Глава третья

Онлайн чтение книги Тают снега
Глава третья

Тася проснулась поздно, и ее удивила тишина в доме. Она не торопясь встала и, прихватив рубашку на груди, выглянула на кухню. Ребят не было, и Сережки тоже. Тогда она блаженно потянулась, громко зевнула, прикрыв ладонью рот, и, чему-то улыбаясь, начала одеваться. Сквозь густые заросли кустарника в палисаднике и буйно разросшиеся цветы на окнах в комнату с трудом проникали солнечные лучи. Тася заправила постель, умылась и вышла на улицу.

От дождя все кругом блестело и железную крышу на церковке будто наново оливой смазали. Ветви черемухи и молоденькой яблоньки, опившись влагой, вяло свисали за оградой палисадника. Лес за деревней переливался россыпью искр. Это солнечные лучи зажигали их, но тучи уже надвигались на солнце со всех сторон.

Тася поискала ребятишек в ограде, за воротами. На скамейке у ворот она заметила недоеденные морковки и пошла к яру. В устье Корзиновки вода была почти неподвижной и глубокой. В ней по кругу плавали щепки, мусор. Ребята сидели у этой ямки с удочками. Сережка делал новое черемуховое удилище. Васюха дернул свою удочку, и в воздухе, ощетинившись, мелькнула рыбешка.

Сережка с завистью смотрел на Васюху. Он еще не умел так ловко подсекать рыбу.

— Ребята, посматривайте за избой! — крикнула Тася. — Я ухожу, там не закрыто.

— Идите, идите, — махнула рукой Галька, — мы никуда не убежим.

Сережка даже не оглянулся. Тася взяла комок земли, бросила в воду на Сережкин поплавок. Мальчик схватился за удилище, потом оглянулся, но наверху уже никого не было.

Председатель колхоза Птахин поздоровался с ней и, для формальности задав несколько вопросов, гнусавым голосом сказал:

— Разъяснять вам много нечего, вы — агроном, человек ученый, сами должны понимать что к чему. Идите в бригады, знакомьтесь, а потом, глядишь, и нас уму-разуму научите. Ведь нынче вашему брату почет и доверие.

Уловив ехидство в его голосе, Тася прямо посмотрела ему в глаза и хотела спросить: «Вы, кажется, недовольны, что я назначена на место вашей жены?», — но раздумала и сказала другое:

— Вы, я нижу, недовольны, что вам дали нового агронома, да еще женщину? Но в этом нет моей вины.

Птахин не торопясь подписал бумаги, которые молча листал перед ним бухгалтер, и, завертывая ручку, начал говорить негромко, как бы жалея слова, о том, что свято место не бывает пусто. И если бы не ее, так кого-то другого прислали бы. Потом Птахин разговорился, вялость из его голоса постепенно исчезла. Он рассказал Тасе о том, как сам начинал здесь работать, какие времена тогда трудные были. Он все время подчеркивал в разговоре, что ему было легче начинать. Он — мужчина, да и народ колхозный тогда еще не относился наплевательски к труду, верил в свое хозяйство.

— Учтите! Я сюда прибыл, — продолжал разговор председатель, — когда люди не чесались до обеда на печке и не уходили с поля после обеда. Кроме того, я был в штате колхоза, а не в штате эмтээс. Меня считали своим человеком. Понимаете, своим! За это и ярмо председательское на меня одели. Я лично не одобряю того, что агрономов передали в эмтээс, не одобряю на основании своего опыта. Туг агроном получается как представитель или наблюдатель организации, заинтересованный в том, чтобы соблюдать ее интересы. А агроном должен быть хозяином в колхозе наравне с председателем и блюсти прежде всего интересы артельного хозяйства. Впрочем, чего это я? У вас и так небось кошки скребут? Походите, посмотрите, поработайте. На вас ведь еще обязанности зоотехника возлагаются, пока его нет. Пожалуй, с этого и начните, с животноводства. А вообще работы тут столько, что, как говорится, невпроворот.

— И это все, что вы можете мне сказать?

— Пока да, — ответил председатель и, увидев, что она нахмурилась, смешался. Что-то виноватое мелькнуло на его лице, и он уже мягче закончил: — Побывайте в бригадах, может, возникнут вопросы — милости прошу. С супругой моей можете не советоваться, она в агрономии понимает столько же, сколько я в портняжном деле, — он кивнул головой на висевший плащ, у которого карман был подхвачен через край суровыми нитками.

«Зачем же вы тогда работали с таким агрономом?» — хотела спросить Тася, но сдержалась и проговорила:

— Хорошо, побываю в бригадах, но я все-таки надеюсь на вашу помощь.

Председатель пробурчал что-то невнятное в ответ, а потом, провожая ее, вздохнул:

— По совести, скажу вам, Таисья Петровна, очень вам будет трудно здесь, очень. Не мне бы хулу наводить на свое хозяйство, но… лучше горькая правда, чем сладкая ложь. Так, кажется, говорится? Здесь, уважаемая Таисья Петровна, есть поля, на которых по двадцати лет навоза не бывало, а без навоза, сами знаете, что получается на подзолистых почвах. — Птахин, виновато усмехаясь, развел руками. — Вот опять пугать вас начал. Я сейчас могу вам дать один старый, но нужный совет: постарайтесь сделать так, чтобы люди приняли вас как своего человека, иначе вам нечего здесь делать. — Он прошел с ней до двери и опять вздохнул: — Трудно здесь, страшно трудно.

«Ему надо хозяйство поднимать, в народ уверенность вселять, а он руки опустил, — раздраженно думала Тася. — И в самом деле с таким будет трудно».

Птахин хотел было проводить Тасю до свинарника, но его снова задержал бухгалтер. Откровенно говоря, Тася еще не знала, как будет выглядеть при первой встрече с колхозниками, и поэтому даже порадовалась тому, что Птахин не пошел с ней.

Только бы смешной не выглядеть. Страсть ненавидит она снисходительные улыбочки людей. Этих улыбочек она достаточно видела и в прошлые годы. Быть бы ей такой, как Лидия Николаевна, высокой и сильной, властной и обаятельной, доброй и простой. Глянули бы люди — и сразу догадались, что этот человек достоин уважения. Ну, а раз ростом не вышла, видом не взяла, значит, надо добывать уважение трудом.

От свинофермы за полкилометра доносился поросячий визг. Тася открыла ворота свинарника. Ее обдало зловонием, разноголосыми воплями, визгом, хрюканьем. Она даже оробела вначале. За загородками волновались и требовали к себе внимания волосатые и грязные свиньи. Особенно голосисто напоминал о себе молодняк. Корыто мало походило на посудину, предназначенную для корма. Истерзанные зубами, грязные, бесформенные чурки вместо корыт, и свиньи такие, что оплошай, так сожрут.

Заметив человека, свиньи прибавили голосу, высунули головы из-за перегородок. Тася, пугливо шарахаясь из стороны в сторону, кое-как добралась до ворот, открыла их и очутилась в служебном помещении. Три свинарки — две молодые и одна пожилая — о чем-то увлеченно судачили, наваливая в баки картошку. Из баков вонючими клубами валил пар, и Тасю заметили не сразу. Лишь когда она поздоровалась вторично, свинарки обернулись.

Тасе не пришлось объяснять, кто она. Свинарки уже знали о ее приезде. Они с любопытством оглядели ее и начали дружно жаловаться на колхозные порядки. Вот в прошлые годы свиней держали меньше, а людей на свинарнике было больше, но потом ввели механизацию, оставили трех человек, а механизм-то ни один не работает. Только кормозапарники на ходу, да и то воду приходится таскать на себе.

Тася внимательно осмотрела станки. Это были хорошие вещи, предназначенные для того, чтобы облегчить труд свинарок. Тут и механическая мойка картофеля, овощей, тут и картофелерезка, тут и насос для накачивания воды и многое другое, за что, очевидно, заплачены немалые деньги из колхозной кассы. Но к каждому станку чего-нибудь не хватало: у насоса не было ремня, от ножа утеряна какая-то деталь, клубнемойка не работала из-за отсутствия электромотора.

Тася выслушала жалобы колхозниц с большим вниманием и, хотя не знала еще, чем она сможет помочь им, радовалась тому, что они вот доверяют ей, рассказывают обо всем. Откуда ей было знать, что свинарки жаловались каждому встречному и поперечному на такую работу и каждый день грозились наплевать на все, податься куда глаза глядят. Тася пообещала свинаркам что-нибудь «придумать», и женщины немножко успокоились. Тася нагнулась к широкому ящику, взяла было двумя пальцами грязную картофелину, но тут же опомнилась и запустила всю руку в ослизлую картошку.

— А картофель уже гнилой, — удивленно сказала она. — Неужели всю зиму таким кормите?

— Всю как есть. Еще заморозят картошку-то, мерзлую даем, — отозвалась старшая свинарка, которую напарницы называли теткой Марьей.

— А дома-то как, тоже мерзлой кормите? — поинтересовалась Тася, задетая за живое спокойным тоном свинарки. «Как о таком можно говорить равнодушно?» Молодые свинарки прыснули в рукава. Тетка Марья сердито глянула на них.

— Какой же хозяин пустой картофелью скотину кормить станет? Ему, хозяину-то, интересней побольше мяса заиметь да сальца. Губа-то у него не дура, знает, что щи с мясом вкуснее пустых. Он и обиходит корм-то, холит свою свинью, потому как она своя. А у нас, матушка, покамест свое и колхозное до-олгая верста отделяет.

— Тетка Марья… вы извините, что и я так называю.

— Да ничего, ничего, попросту-то лучше.

— Тетка Марья, вот вы так правильно рассуждаете и все понимаете, так что же вы не требуете с правления, с председателя, чтобы они позаботились о свинарнике?

— И-и, милая, я уж требовала, требовала и дотребовалась до того, что от меня, как от трясучей лихоманки, начальство-то прячется. Скажу тебе, матушка, без хвастовства, что если наши свиньи еще живы, так потому, что я здесь. Давно бы им карачун пришел.

Все помолчали некоторое время. Потом Тася поднялась, сбросила с себя новую телогрейку, попросила халат и обратилась к свинаркам:

— Тетка Марья, девушки, давайте вымоем хоть этот картофель. Ведь нельзя же грязный давать, правда?

— С грязной только понос у скотины, да ведь, матушка, воды много надо. У нас уж плечи в коростах, и у меня вот ноженьки от сырости болят, пожаловалась тетка Марья.

— Ну, вы тут распоряжайтесь, а мы с девушками по воду. Вы согласны, девушки?

— Да мы что, мы не против. Только лучше насосом-то. Похлопотать бы.

— И похлопочем. Вместе будем хлопотать. Договорились?

— Ладно уж, пойдемте.

Они натаскали воды, перемыли картошку, запарили ее, измяли. Тетка Марья предостерегала Тасю:

— Ты, матушка, не суетись, не суетись. Платьице-то побереги, чай, не дюжина у тебя их.

А когда они закончили работу, накормили свиней, тетка Марья потеплевшим голосом произнесла:

— Ты, видать, из простых, не боишься руки замарать. Была у нас тут одна зоотехником, мы ее столетней звали. Придет, вон там в сторонке встанет и молчит, молчит, а если разговаривает с нами, нос в сторому держит вонько ей, видишь, в свинарнике-то.

Они разговорились. Тася немножко рассказала о себе. Потом решали, что можно сделать для улучшения работы на свиноферме.

— Добиться бы, чтобы кормили свиней картошкой вперемежку с отрубями, комбикормов бы достать. Это уж надо председателя и правление трясти.

На прощанье тетка Марья еще раз сказала:

— Особенно, матушка, за подвалами посмотри. У нас ведь так заведено: сначала заморозить овощ, а потом скотине отдать. С некоторых полей картошку даже не увозят, так в буртах и оставляют. Пешнями долбят зимой. Срамота, бесхозяйность!

Тася отправилась на молочную ферму, к Лидии Николаевне. Настроение ее поднялось. «Нет, жить и работать все-таки можно будет. Второй день живу в колхозе, и уже двух хороших людей встретила. Это немало», — размышляла Тася, настраивая себя на бодрый лад.

На молочной ферме все было иначе. Порядок, чистота, спокойная, размеренная жизнь. Скот справный, солидный. Во всем чувствуется крепкая рука. Молочные бидоны начищены до блеска; коровы мирно дремлют, переваливая во рту жвачку. Лидия Николаевна сидит за столом, накрытым беленькой больничной клеенкой, и что-то записывает в толстую тетрадь.

— Хорошо у вас, уютно, — сказала Тася, обойдя всю ферму. — Так бы и не уходила отсюда, даже коровы какие-то ласковые.

— Корова, Тасюшка, вообще животное очень уж, как бы это тебе сказать, душевное, что ли. Люди считают собаку самым близким другом человека, но это неправильно. Корова и вскармливает нас своим молоком, как мать, а потому и человек должен относиться к ней с любовью, как относятся к близкому, родному существу. Вот она ему за заботу и ласку добром ответит. Да ты поговори как-нибудь об этом с нашим пастухом Осмоловым. — Лидия Николаевна положила тетрадь в деревянный шкафчик, висевший над столом, и повернулась снова к Тасе. — А что понравилось тебе у нас — лестно нам. Однако осенью ферма всегда выглядит лучше. Вот весной…

Лидия Николаевна не договорила, пошла зачем-то в коровник и, возвратившись оттуда, записала цифры какие-то в график, висевший на стене, и, как бы продолжая разговор, протянула:

— Да, а весной, о весне мы уж привыкли думать как о бедствии. Бескормица, бескормица… — Лидия Николаевна разговорилась.

Было время, когда колхозное начальство без зазрения совести пользовалось всем, что только можно было взять с фермы. Выпишут, к примеру, пять литров молока через контору, а выносят пятьдесят. О кормах же заботиться никому неохота. Скотина требует к себе внимания каждый день. Внимание же это уделялось полеводству. Дело дошло до того, что Корзиновская ферма стала самой захудалой в районе. Коровы в ней телились поздно. Осталась на ферме одна-единственная племенная корова. В это время выбрали председателем Птахина, и первое, что он сделал, так направил бригадиром на ферму Лидию Николаевну. До того времени она овощеводом в Корзиновской бригаде работала.

Лидия Николаевна круто развернулась на ферме. Набрала себе новых доярок; ходить за даровым молоком народ отвадила, настояла на том, чтобы молоко с фермы давалось большесемейным колхозникам. Пролазы нашли другой ход и стали появляться с записками от Птахина. Раз отпустила Лидия Николаевна молоко по записке, другой, а потом пришла к председателю и заявила, что ферма не хитрая лавочка и доить ее довольно. Перестал писать записки председатель, но и на ферму махнул рукой. Работайте, мол, как знаете, раз вы сами большие и маленькие.

— А самая главная беда, Таисыошка, в том, что Птахин не один во главе колхоза. Крутится возле него разное отребье, жужжат ему на ухо, подхалимничают, навеличивают его, а он и нос задрал. Исподтишка мстят они мне, через коров мстят: то силос сгноят, то сено увезут на рынок, то еще чего придумают. Хитрые, ловкие барышнички у нас появились. Так что я здесь, на ферме вроде милиционера, — улыбнулась Лидия Николаевна и, надевая чистый халат, закончила: — Ну, наговорила я тебе семь верст до небес и все лесом. Трудно, конечно, да теперь полегче станет, после постановления поприжмем кое-кому хвосты. Пора, давно пора.

Лидия Николаевна сказала, что у них еще будет время наговориться обо всем и решить кое-что, а пока велела ей пойти домой, поесть да ребят попроведать.

Перед вечером пришел Яков Григорьевич. Он поздоровался с Тасей, вышел во двор, взял там топор, ножовку, доски и понес все в другую половину избы. Был он могуч, без единого седого волоса, краснощекий, со спокойным взглядом голубоватых глаз.

— Он что, вам родной? — спросила Тася у Юрия. Юрий смутился и долго не отвечал.

— Он папин товарищ, — наконец выдавил Юрий и, повременив, торопливо заговорил: — Вам, тетя Тася, будут говорить разные сплетни насчет дяди Якова и мамы, так вы не верьте, неправда это.

Яков Григорьевич работал неторопливо, но очень ладно. Синяя сатиновая косоворотка была ему коротка и узка. Когда он отрывал доски, Тасе показалось, что сейчас эта рубашка треснет по всем швам.

Изба осела от времени, и оконные подушки почти касались земли. Яков Григорьевич рванул доски топором. Заскрипели ржавые гвозди, рассыпались доски. Он шагнул в темное окно, огляделся в избе, тихонько побурчал и, выглянув, распорядился:

— Юрий, а ну мобилизуй всю армию уборку делать.

Армия, в числе которой был и Сережка, пришла со старыми ведрами, корзинами, и работа началась.

Уже стемнело, когда прекратился стук в нежилой половине.

Возле умывальника получилась давка. Кто-то брызнул Сережке за воротник холодной воды, он завизжал; Васюхе начало есть мылом глаза, он вначале кряхтел, промывал, а потом взвыл.

Смех и шум прекратились только за столом. Лидия Николаевна не успевала разливать щи и резать хлеб. Яков Григорьевич с доброй задумчивостью посматривал на всех. После ужина он еще посидел на пороге, покурил и нехотя начал собираться. Уже открыв дверь, бросил:

— Я завтра печку-то подремонтирую, и можно белить. Дело за стеклом. Ты, Лида, попроси у председателя.

— Ладно. Чего ребята перестали ходить?

— А-а, — досадливо махнул рукой Яков Григорьевич и вышел.

Лидия Николаевна посидела и вздохнула:

— Ну, труженики, давайте на боковую. Ты, Сережа, с мамой ляжешь?

— Нет, с ребятами.

— Вот тебе и раз! Маму-то что, в отставку?

— В отставку.

— Ишь, прыткий какой, — со смехом проговорила Лидия Николаевна и щекотнула Сережку за живот.

Он взвизгнул, началась возня.

Тася в этот вечер не спускала глаз с Лидии Николаевны. Раздеваясь в передней комнате, Лидия Николаевна спросила:

— Устала, Тасюшка?

— Лидия Николаевна, вы меня извините, конечно, а Яков Григорьевич, кто он?

Лидия Николаевна на секунду смешалась и уткнулась взглядом в эмалированный таз, в котором перемывала посуду. Тася поняла, что вопрос ее — неладный вопрос, и выругала себя за оплошность.

— Яков-то Григорьевич, — заговорила Лидия Николаевна, — для нас самая близкая родня. Ты ложись, Тасюшка, я потом тебе как-нибудь все расскажу. Не ломай зря голову.

Лидия Николаевна вытерла руки, потрепала ее по волосам, помогла расплести косы. Руки у нее были быстрые и ласковые. Пахло от них парным молоком, мылом и еще чем-то родным, до боли близким.

— Вы, как моя бабушка, — прошептала Тася.

— Хорошая у тебя была бабушка?

— Замечательная. Хотите, я вам расскажу про нее?

Говорила Тася долго и рассказала все не только о бабушке, но и о себе.

Бабушка умерла без слов и стонов. Она лежала на столе с поджатыми губами, худенькая, тихая. Деревяшку, которая долго служила ей вместо правой ноги, отвязали, и бабушка под белой простыныо казалась совсем маленькой. Тасин отец, Петр Захарович, повертел старую, отлакированную в вырезе деревяшку и сунул ее в печку.

— Отходила нога свой век! — И со вздохом прибавил:

— Да, жизнь у старухи была не совсем чтобы очень.

— Сама виновата, — скептически заметила мачеха. — Больно горда была. Умерла и Бога ни разу не помянула: не причастилась, не перекрестилась. Так и отошла.

— С Богом у нее, видно, счеты какие-то были, — вымолвил Петр Захарович. — Она в молодости веровала, в церкву ходила, а потом, стало быть, дружба врозь.

Да, у бабушки Ефросиньи были кое-какие расхожденья с Богом. Расхожденья эти получились потому, что Бог часто наказывал бабушку Ефросинью ни за что ни про что. Первый раз Он ее наказал будто бы и нечаянно — она родилась последней в огромной крестьянской семье, да еще к тому же не выговаривала букву «р». А «заскребыш», да еще картавый — это уж беда. Но Бог делал кое-какие снисхождения для бабушки Ефросиньи: по Его милости она стала очень красивой девушкой. Впрочем, это не пошло ей на пользу. Из-за красоты она попала в богатый дом, где ее превратили в батрачку. А от красоты ее после того, как родила троих ребятишек, не осталось ничего. Казалось бы, чего еще надо было Богу — немножко дал и то отобрал.

Нет! Он нашел у нее еще кое-какие излишки. Властелин-свекрушко жаден был. В работе не щадил никого. На покосе он обычно косцов пускал впереди себя, наступал на пятки тому, кто отставал. Как-то свекор резким взмахом косы пересек затаившуюся в траве гадюку. Он взял ее за хвост и, глядя на онемевших от ужаса брезгливых невесток, хмыкнул:

— Раз-зява! Эдак всякому может доспеть, кто под косу попадет. Шевелиться надо! — свекор отшвырнул безголовую змею в сторону, и она еще долго извивалась, шурша скошенной травой. А он вытер руку о штаны и криво усмехнулся: — Не брезгуйте: ко мне зараза не пристанет. Я на святой пятнице причастился, а в молодости попадью обнимал. Святой почти. Х-хы!

— Кобель старый! — буркнула младшая невестка, которой не раз уже приходилось спасатася от свекра. Руки хоть бы помыл, из одной ведь посудины едим.

— Поговори! — окрысился свекор и снова оголил желтые крепкие зубы. Вон, говорят, азияты змей варят, а вам, толстоляхим, баранину да говядину подавай.

Однажды свекор наступил на пятки невестке Ефросинье, а она на сносях была четвертым ребенком, и «нечаянно» подкосил ее. Молодую женщину долго не везли в больницу, прятали от людей, и у нее получилось заражение крови.

Угрюмый, забитый Захар решился на отчаянный поступок: выкрал жену из дому, тайком доставил в уездную больницу, и там успели спасти ей жизнь, но ногу отняли.

Свекор отделил их. Пришла в дом к Захару большая нужда, но настала и относительно спокойная жизнь. Захар жалел супругу, Не обижал ребят, и Ефросинья нежданно-негаданно полюбила его. Но поняла она это не сразу, поняла, когда получила затрепанное письмо, в котором окопные страдальцы сообщили, что муж: ее «пал за веру, царя и отечество, бьясь с германским врагом».

И тогда бабушка взбунтовалась. Она приковыляла к углу, где на деревянной божнице под потолком стояли иконы с закопченными ликами, и, не разжимая зубов, спросила:

— Куда смотрели? Чего шары-то свои на меня выпялили? А? Мало вам одной души?! Возьмите мою! Карайте! Нате! Кровь выпейте! — Ефросинья рванула ворот старой кофты. Обнажились ее дряблые, полузасохшие груди с оттянутыми сосками и кресг на засаленном шнурке. Она рванула этот крест и швырнула в иконы.

Боги все так же невозмутимо таращили на нее свои невинные голубые глаза.

— А-а, молчите?

Ефросинья вскочила и дернула угловик. На пол вместе с досками повалились иконы, за которыми в паутине копошились пауки. По стене врассыпную кинулись тараканы. На печи в один голос завыли ребятишки.

Четверо ребятишек, а на них всего две рабочие руки и одна нога. Нищенствовать бы Ефросинье вместе с ребятами, да революция подоспела. Нелегкой была жизнь у Ефросиньи и при Советской власти, но она все-таки сумела воспитать детей, «определить» их.

Жить на старости лет она осталась с сыном Петром. Стала нянчить лупоглазую внучку Тасю. В жизни бабушки Ефросиньи наступили хорошие дни, да мало их было.

Умерла мать Таси. Отец сосватал другую, женщину с тонкими бесцветными губами и сказал, что это новая мама. Новая мама оказалась набожной, скупой женщиной. Отца она скрутила, спеленала так, что он пикнуть боялся, Тасю невзлюбила, а вместе с ней и бабушку Ефросинью.

Бабушка отказалась от общего стола и зарабатывала кусок хлеба вязаньем. У нее были проворные руки и зоркие глаза, до смерти не знавшие очков. Когда Тася удивлялась, глядя на ее руки, бабушка раздумчиво говорила:

— Как же, Тасюшка, иначе-то? Волка ноги кормят, а меня руки да глаза. Учись вот, ремесло без пользы не пропадет.

Мачеха не выносила нахлебников вообще, а когда началась война — и подавно. Потребность в кружевах и красивых шарфиках, которые искусно плела мастерица-бабушка, исчезла. На бабушкину долю выдали карточку и на Тасю тоже.

Мачеха поступила на работу. Ей дали пятисотграммовую карточку, то есть столько, сколько давали бабушке и Тасе вместе. Мачеха стала делить хлеб по пайкам. Тасе было пятнадцать лет, она росла, пайка ей не хватало. Хорошо, что была бабушка. Она где-то брала куски хлеба и подкармливала внучку. А потом бабушка умерла, ее схоронили. Мачеха перерыла все в бабушкином сундуке и зло сказала:

— Все проела безногая кикимора, да тебе скормила, — сверкнула он глазами на Тасю. — Грешница она была, карал ее Бог за это. Голодом себя морила ради внученьки, пигалицы такой…

— Не смейте так говорить о бабушке! Она была добрая! Она самая лучшая была! Она лучше вас, вот!

— Ой-ей-ей, расходилась как! — покачала головой мачеха. — Вся в покойницу, гордяка да зубастая. Ласковый теленок две матки сосет, а грубый — ни одной! Попомнишь ты эти слова!

— И попомню, и что?

— Погоди, отец придет! Он тебе задаст баню с предбанником!

Вечером отец отстегал Тасю ремнем.

Горек корявый хлеб. Не зря так не любила его бабушка Ефросинья.

Как только Тасе исполнилось шестнадцать лет, она поступила на работу. Пыталась устроиться раньше — не принимали. В ту пору школьники считали своим долгом заботиться о раненых, помогать им. Они шефствовали над палатами и, конечно, если удавалось, поступали на работу в госпиталь.

Тасю приняли санитаркой.

Должность самая тяжелая, беспокойная. Никто за войну не получил столько благодарностей и матюков, сколько их получили санитарки да сестры.

Удивительным, а подчас и непонятным был тот мир, в который вошла Тася. Вначале она с ужасом смотрела на окровавленные бинты, закрывала глаза во время перевязок. Но время шло. Раны на человеческом теле зарастали, вместо них оставались рубцы самых разных форм и размеров; лица раненых округлялись; в глазах появлялось озорство.

Некоторые солдатики начинали мимоходом пощипывать сестер и санитарок. Разговоры велись преимущественно на любовные темы. По вечерам выздоравливающие, переодевшись в уборной в заранее припрятанное обмундирование, а то и прямо в госпитальных халатах, исчезали куда-то. Возвращались они подвыпившие, довольные. Лежачие больные с жадностью слушали их рассказы о «хождениях в народ».

Нравились эти люди Тасе. Все они были для нее — герои. Она только делила их на тяжелых и выздоравливающих. Тяжелые — это беспомощные и капризные, как дети. С ними надо быть аккуратной, вежливой, и если обругают — не обижаться, стерпеть. Может быть, и она, Тася, взвыла и облаялась бы, если бы неловко повернули раненую ногу или тряхнули забинтованную голову.

А выздоравливающие — те чудаки. Будь они молодые или пожилые, все равно говорят: «не женаты». Многие из них «заводят любовь», сидят с какими-то дамочками в скверике, пишут записки, ухмыляются, держат грудь колесом. А когда их выпишут — трогательно прощаются со всеми. Тасе жмут руку так, что косточки трещат, но она терпит, улыбается и желает повоевать им до победы. Есть и такие, которые просят, чтобы она им писала. Адреса своего не знают, а просят. Смешные и хорошие вояки!

Тася из подростка превращалась в девушку. Пополнела и округлилась ее фигура, темно-русые косы отяжелели, глаза ее, большие, серые, бабушкины глаза, смотрели на всех чуть удивленно.

Потом в госпитале появился Николай Дементьевич Чудинов. Он был тяжело контужен, правая рука у него оказалась разбитой. Сиротливо торчал среди темного месива какой-то палец, должно быть безымянный.

Пока в палате было много тяжелых, Тася обращала внимания на Чудинова столько же, сколько и на остальных. Но потом в палате остался из тяжелых только он один, и каждый считал своим долгом прислужить ему, выполнить любое его желание.

Медленно возвращались к Чудинову слух и дар речи. Вначале он сильно заикался. К весне несколько оправился. Рука у пего зажила, говорил он почти правильно, только когда волновался, речь его немного спотыкалась. Он оказался общительным, но в то же время сдержанным человеком. О своих боевых делах Чудинов распространяться не любил. Когда ему было тяжело — страдания переносил мужественно.

Тасе всегда казалось, что у этого человека есть на уме такое, что он не всякому расскажет. Она уважала его за сдержанность, за трезвость суждений, за то, что он ничем не кичился и не гордился. Тасю называл он не дочкой, а Тасюшкой, так же, как называла ее бабушка, и это невольно располагало к нему.

Однажды Чудинову привезли в госпиталь два ордена — Красного Знамени и Отечественной войны. Тася была в палате, когда ему их вручали. Ей очень понравилось, как он вел себя. Он не сунул небрежно ордена под подушку, как это делали некоторые: дескать, у меня их уже полпуда. Но и не растерялся, не залепетал разную чепуху. Он принял в левую руку коробочки, положил их на тумбочку, крепко пожал генералу руку, и только когда заговорил, Тася поняла, как Чудинов волновался.

— Сп-пппп-паси-б-бо з-за н-н-награ-аду! — с трудом выговорил он.

Когда все разошлись, Тася со слезами умиления сказала:

— Поздравляю тебя, Николай Дементьевич!

— Спасибо, Тасюшка, сп-пасибо, — взволнованно ответил он и, крепко сжав ее руку в запястье, добавил: — А меня, Тасюшка, не обязательно величать. Мне ведь только двадцать восемь.

Чудинов стал ухаживать за Тасей. А так как за ней еще никто никогда не ухаживал, то Тасе это понравилось. Да и Николай Дементьевич тихий, обходительный, глупостей никогда не позволял.

Потом был яркий, весенний день. День Победы! Все смешалось, закипело, забушевало. Тася и Чудинов уехали на загородную прогулку, выпили за победу, потом еще и еще. В этот день пили все и отказываться было нельзя. И тогда-то между ними возникла связь, которую они пытались скрыть от зорких солдатских глаз. Кончилось все это коротким письмом, посланным Чудиновым с дороги: «Таисья! То, что произошло между нами, конечно, глупость. Я не сумел сдержаться и каюсь в этом. Мне непростительно это еще и потому, что я многое скрыл от тебя. Я ведь женат и ребенка имею. Так что, видишь, дело-то какое. Нехорошо я поступил, но, как говорил какой-то философ: „Чувство побеждает разум!“»

Вот и все. Чувство побеждает разум. К ужасу своему, Тася обнаружила, что никаких чувств у нее к Чудинову и нет. Тайное любопытство, игра в любовь, желание иметь кавалера — вот что было. Кроме того, время с Чудиновым шло интересней, жизнь текла веселей. Дома ей все опостылело — и ехидная мачеха, и угнетенный отец. Да и откуда ей было знать, что именно в эти годы, когда душа жаждет необыкновенного, романтики, молодые люди совершают большинство ошибок.

Через три месяца после отъезда Чудинова мачеха с сарказмом бросила отцу:

— С прибылью тебя, Петр Захарыч!

— С какой?

— Внука скоро Бог даст.

— Вну-ука!? Откуда?

— Все оттуда же. Неужели шары-то у тебя заволокло и ты не видишь ничего?

— Айда-ко с худого-то места, — испуганно отрубил отец.

— Придет, приглядись. Не от пайки же она так раздобрела.

Вечером отец избил Тасю и выгнал из дому. Мачеха, выбрасывая ее пожитки на улицу, кричала:

— Срам! Стыд! Опузатела с бабушкиных-то кусков!

А отец гремел поленом по столу и кричал на мачеху:

— Ты хотела этого, стер-рва! Радуешься! Уходите обе с глаз моих! Зашибу!

— Тише, тише ори-то. Тронь попробуй, в тюрьме сгною.

Разбитая, уничтоженная Тася брела на станцию. Она ничего не понимала и не чувствовала. У переезда она прислонилась к телеграфному столбу и стала ждать поезда. Когда электровоз загремел совсем близко, она выбежала вперед и легла на рельсу.

Поезд пшикнул, судорожно дернулся, загрохотал и начал наезжать на Тасю. В это время какой-то молодой парень, рискуя жизнью, выдернул Тасю почти из-под самых колес. Она была без сознания.

Через три дня Тася вышла на работу, но ее точно подменили. Она таила свою беременность, боялась смотреть больным в глаза, сделалась замкнутой, пугливой.

Мучительными были роды, но еще мучительнее оказались взгляды женщин, их едкие реплики:

— Такая молоденькая…

— Сладок был грех, да горько похмелье…

— И ведь паразит какой-то и глаз не кажет…

— Сделал свое дело и в сторону. Все они сейчас такие, разбаловались за войну. Вот я тоже…

— Куда она такая с ребенком? Родных-то, видно, нету. Никто не приходит…

Слушала Тася эти разговоры и жалела, что ее вытащили из-под поезда.

Она решила уехать из областного центра. Здесь хоть и не часто, но встречались знакомые, а главное — есть те, которым она прислуживала в госпитале. Как-то шла она по городу, а навстречу ей, будто из-под земли, парень, чубатый, веселый, руку трясет. «Не узнали, значит?» — спрашивает. Оказывается, один из бывших больных. В кино приглашает. Спрашивает. «Может, дров надо подбросить?»

Стоял февраль. Начались первые оттепели. Над карнизами госпитального здания повисли первые, хиленькие сосульки. Крыша была шиферная, и плаксивые сосульки свисали из желобков через равные промежутки, словно их аккуратно начертили.

Тася сидела на скамейке в скверике и смотрела на окно своей палаты. Раненых осталось мало. Госпиталь скоро должен расформироваться. Но Тася не думала об этом. Она смотрела туда, где впервые увидела огромные человеческие страдания и радость возвращения к жизни. Туда, где заработала спой первый, трудный хлеб. Жаль было расставаться с этим старым кирпичным домом. Жаль, несмотря на ту беду, которую она здесь нажила.

По палате, в которой она еще так недавно хозяйничала, приковылял на привязанных костылях раненый. Он отвязал костыли, установил их возле кровати, подпрыгал на одной ноге к окну, поглядел на городские огни. Глаза его задумчивы и печальны. Тася знала, о чем думает, о чем грустит раненый сержант. Думы его самые прозаические: как начинать жизнь без руки и без ноги? Как примет жена? Сможет быть полезным семье и колхозу?

Ей хотелось подойти успокоить сержанта, сказать что-нибудь такое, отчего лицо его стало бы веселым, усы затопорщились бы от смеха, как прежде. Но больной для нее сейчас далек и недоступен. Точно давая ей это понять, он понурился и медленно задернул марлевые занавески, на уголках которых Тасиными руками были вышиты две кошачьи мордочки.

Тася встала со скамейки и только теперь почувствовала, как у нее зашлись ноги в низких резиновых ботиках. Она удобней подхватила Сережку, наглухо завернутого в старое байковое одеяло, и засеменила с госпитального двора.

— Ну что, дочка, попрощалась со всеми? — спросил ее старик, дежуривший и проходной.

— Попрощалась, дедушка, — ответила Тася, и в груди у нее стало больно-больно, — прощайте и вы, дедушка, — торопливо бросила она уже на ходу.

Всю ночь Тася просидела на вокзале. Устала от шума, сутолоки. К утру у нее разболелась голова, ее стало знобить. Она взяла билет на первый попавшийся поезд и, ни о чем не думая, поехала куда глаза глядят.

В Лысогорске ее сняли с поезда. У нее оказалось двустороннее воспаление легких. Сережу от нее изолировали. Щупая рядом с собой похудевшей рукой, Тася звала его, плакала в беспамятстве до тех пор, пока сердобольная санитарка не подсунула ей сверток из простыни. Тася крепко прижала к себе сверток и в жарком бреду металась по кровати, то вскрикивая, то чуть слышно шепча невнятным голосом ласковые слова. Даже к беспамятной не приходило успокоение.

Выздоравливала Тася медленно. Только через месяц она стала подниматься. На улице уже была весна. Когда молодая женщина первый раз вышла на крыльцо, у нее захватило дух и она заплакала, порадовавшись тому, что осталась жива. Сережка уже улыбался, ворковал сам с собой и решительно не желал ее признавать.

Или из ее бредового говора работники больницы что-то узнали, или умели угадывать сердцем чужое горе, или просто так, из хорошего человеческого чувства проявили необидную заботу о ней и о Сереже. У нее всегда ломилась тумбочка от разной снеди, ей приносили интересные книги, достали нитки и кусочки материала: Тася вышивала на память добрым людям разные безделушки. Особенно нравился Тасе старенький, полный и так же, как бабушка, не выговаривавший букву «р» главный врач Федор Федорович.

Федор Федорович и его жена, Агния Владимировна, принадлежали к числу тех супругов, которые всю жизнь мечтали иметь детей, но им не повезло. Бездетные супруги очень привязались к Тасе и ее сынишке. Когда Тася выздоровела, ее устроили на работу здесь же, в больнице. Навык у нее уже был, и с помощью главврача она выучилась на медсестру. Зарплата прибавилась, жить стало легче. Вскоре Сережка начал делать первые шаги.

В Лысогорске одпо-единственное учебное заведение сельскохозяйственный техникум. Сережка подрастал, и сама Тася возмужала: стала повыше ростом, голос ее уже не щебетал, как прежде, игриво, а на лбу навечно поселились две морщинки. Она была очень довольна тем, что все как-то устроилось. Долго не замечала Тася того, что люди всячески старались, чтобы у нее было меньше свободного времени. Особенную изобретательность проявляли супруги — Федор Федорович с Агнией Владимировной. Это они сделали так, что Тася очутилась на вечернем отделении техникума. Начала учиться на агронома. Вначале неуверенно, в полсилы, потом втянулась.

Тася уже закапчивала второй курс, когда Федор Федорович с женой переехали в областной город. Она только тогда до конца осознала, как много делали для нее эти люди.

В техникуме сразу Тася не сказала о Сережке, а позднее уже сказать стеснялась. Ей казалось, что она не будет ровней студентам, что они не станут с ней обходиться запросто, если узнают о Сережке.

Утром она вела его в детский сад и мчалась в больницу. Под вечер, наскоро поев, она спешила в техникум.

Поздно вечером забирала Сережку из садика и, уже не торопясь, шла домой.

Она совсем мало видела сына, а он рос, декламировал стихи про Деда Мороза, рисовал дома с кривой трубой и с дымом, вырастал шалуном.

Учиться становилось невмоготу: зарплаты не хватало, одежонка доизносилась, Сережке требовалось все больше и больше. Пришлось хлопотать о пособии — как матери-одиночке.

Мать-одиночка. Всю горечь двух этих совершенно разных слов, соединенных вместе нелепостями жизни, Тасе предстояло испытать. Еще много впереди унижений, оскорблений, мытарств. Еще неизбежно когда-то надо встретиться с настойчивым взглядом подростка-сына и ответить, почему он уже в день своего рождения был полусиротой и кто повинен в том, что его с детства зачислили в «самоделки».

Пока еще Тасе некогда было задуматься о судьбе своего ребенка, пока еще добрые люди оберегали ее и Сережку от лишних ушибов. Но Тася уже научилась смотреть на жизнь открытыми глазами, знала — рано или поздно ее окатят грязью, и хотела только одного: чтобы грязь окатила ее, чтобы ни одна капля не упала на Сережку. Он-то ведь ни в чем не повинен. Да, она готовилась, всегда была настороже, а все произошло неожиданно, не там, где она предполагала.

Пришла она на почту за пособием. Стала в очередь с необщительными, нахмуренными женщинами. «Это все такие же, как я», — подумала Тася, покраснев.

К соседнему окошку подплыла пышная дама в беличьей дохе, с картинно приподнятой левой бровью. Она выбрала взглядом женщину, одетую поприличней, и обратилась к ней:

— Вы не скажете, где можно получить перевод?

— Нет.

— А это куда же очередь?

— Пособие получают матери-одиночки.

— Ах, это на инкубаторских ребятишек? Глядите, и среди них такая молоденькая, симпатичная…

— Да, они погуливают, а государство раскошеливайся.

Тася вспыхнула, опустила голову, затем осторожно выбралась из очереди и почти бегом кинулась из почты. Больше за пособием она не ходила. Бросила занятия в техникуме и начала прирабатывать вышивкой и вязаньем. Бабушкино ремесло пригодилось.

Лысогорск — маленький городишко. Тут много знают друг о друге. Но Тася по наивности полагала, что ее никто нe знает, кроме тех людей, с которыми она встречается на работе.

Каково же было ее удивление, когда в комнатушку, отведенную ей в старом доме на территории больницы, ввалилась целая компания студентов.

Студенты сконфуженно потоптались у двери. Она пригласила их пройти. Они начали несмело передвигаться к столу, чтобы чего-нибудь не уронить.

— Мы пришли узнать, что с вами? — после неловких взаимных шуток и малозначительных реплик заговорил один из студентов в клетчатой рубашке с закатанными рукавами. — Узнать, почему вы занятия забросили? Может, вам помочь надо? Вы, пожалуйста, не стесняйтесь, — говорил парень, а сам пытался перебороть смущение, и ничего у него не получалось.

Тася сразу не нашлась, что ответить. Как бы давая ей передышку, девчата-студентки окружили Сережкину кроватку, Тася побледнела.

— У тебя ребенок! — обрадовались девушки, как будто для них это было неожиданностью.

— Ага, — чуть слышно подтвердила Тася.

— Трудно тебе, Тася?

— Трудно, ребята.

— А мы ведь давно знаем, что у тебя сын и что Сережкой его зовут, заговорил все тот же парень в ковбойке. Девушки сделали страшные глаза, приложили пальцы к губам. Парень замолк на мгновение и отмахнулся от них: Конечно, давно знаем. Только ты ничего не говорила, и мы думали, неудобно об этом, а теперь вот решили. Ты уж извиняй, что вломились.

— Да что вы, ребята! — забормотала Тася и, услышав, что на плите закипел чайник, всполошилась: — Ой, чайник убежал! — Она кинулась, обожгла руку, по-детски сунула палец в рот, но тут же спохватилась, затрясла рукой в воздухе и, будто оправдываясь, проговорила: — Такой чайник психопаточный. Давайте, ребята, чай пить. — И вдруг отважно предложила: — У меня даже печенье есть, Сережкино, правда, но ничего, ради гостей жертвуем. Он у меня парень не прижимистый…

И Тася вернулась в техникум. У нее появилось много друзей. Как-то незаметно на день рождения и еще по поводу разных событий Сережке надарили одежонки, самой ей нет-нет да и подбрасывали немного денег.

Техникум Тася закончила в 1952 году, но сразу у нее не хватило смелости покинуть обжитое место, привычную работу: «Как же я с ребенком, в деревню? Ни знакомых, ни родных».

Правда, ей очень часто становилось не по себе оттого, что она чувствовала себя не на месте. Ведь люди так много сделали для нес и для сына. Они ео поста пили па ноги, помогли получить образование, специальность, вырастить в трудные годы ребенка…

А что она сделала? Очень мало. Ей казалось, если она горы своротит, то и этого не хватит расплатиться за доброту людскую. И когда после сентябрьского Пленума ее вызвали в горком комсомола и заговорили о долге молодого специалиста, она не дослушала до конца и спросила:

— Где можно получить путевку?

Она собрала свои пожитки. В больнице, кроме зарплаты, получила подъемные. В горкоме комсомола ей подарили красивые настольные часы. Она приехала в областной центр, быстро получила назначение в Чагинский район и пошла ночевать к Федору Федоровичу.

Вечером выпили немножко за ее «блестящее будущее», как выразился Федор Федорович.

Назавтра Федор Федорович и Агния Владимировна отвезли Тасю и Сережку на вокзал в легковой машине. После того как Тася дала обещание останавливаться только у них, привезти летом Сережку на месяц и непременно писать каждый день, добрые супруги распрощались с ней. А когда она зашла в вагон и выглянула в окно, Федор Федорович сказал:

— В жизни, Тасенька, случается всякое, так вот, если вам будет очень трудно, знайте, есть люди, которые о вас помнят и всегда готовы помочь.

— Спасибо, спасибо, дорогие мои, — дрогнувшим голосом ответила Тася.

Только дорогой она вспомнила, что не побывала у отца, но не пожалела об этом.

…В палисаднике шумел ветер, из кухни доносилось сонное бормотанье ребятишек и слабое тиканье ходиков. Под одеялом было тепло и уютно. Лидия Николаевна прижимала Тасю к себе, как девочку.

— Рановато взяла тебя жизнь в оборот, рановато, — спустя немного времени заговорила Лидия Николаевна. Да ведь не одну тебя. Весь народ наш пережил такое тяжкое время, а уж о ребятишках, что в войну возмужали, и говорить нечего.

— Ой, тетя Лида, я сама не смогла бы ничего, меня люди, как слепую, в жизнь-то ввели, все время за руку. Вот теперь и не знаю, как я здесь сумею в деревне, одна…

— Как это одна? Здесь ведь те же люди, что и всюду. Они тоже по труду ценят человека. И я по труду ценю. Смотрю вот иногда в городе на расфуфыренных бездельниц и не зло, а жалость меня разбирает. Ведь они несчастные, они не ели своего хлеба, не держали в руках самой ценной вещи, что сделана своими руками, не познали тяжести и счастья материнства. Живут тряпичными радостями. А тебе бояться нечего. Будешь работать, и люди тебя душой примут. — Лидия Николаевна погладила в темноте Тасю, как маленькую, и закончила: — А сейчас давай спать. Завтра побывай в бригадах. О избе не заботься и о сыне тоже. Сколько надо, столько и пробудь там. Приедешь, я тебе еще кое-что расскажу и покажу, и Яков тоже расскажет. Он бригадир-полевод, да еще коммунист к тому же. Он тебе во многом поможет. Завтра в первую очередь в Дымную, там у нас лучший бригадир-овощевод, на весь район известный. В колхозе он с первого дня. Мужик умный, грамотный. Хватил горя человек через край. Ну, спи, спи, и мне спать пора. Утром рано вставать.

Они обе закрыли глаза. Тася плотнее прижалась к Лидии Николаевне. Совсем близко, ровно и спокойно стучало ее сердце.


Читать далее

Глава третья

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть