предприимчивая святая: постоянно вербует новообращенных. Стоит к ней приблизиться, и она тотчас начинает расспрашивать, как поживает ваша душа, и таким тоном, будто интересуется, прошел ли у вас насморк!
Софи почудилось, будто она уловила язвительную нотку в высказываниях Николая Тургенева насчет русских, перешедших в католичество. Но как не понять такие настроения у человека, который хоть и эмигрировал во Францию, однако считал себя более русским, чем те, кто остался на родине… Несомненно, в этой блестящей и праздной маленькой колонии существуют и соперничество, и зависть, и ревность, и разногласия, кое-как прикрытые лоском французской любезности… Все эти бояре, одетые как денди, все эти владельцы земель и крепостных искали в Париже более утонченной культуры, более легкой и приятной жизни, большей свободы, однако они плутовали с самими собой: основа их характера все равно была русской, и, покинув родину, они усваивали манеры космополитического общества, однако не могли расстаться с предрассудками, свойственными далекому отечеству… Софи внезапно остановилась посреди своих рассуждений, удивленная собственной непоследовательностью и суровостью вынесенного ею же самой приговора. Глядя на этих более или менее добровольных изгнанников, она чувствовала себя то непримиримой, как истинная русская, не желающая прощать соотечественников, отдавших предпочтение радостям Запада перед тем, что они находили в родной стране, то француженкой-ксенофобкой, которой больно видеть, что на ее земле обосновались чужестранцы.
К ней подошел какой-то в высшей степени благовоспитанный престарелый господин и стал расспрашивать о последнем театральном сезоне в Санкт-Петербурге. Софи машинально отвечала, считая, что беседует с русским, и растерялась, узнав, что перед ней граф де Сент-Олер. Зато экспансивная, говорливая и разряженная в пух и прах немолодая дама, которую она приняла за француженку, живо обернулась, когда кто-то окликнул Настасью Константиновну. Франция и Россия обменивались масками. Своего рода салонная игра, в которой Софи выпало водить.
Внезапно в гостиной поднялся шум, все засуетились: прошел слух, будто приехал граф де Морни. Однако слуга, докладывавший о гостях, обманул их ожидания, выкрикнув безвестное и даже не аристократическое имя.
– Но граф ведь обещал приехать! – жалобно твердила Дельфина. – Я хотела спросить у него, верно ли, что императрица намерена дать сто тысяч франков Обществу Материнского Милосердия.
– Если он и не придет, так Гизо-то появится наверняка, – заметил Николай Тургенев.
– Да на что мне Гизо? Гизо – это прошлое…
– Прошлое, которое вполне может возродиться из пепла!
– Тише, тише! Что, если кто-нибудь услышит…
– А разве возможно, чтобы господин Гизо встретился здесь с графом де Морни? – удивилась Софи.
– Ну конечно! Вполне возможно, сударыня, – заверил ее Николай Тургенев. – Это чудо, которое сотворила наша княгиня. Все ее прежние друзья, с Гизо во главе, оказались после государственного переворота 2 декабря[27]2 декабря 1853 года Луи-Наполеон был провозглашен французским императором. ( Примеч. перев. ) в числе побежденных. С провозглашением империи княгиня Ливен вполне могла бы закрыть дверь перед победителями, однако она слишком жаждет информации, она жить не может, не вдыхая душок государственных дел. Вот и приглашает к себе новых правителей, не отрекаясь от прежних. И знаете, для того, чтобы заставить их всех собраться вокруг ее дивана, требовался такт, требовалась дипломатичность, какие лишь очень немногие женщины способны проявить!..
Говоря, старец приблизился к софе, на которой по-прежнему полулежала княгиня, обмахивая впалую грудь черным веером.
– Расскажите, месье, какой же вы теперь измышляете заговор? – спросила она, вытянув тощую шею, на которой покачивалась змеиная головка.
– Я знакомил мадам Озарёву с нашим русским парижским обществом, – ответил Тургенев.
– Тут гордиться особенно нечем! – заметила княгиня. – Недостатки каждого из нас за границей становятся заметнее. Мне кое-что известно на этот счет, я три четверти жизни провела за пределами своей страны. Но что поделаешь? Мне хорошо только во Франции. Разве моя вина, что я не родилась здесь?
Она вздохнула, накрыла руку Софи своей холодной лягушачьей лапкой и продолжала:
– Ах, как жаль, что наша милая Ванда Коссаковская не смогла сегодня прийти! Вы рассказали бы ей о сестре, княгине Трубецкой!..
– А где сейчас Ванда? – поинтересовался граф де Сент-Олер.
– Думаю, в Ницце.
– В это время года?
– Да, странная затея! Она вернется к нам поджаренной, как сухарик. А знаете ли, сударыня, что именно Ванда побудила господина Альфреда де Виньи написать поэму о декабристах?
– Поэму о декабристах? – переспросила Софи. – Но я вообще ничего об этом не слышала…
Ее неведение привело в восторг хозяйку. Княгиня Ливен буквально возликовала, большой подвижный рот растянулся в улыбке, глаза загорелись.
– Вы ничего не знаете?.. Вы, кого это касается в первую очередь?.. Вот это мило! Поэма ведь написана пять или шесть лет тому назад!.. Правда, господин де Виньи до сих пор нигде ее не печатал!.. У меня есть рукорись. Хотите прочитать?
Не дожидаясь ответа Софи, она насильно усадила ее рядом с собой и приказала какой-то молоденькой девушке, должно быть, своей компаньонке:
– Немедленно идите в мой рабочий кабинет, откройте левый ящик письменного стола, сверху вы увидите большие листы бумаги…
Девушка вернулась с рукописью, и княгиня попросила Николая Тургенева прочесть поэму. Тот опустился в кресло и уложил больную ногу на табурет. Несколько человек из числа гостей окружили его. Откашлявшись, чтобы прочистить горло, Тургенев с пафосом начал читать. Поэма была написана в форме диалога, который ведут между собой во время бала французский поэт и молодая русская девушка по имени Ванда. В ответ на расспросы поэта Ванда рассказывает ему о том, как ее сестра, княгиня, решила отправиться вслед за мужем в Сибирь, чтобы там каждое утро «пить слезы долга». Страдания узника были изображены живописно: его «раздавленную грудь» согнула усталость, ноги вспухли от холода на дурных российских дорогах, где снег «сыпал потоками» на его обритую голову, где он колол лед на болотах…
По мере того, как развертывалось действие поэмы, Софи чувствовала все большую неловкость от выспренности стиля и фальши образа. Разделив изгнание декабристов, она сделалась болезненно чувствительной ко всякому искажению действительности и прекрасно понимала, что это сочинение было написано ради того, чтобы прославить ее друзей, однако лирическое преувеличение здесь коробило ее сильнее, чем задело бы безразличие. Когда она слушала рассказы о «могиле рудокопа», о том, как жена поддерживает руку мужа, орудующего «рогатиной», о сотканном все той же женой полотне для «погребального савана», в ее памяти вставали еще не остывшие воспоминания о Чите, и воспоминания эти отнюдь не желали мириться с услышанным! Она снова видела перед собой, как декабристы отправляются на работу со своим снаряжением для пикника, как Николай с Юрием Алмазовым играют в шахматы, разложив доску на большом камне, как генерал Лепарский пьет чай вместе с заключенными, вспомнила прогулки в коляске с Полиной Анненковой, Марией Волконской, Натальей Фонвизиной, заново ощутила сложную смесь дружеских чувств, ностальгии, надежды и зависимости – одним словом, то счастье в несчастье, какие, наверное, доступны пониманию лишь того, кто был там и все это пережил…
Тем временем Николай Тургенев, насупив брови и возвысив голос, принялся читать ответ негодующего поэта на откровения Ванды. Оказалось, что, пока он слушал девушку, в его жилах «глухо вскипали» проклятия; он восхищался «римскими женами», которые, в отличие от него, «не проклинали», но «молча влачили свое ярмо» и «поддерживали раба в глубине катакомб»…
Все взгляды обратились к Софи. Каждый старался угадать, какое впечатление произвела на нее поэма. Она сознавала это, и ей было мучительно от того, что ее чувства оказались таким образом выставлены напоказ. Это их всех, жен декабристов, это ее саму в образе сестры Ванды автор сравнивал с героинями Древнего Рима! Нет, она чувствует себя недостойной таких почестей. Что такого необыкновенного совершает женщина, последовав за мужем к месту его ссылки? Зачем надо превращать Каташу Трубецкую и ее подруг в статуи долга, если они – создания из плоти и крови, наделенные не только стойкостью и мужеством, но и слабостями?
Внезапно Софи захотелось выкрикнуть: «Это все неправда! Мы вовсе не такие великие, такие благородные, такие бескорыстные! Наша жизнь была далеко не так трагична! Она была менее трагична, но куда более печальна в своей простоте, в своей заурядности, в низменной зависти и повседневной скуке, в ослаблении чувств и угасании темпераментов! Зачем он лезет в нашу святая святых, этот господин Альфред де Виньи, со своим напыщенным вдохновением? Пусть оставит нас в покое! Пусть замолчит!» Но она не имела права разрушать пусть даже сильно раздражавшую ее легенду. Не она одна к этому причастна, речь не только о ней. Ее друзья, оставшиеся там, нуждаются в ореоле мучеников. Может быть, когда-нибудь выпавшим на их долю прощением, своим возвращением в Россию они будут обязаны поэтической шумихе, поднявшейся вокруг их несчастья. И с этой точки зрения все, что могло пробудить сочувствие и жалость к ним, сделать их привлекательными и вместе с тем возвысить, заслуживало лишь поощрения. «Тем хуже для истины, – подумала Софи, – если их счастье должно быть оплачено ценой лжи!» И снова, как когда-то в Тобольске, из солидарности с ними она отреклась от самой себя. Ей, пленнице мифа, предстояло испить до дна чашу стыда за то, что заслуги ее переоценили.
Поэт же, в припадке мстительного красноречия, теперь обрушился на Николая I, который, несмотря на то что со времен восстания прошло много времени, отказывал мятежникам в помиловании. Описанием безмолвного царя перед безмолвствующим же войском поэма и завершилась.
Вот и все. Чтец умолк. Дамы вздыхали, прикрываясь веерами. Дельфина с чувством высморкалась. Затем раздались восклицания:
– Гениально! Всю душу переворачивает!
– Мне непременно надо переписать себе этот текст!
– Виньи – великий поэт!
– А я предпочитаю Гюго!
– Потому что он оказался в изгнании?
– Ну, а вы-то что об этом думаете? – обратилась к Софи княгиня Ливен. – Есть в этой картине сходство? Верна ли она?
Софи, обуздав себя, попыталась улыбнуться и пробормотала:
– Прекрасная поэма… Может быть, она даже слишком прекрасна… Словом, я хочу сказать… мы не заслуживаем такой чести… В конце концов, каждая из нас всего лишь исполнила свой долг женщины, жены…
– Будет вам! – вскричала княгиня Ливен. – Вы достойны восхищения, но сами не можете об этом судить. Что касается рассказа, думаю, вы все же делаете поправку на поэтическое преображение действительности? Господин Альфред де Виньи внес в свое сочинение немалую долю романтизма. Он, несомненно, был бы очень тронут, если бы узнал, что вы, спасшаяся из сибирских застенков узница, оценили его творение. Хотите, устрою вам встречу с ним?
– Нет-нет, благодарю вас, – в испуге пролепетала Софи.
– Почему же?
– Не знаю… Меня это, скорее, смутило бы, я чувствовала бы себя неловко…
Она была в ярости оттого, что не нашла лучшего оправдания для своего отказа. Все эти люди, все эти незнакомые ей мужчины и женщины, которые с такой жадностью разглядывают «диковинку», внезапно лишили ее всякой уверенности. К счастью, княгиня Ливен, сжалившись над вконец растерявшейся гостьей, перевела разговор на другое, и вскоре все принялись обсуждать недавние разногласия царя с Блистательной Портой из-за царского протектората над греками-православными Оттоманской империи. Несмотря на то что князь Меншиков предъявил султану по этому поводу ультиматум и что ультиматум был отвергнут, оснований для того, чтобы опасаться возможной войны, вроде бы не было.
– Турки ничего не предпримут, если Франция их не поддержит, – уверяла княгиня Ливен. – А Франция ничего делать не станет, потому что никогда такого не бывало, чтобы только что установившийся режим, не успевший еще укрепить свои основы, пустился в военную авантюру, когда границам страны нет никакой угрозы.
Это рассуждение было таким ясным, что, казалось, убедило всех. Один только граф де Сент-Олер осмелился заметить:
– Вы говорите о Франции, княгиня, но забываете об Англии. У Англии нет тех внутренних проблем, какие существуют у нас. Лорд Стратфорд де Редклифф, по-моему, твердо намерен расстроить в Константинополе планы России. Поступая так, он действует не только в соответствии с главным направлением британской дипломатии, но и повинуясь личной ненависти, которую питает к Николаю I с тех пор, как тот, если память мне не изменяет, отказался дать согласие на назначение его послом в Санкт-Петербурге…
– Я бы точно так же поступила, будь я на месте царя! – воскликнула княгиня Ливен. – Этот Редклифф – поистине зловещий персонаж. Когда он проездом был в Париже, меня от одного его вида бросало в дрожь! Не говорю уже о том, что он явился в воскресенье в мой салон в черно-зеленом галстуке, тогда как у вас у всех, господа, достает вкуса на то, чтобы надеть белый галстук!
Смех распространялся по комнате, постепенно заражая всех присутствующих; переждав немного, княгиня заговорила вновь:
– Нет-нет, вооруженного столкновения не произойдет. Все закончится просто-напросто сделкой дипломатов между собой: поторгуются и столкуются в конце концов. Лорд Абердин в своем последнем письме заверил меня в том, что иного исхода не будет.
Несколько жадных до политических новостей мужчин из числа гостей, зная, что княгиня состоит в постоянной переписке с английским премьер-министром, столпились вокруг нее тесным кружком – так, словно стремились припасть к живительному источнику. Софи воспользовалась этими перемещениями для того, чтобы незаметно отойти. Поверх барьера из черных фраков до нее долетали имена, все время одни и те же: Меншиков, Редклифф, Нессельроде, Абдул-Меджид… О декабристах все уже позабыли. Они так мало значили теперь, когда всколыхнулись целые народы!
Дельфину она отыскала посреди дамского кружка, обсуждавшего моды и театральные новости. Но и здесь Софи чувствовала себя скованно, ей было не по себе, и она решила, что слишком недавно вернулась во Францию и еще не освоилась, потому и чувствует себя потерянной в этой новой, непривычной для нее обстановке. И в точности так же, как задаешь себе урок, дабы воспитать волю, она принудила себя остаться еще на полчаса, болтая то с одними, то с другими, улыбаясь, внимательно присматриваясь и рассеянно блуждая умом. Наконец, она позволила себе распрощаться с княгиней Ливен, которая осыпала ее неумеренными комплиментами и просила приходить еще – так часто, как ей только захочется. Софи уже стояла у дверей, когда слуга выкрикнул долгожданное имя:
– Его превосходительство господин граф де Морни.
По залу пробежала зыбь, приглашенные раздвинулись по сторонам, и Софи увидела человека в черном фраке, с узким бледным лицом, высоким лбом с залысинами. Человек этот шел по гостиной, выставив грудь вперед, словно военный. Мужчины, когда сводный брат императора проходил мимо них, слегка кланялись, дамы обольстительно улыбались. Граф направился прямо к княгине Ливен и поцеловал ей руку. Затем толпа скрыла его от глаз Софи. Вечер был в самом разгаре. Дамы собирались группками, располагаясь на низких стульях, казалось, не по взаимному влечению, но по цвету платьев; стоявшие мужчины – во фраках, с крахмальной грудью, увешанной орденами, – приосанивались и безудержно разглагольствовали. На всех лицах, даже у самых пожилых из гостей, было одно и то же напряженное, перевозбужденное выражение, будто у актеров на сцене. Софи, проскользнув между группками, вынырнула на верхнюю площадку парадной лестницы, обрамленной цветочными корзинами и растениями в горшках. Шум разговоров постепенно угасал у нее за спиной. Ее охватила приятная прохлада. Две только что прибывшие пары поднимались по ступенькам ей навстречу. Софи залюбовалась молодой женщиной в платье с глубоким декольте, с шелковистым шлейфом, шуршавшим при каждом шаге, затем отвернулась, проходя мимо зеркала, и попросила слугу подозвать ее карету.
3
После недельного ожидания Софи уверилась в том, что Николай Тургенев позабыл о своем обещании, и решила, что сама купит ту книгу о России и русских, о которой он ей говорил. Не зная, к какому книготорговцу обратиться, без всякой надежды снова отправилась на улицу Жакоб, но здесь, к величайшему ее удивлению, лавка оказалась открытой. За пыльным стеклом витрины выстроились, как прежде, ряды томов в истрепанных переплетах. Разглядеть, что происходит внутри, было невозможно. Толкнув дверь, Софи услышала – словно вода закапала на голову – звон колокольчика и увидела перед собой молодую женщину с болезненным лицом, небрежно одетую, в окружении четверых детей: самому младшему на вид было года два, старшему – не больше двенадцати.
– Здесь ли господин Вавассер? – спросила Софи.
– Нет, сударыня, – ответила незнакомка, сделав несколько шагов ей навстречу.
– Мы с ним давние друзья. Я хотела бы что-нибудь о нем узнать. Может быть, вы могли бы…
Молодая женщина отрицательно покачала головой, испуганно глядя на гостью. Двое детей помладше крепко ухватились за юбки матери. Поскольку она больше ни слова не произнесла, Софи тщетно пыталась догадаться, кто она такая: родственница? соседка, которую попросили присмотреть за лавкой?
– Но ведь господин Вавассер, несомненно, должен был сказать вам, где его можно найти! – продолжала допытываться она. – Вы его родственница?
– Я его жена.
Софи растерялась. Как это может быть? Ее собеседнице было, наверное, лет двадцать восемь, тогда как Вавассеру теперь должно было быть уже под шестьдесят. Да и вообще удивительно уже то, что такой закоренелый холостяк решился связать себя узами брака!
– Боже! Мадам Вавассер! Как же я рада с вами познакомиться! – воскликнула Софи. – Может быть, муж рассказывал вам обо мне? Я – Софи Озарёва… Софи де Шамплитт, если угодно…
На усталом лице госпожи Вавассер появилась улыбка, черты его разгладились.
– О да! – с жаром отозвалась она. – Конечно же, он говорил мне о вас! Вот он обрадуется, когда узнает, что вы вернулись! Но как же вам удалось выбраться из России?
– Слишком долго было бы объяснять в подробностях. Главное – что мне это удалось. И теперь я во Франции, я навсегда свободна! Но где же ваш муж?
– В тюрьме, – коротко ответила госпожа Вавассер.
Софи не слишком-то удивилась, но все же вскрикнула:
– Ах, Господи! Да что же он такого сделал?
Госпожа Вавассер возвела глаза к потолку и вздохнула:
– Вы еще спрашиваете? Всегда одно и то же, ничего нового: вступил в заговор против правительства!
– Против какого же правительства?
– Против всех. Но посадило его под замок последнее правительство! Начиная с того дня, как Луи-Наполеон был избран президентом республики, Огюстен объявил ему войну. И принялся печатать памфлеты, революционные прокламации, всякие подпольные листки! Нисколько не сомневаюсь, что донес на него наш привратник!
– Он и впрямь смахивает на доносчика, – согласилась с ней Софи. – Теперь понятно, почему ваш привратник меня так неласково встретил, когда я пришла сюда в первый раз!
– Вы уже приходили сюда? И магазин был закрыт? Ох, до чего нескладно получилось… Но я ведь теперь открываю лавку всего два-три раза в неделю! Сюда так редко кто-нибудь заглядывает, и я делаю это скорее для того, чтобы проветрить, чем для того, чтобы что-нибудь продать. Когда мой муж вернется, ему придется снова заманивать сюда покупателей.
– Надеюсь, господина Вавассера посадили ненадолго?
– Толком неизвестно. В первый раз он был арестован вместе со своими друзьями после государственного переворота 2 декабря, через полгода его отпустили на свободу, но он немедленно снова принялся за свое. И пишет, и пишет, и что-то там затевает, и строит заговоры!.. Вот в октябре прошлого года они снова его и уволокли. На этот раз посадили на один год и один день. Только я подала прошение и думаю, его выпустят досрочно. Меня бы это очень устроило! Все-таки отец семейства, человек в летах, почтенный коммерсант, выплачивающий налоги!..
– Куда же его отправили?
– В Сент-Пелажи. Я постоянно его там навещаю.
– А нельзя ли и мне тоже к нему пойти?
– Нет ничего проще! Конечно, вам потребуется особое разрешение, поскольку вы ему не родственница. Но я знакома с одним человеком в префектуре полиции, и он устраивает мне любые пропуска, какие только попрошу, в двадцать четыре часа. Послезавтра вам подходит?
– Замечательно! Если бы только я могла что-то для него сделать!..
– О да! – молитвенно сложив руки, отозвалась госпожа Вавассер. – У вас ведь, несомненно, есть связи в высших кругах!
Она казалась такой трогательной простушкой в окружении своих чумазых малышей! Похоже, молодая женщина ровным счетом ничего не смыслила в политике, просто замирала в восхищении перед ученостью своего мужа и дрожала от страха, как бы все это не закончилось плохо, как бы она не осталась в нищете со своим выводком.
– Стало быть, я зайду за вами завтра, в два часа пополудни, – снова заговорила госпожа Вавассер. – Вы где живете?
– В доме восемьдесят один по улице Гренель, – ответила Софи.
И, внезапно вспомнив о цели своего прихода, спросила:
– Чуть было не забыла… нет ли у вас книги Николая Тургенева «Россия и русские»?
– Может быть, и есть. Я, конечно, заменяю мужа в лавке, но совсем ничего там не знаю. Все книги о России вот в этом углу. Посмотрите лучше сами…
Софи направилась в глубину лавки, в тот угол, который указала ей хозяйка. Тем временем младший сын Вавассера, ползавший по полу, стукнулся лбом об угол прилавка и громко разревелся. Софи, как раз с ним поравнявшаяся, подхватила малыша, приласкала и передала с рук на руки матери. Мальчик был одутловатый и грустный. Госпожа Вавассер утерла ему нос и тотчас, рассердившись, шлепнула мальчика постарше, который принялся связывать стулья между собой веревочкой.
– Какие милые у вас детки! – сказала Софи. – Как их зовут?
– Младшенького – Максимилиан-Франсуа-Изидор…
Софи не удержалась от улыбки: надо же, до чего забавно.
– Да-да, – подтвердила ее догадку госпожа Вавассер, – его назвали в честь Робеспьера; среднего зовут Пьер-Жозеф, в честь Прудона, а старшего – Клод-Анри, в честь Сен-Симона…
Софи с умилением разглядывала этих великих мужей, благодаря неким чарам вернувшихся в детство.
– А девочку? – поинтересовалась она.
– Анн-Жозеф. Как Теруань де Мерикур!
– Нелегкое им досталось наследие!
– Мне-то все эти имена не так уж и нравятся! Говорила я мужу, что это смешно и нелепо! Но попробуйте-ка ему что-нибудь втемяшить в голову!..
Трехтомный труд Николая Тургенева Софи увидела на одной из верхних полок, прямо перед собой. Отложив книги в сторону, она продолжала рыться в пыльных изданиях, оставлявших на пальцах бархатистый след. Чуть дальше выстроились несколько экземпляров небольшой книжечки в голубой обложке под названием «Русский народ и социализм, письмо господину Ж. Мишле, профессору Французского Коллежа». Вытащив одну из книжечек, она бегло ее перелистала.
– Мой муж знаком с автором, – пояснила госпожа Вавассер, – вот и взял побольше таких книжечек на продажу. Только никто их не покупает! – вздохнула она.
Софи прочла на обложке имя автора: Искандер.
– Он подписывается Искандером, но настоящая его фамилия – Герцен, – продолжала госпожа Вавассер. – Александр Герцен… Этот господин – русский… Он часто приходил в нашу лавку. Очень приятный, образованный человек, которому пришлось покинуть родину из-за своих политических взглядов. Вам доводилось о нем слышать там, в России?
– Да, в самом деле, – ответила Софи. – Я слышала о нем, когда была в Тобольске, в Сибири. Но не читала никаких его сочинений.
Перед ней, словно живые, встали молодые и пылкие участники заговора, петрашевцы, спорящие о Бакунине, Прудоне, Герцене в гостиной тюремного надзирателя. Все связано между собой. Одна и та же нить связывает из страны в страну, из года в год тех, кто сражается за переменчивую и неуловимую свободу.
– Герцен все еще живет во Франции? – спросила Софи.
– Теперь уже нет, – ответила госпожа Вавассер. – Года два тому назад выслали, потому что он печатал сочинения, в которых высказывался против правительства. А вы знаете, что он потерял мать и сына во время кораблекрушения? Это случилось поблизости от Йера. А потом и жена его умерла. Между нами говоря, она наставляла ему рога! Но все равно после ее смерти он совершенно обезумел от горя. Живет теперь в Лондоне. Возьмете его книжку?
– Да, – ответила Софи.
Пришлось настоять, чтобы госпожа Вавассер согласилась взять с нее деньги. Покончив с делами, молодая женщина упросила гостью остаться еще ненадолго и выпить немного мадеры. Анн-Жозеф отчаянно спорила с Пьером-Жозефом, дети вырывали друг у друга куклу, каждый тянул ее к себе, изо всех сил ухватив за ногу. Максимилиан-Франсуа-Изидор нашел на полу, в трещинке паркета, булавку, которую надо было у него отнять, не обращая внимания на отчаянные вопли малыша. Клод-Анри, устроившись в стороне, подальше от всей этой толкотни, сосредоточенно раскрашивал картинки в книжке, положив ее на колени, и громко пел. Теперь, когда дети попривыкли к гостье, они вели себя естественно, и несчастной госпоже Вавассер, которой приходилось одновременно приглядывать за всем квартетом, довольно трудно было поддерживать разговор.
– Этим крошкам необходим отец! – в конце концов, не выдержав, простонала она. – Они меня с ума сведут!
А когда Софи уже собралась уходить, перед тем как с ней распрощаться, госпожа Вавассер попросила впредь называть ее попросту Луизой.
Сразу, как вернулась домой, Софи набросилась на сочинение Николая Тургенева. Бегло просмотрев книгу, она решила, что вещь серьезная, беспристрастная, основанная на документах. Страницы, посвященные их с автором общим друзьям-декабристам, дышали искренней дружбой. План освобождения крепостных выглядел разумным и последовательным. Однако Софи показалось, будто все это она знала и раньше, до того, как прочла. Зато книжечка Герцена ее потрясла, показалась ей откровением. Отвечая Мишле, назвавшему Россию варварским государством, публицист заявлял, что вполне согласен со всеми обвинениями автора в адрес правительства, но яростно вставал на защиту народа. Для него единственной силой, которая могла противостоять безудержному царскому самодержавию, были крестьяне. Дело в том, считал он, что крепостные не знали частной собственности и жили общинами, коммунами на чужих землях. Таким образом, понятие «коммунизма», который рано или поздно изменит облик мира, было у них в крови. «Жизнь русского народа до сих пор ограничивалась общиною; только в отношении к общине и ее членам признает он за собою права и обязанности. Вне общины все ему кажется основанным на насилии, – писал Герцен. – У русского крестьянина нет нравственности, кроме вытекающей инстинктивно, естественно из его коммунизма; эта нравственность глубоко народная; немногое, что известно ему из Евангелия, поддерживает ее; явная несправедливость помещиков привязывает его еще более к его правам и к общинному устройству… Община спасла русский народ от монгольского варварства и от императорской цивилизации, от выкрашенных по-европейски помещиков и от немецкой бюрократии. Общинная организация, хоть и сильно потрясенная, устояла против вмешательства власти, она благополучно дожила до развития социализма в Европе… Из всего этого вы видите, какое счастие для России, что сельская община не погибла, что личная собственность не раздробила собственности общинной; какое это счастие для русского народа, что он остался вне всех политических движений, вне европейской цивилизации, которая, без сомнения, подкопала бы общину и которая ныне сама дошла в социализме до самоотрицания… Европа на первом шагу к социальной революции встречается с этим народом, который представляет ей осуществление полудикое, неустроенное, – но все-таки осуществление – постоянного дележа земель между земледельцами. И заметьте, что этот великий пример дает нам не образованная Россия, но сам народ, его жизненный процесс. Мы, русские, прошедшие через западную цивилизацию, мы – не больше, как средство, как кваска, как посредники между русским народом и революционной Европой. Человек будущего в России – мужик, точно так же как во Франции работник».[28] Герцен А.И. Полн. собр. соч. и писем / Под ред. Лемке Б. М., 1919. Т. 4. С. 445–450.
В конечном счете, призывая к свержению нынешнего режима, Герцен не объяснял, чем его заменить, и единственную свою надежду возлагал на сельскохозяйственную общину. Не было ли это утопической затеей интеллектуала? Софи отложила книгу. Покой уютного парижского жилища показался ей странным после той бури чувств, которая только что ее всколыхнула.
Она сидела в пятне света, падавшего от лампы под абажуром. Через приоткрытое окно из сумеречного сада доносилось щебетание птиц, круживших над своими гнездами. Вот-вот Жюстен придет объявить хозяйке, что кушать подано. Софи провела рукой по усталым глазам. «Как странно, – подумала она, – я приехала во Францию, радуясь тому, что покинула Россию, и первые же книги, которые я здесь читаю, написаны русскими, написаны – о России!..»
Госпожа Вавассер пришла в назначенный час, с ней были Анн-Жозеф и Клод-Анри. Софи удивилась, что Луиза явилась не одна, но та объяснила:
– Дети привыкли. Я всегда беру их туда с собой, по очереди, чтобы отец мог с ними повидаться…
В руках у молодой женщины было по пакету. Ее соломенная шляпка с прорезями, в которые были продернуты вишневые ленты, казалась великоватой для исхудавшего лица. Клода-Анри нарядили в длинную синюю блузу навыпуск поверх коротких штанишек, на голове у него была бархатная каскетка с лакированным козырьком; Анн-Жозеф, в своей широкой розовой юбке, из-под которой выглядывали панталончики с фестонами, держалась весьма чопорно. Все трое явно приоделись ради визита в тюрьму. Софи прихватила две бутылки шампанского, Жюстен уже заранее принес их из подвала.
– Ах, зачем, зачем вы… – прошелестела Луиза. – Вы его слишком балуете!..
Вчетвером они кое-как уместились в коляске. Когда Софи велела Базилю везти всю компанию в Сент-Пелажи, тот возмущенно округлил глаза и потребовал повторить адрес. Пока коляска катила по залитым солнцем улицам, дети весело щебетали, ни дать ни взять – птички: можно было подумать, семейство выехало на воскресную прогулку. Но вот они въехали на улицу с таинственным названием «улица Колодца Отшельника», и тюрьма накрыла их своей тенью. Здание было серым, тяжеловесным, фасад, казалось, мог в любую минуту рухнуть, несмотря на грубые подпоры, нарушавшие однообразие стен. Кое-где виднелись узкие, забранные частыми решетками окна.
Коляска остановилась, дамы с детьми сошли на землю. Прохожие оборачивались им вслед, перешептываясь. Луиза постучала в дверь тяжелым железным молотком.
– В Сент-Пелажи можно встретить кого угодно, – сказала она. – Здесь сидят даже уголовные преступники. Но содержат всех отдельно, политические размещены в Корпусе Принцев! – Последние слова она произнесла с оттенком гордости.
За дверью послышались приближающиеся шаги. Открылось окошко, в нем показался большой блестящий глаз. Луиза предъявила разрешение на свидание, и створка со скрипом повернулась на петлях, открыв темный провал, готовый поглотить гостей. В прихожей добродушный служащий еще раз изучил бумаги, потрепал по щечке детей, с которыми, похоже, был хорошо знаком, смерил Софи взглядом с головы до ног и, наконец, велел сторожу проводить «семейство» к господину Вавассеру.
Они вступили в прохладный темный коридор с сырыми стенами. По обе стороны тянулись ряды огромных дверей, у которых не меньше четверти поверхности занимали засовы. Софи, еще не осознав этого, с первого мгновения принялась жадно вдыхать тюремный запах. Ей почудилось, будто она снова в Сибири, в какой-нибудь пересыльной тюрьме. Человеческое убожество повсюду пахнет дурно. Однако общий для всех дух зловония, не знающий национальных границ, разнообразили мелкие отличия. Так, например, явно отличались кухонные запахи. Если в России тянуло, как правило, кислой капустой и квасом, то здесь – тушеной говядиной с овощами и плохим вином. За глухими стенами слышались ворчание, покашливание; муравейник был плотно заселен, ни одна его ниша не пустовала.
– Вот этой дорогой и идут в Корпус Принцев, – пояснила Луиза. – Поначалу мой муж спал в камере с двумя десятками других заключенных, потом его перевели в Великую Сибирь…
– Великая Сибирь? – перебила рассказчицу Софи, заинтересовавшись странным названием. – Это еще что такое?
– Большое помещение на пятом этаже, предназначенное для нескольких узников. Эту камеру так прозвали, потому что она самая холодная из всех. У моего мужа слабые бронхи, и он попросил перевести его куда-нибудь еще. Теперь у него отдельная камера, на четвертом этаже. Я смогла даже обставить ее кое-какими домашними вещами, чтобы он хоть немного почувствовал себя дома…
Софи вспомнились жены декабристов, обставляющие камеры мужей на Петровской каторге. Решительно, между пенитенциарными режимами самых далеких друг от друга стран существует удивительное сходство.
Теперь они поднимались по широкой каменной лестнице: перешли в отделение политических, и атмосфера заметно изменилась. Если на первом этаже, отведенном для администрации, было спокойно, то уже на втором Софи заметила немалое оживление. Все двери, ведущие в коридор, были распахнуты. Молодые бородачи покуривали трубки, собравшись вокруг чугунной печки, на которой булькал котелок. Несомненно, в этом заведении ели когда вздумается – стоит только почувствовать голод. Несколько заключенных любезно поздоровались с госпожой Вавассер.
– Мой муж наверху? – спросила она.
– Должно быть; мы с утра его не видели.
Где-то наверху раздался взрыв женского смеха. Две бесстыжие лоретки отчаянно заигрывали, стоя в дверном проеме, с невидимым узником. В том же коридоре старушка-мать во вдовьем капоре мелкими шажками семенила рядом с сыном, который брел, опустив голову. На третьем этаже ожесточенно спорила целая компания. Софи разобрала обрывки фраз:
– Задушенная свобода… личность тирана… До тех пор, пока народ… говорю тебе, до тех пор, пока народ… Нет-нет, надо все разрушить и строить заново!..
Затем шум утих. Запела женщина. У нее был красивый печальный голос. Софи, запыхавшись, остановилась и прислушалась. Невольно прижала руку к груди: недомогание напомнило ей о возрасте…
– Еще всего один этаж, – подбодрила спутницу Луиза.
Они снова стали подниматься. Навстречу по лестнице шла какая-то ярко накрашенная и сильно надушенная особа. Дети поглядели на особу с таким изумлением, как будто мимо них пролетел над ступеньками воздушный змей.
– Это недопустимо! – прошипела Луиза.
Сторож, шедший впереди, только вздохнул:
– Ну да! А что поделаешь? В этом заведении утратили всякое понятие о нравственности! Люди должны приходить сюда семьями, а тут только что не пристают к арестантам – хуже, чем на улице Фоссе-дю-Тампль! Что ж, вот и пришли. Я с вами прощаюсь…
Луиза поправила шляпку, одернула блузу на сыне, разгладила юбочку дочки и, сияя супружеской радостью, легонько постучала согнутым пальцем в дверь одной из камер.
– Войдите! – надменно произнес голос из-за двери.
Молодая женщина распахнула дверь, подтолкнула детей вперед себя, подождала, пока они поцелуют отца, и только тогда объявила:
– Огюстен, не представляешь, какой я припасла для тебя сюрприз! Погляди-ка сюда!..
Переступив порог, Софи увидела сидящего в кресле иссохшего старика с тощей шеей в распахнутом вороте рубашки, с всклокоченными седыми волосами, с глазами, блестящими, словно бутылочные осколки. Поспешно встав, он долго разглядывал Софи. Его морщины подрагивали, разглаживались, он на глазах молодел. Наконец, вдоволь наглядевшись, Вавассер проворчал:
– Я знал, что вы вернулись в Париж!
– Да как же это может быть? – удивилась она.
– В Сент-Пелажи люди осведомлены лучше, чем где-либо еще: новости из внешнего мира быстро доходят в тюрьму. Ах, дорогая Софи! Наперсница и союзница в первых моих битвах, какое же счастье снова увидеть вас! Мне известна ваша трагическая история! Известно, что вы и в России остались верны вашему революционному призванию, как я остался верен своему здесь, во Франции! Но вы на свободе, а я все еще в темнице! Сейчас вы все мне расскажете! Мне просто необходимо знать подробности!..
Схватив гостью за обе руки, старик требовательно заглядывал ей в глаза. Но Софи устала повторяться, ей прискучило что ни день рассказывать одно и то же, и с каждым днем изложение событий собственной жизни казалось ей все менее и менее искренним: словно она произносила монолог из пьесы, заранее зная, какое действие он произведет на публику. Больше того, пришли раздумья о том, не впадает ли она из-за того, что постоянно рассказывает о себе и своих друзьях, в ту самую фальшивую литературность, в которой упрекала льстецов, неустанно воспевающих подвиг декабристов. Нехотя заговорила о восстании 14 декабря, о годах, проведенных на каторге и в ссылке, о братстве, соединившем узников между собой, о смерти Николая… Вавассер слушал старую знакомую, затаив дыхание. Лицо его временами подергивалось. Наконец, он со страстью воскликнул:
– Ваши жертвы были ненапрасны!
– Именно эти слова всегда говорят, когда хотят утешить кого-нибудь, кто потерпел поражение! – пробормотала она.
– В подобном деле поражения не бывает, есть только отсрочка на некоторое время, и за это время прежних бойцов сменяют новые!
– Может быть, вы правы, но я вижу, что проходят годы, сменяются поколения, а у власти всегда стоит одна и та же порода людей, и все той же породы люди сидят за решеткой.
– Наберитесь терпения! Мы движемся вперед!
– Кружа по своим камерам?
– Да хватит уже политики! – с неожиданной решительностью воскликнула Луиза.
Она заставила мужа и Софи сесть и развернула принесенные свертки, в одном из которых оказались книги, в другом – пирог. Анн-Жозеф отправилась за тарелками и стаканами к буфету, который явно был предоставлен не тюремным начальством. Кроме него, обстановка камеры состояла из нескольких разрозненных стульев, письменного стола, походной складной кровати, лохани и кувшина с водой. В одном из углов, прямо на полу, высились кипы бумаг. На стенах красовались гравюры 1848 года с изображением боев на баррикадах и карикатура на Наполеона III. Свет проникал сюда через квадратное окно, забранное решеткой из толстых железных прутьев. Размером камера была приблизительно пять на шесть шагов.
– Как это вам позволили развесить такие картинки по стенам? – удивилась Софи.
– Я здесь у себя дома, – с гордостью ответил Вавассер. – Они имеют право заключить меня под стражу, но не имеют ни малейшего права лишать меня моих убеждений!
– Решительно, французская империя куда более терпима, чем российская! На каторге в Петровском Заводе мы могли обставлять свои камеры, как нам вздумается, но хотела бы я посмотреть на того из нас, который посмел бы развесить по стенам картинки опасного содержания!.. Скажите, а вас заставляют заниматься уборкой?
– Только этого еще недоставало! По своему статусу мы приравнены к военнопленным! Что касается хозяйства, этим занимаются помощники, заключенные из уголовных, за пятнадцать франков в месяц.
– А как вас кормят?
– Вполне прилично. Если мы не хотим есть то, что дают, можно поесть в столовой или заказать еду из ресторана.
– А переписку вашу читают?
– Думаю, да. Но в любом случае нам позволено писать все, что захотим, и письма доходят по назначению.
– У нас камеры запирали только на ночь.
– У нас тоже. В остальное время мы можем разгуливать по всей тюрьме, ходить из камеры в камеру, во всякое время спускаться во двор, устраивать собрания, принимать друзей, устраивать в своей камере ужины на несколько персон…
– Одним словом, вам не разрешено только выходить отсюда!
– Даже это мы можем делать время от времени, при условии что вернемся к полуночи.
Софи с понимающим видом покивала головой: генерал Лепарский ничего нового не выдумал.
– А когда же вас в следующий раз отпустят? – спросила она.
– Чуть больше чем через месяц, – поспешно вмешалась Луиза. – И тогда мы устроим дома маленький праздник!
Ее глаза сияли робким счастьем. Софи с Вавассером долго обсуждали свой тюремный опыт, сравнивали русские тюрьмы с французскими, одно одобряли, другое критиковали, и все это очень серьезно, с видом знатоков. Затем, пока Анн-Жозеф расставляла на столе стаканы и тарелки, Софи поднялась, чтобы прочитать выцарапанные на каменных стенах надписи. Среди путаницы имен и дат разобрала несколько дышащих местью высказываний: «Преследуют и тиранят почти всегда именем закона. – Ламенне». «Умри, если надо, но скажи правду! – Марат». «Говорить, бездействуя, – самый низкий вид предательства. – Вавассер».
Софи села на прежнее место, подумав: «Он не меняется». И почувствовала неловкость, смутилась, как будто замедлила шаг, чтобы перевести дыхание, идя рядом с человеком моложе себя.
– Как вам показалась Франция? – внезапно спросил Вавассер.
– Чудесная! – не подумав, ляпнула застигнутая врасплох Софи первое, что пришло в голову.
Вавассер нахмурился.
– Ну вот, ты опять за свое! – вмешалась Луиза. – Лучше посмотри, что мадам Озарёва тебе принесла!
А Софи-то совсем позабыла про шампанское. Надо было срочно исправить положение, и, вытащив обе бутылки, она поставила их на стол. Вавассер схватил одну и принялся откупоривать, приговаривая:
– Но как же это мило… как мило…
Потом вернулся к прежней теме:
– Так, значит, Франция вам показалась чудесной?
– В сравнении с Россией – да, – ответила Софи.
– И этот режим чудесен, по-вашему?..
– Пока что я не могу о нем судить. Но вынуждена признать, что, попробовав жить при республике, большинство французов проголосовало за возвращение к автократии. Человеку, который ставит волю народа превыше всего, трудно поспорить с таким фактом!
Пробка стрельнула в потолок, из горлышка полезла пена, дети захлопали в ладоши, и Вавассер принялся разливать шампанское.
– Не знаю, с кем вы встречались с тех пор, как приехали сюда, но позвольте вам сказать, что вы плохо осведомлены! – бурчал он при этом. – Народ был обманут авантюристом, который, объявив себя верным принципу всеобщего избирательного права, никогда не имел других намерений, кроме того, чтобы править единолично. Если Наполеону удался государственный переворот 2 декабря, то лишь потому, что он предварительно усыпил обещаниями бдительность рабочих масс. И потом, на его стороне была армия. В мгновение ока все предводители оппозиции были арестованы или изгнаны из страны… Эдгар Кине, Виктор Гюго, Дюссу, и это далеко не все… Людей сотнями высылали в Кайенн, в Алжир… Газеты закрывали, тайные общества разгоняли, полиция везде совала свой нос! Покой благодаря пустоте, послушание благодаря угрозам!..
– Какой ужас! – воскликнула Софи. – Но я же этого не знала…
– Потому что, приехав в Париж, вы постучались не в ту дверь!
– Если все обстоит таким образом, у императорской власти больше не осталось противников!
– Нельзя одним ударом снести все головы, которые высовываются из ряда. Республика в течение четырех лет представляла собой законное правление в стране. Благодаря ей в толпе распространились некоторые теории, зародились кое-какие надежды, и деспотизму, каким бы жестоким он ни был, уже не удастся их задушить. Полиция нас преследует, повсюду кишат доносчики, но уже намечается движение среди молодежи Латинского квартала, в мастерских, на заводах и даже в некоторых салонах!..
Вавассер поднял свой стакан.
– За республику! – провозгласил он.
– Ты слишком много налил детям, – забеспокоилась Луиза.
– Ничего, капелька шампанского, да еще и в такой день, не может им повредить!
Зазвенели бокалами, выпили, Вавассер вытер усы. Его глаза сверкали злобной радостью.
– Вот увидите, не сегодня завтра все это взлетит на воздух! – сказал он.
Луиза разрезала пирог. Софи думала о том, что Франция выглядит совершенно по-разному, в зависимости от того, смотришь ли ты на нее из салона княгини Ливен или из камеры в тюрьме Сент-Пелажи. Тогда – где же истина? Должно быть, где-то посередине между двумя крайностями… Настроение в стране не было ни таким безмятежным, как его изображали приверженцы императора, ни таким безрадостным, как утверждали сторонники республики. И все же ей неудержимо хотелось признать правоту последних. Она с интересом слушала Вавассера, который рассказывал о том, как некоторые преподаватели университета отказывались принести присягу, как некоторые студенты носили подпольные брошюры, изданные за границей, как молодые адвокаты устраивали в своем кружке еженедельные политические собрания…
Время от времени какой-нибудь арестант стучал в дверь, заглядывал в щелку, произносил: «Ой, прости, ты занят!» – и уходил восвояси. Анн-Жозеф, расправившись со своим куском пирога, взялась пришивать пуговицы к отцовским сорочкам. Клод-Анри изо всех сил раскачивался на стуле, рискуя его сломать. Луиза шлепнула сынишку, и тот разревелся. Тогда мать пригрозила, что, если он не будет слушаться, отдаст его сторожу.
– Ну и пусть, мне все равно! – ответил мальчик.
Вавассер отправил его в угол за такую дерзость, затем снова наполнил стаканы. От шампанского он раскис, разнежился. Обвив рукой плечи молодой жены, старик прочувствованно сказал:
– Ах, Луиза, деточка! Нелегко тебе со мной приходится! Но ничего, и трех лет не пройдет, клянусь, наше дело победит!..
– Ты уже так давно мне это обещаешь… – прошептала она.
– Да, пока не забыл, мне тут в голову пришло: когда я следующий раз приду на побывку, то приглашу к нам в гости Прудона! Я хочу, чтобы наша подруга с ним познакомилась. Вот это человек! Гений! Провидец! Я преклоняюсь перед ним!..
Опустошив свой стакан, арестант прищелкнул языком и уточнил:
– Я перед Прудоном преклоняюсь, но далеко не всегда согласен с его взглядами. А вам известно, что и он провел немало времени здесь, в Сент-Пелажи? Даже здесь и женился! Его выпустили в прошлом году. И с тех пор он затаился, сидит тихо.
В окно влетел теплый ветерок и принес с собой такой пьянящий аромат, что Софи спросила:
– Чем это так чудесно пахнет?
– Да ведь мы же в двух шагах от Ботанического сада, – объяснила Луиза. – Как только пригреет солнышко, все начинает благоухать!
– Еще одно утонченное проявление заботы о нас! – воскликнул Вавассер. – И, несмотря на это, я все равно недоволен!..
– Можно мне выйти из угла? – подал голос Клод-Анри.
– Нет, – сурово отрезал отец.
На лестнице послышались торопливые шаги. Хор громких голосов затянул «Марсельезу». Вдали другие голоса, менее многочисленные, откликнулись: «О Ричард, о мой король!» Два враждебных гимна смешались в чудовищный рев, из которого вырывались отдельные возгласы. Вавассер расхохотался.
– Слышите, как вопят? Это сделалось традицией! В Сент-Пелажи еще осталось несколько орлеанистов. Каждый вечер, в один и тот же час, республиканцы устраивают вот такой кошачий концерт, а те им отвечают. В остальном все прекрасно друг к другу относятся и друг друга уважают, поскольку все мы здесь – жертвы этого коронованного Робера Макера![29] Робер Макер – беглый каторжник, персонаж мелодрамы «Постоялый двор Адре» Антье, Сент-Амана и Полианта (1823). В 1834 г. Фредерик Леметр, игравший эту роль, воплотил новый вариант образа Робера Макера – крупного бандита и афериста в одноименной комедии, написанной им в соавторстве с Сент-Аманом, Оверне, Антье и Алуа. Робером Макером, натянувшим на себя корону, назвал Луи-Наполеона Виктор Гюго. ( Примеч. перев. )
– А чем вы занимаетесь целый день? – спросила Софи.
– Пишу, пишу и пишу, доводя до совершенства мою теорию государства, – ответил тот. – Великое дело! Между нами говоря, никогда и нигде мне так хорошо не работалось, как в тюрьме!
– Тем не менее тебе давно пора выйти отсюда! – воскликнула Луиза. – Мадам Озарёва пообещала, что подумает, сможет ли со своей стороны что-нибудь для тебя сделать…
– У меня не так много связей! – призналась Софи. – Может быть, через княгиню Ливен…
– Эта-то? – усмехнулся Вавассер. – Да, забавная гражданка! Она хочет угодить и нашим и вашим, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. Одну улыбочку империи, другую – республике, там подмигнет Франции, здесь – России… Все эти богатые, обаятельные, образованные русские кажутся мне слишком любезными для того, чтобы быть честными. Они приезжают в Париж из любви к демократии или к искусству, но глядишь – один коммерческий советник внимательно изучает наши заводы, другой отставной артиллерийский офицер, из личного любопытства осмотрев наше литейное производство, отправляется отсюда в Льеж и Серен продолжать свои исследования, а еще какая-нибудь светская дама устраивает приемы, чтобы заставить разговориться наших министров…
– Лучше сразу так и скажите, что всех парижских русских считаете шпионами!
– Не случайно же царь позволяет им жить за границей!
Софи овладела собой. Она уже и сама не понимала, отчего так вспылила. Разве не раздражали ее саму некоторые слишком уж офранцузившиеся русские, с которыми она встретилась у княгини Ливен? Но получается странно: если она сама и склонна критиковать этих эмигрантов, ведущих роскошную жизнь, то потерпеть, чтобы вместо нее это делал кто-то другой, не может! Словно между ними и ею самой существуют некие родственные связи, позволяющие ей строго их судить, сохраняя свое расположение к ним, в то время как какой-нибудь Вавассер, смотрящий на них с чисто французской точки зрения, способен высказать на их счет лишь мнение, исполненное невежества, глупости и злости. Луиза расстроилась.
– Посмотри, Огюстен, – сказала она, – ты огорчил мадам Озарёву! А ведь княгиня могла бы тебе помочь…
– Да я только о том и мечтаю! – смеясь, ответил ей муж. – Даже если бы Арсен Уссе предложил мне свои услуги, чтобы вытащить из Сент-Пелажи, я и то протянул бы ему обе руки!
Софи тоже засмеялась.
– Меня удивляет, – заметила она, – что вы нападаете на русских, живущих во Франции, после того, как познакомились с Герценом.
– И то правда, – согласился Вавассер. – Это чистый человек, это – брат. Но назовите мне еще хоть кого-нибудь, кто походил бы на него.
Клода-Анри выпустили из угла. Прозвонил колокол. Пора было уходить. Супруги нежно распрощались.
– Тебе что-нибудь надо? – спрашивала Луиза. – Я оставила тебе кусок пирога… В следующий раз принесу заштопанные носки…
Вавассер сгреб в охапку сына и дочь одновременно, приподнял их, расцеловал, потом опустил на пол – могучий, усталый и нежный отец семейства и вместе с тем политический борец.
Выйдя из тюрьмы, Софи с удовольствием вернулась к свету и оживлению свободного мира. Сумерки еще не опустились на улицы. В окнах верхних этажей горели отблески красного вечернего солнца. Кучер болтал с часовым, небрежно прислонившимся к своей будке. Луиза предложила вернуться пешком, чтобы дети немного погуляли, предложение привело Софи в восторг, и она тотчас отослала Базиля, который уехал с оскорбленным видом, едва придерживая вожжи.
Женщины двинулись вдоль набережных Сены. Анн-Жозеф и Клод-Анри шли впереди, держась за руки. Проходя мимо собора Парижской Богоматери, Луиза вздохнула:
– Красота-то какая! Как жаль, что он этого не видит!
– А разве он это видел, когда был на свободе? – возразила Софи.
4
На конверте стоял прусский штемпель, адрес был надписан незнакомым почерком. Сорвав печать, Софи нашла внутри письмо от Фердинанда Вольфа. Удивление, радость, страх охватили ее с такой силой, что на мгновение помутился разум. Как он оказался в Германии? Его освободили? Он бежал? Да нет же, вот, на самом верху листа написано: «Тобольск, 23 марта 1853 года». Новости всего-навсего трехмесячной давности! Она и надеяться на такое не смела! И Софи, словно изголодавшаяся, набросилась на послание.
«Дорогая и милая подруга!
Я больше десяти раз писал к вам в Каштановку, но, вероятно, ни одно из моих писем не дошло до вас, как до ваших друзей не дошло ни одно из ваших. Нет, одно все-таки дошло: Мария Францева, которую как дочь губернатора цензура все-таки совсем или почти не трогает, получила записку, посланную вами, когда вы решили покинуть Россию. Вот так я и узнал ваш будущий адрес в Париже. Я совершенно уверен в том, что теперь вы уже там, а потому спешу воспользоваться исключительной возможностью: молодой немецкий дипломат, проезжавший через Тобольск, любезно согласился взять на себя труд „почтальона“, он и передаст вам эти несколько строк, которые я сейчас наспех пишу.
То обстоятельство, что вы теперь во Франции, облегчит переписку между нами. Вы можете писать мне на приведенный ниже адрес в Берлин – с просьбой передать письмо через доктора Готфрида Августа Кенига. Как же вы, должно быть, счастливы, дорогая Софи, оттого, что вернулись на родину! Вы так ее любите! Вы так чудесно о ней говорили! Я все еще помню, как вы рассказывали мне о ней, когда мы вместе ходили смотреть тот дом в Тобольске, который теперь, благодаря вам, превратился в лечебницу. Минуты, проведенные рядом с вами в этих обветшалых, насквозь промерзших комнатах, были едва ли не самыми прекрасными за всю мою жизнь. Я часто перебираю воспоминания, они возвращают мне мужество и вместе с тем печалят, и эгоистически сожалею о том, что вы еще сильнее от меня отдалились, поселившись в Париже. Боюсь, как бы расстояние, перемена образа жизни, блеск западной цивилизации не заставили вас позабыть о ваших сибирских друзьях. Расскажите мне, что с вами стало! Опишите мне ваш дом, вашу мебель, ваши платья, вашу прическу!.. Это все очень важно для старого медведя вроде меня! Я превращу эти подробности в восхитительные грезы для долгих сибирских зим! Расскажите мне и о ваших друзьях – ведь у вас, конечно же, есть друзья! И с ними, должно быть, куда веселее, чем со славными тобольскими увальнями? Видите, какой я ревнивый! Ах, все эти спектакли, балы, парижские салоны! Здесь все серо, однообразно, провинциально; наши друзья мирно старятся; молодые женятся и разъезжаются; я работаю по четырнадцать часов в день и собираюсь расширить лечебницу. И среди всего этого постоянно думаю о вас…»
Почерк в нижней части страницы сделался таким мелким, что Софи не смогла читать дальше. Ах да, ведь она на прошлой неделе купила себе лорнет! Поспешно выдернув ящик, Софи достала лорнет, приблизила к глазам…
«Ваш милый образ ни на минуту меня не покидает. Каждую ночь я тайно беседую с вами. Когда мне надо на что-то решиться, я спрашиваю ваше мнение, когда я радуюсь выздоровлению больного, я делюсь с вами своей радостью, когда я чувствую себя усталым (а такое случается нередко), я представляю себе, как вы меня браните, и это очень приятно…»
Глаза у Софи затуманились. Ее охватила молодая радость, с которой она не могла справиться, хоть и сочла ее нелепой. Теперь она снова была в жизни не одна! Сознание мужской приязни помогало ей нравиться самой себе. За тысячи верст от Фердинанда Вольфа она расцветала, согретая его восхищением.
Выучив письмо наизусть от первого до последнего слова, она, наконец, собралась ответить: излить все, чем было переполнено ее сердце. Она рассказала Фердинанду Богдановичу о своей парижской жизни, о своих покупках, о том, где побывала и с кем виделась, однако тут же заверила его в том, что все это вовсе не заставило ее забыть об оставшихся в Тобольске дорогих сердцу людях. «Когда-нибудь вы выйдете на свободу, – писала она, – и, может быть, приедете сюда. Я покажу вам город, который так люблю, познакомлю с друзьями…» Софи баюкала себя мечтой, отлично при этом зная, что ей не суждено сбыться…
Отогнав непрошеную печаль, после недолгих колебаний, она прибавила: «Вот видите, и я тоже постоянно думаю о вас среди всех занятий, которые требуют моего внимания, но ничуть не развлекают». Внезапно пробудившаяся стыдливость помешала Софи сказать больше. Она закончила обычной формулой вежливости и подписалась: «Софи Озарёва».
Шесть страниц! Софи перечла их, положила в конверт, на котором надписала имя доктора Вольфа, затем вложила все это в другой конверт, побольше, с адресом доктора Готфрида Августа Кенига, запечатала. Это послание было для нее так важно, что Софи решила сама отнести его на центральную почту на улице Жан-Жака Руссо, чтобы самой убедиться в том, что на конверт наклеены все марки, как полагается, и что послание в самый короткий срок доберется до Берлина.
С почты она вышла сияющая: наконец-то восстановилась связь между ней и ее сибирскими друзьями! Даже если будет получать всего-навсего по одному письму в год от Фердинанда Вольфа – и то будет довольна. Ее душе, привыкшей к созерцанию, ее чувствам не требовалось почти никакой материальной пищи для того, чтобы продолжать жить. Идя по улице, Софи чувствовала себя куда богаче любой молодой женщины, которая ей встречалась.
В тот день ее пригласила на ужин мадам Грибова. Выбирая платье, она думала о Фердинанде Богдановиче. За столом блистала как никогда. И тем не менее, когда она улыбалась, шутила или задумчиво смотрела в пустоту, то делала это вовсе не для присутствовавших за столом гостей… Если не считать старенького длинноволосого аббата и ее самой, здесь были одни только русские, но все эти русские перешли в католичество и образовали, по выражению хозяйки дома, «маленькую паству». Пока слуги в белых чулках разносили заливное из молодых куропаток, мадам Грибова излагала проект, зародившийся в ее голове: устроить в Париже пансионат для русских детей, где им прививали бы знание родного языка, уважение к далекой родине и приверженность к Римско-католической церкви.
– Потому что и речи быть не может о том, чтобы наши сыновья и дочери, сделавшись католиками, стали от этого менее русскими! – подчеркнула она.
Сотрапезники шумно поддержали высказывание хозяйки дома. Все они явно и нескрываемо опасались, как бы их не сочли людьми, отрекшимися от своего происхождения. Отделенные от соотечественников вероисповеданием, они благодаря этому с еще большей страстью цеплялись за то единственное, что у них еще оставалось общего: национальную гордость, надежду на славное будущее страны. Софи наклонилась к соседу слева, господину Крестову, бывшему секретарю посольства, который, завершив свою карьеру, остался в Париже, и вполголоса спросила:
– А как царь относится к тем из его подданных, которые отвернулись от православной веры?
Вокруг нее мгновенно воцарилась тишина. То, что предназначалось для ушей одного-единственного человека, услышали все. Лица окаменели. В эту парижскую столовую, где красная кожа обивки стульев резко выделялась на темно-зеленом фоне стен, только что вошла тень Николая I, затянутая в мундир и сапоги.
– К чему скрывать? – ответил господин Крестов. – Царь сильно разгневан, относится к нам едва ли не как к предателям и не желает понять того, что, поставленные перед выбором, повиноваться ли его приказаниям или приказаниям нашей совести, мы сделали свой выбор без колебаний!
Его ответ тронул Софи своей искренностью. Она смотрела на этих серьезных, спокойных, немного печальных людей, хорошо понимая, какую драму они переживают.
– Но ведь вам не запрещено вернуться в Россию? – спросила она.
– Прямо не запрещено, – ответил Крестов. – Однако, если мы туда приедем, нас, вероятнее всего, встретят сдержанно, а то и враждебно…
– А здесь, во Франции, нам так хорошо! – вздохнула молодая беременная женщина с небесно-голубыми глазами.
– Только бы эти проклятые турки не испортили отношений между двумя нашими странами! – воскликнул господин Грибов.
У него была остроконечная бородка, напоминавшая кисточку для акварели, и обширная плешь, которую пересекали восемь черных волосков.
Аббат, накануне беседовавший с одним важным сенатором, всех успокоил. Мир не нарушится из-за восточных проблем. Несмотря на то что английский флот с Мальты соединился с французским флотом вблизи Дарданелл, а русские оказались всего в нескольких верстах от молдавской границы на реке Прут, никогда еще страны не были так близки к полюбовному соглашению.
– Ход дипломатических качелей завораживает, но не следует этому поддаваться, – подхватил Крестов. – Падение на бирже ценных бумаг, выпускаемых государством, – всего лишь маневр, предназначенный задушить мелких вкладчиков. Говорят, уже есть такие, кто вконец разорился – за десять минут!
Софи похвалила себя за то, что послушалась совета мэтра Пеле, отговорившего ее играть на бирже. Уж она-то точно потеряла бы все!
После десерта перешли в гостиную, чтобы там, как принято во Франции, выпить кофе. В гостиной Софи увидела цветы в темно-красных вазах, фаянсовые вставки на полотке, простенки, расписанные неуклюжим соперником Ватто, горки, заполненные мелкими пыльными безделушками, шелковые камчатные занавеси, персидские ковры… все это заливал желтый свет десятка ламп. Мадам Грибова утащила приехавшую с родины гостью в сторонку, к окну, чтобы расспросить о Юрии Алмазове. Странно, что он так ее интересовал, ведь она едва его знала… Затем, взяв из рук Софи пустую чашку, хозяйка поставила ее на круглый одноногий столик и вздохнула:
– До чего же странно быть русской по сердцу, католичкой по вероисповеданию и жить во Франции, не имея сил отказаться от России! Некоторые из наших соотечественников судят нас очень сурово. Я надеюсь, что вы-то понимаете нас, сударыня…
– Разумеется, – сделав над собой некоторое усилие, заверила ее Софи. – Давно ли вы перешли в католическую веру?
– Девять лет назад. Для меня и для моего мужа это было очень тяжело – такие сомнения, такой душевный разлад… Мадам Свечина нам тогда так помогла. И аббат месье Гагарин тоже…
Пока она говорила, Софи краешком глаза наблюдала за стареньким аббатом, окруженным почтительно внимающей ему паствой. Перехватив ее взгляд, мадам Грибова внезапно спросила:
– Вы предпочли бы видеть у меня за столом православного священника?
Софи от неожиданности вздрогнула и растерянно пробормотала:
– Нет, что вы! Почему же!
Но подумала, что и в самом деле ей было бы уютнее, если бы среди всех этих русских в изгнании ее встретил бородатый православный священник.
5
С приближением лета парижан охватило лихорадочное стремление устраивать светские вечера. Казалось, будто перед тем, как отбыть в деревню, в родовой замок или на воды, хозяйка каждого дома спешила как можно скорее вернуть долг вежливости, пригласив к себе всех, чьи приглашения принимала в течение зимнего сезона. Дельфина де Шарлаз устроила у себя большой раут с пианистом, певицей, чтецом-декламатором и благотворительной лотереей. Софи тоже устроила прием. Она ждала, что будет человек пятьдесят, однако к ней явилось две сотни. Всех, несомненно, привело сюда любопытство: каждому хотелось посмотреть, где живет эта дама, спасшаяся с царской каторги, и как она принимает друзей.
С первой до последней минуты Софи не покидало ощущение, что она сдает экзамен. Она наняла слуг на этот вечер и теперь страдала, видя, какие поношенные у них ливреи. Гости столпились вокруг буфета, и она беспокоилась, хватит ли на всех пунша и мороженого. То и дело ей приходилось тормошить сонных лакеев, которые слишком медленно разносили бутерброды и печенье. Незаметно наблюдая за тем, как прислуживают гостям, Софи переходила от одной группы к другой, делала вид, будто ее занимает бессвязный разговор, – там дарила комплимент, здесь, наоборот, получала и все время улыбалась, да так, что челюсти сводило. Княгиня Ливен, не побоявшаяся себя побеспокоить и оказавшая ей честь своим присутствием, похвалила скромное обаяние жилища госпожи Озарёвой и засиделась едва ли не дольше всех, что служило признаком несомненного успеха вечера.
После ухода гостей Софи философски оглядела свою разоренную гостиную, где повсюду: на камине, на подоконниках, на инкрустированных столиках – теснились грязные тарелки и стаканы, затем ушла в спальню и принялась отвечать на письма. Дарья Филипповна, Мария Францева, Полина Анненкова… болтая со своими подругами, оставшимися в России, она словно сбрасывала чужое платье и становилась самой собой. Несмотря на то что от доктора Вольфа ни строчки в ответ на ее письмо не пришло, она снова написала ему, на тот же берлинский адрес. И на этот раз, заканчивая письмо, отважилась заверить Фердинанда Богдановича в том, что «с нежностью о нем вспоминает». В ту ночь она долго не могла уснуть и ворочалась в постели, взволнованная, тяжело дыша, неотступно думая о дерзости своего признания.
Назавтра Дельфина, явившись с утра пораньше, застала хозяйку за туалетом и с порога принялась уверять, что в городе только и говорят, что о приеме, устроенном «обворожительной мадам Озарёвой». Софи угадала лесть, но все же ей очень было приятно слушать. По мере того, как расширялся круг знакомых, она все больше удивлялась тому, как мало знают о России ее соотечественники. Наиболее осведомленные прочли путевые заметки маркиза де Кюстина и поверили, будто Москва девять месяцев из двенадцати погребена под снегом, а Пушкин им был известен лишь благодаря тому, что шестнадцатью годами раньше был убит на дуэли французом, бароном Жоржем де Геккереном-Дантесом. Последний, впрочем, жил теперь в Париже, и политическое его влияние все возрастало. Блестящий кавалергард, лишивший Россию величайшего из ее поэтов, сделался сенатором Империи. Софи спросили, хочет ли она с Дантесом познакомиться, но она категорически отказалась, инстинктивно встав в этом поединке на сторону русских. Зато сочла за честь встретиться с некоторыми выдающимися художниками, философами, литераторами, о которых только и говорили в ее окружении. У мадам д’Агу встретила Литтре, который оказался до того учен и до того безобразен, что она и двух слов сказать с ним не решилась. Когда была у мадам Свечиной, маленькой слащавой старушонки, одетой в темное и грубое одеяние наподобие монашеского, увенчанной кружевным чепцом и надушенной фиалкой, ей показалось, будто нравственное совершенство хозяйки дома побуждает всех ее близких делать ангельское выражение лица. У Жюля Симона она слушала Ипполита Карно, клявшегося, что его демократические убеждения непоколебимы… Нет, Вавассер не обманывал: республиканские надежды прочно укоренились в сердце некоторых людей, помнивших счастливые дни 1848 года. Вроде бы это обстоятельство должно было бы ее порадовать, ан нет – оставило Софи равнодушной. Ей казалось, будто у нее внутри сломалась какая-то пружина и она утратила способность отзываться на политические волнения. Тем не менее она снова побывала у княгини Ливен, правда, лишь для того, чтобы рассказать той историю Вавассера. Княгиня пообещала употребить свое влияние на графа де Морни, чтобы ускорить освобождение узника. К несчастью, всего через три дня, пятого июля, полиция открыла существование заговора с целью покушения на жизнь императора. Все газеты наперебой писали об аресте двенадцати членов тайного общества в Опера-Комик – прямо во время представления, на котором присутствовала императорская чета. Княгиня Ливен известила Софи о том, что теперь, к сожалению, не самый подходящий момент для того, чтобы пытаться улучшить судьбу ее подопечного.
Дельфина де Шарлаз собиралась ехать в Виши; многие другие знакомые Софи предпочитали Трувиль, Этрета, Биарриц. Можно было подумать, будто для них для всех оставаться в Париже летом означало нарушить правила хорошего тона. Богатые кварталы внезапно лишились своих обитателей, улицы заполнились провинциалами. Театральные афиши – несомненно, в угоду публике самого последнего разбора – запестрели незатейливыми комедиями и слезливыми мелодрамами. В самые жаркие часы мужчины выстраивались в очередь у окошечка кассы купален Делиньи на Сене. Танцевальные залы Мабий и Шато де Флер не могли вместить всех желающих. В Имперском театральном цирке[30]До 1870 года Имперским театральным цирком назывался театр Шатле. Его спектакли стали уже не совсем цирковыми, но еще не превратились в полностью театральные. Это были массовые представления с участием «более или менее дрессированных лошадей, слонов и прочих животных». ( Примеч. перев. , по материалам сайта «Галопом по Европам».) школьники и их родители просвещались на пышном и шумном представлении пьесы, посвященной победам Консульства и Империи. Пятнадцатого августа, в день именин императора, были устроены военный парад и фейерверк. Софи, закрывшись у себя в гостиной, долго прислушивалась к веселому гулу довольной толпы. Этот Париж, откуда сбежали все мало-мальски важные особы, стал для нее отдохновением от того, другого города.
В субботу, двадцатого августа, император и императрица специальным поездом выехали в Дьепп, и придавленная зноем столица окончательно впала в беспробудный сон. Софи собралась было поехать в Булонский лес подышать свежим воздухом, но тут внезапно объявилась госпожа Вавассер: после нескольких отсрочек, вызванных недоброжелательством тюремного начальства, ее муж наконец-то получил разрешение в воскресенье, то есть завтра, до полуночи отлучиться из тюрьмы. Его друзья устраивают небольшой импровизированный праздник в его честь в лавке на улице Жакоб. Софи пообещала быть и предложила, что принесет какую-нибудь готовую еду и напитки. Однако Луиза, с высоты своей хозяйственной гордости, заявила, что ничего не нужно.
И в самом деле, когда Софи на следующий день вошла в лавку Вавассера, она увидела перед собой прилавок, застеленный скатертью и уставленный тарелками с холодным мясом, разнообразными салатами, бутылками вина. В тесном помещении толпилось человек тридцать. Женщин оказалось немного, самое большее – четыре или пять, мужчины были по большей части бедно одетые, бородатые, громкоголосые. Среди всей этой сутолоки восседал Огюстен Вавассер – без сюртука, с лоснящимся от пота лицом, с безумным весельем в глазах. Едва завидев Софи, он тотчас в нее вцепился, ей же больше не удалось вставить ни слова. Возвысив голос, чтобы быть услышанным всеми, он для начала рассказал обо всем, что эта дама сделала для Республики во Франции, затем перешел к ее деяниям на той же ниве в России. Послушать его, так это именно она принесла мысль о свободе в Санкт-Петербург; и движение декабристов – исключительно ее рук дело; и даже на каторге она не переставала призывать к борьбе против царя! Окружавшая Софи молодежь взирала на нее так, словно она исторический персонаж, бабушка мировой революции. И как бы она ни протестовала против этих неумеренных похвал, легенда уже родилась. Если в салоне княгини Ливен восхищались ее супружеской преданностью и самоотверженностью, то здесь превозносили самоотверженность политическую. Как в том, так и в другом случае люди заблуждались, и эта незаслуженная репутация была для нее непереносима. Поначалу она смеялась над тем, как невольно узурпировала славу, теперь же ей хотелось забиться поглубже в нору. Но ее расспрашивали, малейшее ее замечание выслушивалось с нелепой почтительностью. Что она думает о будущем царизма? Верит ли в то, что Франция способна плавно, без перебоев двигаться в сторону демократического режима? Софи очень хотелось сказать, что она знает обо всем этом ничуть не больше, чем те, кто засыпает ее вопросами, что она вообще давным-давно устала от пустого шума политической говорильни. Но ей не хотелось обижать друзей Вавассера: все они были искренними социалистами, и на самом-то деле их убеждения были очень близки к тем, которые исповедовали молодые люди, причастные к заговору петрашевцев. Как для одних, так и для других великой идеей теперь стал уже не либерализм, порожденный французской революцией, но народное объединение с целью раздела даров природы. Их жажда равенства и справедливости, их презрение к различиям, происходящим не от заслуг, вели прямиком к мечте об однородном обществе, где никто ничем бы не обладал и где каждый пользовался бы трудом всех. Борьба против деспотизма, которую вели их предшественники, превратилась для них в борьбу против собственности. Они ссылались на Герцена, Фурье, Прудона и некоего Карла Маркса, о котором Софи до тех пор никогда не слышала. Поскольку спорщики разгорячились и уже не говорили, а кричали, Софи спросила Вавассера, не опасается ли он, что – несомненно, подслушивающий – консьерж на них донесет. А тот с гордостью ответил: что бы ни говорилось здесь, в его доме, это не может быть вменено ему в вину. И Софи пришла в восхищение от того, что, шельмуя режим, этот человек настолько доверяет полиции и считает себя защищенным одними только правилами игры.
Луиза ходила между гостями и просила их попробовать угощение. Поскольку стульев на всех не хватало, многие ели и пили стоя, прислонившись к тесно набитым книжным полкам. В удушливой атмосфере чадили и коптили керосиновые лампы. Слабенький сквознячок пробирался сквозь полукруглую фрамугу окна, выходившего на улицу. Софи, изнемогая от жары, села у стойки, развернула веер и принялась обмахивать лицо. Куда ни глянь, со всех сторон колоннадой обступают брюки… Внезапно среди шума голосов послышался стук в дверь: четыре отрывистых, резких удара.
– Это он! – радостно закричал Вавассер.
Поспешно отодвинув засов, он распахнул дверь и впустил крупного улыбающегося мужчину. Новоприбывший был одет в зеленый сюртук. Сняв шляпу, он принялся пожимать тянущиеся к нему со всех сторон руки. Под его высоким, гладким, словно выточенным из слоновой кости лбом притаились маленькие подслеповатые глазки, искаженные очками, вокруг подбородка клубилось плотное облако бороды, и всем своим обликом он напоминал неотесанного сельского учителя. Вавассер подвел гостя к Софи и величественно провозгласил:
– Хочу представить вам Прудона! Вам известно, кто он, и я хочу, чтобы ему стало известно, кто вы!
И он снова начал, обращаясь на этот раз к Прудону, свой панегирик в адрес той, что была, по его словам, музой и тайной советчицей декабристов. Вавассер настолько раздражал Софи своим пафосом, что ей пришлось попросить его умолкнуть. Тем временем около них успели собраться в кружок все прочие гости. Желая сменить тему, Софи спросила у Прудона, что он теперь пишет.
– Много разного! – ответил тот. – Историю демократии, заметки к очерку о Наполеоне…
Вид у него был скучающий и рассеянный. Какой-то молодой нечесаный нахал с некоторым вызовом поинтересовался его «новыми отношениями с властью», Прудон в ответ пробормотал:
– Не на что жаловаться… Меня оставили в покое…
– И не без оснований! Говорят, вы покорились режиму!
– Вы плохо осведомлены, молодой человек! – проворчал Прудон. – Вот именно потому, что я не испытываю ни малейшего уважения к Луи-Наполеону, я и не хочу выступать против него в открытую. Своей бездарностью он куда лучше посодействует осуществлению наших планов, чем могли бы послужить мы своими талантами. Пытаясь сбросить Луи-Наполеона раньше, чем общественное мнение его возненавидит, мы превратили бы его в мученика, и власть его преемника над страной лишь укрепилась бы. Предоставив же ему, напротив, путаться во лжи, плестись от одной ошибки к другой, мы, несомненно, выиграем!
– Значит, по-вашему выходит, что нелепо желать остаться в тюрьме или в изгнании из верности демократическому идеалу? – спросил другой распетушившийся подросток.
– Совершенно верно! Дураки все те, кто отказывается от амнистии! Я вот ни секунды не колебался и тотчас воспользовался предложенной мне свободой! На первый взгляд, я веду себя сейчас прилично и благонамеренно. Я печатаюсь с разрешения правительства. И жду часа, когда убогий манекен, которого вытолкнул на подмостки государственный переворот 2 декабря, рухнет сам собой…
– Весьма буржуазное понимание революции!
– Ну и что с того? Я и в самом деле хочу примирить буржуазию и пролетариат, заработную плату и капитал, согласовать их, объединить в социализме, не знающем ненависти. Я хочу, посредством экономической комбинации, вернуть обществу богатства, отнятые у него посредством другой экономической комбинации. Я хочу сжечь собственность на медленном огне, потому что, устроив Варфоломеевскую ночь для собственников, могу ненароком придать ей некую мистическую силу.
Весьма умеренные высказывания Прудона привели слушателей в уныние.
– Вы можете сколько угодно верить, что усталая и прогнившая империя рано или поздно завершит свое существование, – сказал Вавассер, – но я больше ждать не могу. Из поколения в поколение осторожные теоретики откладывают на все более поздний срок миг окончательного решения. Мне кажется, если несколько решительных людей объединятся ради того, чтобы свергнуть режим…
Прудон пожал массивными плечами.
– В этом предприятии я к вам не присоединюсь. Политическое насилие – понятие устаревшее. Социализму требуются экономисты, а не палачи!
– Стало быть, если завтра император призовет вас, чтобы посоветоваться, вы к нему пойдете?
– Разумеется! И, поскольку он провозглашает себя сторонником социального прогресса, стану побуждать его тысячами великодушных мер улучшать жизнь простых людей, сделаю так, чтобы он взял на себя ответственность за один из разделов нашей программы и таким образом отказался от прежних решений, короче, я воспользуюсь им для того, чтобы подготовить пришествие демократии.
– Я восхищаюсь вами, – сказал Вавассер. – Если бы ко мне завтра обратился за советом Наполеон III, я, может быть, и пошел бы к нему, но под полой сюртука припрятал бы бомбу!
Раздался дружный смех, который снял владевшее всеми болезненное напряжение. Затем кто-то заговорил об опасности войны, и Вавассер заявил:
– Это было бы в высшей степени желательно!
– Как вы можете так говорить! – в негодовании воскликнула Софи.
– А как мне говорить? Ну подумайте сами, дорогая моя! – ответил Вавассер. – Война станет роковым испытанием для Наполеона III. Если он отправит свои войска к черту на рога, куда-нибудь в Турцию, никого не останется, чтобы защитить его в случае народного восстания! Всякий истинный революционер должен надеяться на крепкую драку на Востоке! Но, к сожалению, дипломаты как раз сейчас все улаживают, Франция умеряет свои притязания, да и Россия тоже. Скорее всего, желая хоть чем-нибудь занять наших генералов, ограничатся тем, что продолжат усмирять Алжир.[31]В 1830 г. началась французская колонизация Алжира. Лучшие земли страны стали заселять европейские колонисты. В 1848 году Алжир был объявлен территорией Франции, разделен на департаменты, во главе которых стояли префекты, высшей властью в стране наделили французского генерал-губернатора. ( Примеч. перев. ) Добрых кабилов будут по-прежнему убивать ради славы генерала Мак-Магона, а читатели, листая газеты, будут убеждать себя в непобедимой силе империи!
Горькая ирония Вавассера раздражала Софи. Были ли виной тому возраст? Как бы там ни было, ей казалось, что никакие политические убеждения не стоят того, чтобы ради них проливалась кровь. А ведь когда-то ее мало заботил выбор средств, если цель представлялась справедливой! Теперь же она испытывала мучительную нежность ко всему человеческому роду… Может быть, один только Прудон, с его основательным здравым смыслом, из всех присутствующих здесь мог бы ее понять. Но он молчал, сидел с задумчивым и недовольным видом, зарывшись в собственную бороду.
Вавассер и его друзья тем временем принялись обсуждать лондонских изгнанников, затем стали рассказывать друг другу забавные истории про тюрьму Сент-Пелажи.
Дверь, ведущая в комнату за лавкой, приоткрылась, в щель просунулись детские головки. Затаив дыхание, малыши во все глаза смотрели на взрослых, занятых непостижимыми играми. Луиза отослала детей в детскую, сунув каждому по куску сдобной булки. Вскоре Прудон объявил, что жена его больна и он обещал вернуться пораньше, после чего, ссутулившись, ушел.
Едва дверь за ним затворилась, голоса зазвучали громче – словно в классе после ухода надзирателя: этот сильный и умный человек явно сдерживал общий порыв к революционному безумию. Некоторые принялись обсуждать возможность покушения на Наполеона III. Софи наблюдала за Вавассером: тот ликовал, грозно сверкая глазами. Должно быть, он был из породы вечных мятежников, которым любой политический режим представляется непереносимым. Если бы завтра Франция стала такой, какой он желал видеть ее сегодня, – нашел бы предлог для того, чтобы снова перейти в оппозицию. Этот человек чувствовал себя счастливым лишь в своей стихии – стихии поношения, шельмования, заговоров, ненависти.
Луиза с улыбкой сновала взад и вперед, разносила сладкое. Софи, в свою очередь, тоже хотела откланяться: ей было душно. Луиза умолила потерпеть еще несколько минут: увольнение Огюстена заканчивается в полночь, сейчас они все вместе проводят его до ворот тюрьмы… Молодая женщина так трогательно старалась убедить ее, что Софи сдалась.
В лавке оставалось всего-навсего человек восемь, не больше, когда Вавассер, поглядев на часы, объявил:
– Мне пора, друзья мои! Я дал слово!
Луиза потушила лампы, и небольшая компания высыпала на улицу. Огюстен с женой устроились в коляске Софи, остальные гости расселись по двум фиакрам, и караван рысью тронулся с места. Конские копыта звонко стучали, пробуждая мостовые уснувшего города. Ни в одном окне не видно было огня, лишь кое-где тускло светились фонари. Тени повозок удлинялись, ломались, ложась на лунного цвета стены. Изредка можно было прочесть на какой-нибудь стене надпись углем: «Да здравствует Барбес!» или «Долой Бонапарта!» Остановились на углу. Опоздали всего на двадцать пять минут – ничего страшного. Часовой стоя дремал в своей будке. Вавассер поцеловал жену, сжал руки Софи, похлопал по плечу каждого из друзей и вздохнул:
– «Оставь надежду всяк сюда входящий!»
Его тотчас принялись подбадривать:
– Ну, держись! Смелее! Осталось-то всего ничего!
– Когда ты отсюда выберешься, мы совершим великие дела!
– Ты точно ничего не забыл? – спросила Луиза.
Он распрямился, стукнул молотком в дверь и скрестил руки на груди с видом человека, безмятежно ждущего прихода палача. Окошко в воротах приоткрылось. Недовольный голос спросил:
– Чего надо?
– Я вернулся, – ответил Вавассер.
– Вы кто?
– Вавассер, Огюстен-Жан-Мари.
– Погодите минутку.
Сторож удалился. Должно быть, пошел сверяться со своим журналом.
– Еще немного, и он откажется меня впустить! – возмутился Вавассер.
Прошло минуты две. В доме напротив, на втором этаже, открылось окно, кто-то выплеснул на мостовую помои. Сторож вернулся.
– Входите, – объявил он.
Дверь повернулась, заскрипели петли. Вавассер, с гордо поднятой головой, перешагнул порог.
6
Причуды российской почты были необъяснимы: после нескольких месяцев молчания Софи внезапно получила письмо от Васи Волкова. Он просил прощения за то, что отвечает вместо матери, которая слегла в постель с желтухой.
«…Вам, должно быть, хочется узнать, что делается в Каштановке, – писал Вася. – Ну что ж! Ваш племянник ведет себя теперь совсем уже странно: больше и разговоров нет о его женитьбе на дочке губернатора. Барышня отделалась легким испугом! Впрочем, у меня сложилось впечатление, что он никогда и ни на ком не женится. Жену ему заменяет поместье. Мысль о собственной власти над землей и теми, кто живет на ней, кружит Сергею голову, и это уже перерастает в манию величия. Поверите ли, если расскажу, что он велел выкрасить все крестьянские дома белой краской, поставив на каждом сбоку черной краской номер, что крестьяне в каждой деревне носят рубахи одного и того же цвета (в Шаткове – синие, в Болотном – зеленые и так далее), что на работу они идут под барабанный бой, а ведут их несколько „погонял“, надсмотрщиков, вооруженных дубинками, словом, что все имение теперь выглядит полем для военных учений, деревушки превратились в казармы, мужики – в солдат? Все это было бы попросту смешно, если бы так много несчастных не сделались жертвами этой блажи! Однако заметьте, сами крестьяне не жалуются: их сытно кормят, у них крепкие дома, будущее их обеспечено, они твердо знают, что ни в чем не будут иметь нужды… Только вчера я говорил матушке о том, как я рад, что вы не присутствовали при этом сведении в полк ваших крепостных: вы были бы бессильны противостоять и, пожалуй, еще заболели бы от огорчения… В мечтах я представляю себе вашу жизнь в Париже, столице остроумия и утонченности. У вас, должно быть, и минуты свободной нет, дух перевести некогда… Здесь-то жизнь течет однообразно, подобно одной из наших так хорошо вам знакомых широких русских рек. Мое существование – одна сплошная, бесконечная зевота, даже читать уже прискучило. За весь день, с утра до вечера, много если четырьмя избитыми, затасканными фразами обменяюсь с матушкой, ем слишком много, пью не от жажды… Позавчера была сильная гроза… Наша черная кобыла жеребилась, не смогла разродиться и пала… Картошка в прошлом году очень хорошо уродилась…»
Читая, Софи словно переселялась в совершенно другой мир. Мало-помалу она втянулась в прежние заботы: участь мужиков, жатвы, град… Она чувствовала себя так, словно почти уже прижилась во Франции, и вдруг на нее пахнуло русским воздухом. Внезапно она рассердилась на эту далекую страну за то, что не дает о себе забыть. Какое ей теперь дело до всех этих каштановских жителей! Сергей, Антип, кучер Давыд, горничная Зоя, Дарья Филипповна, Вася… Тени! Отложив лорнет, Софи тщательно свернула письмо. Смятение ее все возрастало, радость, охватившая поначалу, медленно сменялась бесплодной печалью. Вместо того чтобы, как собиралась, отправиться на прогулку, Софи осталась дома: перебирала воспоминания, открывая один ящик за другим, складывая пожелтевшие листки. Какой странный осадок, состоящий из счетов, деловых бумаг, свидетельств и удостоверений, паспортов, театральных программок, забытых писем оставляет после себя человеческая жизнь! Сергей ни разу не написал ей с тех пор, как она покинула Россию, но деньги присылал с неукоснительной аккуратностью. Из Сибири тоже больше писем не приходило. Допустим, письма декабристов перехватывала цензура, но это не должно было помешать переписке с Машей Францевой, защищенной высокой должностью своего отца, уж ее-то письма во Францию должны были доходить! Как-то там поживает Фердинанд Богданович? Софи представила себе, как он принимает больных в маленькой комнатке, разговаривает с ними, выписывает рецепты, и душу ее захлестнуло счастье. Она почувствовала себя любимой, любимой на расстоянии, но навсегда. Софи просидела так до вечера, разбирая ненужные бумаги. В девять часов, устав ворошить прошлое, она поужинала, зябко пристроившись поближе к горящему камину.
Сентябрь выдался сырой и холодный. Многие парижане уже возвращались в город. Дельфина, ожившая на водах в Виши, едва появившись, захотела немедленно окунуться в светскую жизнь. Софи отправилась вместе с ней на костюмированный бал, устроенный богатым судовладельцем в театре Порт-Сен-Мартен после представления. Гости танцевали на сцене под звуки оркестра, музыканты которого были одеты пожарными. Среди расписанных красками полотнищ с изображением французского сада мелькали мушкетеры, миньоны,[32]То же, что фаворит; миньонами называли фаворитов короля Генриха III. ( Примеч. перев. ) наполеоновские солдаты, сильфиды, коломбины, маркизы и гладиаторы. Софи забавлялась, глядя из ложи на всю эту суету. Многие из приглашенных дам казались ей красивыми – легконогие, с блестящими в прорезях маски глазами, с дерзко выставленной круглой грудью. С возрастом она становилась все более чувствительной к женской красоте. Свежее личико, изящество движений сами по себе внушали ей расположение. Всякое едва вступившее в жизнь существо было для нее неодолимо привлекательным и пробуждало желание помочь. До самого рассвета она не чувствовала усталости. Когда она вместе с Дельфиной вышла из бального зала на улицу, лавочники уже открывали деревянные ставни на окнах своих лавок, хозяйки в папильотках выходили на улицу, у дверей ресторанов мусорщики нагружали в двухколесные тележки устричные раковины, в небе занималась заря, обливая крыши розовым светом, сиявшим между черными зубцами труб. Коляска резво катила по сонному, недомытому Парижу. Софи мечтала о постели, заранее предвкушая, как блаженно в ней вытянется.
Она-то думала, что целую неделю теперь будет отдыхать, что у нее ни на что не осталось сил, однако назавтра же отправилась в «Жимназ» смотреть пьесу Жорж Санд из сельской жизни, еще через день – в Комеди Франсез, где шла комедия-балет Мольера «Брак поневоле», и ее пленили легкость текста и естественность актерской игры. В фойе завзятые театралы горестно обсуждали недавний отъезд мадемуазель Рашель в Санкт-Петербург по приглашению царя: ей предстояло дать сотню представлений. Шушукались, будто она получит за это четыреста тысяч франков из личной императорской казны. Их всех этих слухов Софи сделала только один вывод: если царь приглашает в Россию мадемуазель Рашель, стало быть, война сегодня-завтра не начнется. Однако после недолгого затишья газетные страницы вновь заполнились тревожными известиями. Турция ужесточает свои позиции. Встреча царя в Ольмюце с прусскими и австрийскими союзниками ничего не дала, и теперь только чудо могло предотвратить грозу. Однако граф Киселев,[33] Киселев , Николай Дмитриевич (1800–1869) – дипломат. С 1844 по 1854 г. был сначала посланником, а затем полномочным послом в Париже. Натянутые отношения перед Восточной войной заставили его выехать из Франции. В 1856–1864 гг. он был послом при папском дворе, а с 1864 г. до самой смерти – при короле Италии. ( Примеч. перев. ; по материалам сайта «Русский князь».) русский посланник в Париже, с которым Софи в один из вечеров встретилась у княгини Ливен, придерживался другого мнения и лучился простодушным оптимизмом. Выслушав заверения высокопоставленной особы, Софи немного успокоилась, а вскоре – прочла в газете о начале военных действий между турками и русскими.
В начале ноября в газетах появилось воззвание Николая I, таким образом откликнувшегося на объявление Турцией войны России: он просил Всевышнего благословить его войско, сражающееся за «святое и праведное дело», которое всегда защищали его царские благочестивые предки. Казалось бы, все ясно, но, несмотря на это заявление, русские парижане цеплялись за надежду на то, что ничто не омрачит отношений между их родиной и Францией. «Повод к войне был слишком смехотворным для того, чтобы ее поддержали цивилизованные страны! – уверяла княгиня Ливен. – Собственно говоря, о чем идет речь? О том, большее или меньшее покровительство окажет царь нескольким священникам, исповедующим веру, которая не имеет ни малейшего отношения ни к религии французов, ни к религии англичан! И из-за этой мелочи, которая никоим образом их не касается, Франция и Англия станут проливать кровь?..» Более серьезные толкователи замечали, что если Францию эта история непосредственно и не затрагивает, то Англия завидует успехам московской торговли и весьма обеспокоена все более глубоким проникновением русских в придунайские области, в Центральную Азию и на Дальний Восток. Софи, которая прежде газет почти не читала, теперь скупала их все и не на шутку волновалась из-за противоречивых известий. Во время битвы при Олтенице, на Дунае, русские войска князя Горчакова были наголову, как говорили, разбиты турками Омер-паши, зато адмирал Нахимов 30 ноября во главе шести линкоров ворвался на рейд в Синопской бухте и за какой-нибудь час уничтожил мощную оттоманскую эскадру. Эти первые сражения, в которых и та и другая сторона бились яростно, позволяли предположить, что война будет долгой и жестокой. Общественное мнение в Париже уже понемногу менялось, отношение к русским неприметно делалось враждебным. В благонадежных кругах считалось, что поведение Франции в истории со Святой Землей было продиктовано высшими религиозными соображениями. Виктор Гюго в сборнике политических стихотворений «Возмездие», только что тайно переправленном через границу, называл Николая I «тираном» и «вампиром» и жалел русский народ, покорный его воле.
Было очень холодно, и Софи с трудом переносила пасмурную парижскую зиму. Впервые за тридцать лет она не увидит снега на Рождество и под Новый год! Ей казалось, что это лишит праздники их поэзии. Она настолько привыкла к северному обычаю[34]Обычай был действительно северным: традиция украшать рождественскую елку пришла из Германии и скандинавских стран. Вот только в России этот обычай начал распространяться повсеместно как раз тогда, когда Софи оттуда уехала: в середине XIX века – сначала в Петербурге, затем в провинции. Софи, которая провела много лет в далекой ссылке, вряд ли могла вспоминать силуэт елки за каждым окном. ( Примеч. перев. ) украшать елку игрушками и свечками, что сожалела о равнодушии к нему парижан. Здесь привычными были полночная месса, праздничные подарки и балы. Витрины лавок в богатых кварталах соперничали в роскоши. Люди обращались друг к другу приветливо, с радостными лицами. Но где же эта маленькая тайна – наполовину христианская, наполовину языческая, – сотканная из мороза, легенд и семейного уюта тамошнего, русского Рождества? Нередко, прогуливаясь по городу, Софи поднимала глаза к окнам, и ей становилось грустно оттого, что она не видит сквозь занавески темного островерхого силуэта дерева, о котором весь год до Рождества мечтали русские дети. А в Каштановке, думала она, Рождество Христово отпразднуют на двенадцать дней позже, из-за расхождения между григорианским и юлианским календарями. В эти дни во всех православных городах и селах хозяйки готовят постную еду, идет последняя неделя рождественского поста… Софи вместе с Дельфиной отправилась на полночную мессу, но от праздничного ужина отказалась, и в самое Рождество она решила остаться дома и сидела одна, обложившись книгами.
Назавтра она еще лежала в постели, когда Валентина принесла – на подносе вместе с завтраком – несколько писем. Одно было со штампом Тобольска, и Софи торопливо, дрожащими руками распечатала его первым. Она и мечтать не могла о таком подарке к празднику!
Письмо оказалось от Маши Францевой. Софи пробежала начало, затем ее взгляд, словно провалившись в выбоину на дороге, упал на строку посередине страницы: «Наш дорогой доктор Вольф…» И чуть дальше – слово «умер». Софи словно обухом по голове ударили. Между этими двумя обрывками фразы не могло быть ничего общего! С тревогой в сердце она вернулась к началу фразы и прочла: «Наш дорогой доктор Вольф, который сделал столько добра окружавшим его людям, умер четырнадцатого мая. Воспаление мозга сломило его подточенный усталостью организм. Он слишком много работал, не давал себе за день и часа передышки; для нас для всех это тяжелая утрата…» Софи уронила голову на подушку; на несколько мгновений она словно погрузилась в беспредельное торжественное и скорбное пространство. Все ее тело ныло, словно разбитое, сломленное этой бедой, во рту появился горький привкус, глаза щипало от непролитых слез. Она задыхалась, дрожала, до крови кусала губы. Внезапно она откинула одеяло, вскочила с постели, ринулась к секретеру, лихорадочно дернула ящик, выхватила оттуда письмо Фердинанда Богдановича и устремила на него растерянный взгляд через лорнет. Когда она в июне месяце получила это письмо, доктора уже не было в живых! Она отвечала на письмо мертвому – отвечала весело, с надеждой и даже слегка заигрывая с ним! Мертвому полунамеками признавалась в любви! Мертвому совсем недавно писала снова, рассказывая о том, с кем виделась, и о том, что намерена делать! «Бедный! Бедный! – твердила она. – До чего глупо, до чего нелепо все вышло! Может быть, если бы я осталась с ним, если бы заботилась о его здоровье, он и сейчас еще был бы жив?» Она представляла себе, как он лежит, совсем один, стонет в забытьи на своей узкой железной кровати в плохо освещенной комнате. Звал ли он ее в бреду? Как ей хотелось бы знать, о чем он думал в последнюю минуту! Вскоре она смирилась, затихла: к чему теперь суетиться? В памяти всплывали несвязные воспоминания: привычная поза Фердинанда Богдановича, голова наклонена к плечу, бархатная ермолка сдвинута на затылок… его насмешливая улыбка… тонкие руки, обожженные кислотами… Потом лицо врача стало медленно расплываться, меняться, молодеть, превращаясь в лицо Николая. Это превращение нимало не удивило Софи. «Фердинанд Богданович – это Николя», – подумала она, чувствуя, что мысли ее несутся с непривычной быстротой и что она не вполне собой владеет. От одного горя к другому чувствительная поверхность ее души съеживалась. Вскоре у нее и сознания-то не будет достаточно, чтобы страдать…
Все утро Софи, оглушенная и словно одеревеневшая, провела в постели. В полдень Валентина помогла ей одеться. Софи машинально, не чувствуя вкуса, поела за маленьким столиком в гостиной. По оконным стеклам струился дождь. Снега не было, снега теперь никогда уже не будет. Выпила подряд три чашки горького, крепчайшего черного кофе. Взгляд притягивали плясавшие в камине языки пламени: там разыгрывались удивительные рыцарские истории, героями которых были искры, декорациями – золотые и пурпурные замки и дымящиеся развалины угольков. Жюстен прервал грезы хозяйки, внезапно явившись перед ней и сообщив:
– Господин Вавассер спрашивает, примете ли вы его.
Софи невольно поморщилась. Ей хотелось бы остаться одной, побыть наедине со своим горем. Но Огюстена, должно быть, по случаю праздника отпустили на несколько часов, нельзя же ему отказать!
– Пусть войдет, – ответила с досадой.
И постаралась сделать приветливое лицо.
Уже с порога Вавассер закричал:
– Дело сделано! Я свободен! Подарок императора к Новому году самым достойным узникам!
Его морщинистое лицо сияло радостью под взлохмаченными седыми патлами.
– Чудесно! – с притворным оживлением воскликнула Софи. – Значит, не зря мы все старались. Когда же вас выпустили?
– Сегодня утром. Как видите, первым делом явился к вам!
– Я очень тронута… Представляю, каким счастьем для вас было вернуться к жене и детям! А теперь вы должны сидеть тихо, чтобы о вас позабыли.
Вавассер нахмурил брови и, скривив губы, проговорил:
– Прежде всего, надо готовить будущее. Я пришел для того, чтобы поговорить с вами о делах. Вы ведь знаете, что наши друзья готовы перейти к действию!
– Что за друзья? К какому действию? – резко спросила она.
Вавассер уселся у камина и протянул руки к огню. Кончик его носа, подбородок и верхняя губа, освещенные снизу, отливали медным блеском. Он тихонько шевелил пальцами, наслаждаясь теплом очага.
– Настало время скинуть этого карнавального Цезаря! – провозгласил он. – Сейчас создается организация, которая объединит искренних республиканцев. Я первым делом подумал о вас, вы должны в нее вступить…
Софи вздохнула.
– Я устала, месье Вавассер. Разве вы не слышали, что сказал Прудон? Лучше предоставить событиям идти своим чередом, и пусть все само собой распадается…
Вавассер вскочил и забегал по комнате, резко, точно цапля, вздергивая ноги. Взгляд его полыхал такой яростью, что казалось – еще немного, и он спалит все вокруг.
– Представления Прудона устарели! – закричал он. – Он апостол, а не практик! Предоставленный сам себе, он топтался бы на месте в круге непогрешимых аксиом. Истинные работники революции – не те, кто мечтает, но те, кто рискует собственной шкурой в предприятиях, настолько далеких от идеала, насколько возможно. Ваши декабристы не побоялись взяться за оружие – почему же и нам не быть такими же смелыми, как русские? Вот только мы не повторим ту же ошибку, не станем начинать с военного мятежа. Прежде чем нападать на империю, надо устранить императора. Это легко. Его можно убить на ипподроме, бросить в него бомбу в опере, взорвать его вагон во время официальной поездки. Среди моих друзей есть химики, вполне способные смастерить адскую машину!..
Поначалу Софи слушала нежданного гостя с удивлением, но вскоре ее обуял гнев: до какой же степени может доходить фанатизм! Убивать, только и делать, что убивать, возбуждать ослепленные толпы, свергать власть ради того, чтобы заменить ее другой, и та на деле окажется ничем не лучше прежней… Да просто осточертела уже эта бессмысленная и кровавая игра, в которой лучшие люди истощают свои умственные способности! И вообще, какого черта он ей тут толкует о политике, когда она только что узнала о кончине единственного друга? И смерть Фердинанда напомнила о других потерях, от которых ей никогда не оправиться… С высоты своей печали она воспринимала Вавассера как отвратительного, нелепого и зловредного паяца. Все, что он говорил, выглядело мелким, пошлым и тупым рядом с горем, то и дело ее настигавшим. Ну когда же этот фанатик наконец поймет, что, если в жизни есть нечто важное, это вовсе не Наполеон III и не Николай I, а люди, чьих имен не сохранит история, простые, честные, прекрасные люди, которых звали Фердинанд Вольф, Николай Озарёв, Никита?.. И неожиданно для самой себя Софи спокойно и размеренно произнесла:
– Вавассер, мне совершенно безразличны все эти ваши истории.
Он отшатнулся и строго взглянул на нее:
– Простите?.. О чем это вы?.. Что хотите этим сказать?..
– Что я вышла из возраста заговоров и сражений!..
– Ну уж нет! – закричал он. – Вы не имеете права отказываться! Только не вы! Все те, кто в России погиб за то же дело, подталкивают вас в спину. Нам необходим знаменосец. Вы, с вашим прошлым, просто предназначены для этой роли! Хотите вы того или нет, вы будете с нами, нет, что я говорю: вы уже с нами!
– Если я и приду к вам, то лишь для того, чтобы призывать к терпимости, – спокойно возразила Софи.
Вавассер усмехнулся.
– Уж не ваше ли пребывание в Сибири внушило вам такое почтение к установившемуся порядку?
– Может быть и так. Столько людей на моих глазах понапрасну страдало, столько людей умерло, что теперь я и слышать не хочу о политике!
– Такими речами вы льете воду на мельницу самодержавия! А может быть, вы на стороне Наполеона III, против народа?
– После того как жизнь пропала даром, я хочу только покоя и забвения!
Он опустил голову:
– Вы меня просто убили!
Софи стало жаль этого фанатика: сама того не желая, она стала причиной жестокого разочарования.
– Не надо, месье Вавассер, – прошептала она. – Вы слишком высоко меня вознесли – это смешно и нелепо! Дайте мне прожить последние оставшиеся годы не так, как вам хочется, а так, как смогу.
В наступившей тишине было слышно, как с треском рассыпалось полено. Вавассер, неподвижно стоя у камина, задумчиво глядел в огонь. Внезапно он метнул на Софи яростный взгляд и проговорил, будто выплюнул:
– Этого и следовало ожидать! Вы ведь всего-навсего женщина!
И вышел, изо всех сил хлопнув дверью. Софи потянулась за письмом Маши Францевой и медленно перечитала те строки, в которых говорилось о смерти Фердинанда Богдановича.
7
Корабли, выстроившиеся на рейде, открыли огонь – все одновременно. С бортов вспухали облака белого дыма. Вдали, в городе, карабкающемся в гору, слабо отзывались береговые батареи. На одном из складов начался пожар. Слева только что взорвался пороховой погреб, и в небо среди огромных клубов пара взлетели пылающие обломки. Эта картинка, помещенная в газете «Иллюстрация», буквально заворожила Софи. Она в десятый раз перечитала подпись: «Обстрел Одесского порта», ей никак не удавалось заставить себя смириться с такой чудовищной ситуацией, как война между Францией и Россией. После двухмесячных переговоров дипломаты умолкли, предоставив высказываться военным, и то, что представлялось невозможным, произошло самым естественным образом: 7 февраля 1854 года граф Николай Киселев и все служащие российского посольства сложили вещи и сели в поезд…
Если их отъезд совершился предельно тихо и незаметно, то совсем по-другому обстояло дело с членами обитавшей в Париже маленькой русской колонии. Внезапно оказавшись представителями враждебного государства, они также вынуждены были покинуть пределы Франции. Их прощание с французским обществом было душераздирающим. Большинство предпочло не возвращаться на родину, а вместо того поселиться как можно ближе к французским границам и ждать возможности вернуться. И теперь, найдя приют в Бельгии, Германии или Швейцарии, подданные Николая I продолжали переписываться со своими парижскими друзьями и в письмах жаловаться на жестокость войны, которой ни те, ни другие вовсе не хотели. Даже княгиня Ливен, попытавшаяся было добиться через графа де Морни разрешения остаться в своей квартире на улице Сен-Флорантен, вынуждена была перебраться в Брюссель. Говорили, что она и оттуда пыталась воздействовать на ход событий и для этого каждый день писала в Париж, Санкт-Петербург и Лондон.
Софи, несколько сбитая с толку исчезновением всех этих русских, чувствовала себя потерянной. Конечно, с некоторых пор она совсем перестала у них бывать, но одна только мысль о том, что можно в любой день встретить кого-то из них в салоне и услышать французскую речь со славянским акцентом, приносила ей душевное спокойствие. Она машинально прочла рассказ о блестящем нападении английского и французского флота на Одесский порт, пропустила парижскую хронику и литературную болтовню и погрузилась в статью, в которой подробно рассказывалось о том, каким образом было объявлено о начале войны соединенным эскадрам в Черном море. «Пробило полдень, и на мачтах судов появился сигнал „Война с Россией“. Флаги стран-союзниц взвились на трех мачтах всех кораблей. Трижды повторенный возглас французского флота „Да здравствует император!“ смешался с оглушительным криком „Ура!“, доносившимся с английских судов; трудно сказать, кто с большим энтузиазмом приветствовал это, столь желанное событие». На губах Софи появилась печальная улыбка. Ей противна была патриотическая ложь газетчиков: «столь желанное событие»! Господи, да кто же мог его желать, подумала она. Маловероятно, чтобы оно было желанным для славных французских моряков, которым со дня на день придется рисковать жизнью, защищая права Блистательной Порты! Она стала разглядывать на рисунке, сопровождавшем текст, крохотные фигурки матросов, выстроившихся на реях, чтобы приветствовать объявление грядущих боев. Французский, английский и турецкий флаги дружно развевались на ветру. С низкого серого неба на неспокойное море сыпал снег. Софи сложила газету, убрала лорнет и повернулась к окну. Какая скучная, безрадостная весна. Дожди, дожди, дожди… Вот и опять в саду с черных, с едва проклюнувшимися почками веток стекают капли. Дельфина обещала зайти часов в пять. И снова они будут говорить о войне. Разумеется, с тех пор как были разорваны дипломатические отношения между Францией и Россией, Софи больше не получала денег от племянника. Конечно, он вполне мог бы присылать их ей через посредство третьего лица, проживающего в какой-нибудь нейтральной стране, но, должно быть, слишком рад был найти столь убедительное оправдание для того, чтобы перестать помогать «тетушке». Лишившись доходов, она подсчитала: того, что у нее есть, хватит, чтобы прожить год. А к тому времени война, вероятнее всего, кончится. По крайней мере, так говорили в салонах, в которых она по привычке продолжала бывать. Новости с театра военных действий нисколько не мешали тем, кто там собирался, интересоваться нарядами, столоверчением и скачками на Марсовом поле или в Шантильи. Больше того, правилами хорошего тона даже предписывалось избегать того, чтобы дурно говорить о русских: к ним было положено относиться как к достойным уважения врагам. Однако Софи предчувствовала, что рано или поздно и высшим светом овладеет патриотический восторг: она не могла забыть, как на следующий день после объявления войны парижане с пением на протяжении трех лье сопровождали полки, выступившие на соединение со своим армейским корпусом. Архиепископ Сибур в своем ерхипастырском послании объявил: «Война была необходима: из этого, несомненно, воспоследует какое-нибудь благо!» В театрах, воспользовавшись случаем, ставили пьесы, в которых высмеивали противника. Здесь на афише красовались «Русские», там – «Казаки», в одном театре играли «Встречу на Дунае», в другом нечто под названием «Русские, изображенные ими самими», оказавшееся, впрочем, не чем иным, как примитивной переделкой гоголевского «Ревизора». Что ни день, появлялись все новые злобные пасквили на «страну кнута» – карикатуристы буквально набросились на «кровожадного царя» и его «порочных бояр». Адриан Пеладан напечатал сочинение, озаглавленное «Россия, настроившая против себя весь мир и католицизм», а совсем недавно, проходя по Итальянскому бульвару, Софи заметила на прилавке «Нового книжного дела» изданную этим заведением книжицу под названием «Правда об императоре Николае». Вместо имени автор подписался «Русский». На вопросы Софи продавец с хитрой улыбкой, доверительно сообщил ей, что под этим псевдонимом скрывается Александр Герцен. Софи купила книжку, не отрываясь ее прочла, и от этого чтения у нее остался неприятный привкус горечи, как бывает, когда при тебе совершают дурной поступок. Полностью разделяя нелюбовь Герцена к царю и даже озлобление против него, она сожалела о том, что автор решился в разгар войны высказаться в поддержку тех, кто, находясь в Париже и Лондоне, клеветал на свою страну. Она воспринимала это как предательство, которое невозможно оправдать никакими политическими целями. По ее мнению, единственным достойным выбором для изгнанника оставалось молчание.
Внезапно Софи заметила, что довольно давно сидит с забытой на коленях газетой и, глядя перед собой широко раскрытыми глазами, мучается оттого, что по-настоящему не может быть ни на стороне русских, ни на стороне французов. Любая насмешка, любой выпад, направленный против России, ранили ее, задевали за живое, попадая в самое уязвимое место ее воспоминаний. Такая же ярость охватывала ее в прежние времена, когда покойный свекор принимался, поддразнивая ее, критиковать Францию, но тогда у нее был всего-навсего один противник в споре, а сейчас целый народ впал в помешательство шельмования. Эта война, повод к которой иные старались возвысить, в ее глазах была чудовищной и братоубийственной, как бы ни прославляли вокруг подвиги воинов. И ведь пока что речь шла лишь об отдаленных военных действиях на берегах Дуная! А что будет, если французский и английский флот, начав осуществление своих планов, нападут на Россию с севера, с Балтийского моря? Представить себе невозможно – резня у самого Санкт-Петербурга!..
Софи была настолько поглощена своими размышлениями, что не заметила, как пролетело время, и очнулась лишь с приходом Дельфины. Валентина накрыла им чай на маленьком столике в гостиной. Как обычно, Дельфина явилась с целым ворохом новостей: мадемуазель Рашель, которой вскружил голову успех в Санкт-Петербурге, только что подала в отставку, не желая больше служить в Комеди Франсез; избрание монсеньора Дюпанлу[35] Дюпанлу , Феликс Антон (1802–1878) – французский проповедник и писатель, профессор Сорбонны, директор парижской семинарии св. Николая; с 1849 г. – епископ Орлеанский (позже – архиепископ); член Французской академии, усердный сотрудник клерикальных газет; один из главных авторов закона 1850 г. о народном образовании. Был противником светского и обязательного начального обучения, распространения светских женских среднеучебных заведений. ( Примеч. перев.) в Академию, говорят, дело решенное; рассказывают, что скоро будут ходить увеселительные поезда в Константинополь; в моду снова вошли кружева и сдержанные цвета… Софи слушала, кивала, улыбалась, ненадолго отвлекаясь от главной своей заботы. Внезапно Дельфина сделала значительное лицо и заговорила о планах, которыми уже делилась с Софи прежде: она хотела устроить у себя лотерею в пользу семей солдат, воевавших на Востоке.
– Самое лучшее время для этого – после Пасхи! – заявила гостья. – Я соберу блестящее общество! Вы непременно должны войти в комитет!
– О нет, Дельфина, не надо! – взмолилась Софи. – Вы же знаете, что свет все меньше и меньше меня привлекает!
– Однако вам следует постараться и являться там все чаще и чаще!
– Зачем?
– Для того чтобы рассеять некоторые слухи, которые уже ходят на ваш счет. Слишком многие забрали в голову, что ваше сочувствие и любовь к русским заставляют вас забыть о том, что вы – француженка!
Софи, залившись краской, пробормотала:
– Это недостойно!
– Можете не сомневаться в том, что я всякий раз встаю на вашу защиту! – заверила ее Дельфина, грызя сухарик. – Но репутацию одними словами не спасают!
– Меня и в самом деле глубоко опечалила эта война! – сказала Софи. – И я хочу, чтобы она как можно скорее закончилась! Каким бы ни был исход сражений, для меня в этой войне нет и не будет ни победителей, ни побежденных!
Дельфина вздохнула, с упреком глядя на подругу.
– А вот такие слова, Софи, вслух произносить не стоит!
– Вы не можете понять!..
– Как бы там ни было, ваша русская жизнь закончилась. Вы вернулись к нам и останетесь с нами навсегда. И вы должны постараться следовать за нами в наших стремлениях!
– Даже если вы ошибаетесь?
– Да, Софи.
Наступило тягостное молчание. Софи всем телом ощущала мучительный разлад, словно резали на куски ее живую плоть.
– Моя лотерея – дело не политическое, а благотворительное, – снова принялась уговаривать ее Дельфина. – Помогая мне, вам не нужно отказываться от своих убеждений. Работы будет очень много. Принимать пожертвования, продавать билеты… От себя я выставляю в качестве главного приза заказ на портрет кисти Винтерхальтера…[36] Винтерхальтер , Франц Ксавер (1805 или 1806–1873) – немецкий живописец, придворный художник императорской четы. ( Примеч. перев. )
Софи понемногу поддалась восторженному настроению Дельфины. Она никогда не могла устоять перед вот таким дружеским и вместе с тем решительным тоном…
– Ну, хорошо, согласна, – произнесла она наконец. – Я присоединяюсь к вам.
Дельфина сделала все как нельзя лучше. Над столом, где были собраны призы – настольные и каминные часы, вышитые домашние туфли, музыкальные шкатулки, кружевные чепчики, табакерки… тянулась лента с надписью: «Слава нашей храброй Восточной армии!» Раскрашенные картонные фигуры в человеческий рост, изображавшие стоящих навытяжку солдат, были прислонены к каждой из колонн зала, простенки украшены связанными вместе французскими, английскими и турецкими флагами, над камином красовался портрет Наполеона III, по бокам буфета стояли две маленькие пушечки, одолженные у антиквара. Билеты из корзины доставала стоявшая на возвышении девочка с трехцветными кокардами в волосах. По мере того, как появлялись все новые выигрышные номера, их объявлял господин Сансон,[37] Сансон , Жозеф Исидор (1793–1871) – актер театров Одеон и Комеди Франсез, с 1843 г. – пайщик Комеди Франсез (Французского Театра). ( Примеч. перев.) актер Французского Театра. Голос у него был громоподобный, однако никто его не слушал. Сюда шли не в надежде заполучить какую-нибудь безделушку, но ради того, чтобы встретиться с людьми своего круга. Более того, если бы кто-то заинтересовался выставленными предметами, это сочли бы проявлением дурного тона.
Все предместье Сен-Жермен собралось здесь. Софи, оглушенная гомоном несвязных разговоров, пробиралась между сенаторами в парадных мундирах – шитый золотом синий фрак, белые казимировые[38] Казимир (фр. сasimir) – вышедший из употребления сорт полушерстяной ткани. ( Примеч. перев. ) брюки, на боку шпага, – пухлыми розовощекими свежевыбритыми кюре, негнущимися, словно палку проглотили, офицерами с эспаньолками и напомаженными усами, литераторами, учеными и крупными коммерсантами в черных фраках и белых галстуках и разнообразнейшими дамами, молодыми и старыми, красивыми и безобразными, в пышных юбках, разноцветных шалях и венках из искусственных цветов. От них веяло сладкими ароматами, голоса пронзительно звенели. Среди всей этой толпы мелькала Дельфина в платье оттенка меда: она явно наслаждалась успехом своей затеи, ни минуты не могла не то что усидеть – устоять на месте, то и дело запросто окликала кого-нибудь по имени и смешивала моду, театр, войну и благотворительность в стремительной и пустой болтовне. В какую-то минуту она оказалась рядом с Софи, вокруг тотчас собралась толпа, подруги очутились в плотном кольце. Около них молодой лейтенант, гордый своим новеньким мундиром, объяснял двум млевшим от восторга девицам, как ему не терпится отправиться вместе со своим полком на театр военных действий.
– Нам надо смыть позор отступления 1812 года! – говорил он. – Урок, которого не сумел дать русским Наполеон I, им даст Наполеон III!
Лицо офицера над синим мундиром с красными обшлагами, белым пластроном и золотыми эполетами казалось совсем детским.
– Разрешите представить вам виконта де Кайеле, – обратилась к Софи Дельфина.
Лейтенант щелкнул каблуками и сухо, по-военному поклонился. Софи не смогла устоять перед искушением посмеяться над его воинственным пылом.
– Уж слишком вы молоды, сударь, для того, чтобы питать такую ненависть к русским! – с улыбкой попеняла ему она.
– Мне в наследство достались родительские воспоминания, сударыня! – живо откликнулся офицер.
Софи медленно наклонила голову, зная, что это движение всегда получается у нее грациозным.
– Распри никогда не закончатся, если сыновья будут продолжать думать так, как думали отцы.
– Во время войны надо ненавидеть, для того чтобы победить!
– Ненавидеть – кого? Царя, русский народ, тамошних мужиков?..
Виконт де Кайеле смутился, грозно насупил тонкие светлые бровки.
– Его величество император указал нам, в чем состоит наш долг, сударыня! – отчеканил он. – Я не рассуждаю, я повинуюсь.
– Прекрасный ответ, лейтенант! – вскричал старик с круглым, словно луна, лицом (Софи не раз встречала этого луноликого в салонах) и, повернувшись к ней, сурово прибавил: – Как вы можете, сударыня, забавляться тем, что своими высказываниями подрывать боевой дух защитника отечества?
– Разве взывать к человеческим чувствам означает подрывать боевой дух? – удивилась она.
– Именно так! Во время войны мысли должны быть острыми, как лезвие сабли!
– И тупыми, словно пушечные ядра!
Старик отпрянул, лицо его побагровело.
– Сударыня, – проговорил он, – может быть, вам неизвестно, кто я, зато мне прекрасно известно, кто вы. Испытания, которые, как говорят, выпали на вашу долю в России, должны были сделать вас вдвойне француженкой!
– Но я и есть француженка! Точно так же, как и вы, и может быть, даже больше, чем вы! – воскликнула она.
– Вот уж чего не скажешь, – прошипел кто-то у нее за спиной.
– Русский посланник уехал, но оставил вместо себя посланницу! – подхватил другой.
Софи внезапно почувствовала прилив бешенства, кровь прихлынула к щекам. Она медленно обводила взглядом окружавшие ее недружелюбные лица. Дельфина между тем поспешно стиснула ее руку, зашептала на ухо:
– Дорогая моя, это все пустяки!.. Ну, успокойтесь же!..
Покрывая нестройный шум, голос Сансона объявил:
– Номер сто восемьдесят семь выиграл бронзовую статуэтку, изображающую подвиг Жозефа Бара.[39] Жозеф Бара (1779–1893) – мальчик, прославившийся своим героизмом. Когда, сражаясь в республиканской армии под началом генерала Демарра, он попал в засаду и его заставляли крикнуть: «Да здравствует король!», он закричал: «Да здравствует Республика!» – и упал, сраженный пулями. Конвент объявил, что бюст героического мальчика поместят в Пантеон, а гравюра, прославляющая его подвиг, будет разослана во все начальные школы. ( Примеч. перев. ) Номер двенадцатый – рабочую шкатулку…
Софи развернулась и направилась к выходу. Люди нехотя сторонились, пропуская ее. «И ведь я во Франции! – думала она. – Во Франции! У себя дома!» Слезы ярости застилали ей глаза. За их пеленой ей казалось, будто все плывет, меняет очертания – широкая лента с надписью «Слава нашей храброй Восточной армии!», растения в кадках, флаги… Дельфина нагнала ее, схватила за руку:
– Неужели вы из-за такой глупости уйдете? Это же недоразумение! Просто недоразумение!..
– Нет! – едва ли не стоном откликнулась Софи. – Пустите меня! Напрасно я сюда пришла! Вы же видите, что мне здесь не место!
Высвободившись, она устремилась в прихожую, где сонные лакеи стерегли груду пальто и шинелей.
8
Газеты трубили победу: едва высадившись на берег в Галлиполи и Варне, французская армия маршала Сен-Арно и английская армия лорда Реглана заставили русских снять осаду Силистрии и покинуть придунайские княжества. К несчастью, холера и тиф грозили подорвать мужество войск. Лето началось в тревожном настроении, поскольку, если верить редким сообщениям газет, здоровье солдат ухудшалось с наступлением жары. Пятнадцатого августа День святого Наполеона был отпразднован хотя и в отсутствие императора, путешествовавшего по югу, но еще более торжественно, чем в прошлом году: артиллерийские залпы, благодарственный молебен, водные состязания на Сене и конкурс наемных экипажей, украшенных трехцветными флагами, позолоченными орлами и букетами цветов… Все театры давали бесплатные представления: в Порт-Сен-Мартен шла пьеса о Шамиле, черкесском вожде, непримиримом враге Николая I; в Имперском цирке – военная пантомима, изображавшая снятие осады Силистрии и героическую гибель Муса-паши. Повсюду чествовали мусульман и смешивали с грязью русских. В пять часов Софи, забившаяся на время этих патриотических увеселений в самый дальний уголок своего сада, увидела, как в небо поднимается огромный шар с надписью: «Турция, Англия, Франция», а на следующее утро с волнением прочла в газете воззвание императора к Восточной армии. У стольких парижан сыновья были на войне! «Они покрывают себя славой, – писал репортер здесь же, – но страдания их велики». Затем появились сообщения о том, что французские и английские войска погрузились на суда, об отправке их в Евпаторию и о первых боях в Крыму. Двадцатого сентября союзники, брошенные в наступление, взяли приступом гористый берег реки Альма, и сразу после этого началась осада Севастополя. Ложные известия множились с каждым днем. Сегодня говорили, что крепость взята и царь запросил мира, назавтра оказывалось, что ничего не изменилось, враги окопались друг против друга, война закончится не скоро… Памятная ссора во время лотереи у Дельфины заставила Софи неизменно отказываться от всех приглашений, а когда Дельфина приходила к ней, дамы, с общего согласия, избегали разговоров на политические темы, и обе из-за этого испытывали неловкость, будто что-то друг от друга скрывают…
Однажды утром, когда Софи собиралась выйти из дома, Жюстен, явившись к ней в комнату, доложил, что хозяйку желают видеть два господина. Лакей выглядел пришибленным, смотрел куда-то в сторону.
– Но я никого не жду, – удивилась Софи. – Вы спросили их имена?
– Я не думал, сударыня, что мне следовало…
– Ну, так вы ошиблись! Идите!
– Дело в том, сударыня… эти господа сказали мне, что они из полиции…
Софи невольно вздрогнула. Этим-то что еще от нее понадобилось?
– Проводите их в гостиную, – коротко приказала она.
Шляпка была уже надета, и теперь, потянувшись, чтобы ее снять, Софи вдруг опомнилась. Нет уж, лучше выйти к незваным гостям как есть, пусть видят, что она собиралась уходить, что они ей помешали, нарушили ее планы.
Полицейские расхаживали взад и вперед по гостиной, заложив руки за спину, и заглядывали во все углы – словно принюхивались. Когда вошла хозяйка дома, оба с забавной слаженностью движений разом повернулись к ней. Один был высоким и тощим, второй – маленьким толстяком; на обоих – длинные темные сюртуки, застегнутые до самого подбородка, нелепый наряд довершали цилиндры и дубинки. Не успела Софи и рта раскрыть, как тот, что повыше, надменно проговорил:
– Нам предписано произвести у вас обыск, сударыня.
И сунул ей под нос какую-то бумагу. Бланк префектуры полиции, посреди страницы крупными буквами, черным по белому – ее имя. Неразборчивые подписи и печать удостоверяли, что документ подлинный. Софи на мгновение оторопела, ей показалось, будто она висит в пустоте, она не понимала ни что это с ней такое происходит, ни что она должна сказать в свою защиту. Наконец, снова обретя дар речи, воскликнула:
– Это невозможно, господа! В чем меня обвиняют?
– Узнаете, когда придет время. А пока, прошу вас, не мешайте нам работать…
Один из полицейских направился к секретеру, второй – к комоду. Софи даже и не попыталась протестовать. Она на собственном опыте имела возможность убедиться в том, что совершенно бесполезно вступать в переговоры с полицейским, которому отдан какой бы то ни было приказ.
– Ключи? – требовательно спросил полицейский.
– Они вам не нужны, сударь, – ответила Софи. – Все отперто.
Полицейские по локти запустили руки в ящики, принялись с профессиональной ловкостью ворошить бумаги. Это было так, будто они елозили пальцами по ее собственной коже. Софи передернулась. До чего омерзительно! Ну вот, все начинается сызнова. Раньше в России, теперь во Франции. Административный рок с тупой физиономией преследует ее из года в год, из страны в страну. Внезапно она заметила в руках у полицейского письма от Николая, Фердинанда Вольфа, Полины Анненковой, Натальи Фонвизиной… совсем недавно она разбирала их и перечитывала. Кровь прилила к сердцу. Софи беспомощно пролепетала:
– Господа! Оставьте, не трогайте! Это личные письма!
Толстый коротышка, не моргнув глазом, сунул в карман одну связку писем, протянул другую своему коллеге и ответил:
– Вам их вернут после того, как с ними ознакомятся. Перейдем в соседнюю комнату. Не угодно ли вам нас проводить…
Под ее руководством они переходили из комнаты в комнату, везде распахивали двери, рылись во всех шкафах, ворошили белье, перетряхивали платья, простукивали стены, изучали книги на полках. Затем тощий дылда, нацарапав несколько слов в записной книжке, произнес:
– Извольте следовать за нами.
– Куда? – не поняла она.
– В префектуру полиции.
От страха заныло в животе. Сейчас ее арестуют, посадят в тюрьму! Но за что? Сознание того, что она ни в чем не провинилась, не только не успокаивало, но, напротив, смутно тревожило. Нелепость ситуации достигла такого накала, что Софи проще было бы защищаться, если бы у нее на совести была хоть какая-то определенная провинность.
– Да говорю же я вам, что ни в чем не виновата! – слабо возразила она.
Вместо ответа толстый коротышка грубо схватил ее за руку. Она резким движением высвободилась. В прихожей стояли Жюстен и Валентина. Окаменев от ужаса, они во все глаза смотрели на хозяйку, которую, словно воровку, уводили двое полицейских. Она бросила им на ходу:
– Ничего страшного! Я скоро вернусь!
И попыталась улыбнуться: пусть видят, что хозяйку не так-то легко запугать. Посреди двора ждала двухместная карета. Софи без посторонней помощи села в нее. Один из полицейских устроился с ней на сиденье, второй примостился рядом с кучером. За всю дорогу сосед Софи ни разу к ней не обратился. Она задыхалась, запертая в наглухо закрытой карете с этим незнакомцем, от которого несло вином и табаком. На каждой выбоине он толкал ее локтем или коленом. Наконец, колеса в последний раз вздрогнули, переезжая глубокую рытвину, и замерли.
Мощеный двор префектуры полиции, длинные серые коридоры, заполненные просителями или подозреваемыми, рабочие в картузах, девицы в тюремных чепцах, белые плевательницы, застекленные двери с табличками… Попав в этот безрадостный мир, Софи мгновенно вспомнила, как Николя пришел вызволять ее отсюда, из этого самого места, в день, когда ее по ошибке арестовали. Это было в 1815 году, незадолго до того, как они обвенчались. Он был в парадном мундире гвардейского полка. Как тогда растрогало ее влюбленное и обеспокоенное выражение его лица! А сегодня некому поспешить ей на помощь, никто ее не защитит… Да, это так: отныне она может рассчитывать только на себя. Но что же Николя сказал тогда, едва ее увидев?..
– Входите, – проворчал толстый коротышка, толкнув одну из дверей.
Она вошла в комнату с выкрашенными светло-зеленой краской стенами, в глубине которой стоял шкаф с бумагами. За дубовым письменным столом сидел человек, все лицо которого состояло, казалось, из лба и челюстей. Вдоль щек спускались желтовато-седые пушистые бакенбарды. Он поднял взгляд на Софи и вдруг сделался очень похож на внимательно присматривающуюся лягушку. Полицейские выложили начальнику на стол письма и прочие бумаги, которые они прихватили из дома Софи, он кивком отослал обоих. Оставшись наедине с задержанной, представился: «Инспектор Мартинелли» – и предложил сесть напротив него, на стул с плетеным сиденьем.
– Сударь, – начала она, – я очень удивлена, не могу понять…
Он жестом прервал ее:
– Вскоре вы все поймете, сударыня, но прежде мне необходимо задать вам несколько вопросов. Ваше имя, фамилия, дата рождения…
Она послушно отвечала, но инспектор явно ее не слушал. Разумеется, все это было ему уже известно. Софи заметила горбатого писца, тот сидел в углу кабинета перед высокой конторкой на табурете и записывал каждое ее слово пером с дрожащей бородкой. Внезапно Мартинелли, наклонившись вперед, спросил:
– Вы получали средства к существованию из России, не так ли?
– Да, – признала Софи. – А что, это противозаконно?
– Ни в коей мере! Однако, если полученные мной сведения верны, вы в этой стране не на очень хорошем счету. Ваш муж был осужден за принадлежность к тайному обществу. Вместо того, чтобы от него отказаться, вы последовали за ним в Сибирь…
– Во Франции намерены заново пересмотреть дело декабристов? Начать новый процесс?
– Нет, но для нас это служит свидетельством.
– Свидетельством чего?
– Ваших политических предпочтений.
Софи взорвалась:
– Это неслыханно! Мы воюем с Россией, и вы преследуете меня своими подозрениями, хотя я пострадала от российского империализма! Кому вы подчиняетесь – Николаю I или Наполеону III?
Мартинелли улыбнулся, и его лицо, казалось, изменило форму, словно было сделано из каучука. Оно и так было шире, чем длиннее, а теперь еще и расползлось книзу, к шее, где его подпирал белый воротник.
– Тут есть одно отличие, сударыня, и им нельзя пренебрегать! – сказал он. – В том, что касается внешней политики, мы, разумеется, против русских. Но в плане политики внутренней наши интересы и наши заботы совпадают. Как и российские власти, мы стремимся поддерживать порядок и отстаивать законность. То обстоятельство, что человек был в Санкт-Петербурге возмутителем спокойствия, никак не может служить рекомендацией для парижской полиции. Совсем напротив! Вы прибыли к нам оттуда с опасным грузом пагубных привычек. Вас окружает легенда…
Наконец-то хоть что-то забрезжило, наконец-то он объяснил, в чем дело, и у нее появилась надежда.
– Да ведь я же почти не выхожу из дома! – возразила она. – Нигде не бываю, никого не вижу! Я не занимаюсь политикой!..
– Однако многие слышали, как вы произносили в обществе пренебрежительные, если не сказать – антифранцузские речи.
Ей тут же пришло в голову, что доносчики повторили в искаженном виде то, что она говорила у Дельфины. И ей сделалась противна эта фальшивая свобода, так мало соответствующая тому, чего она ждала от Франции.
– В России меня обвиняли в том, что я – французская шпионка, – сказала она, – во Франции обвиняют в том, что я русская шпионка!
Мартинелли сложил руки на животе, между его заплывшими веками блеснул холодный взгляд.
– Замените слова «русский» и «французский» словом «революционный», и вам все станет понятно, – произнес он.
– Почему «революционный», а не «республиканский»?
– Простите, я не слишком хорошо улавливаю разницу.
– Революция – средство, республика – цель, – объяснила она.
– А империя?
Софи не ответила.
– Кстати, – снова заговорил Мартинелли, – не знакомы ли вы с неким Вавассером?
«Вот оно!» – подумала Софи. И прошептала:
– Да.
– Вы навещали его в тюрьме Сент-Пелажи; затем вы были у него в книжной лавке.
– Совершенно верно.
– Его только что арестовали. Мы подозреваем, что он участвовал в заговоре с целью покушения на жизнь императора. Предполагаю, что вы в полном неведении насчет этого?
– Да, мне об этом совершенно ничего не известно, – заверила его Софи.
Сердце у нее упало.
– Он не предлагал вам присоединиться к заговору?
– Нет.
– Однако вы для него и для его товарищей представляете собой живой символ!
– Должно быть, он осознал, что я враждебно отношусь к его взглядам!
– Вы ему об этом сказали?
– Кажется, да.
– Получается, он все-таки посвятил вас в свои планы, раз пришлось об этом говорить?
– Да нет… он никогда не говорил об этом определенно, – покраснев, пролепетала Софи.
– То есть мимоходом… хотя бы намеками упоминал?
– Может быть, я сейчас уже не вспомню…
Мартинелли откинулся на спинку кресла.
– Лучше бы вам говорить со мной откровенно, сударыня!
– Я так и делаю.
– К сожалению, нет, сударыня…
Софи вздрогнула. Опять она оказалась в кольце подозрений – а ведь думала, что, покинув Россию, из него вырвалась. Она уже так и видела себя стоящей перед судьями, обвиненной на основании ложных свидетельств, брошенной в тюрьму, сосланной… И на этот раз она расстанется со всем этим не ради того, чтобы уехать к мужу. Да что у нее общего с Вавассером?! Она ненавидела его, она была против его рискованных политических затей, ей теперь хотелось жить только спокойными привычками зрелого возраста, лишь теплом вновь обретенного дома!
– Клянусь вам, – снова принялась уверять она, – больше мне ничего не известно.
И тут же устыдилась того, что пытается таким образом себя защитить. Да почему же это в большинстве случаев покой приходится покупать ценой унижений?
– Скажите мне, кто с ним заодно, и я тотчас вас отпущу, – смягчившись, проворчал Мартинелли.
Софи пожала плечами.
– Я не смогу… Мне пришлось бы выдумывать!
– Я подскажу вам: Антонен Лакруа, Марсель Пьедефер, Жорж Клаус…
– Никогда о таких не слышала!
– А Прудон? Вы ведь встречались с ним, на улице Жакоб?
– Да, в самом деле!
– И что он говорил?
– Ничего особенно толкового.
– Одним словом, все дружно радовались успехам нового режима?
– Я ничего подобного не утверждала, сударь. У некоторых из тогдашних гостей были весьма передовые социальные взгляды. Однако они излагали их спокойно, без всякого запала. Даже сам император, если бы ему довелось их услышать, не смог бы на них рассердиться.
– Мне рассказывали совсем не так!
– А почему бы вам не допустить, что на этот раз вас плохо осведомили?
Понемногу Софи успокоилась, собралась с мыслями. Опыт допросов помогал ей овладеть положением. Мартинелли провел рукой по лицу снизу вверх. Казалось, он устал бороться с упрямством Софи. Она чувствовала, что ее будущее зависит от того, что происходит сейчас за этим огромным лбом. Пока что она на свободе, но что будет через минуту? Орел или решка? Сердце у нее так колотилось, что отзывалось даже в челюстях. Мартинелли медленно взял со стола письма от Николая, стал разворачивать одно за другим. Она вспомнила слова любви, по которым сейчас скользит взгляд этой ищейки, этого держиморды.
– От кого эти письма? – спросил он.
– От моего мужа.
– А вот это?
– От моего друга из Сибири.
– Он тоже декабрист?
– Да, сударь.
Мартинелли вновь погрузился в чтение. В окно вливался странный, словно бы подводный свет. Поскрипывало перо горбуна. От плохо выструганного пола поднимался запах мокрой пыли. Внезапно Мартинелли подтолкнул весь ворох писем по направлению к Софи.
– Забирайте!
Она сунула письма в сумочку. Пачка была такая большая, что застежку пришлось оставить незащелкнутой.
– Я подумаю, стоит ли давать ход этому делу, – продолжал инспектор. – На сегодня вы свободны, сударыня!
Словно камень с души свалился! Софи с облегчением вздохнула, стараясь, чтобы вышло не слишком заметно. Однако она хорошо знала, что полиция так просто от своих подозрений не отказывается. Если инспектор ее и отпускает сейчас, то, несомненно, лишь для того, чтобы выследить и попытаться разузнать побольше о людях, с которыми она встречается. Писец перестал скрипеть пером. Софи поднялась со стула. Мартинелли тоже встал и с подчеркнутой любезностью проводил ее до двери.
Она снова, теперь в обратном направлении, прошла через скучную преисподнюю коридоров. Во дворе, сблизив двурогие шляпы, болтали полицейские. Усы и бородки придавали всем им сходство с Наполеоном III. В ворота с грохотом въехал полицейский фургон, остановился у крыльца. Яркий дневной свет ударил в глаза, шум Иерусалимской улицы оглушил Софи, и она улыбнулась тому, что жизнь продолжается. На Новом мосту обернулась посмотреть, нет ли за ней слежки. Может, и есть, не поймешь, – у прилавков толпится слишком много народа. Все лица сливались в неясное пятно. Собачьи стригали, чистильщики сапог, лудильщики, литейщики ложек, продавцы шляп, лент, крысиного яда, ароматических лепешек старались перекричать друг друга, завлекая покупателей. Софи заторопилась, стала выбираться из толпы. Ей по-прежнему было неспокойно, не проходило неприятное ощущение, будто смотрят в спину. Она заставила себя распрямиться, поднять голову. Давным-давно забытое ощущение слежки. Даже в России в последние месяцы ей удавалось забыть о том, что она под подозрением.
Валентина с Жюстеном ждали хозяйку дома, когда пришла – посмотрели сочувственно.
– Вышла ошибка! – объяснила она.
Слуги сделали вид, будто поверили. Пока ее не было, они прибрали в комнатах, и от присутствия полицейских в доме следа не осталось. Софи с благодарностью оглядела мебель – так встречаешься с друзьями после несчастного случая, который мог стоить тебе жизни. Валентина предложила помочь раздеться, хотела уложить в постель.
– Зачем? Я нисколько не устала! – живо возразила Софи.
Отослав горничную, она уселась в кресло, и тут нервы, которые слишком долго оставались натянутыми до предела, не выдержали, сдали. Ее всю трясло, она хотела поплакать, но не могла, слез не было. «Когда я была помоложе, – думала Софи, – я легче справлялась с волнением». И вдруг – не потому ли, что сама едва не угодила за решетку? – она озаботилась участью Вавассера, одновременно и осуждая, и жалея его. Безумец, одержимый. Этого следовало ожидать: ни к чему другому его помешательство, его навязчивая идея привести не могли. Она ведь его предупреждала, но он только посмеялся над ней. «Вы ведь всего-навсего женщина!» – эта фраза все еще продолжала звучать у нее в голове. Софи думала обо всех тех людях, которые, подобно Вавассеру, пожертвовали своей свободой, своей безопасностью, принесли в жертву политическим убеждениям свои семьи. Решительно, у мужчин просто в крови эта страсть к грандиозным замыслам, и – в девяти случаях из десяти – вся их суета ни к чему не приводит. Единственное благо, какое творится в мире, идет от скромных, повседневных женских начинаний. Вот и сама она – когда она приносила больше пользы ближним? Когда упивалась безумными политическими теориями в Париже или когда довольствовалась тем, что лечила мужиков в Каштановке? Именно там, в краю нищеты и невежества, она могла наилучшим образом осуществить свое женское предназначение. Вот только Сережа этому воспротивился, и из-за него ей пришлось отказаться от образа жизни, который дал бы возможность гордиться собой. Софи немного помечтала о том, каким счастьем могла бы одарить всех этих простых людей, если бы племянник не стоял у нее на пути, если бы он не мешал ей. Жаль… Очень жаль! Но этот путь для нее закрыт. Надо думать о чем-то другом. Вдруг она вспомнила о Луизе и снова встревожилась: бедняжка, должно быть, в полном отчаянии. Вся усталость Софи разом исчезла. Она снова надела пальто и шляпу, снова вышла на улицу.
Луизу она застала в книжной лавке – всю в слезах. Какая-то полная немолодая женщина – наверное, ее мать – сидела рядом, гладя ее по руке. Дети за прилавком возились с волчком. Луиза подняла на Софи полные слез глаза и простонала:
– До чего же нам не везет в жизни! И он ведь пообещал мне, что теперь будет осторожнее!
9
Несмотря на то что обвинению так и не удалось доказать существование какого бы то ни было заговора против императора, Огюстена Вавассера приговорили к пяти годам строгой изоляции и отправили в Бель-Иль, где содержались уже многие политические заключенные. Совершенно убитая новым ударом судьбы, Луиза взяла в привычку несколько раз в неделю приходить к Софи, чтобы пожаловаться на свои горести, попросить совета и прочесть очередное письмо, полученное от мужа. Он почти не сетовал по поводу тюремного режима, очень хорошо отзывался о товарищах по заключению, уверял, что его республиканские убеждения в этих испытаниях лишь окрепли, и рассказывал, как в свободное время работает на земле и занимается музыкой.
– Мне кажется, он куда более счастлив в тюрьме с людьми одних с ним взглядов, чем со мной в книжной лавке! – вздыхала Луиза.
Ее бесхитростность, весь ее простонародный облик забавляли Софи, приятно было поговорить с ней, душа отдыхала от лживости света. Два одиночества гармонично сливались в этих мирных встречах. Пили чай, потом Луиза принималась болтать о разных пустяках, а Софи слушала, склонившись над своей вышивкой. Дельфина де Шарлаз ни разу не нарушила их уединения. Должно быть, она, при ее положении, не могла позволить себе бывать по-прежнему в доме особы, объявленной политически неблагонадежной. Да и к себе не приглашала. Хозяйки всех приличных салонов последовали ее примеру, но Софи только радовалась тому, что теперь ее никуда не зовут. Нехватка денег вынуждала себя во всем ограничивать, и, если бы захотелось выйти в свет, она все равно не смогла бы купить или заказать наряды, соответствующие ее положению в обществе. Луиза время от времени приводила кого-нибудь из детей, малыш смирно сидел в уголке, листая книжки с картинками. За остальными детьми в это время присматривала ее мать, за лавкой – тоже. Покупатели заглядывали сюда редко, прибыль была скромной, однако надо было любой ценой обеспечить хоть какую-то торговлю, чтобы Вавассер, вернувшись из заключения, смог снова взять дело в свои руки. Софи, разумеется, не раз предлагала Луизе свою помощь, но та неизменно отказывалась, уверяя, что у нее есть сбережения; для нее достоинство заключалось в том, чтобы не быть ни у кого в долгу. Едва войдя в дом, она объявляла:
– Сегодня за мной следили.
Или же:
– Не знаю, куда это подевался мой шпион, что-то сегодня его с самого утра не видно!
У Софи тоже был свой шпион, ходивший за ней по пятам. Она к нему привыкла, здоровалась кивком на улице, когда замечала, поворачивая за угол. На следующий день его сменял другой, не менее узнаваемый благодаря строгому покрою одежды и хитроватому выражению лица. Полиция явно проявляла к Софи большой интерес. Однако со временем, как ей показалось, эти господа начали утомляться, им прискучило держать ее под подозрением. Только бы война поскорее кончилась!
Но осада Севастополя затягивалась, побуждая ту и другую сторону совершать подвиги и творить истинные чудеса героизма. Рассказывали, что противники ведут себя по отношению друг к другу настолько галантно, что после нескольких часов кровопролитного сражения не на жизнь, а на смерть используют краткое затишье для того, чтобы дружески поболтать и обменяться мелкими подарками. Всякий раз, как Софи доводилось услышать о рыцарском поведении русского офицера, это трогало ее до слез. Ей хотелось бы, чтобы все ее соотечественники прониклись таким же уважением к нынешним врагам Франции, какое она испытывала сама. Делясь с Луизой сибирскими воспоминаниями – а делала она это нередко! – и произнося имя Николая или Фердинанда Богдановича, Софи чувствовала, что сердце у нее начинает биться быстрее. Молодая жена Вавассера слушала ее, завороженная рассказом, по-детски приоткрыв рот, и казалась прелестной в своей простоте. Если она день или два не появлялась, Софи начинала скучать. «И почему я так привязалась к этой девочке? – думала она. – Я о ней ничего не знаю или почти ничего. Мне кажется, я даже и не выбирала ее в собеседницы! Она нужна мне только для того, чтобы не испытывать головокружительного страха перед пустотой…»
В среду, третьего марта, когда дамы вдвоем коротали время за чаем, в гостиную вошел Жюстен с постным лицом. Он принес газеты.
– Знаете новость, сударыня? – прошептал он. – Царь умер!
– Да что вы говорите? – воскликнула Софи.
Она схватила лежавший на протянутом ей подносе «Всемирный вестник». Новость была напечатана на первой странице под рубрикой «неофициальные известия». Софи исполнилась торжественной радости, глубоко проникшей в ее душу. Пишут, что император скончался от легочного паралича, а на самом деле, должно быть, неудачи русской армии в Крыму подорвали его силы. Вот только каких же политических последствий можно ждать от такого события? Софи хотелось верить в то, что война закончится со смертью того, кто был главным ее зачинщиком. Она поделилась этими соображениями с Луизой, та слушала ее, мелкими глотками попивая чай, – и впервые ее ласковое безразличие только что не взбесило Софи.
После ухода молодой женщины она осталась сидеть в одиночестве в своей гостиной, среди вороха смятых газет. И только к тому времени, как на улице стемнело окончательно, осознала, что Николая I больше нет. Нет и не будет никогда! Значит, и эта несокрушимая мраморная глыба в конце концов тоже исчезла с горизонта. Как же много людей страдало по его вине! Позавчера – декабристы, заживо погребенные в Сибири, вчера – петрашевцы, сегодня – солдаты, ставшие жертвой его политики в Севастополе. За тридцать лет слепая воля этого властителя, его грубый и ограниченный ум, его безжалостность, бесчувственность и бездушие изменили судьбы миллионов людей. И ее собственная жизнь тоже оказалась раздавленной гордостью и жестокостью хозяина России. Ну и кто станет оплакивать его, кроме нескольких придворных, которым он дал возможность возвыситься? Весь русский народ, должно быть, вздохнул с облегчением, и этот вздох облегчения пронесся над всей страной, от берегов Балтийского моря до побережья Тихого океана, от берегов Северного Ледовитого океана до южных границ. Наверное, с особенной радостью, думала Софи, этот «всенародный траур» был встречен в Сибири. Как жалко, что многие политические заключенные умерли, так и не дождавшись помилования! Николя нет на свете уже больше двадцати лет, всего двух лет не дожил до этого дня Фердинанд Вольф… Она представила себе, как уцелевшие декабристы собираются в доме у одного из них, в Иркутске, в Тобольске, в Кургане, обсуждают случившееся за самоваром. Тайное сборище скелетов. Несомненно, новый царь, Александр II, их простит. О нем рассказывали, что это просвещенный, добрый, искренний человек. И она вспомнила, с каким волнением смотрела на него, в те времена еще – робкого юного цесаревича, когда в 1837 году он приезжал в Курган. Как он тогда перекрестился, повернувшись к декабристам, во время молитвы об отверженных… Да, да, конечно, он непременно освободит политических заключенных и заключит перемирие! Если только на нового царя не повлияет дурно его окружение… Ох, только бы он не оставил при себе советников отца!
Софи горько пожалела о том, что рядом с ней нет ни одного русского человека, с которым она могла бы поговорить, обменяться мыслями. Французам ее не понять. Для них смерть Николая I относится к событиям мировой политики. Для нее это событие семейное.
Она плохо спала ночь, а все следующие дни с возраставшим нетерпением ждала, что будет дальше. Но газеты по-прежнему были заполнены подробными сообщениями о поучительной кончине Николая I, а его наследник, похоже, не спешил положить конец сражениям. Наверное, Александр II не хотел принимать такое важное решение до того, как будет коронован в Кремле. Но ведь это могло затянуться на несколько месяцев! Пока что в России ограничивались тем, что заменяли генералов. Здесь, в лагере союзников, Наполеон III с императрицей отправились в Англию, чтобы торжественно отпраздновать заключение франко-британского договора. Вскоре после возвращения император счастливо избежал пули убийцы на Елисейских Полях, и все газеты хором благословляли Провидение. Когда Софи читала восхваления, обращенные газетчиками к государю, ей начинало казаться, будто она перенеслась в Россию. Разумеется, у французов были основания гордиться главой своего государства, поскольку его правительство успешно справлялось как с военными, так и с мирными делами. Военные действия в окрестностях Севастополя нисколько не мешали ни разрушать старое и возводить новое в столице, ни устраивать праздники в честь войск или иностранных монархов. Повсюду начиналось строительство зданий из тесаного камня. Строилось новое здание Лувра, одновременно с этим улицу Риволи продолжали до Ратуши, а вдоль Страсбургского бульвара вырастали один за другим огромные дома – в целых шесть этажей! Но самыми лихорадочными темпами строительство шло на Елисейских Полях – здесь рабочие спешили закончить сооружение Дворца Промышленности, где должна была проходить Всемирная выставка 1855 года. Наконец, 15 мая здание было окончательно освобождено от лесов, и его посетила императорская чета. Газеты только и писали что о собранных в этом здании чудесах, сотворенных участниками выставки, которых было ни много ни мало двадцать тысяч, французов и иностранцев. России также было предложено прислать образцы своей сельскохозяйственной и фабричной продукции, однако она отклонила приглашение «по причине войны».
Луиза, сильно возбудившаяся от чтения газетных отчетов, непременно хотела побывать на выставке вместе с Софи. Как-то утром они туда отправились, и толпа едва не раздавила их. Полузадушенные, они отдались на волю течения, и поток любопытствующих увлекал их от одной витрины к другой с такой скоростью, что они ничего не успевали толком разглядеть. В огромном, переполненном, гудящем, душном, жарком, раскаленном от солнечных лучей, отвесно падающих сквозь стеклянную крышу, павильоне шерстяные ткани соседствовали с керамикой, бронзовые накладки на мебели поблескивали рядом с мелкими украшениями. Бросались в глаза названия стран, крупными буквами выведенные на больших указателях: Соединенные Штаты, Египет, Греция, Китай… Все страны явились в гости к Франции, весь мир пребывал с ней в дружбе. Отсутствие России в глаза не бросалось. Софи хотелось бы обойти всю выставку, но, прокладывая два часа подряд дорогу в толпе и дыша пылью, она в конце концов устала и присела отдохнуть на скамью. Именно в это мгновение Луиза увидела знакомого, стоявшего рядом с отделом резной мебели: молодой человек, плохо одетый, с приятным лицом и легкой, словно бы кружевной, бородкой.
Казалось, незнакомец только и ждал, чтобы его заметили. Луиза представила юношу Софи: Марсьяль Лувуа, художник, друг Вавассера. Софи смутно припомнила, что видела его в лавке в тот вечер, когда там собрались все приятели Огюстена. Марсьяль предложил проводить дам в отделение изящных искусств. Стоило Луизе услышать это предложение – и ее лицо тотчас засияло несколько подозрительной радостью, казалось, будто у нее внезапно пробудился интерес к современной живописи.
– О, да, да! Пойдемте туда скорее! – воскликнула она.
Софи, которую позабавило мгновенное преображение приятельницы, согласилась пойти с молодыми людьми. Толпа со всех сторон прибывала в залы, где художники, возглавлявшие французскую школу, выставили свои работы. Публика замирала в восхищении перед «Лежащей одалиской» господина Энгра, «Резней на Хиосе» господина Делакруа, «Большим турецким базаром» господина Декана, «Позорным столбом» господина Глеза… Комментарии зрителей раздражали Марсьяля Лувуа, который переходил от полотна к полотну, злобно на них поглядывая и не вынимая рук из карманов. Он называл себя «натуралистом» и восторгался художниками, о которых Софи прежде никогда не слышала. Вскоре он объявил во всеуслышание, что все тут «мерзко и гнусно», несколько человек обернулись и с возмущением на него поглядели.
– Пойдемте отсюда! – сказал Лувуа. – Давайте лучше посидим в кафе, и я объясню вам, что такое настоящая живопись!
Луиза тотчас согласилась и так устремилась к выходу, что у нее на шляпке разом затрепетали все цветы. Но Софи слишком устала и предпочла вернуться домой.
На следующий день, снова встретившись с Луизой, она спросила, как поживает Марсьяль Лувуа.
– Он весь вечер мне надоедал своими разговорами про искусство и философию, такая скучища, – ответила Луиза. – Правильно вы поступили, что не остались!
Однако Софи заметила, что начиная с этого дня Луиза стала больше следить за собой, одеваться более продуманно. С наступлением лета в ней явно пробудилось желание нравиться, и навещать Софи она стала куда реже. Луиза, совершенно очевидно, была увлечена, и увлечение это отнимало все ее время. Софи жалела Вавассера, но считала себя не вправе воспитывать преступную жену, читать ей мораль. И вообще Луизина страстишка казалась ей смешной и нелепой рядом с беспредельной тоской, которая с каждым днем все сильнее сжимала ее собственное сердце, стоило только развернуть любую газету. Во всех без исключения – высокопарные отчеты о визите королевы Виктории в Париж, рецензии на концерты в Тюильри или спектакли парижских театров не могли заслонить страшной и отвратительной реальности войны. Время от времени появлялось краткое сообщение о том, что раненых стали успешнее выносить с поля боя или что число погибших с французской стороны незначительно. Разумеется, русским досталось куда сильнее. Захваченные в плен солдаты русской армии признавались в том, что теперь в Севастополе никто не верит в победу. Сражаются и умирают ради чести, ради славы. Взятие Зеленого Холма, сражение на реке Черной, штурм Малахова кургана – за всеми этими банальными обозначениями виделись горы мертвых тел! «Все идет хорошо, все в порядке, мы наступаем», – телеграфировал генерал Пелисье, новый главнокомандующий Восточной армией, военному министру. В иллюстрированных газетах появлялись ужасающие рисунки с изображением рукопашных боев среди похожих на цветную капусту облаков дыма от разорвавшихся снарядов. Зуавам под их фесками рисовали благородные лица, русским – зверские тигриные морды. Внезапно десятого сентября на первой странице «Всемирного вестника» появился текст депеши: «Корабельной и всей южной части Севастополя больше не существует. Враг, видя, что мы прочно заняли Малахов курган, решил отступить, перед тем разрушив и взорвав почти все оборонительные сооружения».
Назавтра взятие Севастополя было подтверждено, и император приказал отслужить в соборе Парижской Богоматери благодарственный молебен, а все парижские театры в этот день дали бесплатные представления. Известие было встречено приливом восторга. Софи решила, что после такой неудачи царь сложит оружие. Мысль о том, что вскоре война закончится, примиряла ее с исступлением обезумевшей от радости толпы. Но сколько времени потребуется французам и русским для того, чтобы забыть о пролитой крови? День 13 сентября был предоставлен для народного веселья. Жюстен с Валентиной отпросились у Софи в город, чтобы отпраздновать победу. Она охотно позволила им уйти, радуясь тому, что может побыть дома одна. За стенами гудела толпа. Вскоре прибежала разрумянившаяся, растрепанная Луиза в измятом платье, рассказала, что была на утреннем представлении в Опере. Один из певцов, стоя на фоне задника с изображением Севастополя, прочел стихотворение, прославлявшее французскую армию.
– Это было так прекрасно! У меня слезы выступили на глаза! Я кричала вместе со всеми! А сегодня вечером будет иллюминация. У господина Марсьяля Лувуа есть друг, который живет рядом с ратушей. Из его окон будут видны бенгальские огни. Не хотите ли вы пойти с нами?
Софи поблагодарила и отказалась, немного стыдясь своей вялости рядом с этой разгоряченной бабенкой. И Луиза снова упорхнула, окрыленная патриотическими чувствами и любовью. Взятие Севастополя стало очередным предлогом для того, чтобы изменить мужу.
10
В воскресенье, тридцатого марта 1856 года, в два часа пополудни, пушка Дома инвалидов выстрелом оповестила о том, что подписан мир. В Париже уже больше месяца шли переговоры между полномочными представителями стран-союзниц и России, и люди ждали этого известия со дня на день. В каждом доме были давно приготовлены флаги и цветные бумажные фонарики, и теперь они мгновенно расцветили фасады. Жюстен, исполняя приказание Софи, тоже бросился украшать подъезд особняка. Событие, произошедшее всего через две недели после рождения его императорского высочества, наследного принца, вызвало новый прилив восторга. Выйдя на улицу, Софи заметила толпу, собравшуюся у только что вывешенного, еще не просохшего, с проступающим клеем объявления: «Парижский конгресс: сегодня, в час пополудни, в особняке министерства иностранных дел был подписан мирный договор…» От волнения у нее подкосились ноги. Она подумала, что ее счастье несопоставимо с радостью окружающих ее людей – ведь она радуется одновременно и за Францию, и за Россию. Ей хотелось плакать от этого двойного блаженства, порожденного двойной любовью. Ее толкали торговцы газетами. Рядом с ней смеялся в рыжую бороду однорукий солдат, женщина в трауре прислонилась к плечу мужа, а тот театральным жестом приподнял шляпу. Где-то вдали звонили колокола. Софи заторопилась домой, ей не терпелось остаться одной, как будто она боялась расплескать, растерять в толпе свою радость.
Следующие дни были отмечены парадами и официальными приемами. Рассказывали, что Наполеон III был особенно любезен с графом Алексеем Орловым, представлявшим Россию. С обеих сторон было очевидным желание заново соединить то, что разорвала война. Как только мирный договор был подтвержден, царь и император обменялись братскими поздравлениями; двери русского посольства в Париже приоткрылись в ожидании возвращения министра, графа Киселева; граф де Морни, назначенный чрезвычайным послом Франции в России, собирался отбыть в Санкт-Петербург, где для него был приготовлен дворец Воронцова-Дашкова. Княгиня Ливен еще до окончания войны получила разрешение снова поселиться в своей квартире на улице Сен-Флорантен. Понемногу и другие русские, робко и боязливо, стали появляться в Париже, и французские друзья встречали с распростертыми объятиями этих изумленных выздоравливающих больных. К Софи внезапно заявилась Дельфина, непременно желавшая видеть ее на ближайшем своем рауте .
– Это так глупо, так нелепо! Мы совершенно потеряли друг друга из виду! У меня будет множество людей, которые вас знают и постоянно меня о вас спрашивали!
Внезапно проснувшийся к ней интерес дал Софи возможность сделать вывод, что она перестала быть «зачумленной» и не представляет опасности распространения заразы. Поскольку полиция отныне ею пренебрегала, совершенно естественным было возвращение благосклонности порядочных людей. Из любопытства Софи отправилась-таки на прием, устроенный Дельфиной, и вернулась оттуда оглушенная бессмысленными речами, в глазах рябило от ярких платьев. Отвыкла она от этой демонстрации нарядов, от злословия и самодовольной пустоты! Но ее собственное платье выглядело старомодным, и это обстоятельство ее огорчало. Надо обновить весь свой гардероб! Вот только – как? Несмотря на то что с Россией возобновилась нормальная почтовая связь, Софи по-прежнему не получала денег от племянника. Она обращалась к губернатору, к псковскому предводителю дворянства – все ее старания были тщетными. Может быть, ей надо обратиться прямо к Сереже? Никак она не могла на это решиться! Совершенно ясно, что ему было так удобно не выплачивать ей ее долю доходов во время войны, что он и теперь по-прежнему будет делать вид, будто никакой тетушки не существует. А она была слишком горда для того, чтобы потребовать у него то, что ей причитается, угрожая судом. Может быть, еще и потому… или главным образом потому, что на самом деле ей всегда казалось: не имеет она никаких прав на эти деньги. Они достались ей от свекра, которого она ненавидела. Мысль о том, что ее в некотором роде содержит покойный, особенно смущала ее с тех пор, как рядом с ней не стало Николая. В конце концов, Сережа был единственным наследником Михаила Борисовича. Каштановка должна была безраздельно принадлежать ему. Всякие противоречащие этому распоряжения были всего лишь пустыми бумагами… Он ее обманул? Ну и что с того! Ее не в первый раз подвергают унижению! Оставалось только решить, каким образом ей теперь добывать средства к существованию. Софи попыталась спокойно оценить положение: проще всего было бы сдать жильцам нижний этаж дома. Привычки ее были достаточно простыми и скромными для того, чтобы она могла прожить на те деньги, которые получит от сдачи внаем жилья. А если потребуется, она сможет давать уроки французского, истории, географии, как в Тобольске. Перспектива бедности и труда Софи не устрашала. Думая об этом, она вновь обретала прежний молодой задор и почти что основания для надежды.
Начались реформы. Для начала Софи рассталась с кучером и наемной каретой. Затем рассчитала Жюстена. Он воспринял свою отставку очень плохо, почувствовал себя оскорбленным и вместе с тем отнесся к бывшей хозяйке презрительно, долго торговался, стараясь выцарапать побольше денег. Валентина непрестанно лила слезы, дожидаясь своей очереди, но Софи пообещала, что расстанется с ней только в случае крайней необходимости. И подумала, что Сережа повеселился бы от души, глядя на то, как она робеет перед своими слугами. Что-то часто она в последнее время вспоминала племянника. И когда представляла его себе, у него всегда губы были насмешливо сложены, а в глазах горела ненависть. А у Софи теперь не было даже Луизы, которая все-таки ее развлекала. Молодая женщина, совершенно поглощенная своей преступной любовью, позабыла дорогу на улицу Гренель. По правде сказать, Софи не очень-то и хотелось, чтобы она приходила: Луиза бы ее стесняла. Откровенность между ними теперь была невозможна – ну и о чем тогда они стали бы говорить?
Однажды утром Валентина подала хозяйке письмо на официальном бланке псковского предводителя дворянства. Софи боязливо распечатала конверт, дрожащей рукой протерла стекла лорнета и прочла следующее:
«Сударыня!
Мне выпала тяжкая обязанность сообщить вам о том, что ваш племянник, Сергей Владимирович Седов, скончался при трагических обстоятельствах седьмого февраля сего года. В поместье господина Седова начались волнения, он попытался урезонить своих крестьян и был подло убит ими. Разумеется, злодеи были немедленно арестованы, предстали перед судом и были сосланы в Сибирь. Почтовая связь между нашими странами на время войны была прервана, и я не смог известить вас вовремя об этих событиях, за что покорно прошу меня простить. В соответствии с завещательными распоряжениями Михаила Борисовича Озарёва после кончины Сергея Владимировича вы остаетесь единственной наследницей имения. Бумаги, удостоверяющие это положение вещей, направлены в генеральное консульство России в Париже, которое передаст их в канцелярию министерства иностранных дел. Вас, несомненно, в ближайшее время пригласят в это высокое учреждение. Думаю, нет необходимости говорить вам о том, что с согласия губернатора я поставил в Каштановке управляющего с тем, чтобы он распоряжался использованием ваших земель в ожидании решений, которые вы примете в этом отношении…»
Софи дочитала письмо до конца с ощущением, что все это происходит не вполне наяву. Атмосфера кошмара, из которой она вырвалась, покинув Каштановку, вновь начала ее окутывать; вернулось чувство принадлежности к лишенному логики миру, где можно ожидать любого проявления грубости, любого насилия, где господа и крепостные связаны между собой странным договором о жестокости, где богатство и нищета взаимно питают друг друга, где душа мертвых проникает в плоть живых… Когда Сережа приказывал пороть своих крестьян, знал же он, что каждый удар ему зачтется! Он знал это и не мог удержаться от того, чтобы делаться все более и более безжалостным, – словно не терпелось довести дело до развязки, которая принесет гибель ему самому. Бездна неодолимо притягивала его. Каштановские господа падали в нее один за другим, никого эта участь не миновала. Над их семьей, над их родом тяготело проклятие. Это суеверное представление раздражало Софи, и она, досадуя сама на себя, то отвергала его, то снова ему поддавалась. Представляла себе Сережу – обезображенного, залитого кровью, думала о сосланных в Сибирь мужиках, о том, в каком смятении, должно быть, сейчас умы во всех деревнях, и все ходила взад и вперед по гостиной, металась от стены к стене, стараясь как-нибудь успокоить нервы. Внезапно она укорила себя в том, что, скорее всего, обвинила племянника необдуманно. Пав под ударами своих крестьян, он тем самым доказал, что и отец его вполне мог быть убит точно так же. Потому теперь, что бы она там ни думала, следовало признать, что доведенные до предела крепостные вполне способны убить своего господина. Да, но что из этого следует?.. Подозрения, касавшиеся Сережиных действий, были слишком тяжкими для того, чтобы их рассеял этот, один-единственный довод. Был ли он или не был отцеубийцей? Ответ на этот вопрос, каким бы он ни был, нисколько не умалял Сережиной вины перед мужиками. И она не станет по нему плакать после всего, на что насмотрелась в Каштановке! Но как же ей разузнать побольше об обстоятельствах убийства? Должно быть, лучше всего обратиться в российское генеральное консульство.
Фиакр в два счета домчал ее к дому 33 по улице Фобур-Сент-Оноре. Софи пересекла посыпанный песком двор, взошла на крыльцо под стеклянным навесом в виде ротонды. На верхней ступеньке ее встретил швейцар с широкой золотой перевязью, осведомился о том, что сударыне угодно, и передал ее с рук на руки какому-то секретарю с цепью. В консульстве и посольстве, расположенных под одной крышей, все было перевернуто вверх дном: после двухлетнего отсутствия служащие заново устраивались на рабочих местах. В обширной, точно собор, прихожей громоздились некрашеные деревянные ящики, лежали кучи соломы. Рабочие закрепляли на парадной лестнице красную ковровую дорожку. На площадке второго этажа Софи пришлось подождать, пока служащий, который ее провожал, о ней доложит. Тот вскоре вернулся и на дурном французском сообщил ей, что господина генерального консула на месте нет, но его личный секретарь, господин Скрябин, сочтет за удовольствие ее принять.
Она думала, что увидит перед собой важную на вид особу, но личный секретарь оказался невысоким молодым человеком, свеженьким, белокурым и румяным. Он сидел под огромным портретом Александра II. Видимо, это была первая заграничная должность господина Скрябина, потому что его, казалось, чрезвычайно возбуждало и пьянило сознание того, что он находится в собственном кабинете и принимает даму. Когда же Софи изложила цель своего визита, он возликовал. Только накануне он получил сообщение об этом деле и теперь не мог опомниться от восторга: как же, такой счастливый случай – вот прямо сейчас, не сходя с места, проявить свою осведомленность. В течение минуты господин Скрябин исполнял пантомиму, изображая перегруженного делами дипломата, рылся в своих архивах, отыскивая понадобившийся документ. Затем, внезапно вспомнив, что речь вообще-то идет об убийстве, мгновенно напустил на себя скорбный вид и подтвердил, что Сергей Владимирович Седов действительно отдал Богу душу 7 февраля сего года.
– Весьма печальное стечение обстоятельств! – со вздохом произнес он.
– Как это произошло? – спросила Софи.
– В лежащем сейчас передо мной донесении сказано, что Сергей Владимирович Седов хотел отправить своих крестьян на ночную работу: они должны были расчищать от снега дорогу, пересекающую поместье. Мужики отказались ему повиноваться. Он верхом выехал им навстречу. Произошла ссора. Эти несчастные осмелились поднять руку на своего господина… Мне очень жаль, сударыня, что я вынужден сообщать вам такие жестокие подробности!.. Но подчеркиваю: вынужден. И позвольте мне хотя бы выразить вам соболезнование!..
В душе Софи его сочувствие настолько не встретило отклика, что ей стало даже неловко. Конечно, не в ее привычках было притворяться огорченной, чувствуя себя совершенно спокойной, однако следовало соблюдать приличия. Поблагодарив Скрябина, она спросила:
– Из каких деревень были убийцы?
– Из Крапинова и Шаткова.
– Знаете ли вы в точности, кто из мужиков был осужден?
– Да… подождите одну минутку…
Господин Скрябин прочел список из шести имен. Ни одного из них Софи прежде не слышала и теперь испытала облегчение.
– Но, – продолжал Скрябин, – все уже уладилось. Как вам, должно быть, уже написал псковский предводитель дворянства, вашим поместьем занимается управляющий. Стало быть, у вас есть время подумать, прежде чем на что-либо решиться.
Софи ошеломленно уставилась на него. Она как-то до сих пор не осознавала, что сделалась единственной владелицей Каштановки. Все эти поля, все эти деревни, все эти мужики! Что ей с ними делать теперь, когда она живет во Франции? Освободить крепостных? Да, разумеется, но только, внезапно оказавшись на свободе после того, как всю жизнь провели в подчинении, они будут еще больше нуждаться в ней для того, чтобы за ними присматривать, помогать им, содействовать в устройстве новой жизни. Оставить все как есть, поручив управляющему распоряжаться имением и присылать ей деньги? Она слишком уважала человеческий труд для того, чтобы воспринимать Каштановку всего-навсего как источник доходов. Поскольку она не может сама заниматься своими людьми и своими землями, лучше уж тогда их продать. Ее крестьяне будут куда более счастливы под началом у нового хозяина, чем под холодным надзором управляющего, состоящего у нее на жалованье. Может быть, для того, чтобы все это устроить, ей следует самой поехать в Россию? Что ж, подобным путешествием ее не испугаешь! Съездит в Россию и вернется назад… Дойдя до этого места в своих размышлениях, Софи задалась вопросом о том, осуществима ли продажа при нынешнем положении дел с передачей наследства. Не существует ли каких-либо сроков, которые она обязана соблюдать по закону? Скрябин, к которому она обратилась со своими сомнениями, ее успокоил, сказав, что стоит ей только высказать желание продать поместье, и никаких препятствий к уступке собственности не появится. Однако он советовал отложить поездку в Россию до окончания празднеств по случаю коронации, которые должны были начаться 26 августа.
– Для России это событие такой важности, – объяснил он, – что сейчас вся страна занята лихорадочной подготовкой к нему. Никто, начиная от губернатора и заканчивая последним коллежским асессором, не может думать о работе. Вам пришлось бы заниматься продажей имения в далеко не лучших условиях. Так что подождите немножко, пока закончится всенародное ликование!..
Софи признала его правоту. Торопиться и впрямь некуда. Провожая до дверей, Скрябин похвалил ее за то, что она выбрала наиболее разумное решение: продать Каштановку.
– Вы ведь понимаете, что, когда нельзя быть на месте, чтобы лично заниматься сельским хозяйством, лучше совсем от этого отказаться! – сказал он. – Тем более что, насколько мне известно, ваше поместье представляет собой неплохой капитал. Так что совет вам: не идите на поводу у покупателей, держитесь вашей цены. И жду вас снова, когда вам потребуется виза. Вы получите ее через сорок восемь часов.
Пока он говорил, Софи почувствовала долетевший сюда, в коридор, из какой-то отдаленной кухни запах русского блюда: рубленое мясо с укропом, должно быть, приправленное сметаной. Мысли у нее путались. Скрябин поцеловал ей руку. Давешний секретарь был чем-то занят, и вниз по большой лестнице, до прихожей, ее провожал выездной лакей в коротких штанах и синей с золотом ливрее. Она украдкой его разглядывала. Лицо под напудренным париком с буклями было лицом сибирского крестьянина – скуластое и курносое.
Выйдя из генерального консульства, Софи почувствовала себя так, словно вернулась из долгого путешествия: все вокруг казалось немного чужим. Яркое солнце заливало резкой белизной тротуар перед ней, наряды дам переливались, словно крылья бабочек. Городской шум нахлынул на нее, но не смог отвлечь от завладевших ею мыслей. Она шла через площадь Согласия, а за ней по пятам толпой следовали все до одного каштановские мужики.
На следующее утро пришло письмо от Дарьи Филипповны, в котором говорилось примерно то же, что она уже знала.
«Я не хотела писать вам об этом до тех пор, пока дело не рассудят: опасалась попасть в неприятное положение. Теперь же, когда ваш племянник лежит в земле (упокой, Господи, его душу!), а его убийцы – на каторжных работах (отпусти им грехи их, Господи!), не могу устоять перед желанием сказать вам, насколько это нас потрясло, меня и сына. Какая чудовищная история! Знаете ли вы, что мужики стащили Сергея Владимировича наземь с коня, избили, задушили, а потом утопили в реке, кинув в прорубь? Он-то рассчитывал, что погонщики за него заступятся, а они стояли сложа руки – и они тоже в конце концов возненавидели своего барина. А ведь он им хорошо платил! Я две ночи не могла уснуть! Со времен войны в наших местах то и дело случаются беспорядки, мужики бунтуют. Даже наши, в Славянке, начали пить и чваниться! До чего печальные настали времена! Управляющий, которого вам назначили, человек очень хороший, порядочный, из немцев. Вася считает, что вы можете полностью ему доверять. Конечно, теперь, когда вы поселились в Париже, ваш каштановский дом потерял для вас всякую привлекательность! Здесь все думают, что вы продадите это прекрасное имение, и меня это очень огорчает – вы ведь знаете, нам с Васей очень приятно было ваше соседство. Иногда, когда мы с ним сумерничаем, случается заговорить об этом. Но, между нами, вы совершенно правы. Непонятно, какое будущее ожидает большие земельные владения. Сельское хозяйство почти никаких доходов не приносит, крестьяне обленились, стали дерзкими. Повсюду царит неуверенность, денег вечно не хватает. Говорят, наш новый царь – истинный ангел кротости и великодушия! – твердо намерен в ближайшие годы освободить крепостных. Это благородное намерение, и Васю оно очень тронуло. Он говорит, что для России настает заря новой эры, сбываются чаяния его друзей. Дай-то Бог! Да только я опасаюсь, что наши мужики, как только их освободят, не будут знать, куда податься, и все хозяйство в стране расстроится. „Вот и еще одна причина для меня расстаться с Каштановкой!“ – скажете вы. Да, конечно, такая уж я уродилась, вот и опять выступаю против собственных интересов. Ну, что бы вы там ни решили, я надеюсь, что вы все-таки приедете сюда на месте уладить все дела, и, если вы пробудете здесь хоть несколько дней, если мы хоть ненадолго увидимся – это смягчит огорчение, которое я испытываю при одной только мысли о том, что вскоре в вашем имении, может быть, станет хозяйничать чужой человек…»
11
Известие о том, что Софи получила наследство, мгновенно распространилось в парижских салонах. Дельфина так радовалась, словно это счастье выпало ей самой. Теперь она не расставалась с подругой детства и непременно хотела давать ей советы по любому поводу. Послушать ее, так следовало немедленно начать ремонт в особняке на улице Гренель, купить хорошую мебель, перекрасить стены, сменить занавеси и обивку, нанять слуг. Софи, едва успевшая получить из Каштановки прежние недоимки, не хотела влезать в серьезные расходы до того, как продаст имение. Ей казалось, что все эти обновления могут подождать до ее возвращения из России, да и голова у нее к тому времени будет яснее, она сможет свободнее решать, как поступать дальше. Тем не менее она все же решила заказать себе несколько платьев, правда, речь шла о дорожной одежде, а не о вечерних нарядах. Дельфина, неизменно присутствовавшая на всех примерках, как-то заметила, когда Софи стояла перед большим зеркалом в своей комнате, безраздельно отдавшись во власть ощетинившейся булавками портнихи:
– Напрасно вы откладываете на завтра обновление своего дома. Работы такого рода всегда затягиваются надолго, но и ваш дом, и вы сами непременно должны быть готовы к началу зимнего сезона!
– Ничего страшного не произойдет, если я на несколько месяцев запоздаю! – ответила Софи.
– Произойдет, дорогая моя! – возразила Дельфина. – Вы больше не можете позволить себе отставать от светской жизни!
– Да что вы, – воскликнула Софи, – будет вам! Я живу вдали от всего, я никому не интересна!..
– А вот тут вы ошибаетесь! Времена изменились! И ваше положение обещает сделаться совершенно исключительным…
Поскольку Софи никак на это заманчивое обещание не отозвалась, Дельфина присунулась лицом к ней поближе и продолжала, понизив голос, с таинственным видом:
– Ваши связи с Россией, с одной стороны, и с Францией – с другой, совершенно естественно предназначают вас для роли посредника между этими двумя мирами. Княгиня Ливен стара. Она уже никого не принимает. Ее уже никто не слушает. Вы вполне можете занять ее место!
Софи искренне расхохоталась:
– Вы шутите! У меня нет ни способности, ни желания этим заниматься!
– Что касается способности – вы себя недооцениваете! А что касается желания – оно понемногу пробудится! Разве вам не хотелось бы воздействовать на мнение ваших соотечественников в том, что касается отношений с Россией?
Софи только плечами пожала; портниха, в это время на коленях ползавшая по ковру вокруг нее, взмолилась: она не может работать в таких условиях. Дельфина на мгновение отвлеклась, заметила, что верх рукава выходит слишком плоским, затем, снова взявшись за свое, воскликнула, трепеща ресницами:
– Ах, Софи, как мне хотелось бы вас убедить! Вы не можете после всего, что вам довелось пережить, не интересоваться общественной жизнью! Я недавно беседовала на эту тему с мадам д’Агу. Она придерживается совершенно тех же взглядов, и вот она считает…
Дельфина еще долго говорила, подробно расхваливая заслуги светской дамы, у которой выдающиеся мужи ищут вдохновения, покуривая сигару и попивая пунш. Разве может Софи найти лучшее применение своему богатству, чем посвятив себя созданию в самом сердце Парижа интеллектуального франко-русского очага?
– Прошу вас, повернитесь, сударыня, – вмешалась портниха. – Теперь рукав вас устраивает?
Софи развернулась на каблуках. В большом наклонном зеркале отразилась немолодая дама с темными волосами, в которых поблескивали серебряные нити, с выпуклым лбом, четко обрисованными бровями, живым взглядом черных глаз, тонким орлиным носом, узким, резко очерченным подбородком, решительно сжатым и вместе с тем женственным ртом. Темно-лиловое платье, наметанное крупными белыми стежками, плотно облегало грудь и пышно расходилось книзу.
– Да, все очень хорошо, – сказала она.
И подумала: «А в самом деле, отчего бы не занять подобающее место в парижском обществе? Почему бы не попытаться объяснить французам, что такое Россия? Денег, которые я получу от продажи Каштановки, мне вполне хватит на то, чтобы устраивать большие приемы. Я заставлю к себе прислушаться. От меня наконец-то будет хоть какая-то польза!» Но тут, словно споткнувшись, резко оборвала свои рассуждения. Снова с разбегу наткнулась, как на осязаемое препятствие, на мысль о том, что надо продать Каштановку. Уступить чужим людям эту полную воспоминаний землю, торговаться о цене мужиков: столько-то за голову, будто это скот, – достанет ли у нее на это сил? «Тем не менее придется через все это пройти, – сказала она себе. – Со смертью Сережи ничего не изменилось. Мне нечего больше делать в этой стране, с этими крепостными. Они меня не любят, они мне это доказали. А я уже не чувствую в себе сил заниматься ими, как прежде, независимо от того, освободят их или нет. Слишком поздно пала преграда. Нельзя разогреть угасшую страсть. Если бы мой сын остался жить, мне было бы кому оставить это имение в наследство. А так – что ждет Каштановку, когда меня не станет? Некому прийти мне на смену. Как это страшно! Ах, скорее, скорее бы все это закончилось, чтобы мне больше никогда не слышать о Каштановке!» Она наклонилась к Дельфине, наблюдавшей за ней из глубины своего кресла, и тихонько проговорила:
– Вы смотрите далеко вперед! Но может быть, вы и правы! Мне хотелось бы здесь, во Франции, служить сближению двух народов, хорошо мне знакомых! Особенно теперь, после такой кровавой войны! Мы еще поговорим об этом после моего возвращения из поездки…
Дельфина вскочила и схватила ее за руки, вскричав:
– Я так рада видеть вас снова такой, решительной и здравомыслящей, полной веры в будущее! Это платье удивительно вам идет!
Лицо портнихи просияло: наконец-то заговорили на понятном ей языке! Она предложила добавить внизу оборку – совсем, совсем легкую! И между тремя женщинами завязался оживленный разговор.
Лихорадочное возбуждение, охватившее Россию в ожидании празднеств по случаю коронации, казалось, мало-помалу, распространилось и на Францию. Парижские газеты с удовольствием рассказывали о приготовлениях к этим удивительным дням, о том, как роскошно убрана Москва, о предполагаемом составе процессии, объясняли смысл некоторых православных обрядов. Те же самые газетчики, которые совсем недавно призывали к беспощадной войне с варварами, теперь умилялись живописности нравов этого великого народа и взахлеб расхваливали благородные качества Александра II. Граф де Морни должен был лично возглавить французскую делегацию. Говорили, что в Санкт-Петербурге весьма и весьма прочувствовали оказанную честь.
На следующий день после коронования Софи прочитала во «Всемирном вестнике» сообщение, которое глубоко ее тронуло. Среди положений манифеста, обнародованного новым царем по случаю его восшествия на престол, корреспондент газеты отметил следующее: «Полное помилование 31 заговорщика 1825 года – тех, кто еще оставался в сибирской ссылке». Таким образом, наказание декабристов наконец закончилось! После тридцати лет каторжных работ и ссылки они получат право вернуться в те места, где протекла их счастливая юность. Софи несколько раз перечла строки, набранные мелким шрифтом, и ее глаза наполнились слезами при воспоминании о друзьях.
Вскоре после этого она получила письмо от Маши Францевой, в котором известие подтверждалось:
«Мы здесь, в Сибири, еще ничего не знали. Но Миша, сын Волконских, был в Москве во время коронации. Именно ему император, проявив душевную тонкость, поручил передать декабристам весть о помиловании. Он сорвался с места, словно обезумев, и проделал весь длинный путь всего-навсего за две недели. Добравшись до дома отца, Миша едва стоял на ногах и от усталости потерял голос. Можете себе представить радость наших друзей! Радость, которая, впрочем, очень скоро омрачилась печалью. В их преклонные годы нелегко менять привычки. И вот теперь они готовятся покинуть знакомые им края ради неведомой родины – неохотно!.. Впрочем, им запрещено жить в Москве и Санкт-Петербурге. В газетах пишут о помиловании 31 изгнанника, однако на деле их осталось всего 19. Те, у кого есть дети, радуются, думая о семье, тому, что им возвращены честь и свобода. Однако все прочие, скажу вам по секрету, охотно обошлись бы без этого запоздалого проявления царского милосердия. Они чувствуют себя нравственно обязанными принять оказанную им милость и плачут, когда я говорю с ними об отъезде. Мне и самой тоже очень грустно. Что со мной станется, когда все они будут далеко?.. Более недавние и более трагические события уже отодвинули их историю на второй план. После Крымской войны и ее жестоких последствий прошлое, которым мы так дорожим, отодвинулось на целый век! Как-то вы прожили эти страшные годы? Какие чувства питают к нам сегодня французы?..»
Софи со всею пылкостью отозвалась на это послание. Написала она и Полине Анненковой, и Марии Волконской, поздравляя их со скорым возвращением в Россию. Перед тем, как запечатать последний конверт, она вдруг задумалась, уронив руки и устремив взгляд куда-то вдаль. Лампа под стеклянным колпаком освещала доску секретера. За темными окнами завывал осенний ветер. Софи подсчитала, что до отъезда осталось девять дней. На этот раз она решила ехать другим путем. По железной дороге она через Кельн и Берлин доберется от Парижа до Штеттина, а в Штеттине сядет на пароход, идущий в Санкт-Петербург. По словам людей знающих, этот путь был самым удобным и разумным. На то, чтобы уладить в Пскове свои дела, ей потребуется не больше месяца. И какую же легкость она почувствует, избавившись от Каштановки! Софи вновь принялась обдумывать перемены, которые решила произвести в своем доме на улице Гренель. Рядом с большой, обставленной по-старинному гостиной она устроит будуар в современном вкусе, со стегаными креслами, настенным фарфоровым фонтаном, диваном, подушками с помпонами, тяжелыми занавесями с бахромой… Она уже выбрала цвета, которые будут преобладать в отделке: розовый и жемчужно-серый. Говорят, это любимые цвета императрицы… Но не будет ли это выглядеть безвкусно? Мелкие заботы вихрем кружились в голове Софи. Внезапно она представила себе, как принимает здесь, в своем парижском доме, Фонвизиных, Анненковых, Волконских, всех своих сибирских друзей. Они печально глядели на нее и ее не понимали. Ей вспомнилась фраза из Библии, которую в прежние времена иные декабристы охотно цитировали: «Свет праведных весело горит; светильник же нечестивых угасает».[40]Притчи, 12, 9. Светильник нечестивых угас со смертью царя. Но где же веселье праведных? Они слишком стары для того, чтобы возвеселиться; они все потеряли из-за идеи, и другие, после них, тоже потеряют все – и напрасно, напрасно! Воздух полон умершими великими мечтами, неудавшимися благородными замыслами. Но, может быть, это упорное желание изменить облик мира и есть неотъемлемый признак человека в исполинской фантасмагории, где каждое следующее поколение перечеркивает, забывает предшествующее и все всегда надо начинать заново? Может быть, потребность воспылать страстью пересиливает потребность быть счастливым? Может быть, загубленной бывает лишь та жизнь, которую проживают с осторожностью? Никто не имеет права жаловаться, пока видит перед собой открытый путь. Усилие, независимо от того, увенчается ли оно успехом, вознаграждает того, кто его совершает. И, если это действительно так, кто может утверждать, будто декабристы сражались напрасно, будто Николаю жизнь не удалась? Взволнованная всеми этими противоречивыми мыслями, Софи встала, выдвинула ящик комода, вытащила оттуда старые письма, медальон с портретом, и в ее душе ожили нежные воспоминания.
…В гостиную входит молодой офицер вражеской армии. Высокий, светловолосый, на загорелом лице сверкают белые зубы. Смотрит на нее почтительно, восторженно. От тех прекрасных лет осталось так мало – тающий след наподобие того, что прочерчивает в небе брошенный мальчишкой камень. Софи прижала руки к груди. Где-то под ветром захлопали ставни. И ей вспомнились иные ночи в Каштановке, яростный шум деревьев вокруг дома, черные ели под снегом вдоль аллеи, бубенцы тройки вдали… Радостные голоса кричат: «Барыня! Барыня! Кто-то едет!..» Давным-давно никто ее не называет барыней.
В дверь постучали. Явилась Валентина – улыбающаяся, с чашкой бульона на подносе. Софи знаком ее подозвала. Все в ее жизни теперь так покойно, безмятежно! Неужели и впрямь битвам настал конец?
Как ни отговаривала Софи Дельфину, та пожелала непременно проводить подругу до Северного вокзала. Прибыв за три четверти часа до отхода поезда, дамы устроились в зале ожидания для пассажиров первых классов и теперь молча сидели бок о бок, выпрямившись, раскинув широкие юбки. Вечерело. От нескольких высоко подвешенных ламп падал белый газовый свет. Дверь поминутно распахивалась, впуская все новых путешественников. Господа в высоких черных цилиндрах, дамы, закутанные в пыльники, принаряженные дети, грумы в сапогах с отворотами и фуражках с галунами, волокущие портпледы и корзины с провизией на всю семью. Разместив свой выводок на скамейках, мужчины собирались кучками, чтобы спокойно покурить и поболтать у двух монументальных каминов, придававших залу ожидания вид ренессансного замка. Повсюду, куда ни глянь, кованое железо, резное дерево и искусственный мрамор. За стеклянной стеной двигались яростно пыхтевшие, окутанные паром поезда. Пол дрожал, словно на мельнице. Каждый раз, как слышался свисток, женщины испуганно вздрагивали. Дельфина держала у лица платочек – очень уж сильный здесь стоял запах угля. Когда ждать оставалось всего-навсего двадцать пять минут, она снова взялась повторять Софи советы, продиктованные дружескими чувствами и жизненным опытом.
Железнодорожный служащий, подойдя к ним, сказал, что пора идти в вагон. Дамы вышли и смешались с толпой на платформе. Здесь уже не оставалось никакого различия между классами. Головы ошалело поворачивались все разом в одну сторону, как катятся яблоки из опрокинутой корзины. При свете газовых рожков Софи разглядела цепочку вагонов, у которых рабочие проверяли колеса, дымящий локомотив. Кто-то прокричал в громкоговоритель:
– Пассажиры на Кельн, Берлин, Штеттин!..
По наклонной стеклянной крыше стекали струи дождя. Порыв ветра ударил в лицо обеим женщинам. Впереди шел носильщик с вещами. Он помог Софи войти в вагон. Кринолин мешал ей, она с трудом влезла на подножку. Добравшись до купе, тотчас выглянула наружу. Дельфина стояла на перроне, пряча руки в меховую муфту. Ее напудренное, высохшее, как у мумии, лицо выглядывало из капора, сплошь покрытого сиреневыми и лимонными бантами. Она выглядела столетней старухой!
– Обещайте мне, что очень скоро вернетесь, – попросила она.
– Ну, конечно!
– Вы ведь знаете, что двадцать пятого ноября я устраиваю музыкальный вечер!
– Я не позволю себе об этом забыть!
– Значит, до скорой встречи!
– До скорой встречи!..
Они улыбались друг другу, тихонько поводили из стороны в сторону затянутыми в перчатки руками, однако поезд все медлил у перрона, никак не отходил. Минутная стрелка медленно ползла по циферблату часов, висевших над западной стороной прохода. Наконец раздался пронзительный свисток. Вагоны дрогнули, качнулись, стукнулись, увлекаемые слепой силой. Перед Софи медленно поплыли незнакомые лица. Она поискала глазами Дельфину, которая уже удалялась, уменьшалась, взмахивая крошечным платочком. Вокруг кричали:
– До свиданья! До свиданья! Счастливого пути! До скорой встречи!
– До скорой встречи! – в последний раз крикнула и Софи.
Но в глубине души она уже знала, что ей не хватит мужества продать своих крестьян и что она до конца своих дней будет жить в Каштановке.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления