Глава третья

Онлайн чтение книги Тают снега
Глава третья

Спустя несколько дней после совещания в МТС в Корзиновку приехал Уланов.

Птахин с интересом присматривался к секретарю, оценивал его, взвешивал. Секретарь не произвел на него нужного впечатления. «Мелковат, нравом застенчив, а тут сейчас надо бы генерала-рубаку, чтобы цыкнул так, что у колхозников дух бы захватило».

Так думал Птахин и докладывал о положении дел в колхозе. Говорил он о колхозе как о безнадежном хозяйстве, явно давая понять: послужил он на посту председателя — и с него довольно. Уланов все больше и больше хмурился. Птахин спохватился и начал сдабривать свой унылый рассказ поправками:

— Конечно, не все у нас так уж плохо. Вот, к примеру, молочные фермы образцовые, ничего не скажешь. Там Макариха орудует. Бабенка хозяйственная и настырная: из горла вырвет для своих коров.

— Как это для своих?

— Ну, я имею в виду форменных. Для нее все равно, что свои. Может, с фермы и начнем осмотр нашего хозяйства? Я вам в экскурсоводы агрономшу дам.

— Я не на экскурсию приехал, товарищ Птахин. Агроному и без нас дела хватает.

Птахин нахлобучил шапку и, снимая с вешалки полушубок, пробурчал:

— Как же, дел много! Молодняк в кучу собирает, вечером песняка дерут на всю деревню, книжечки им почитывает агрономша, шутейные квадраты на снегу делает. Развлекаются, словом, как умеет, сглаживает серые деревенские будни.

— Сама не спит и другим не дает, да? — скосив глаз на Птахина, сказал Иван Андреевич.

— Пустозвонов да тех, кто спектакли умеет представлять, у нас и без нее хватало. Вот только работать некому. Пойдемте, я вас сам провожу.

На улице он открыл портсигар с двумя легавыми собаками на крышке, протянул его Уланову.

— Курите?

— Спасибо, я свои. — Прикуривая из лодочкой сложенных ладоней, Уланов искоса рассматривал лицо Птахина, на котором застыли равнодушие и сонливость.

— Вы что же, Зиновий Константинович, махнули, значит, на хозяйство рукой? — заговорил Уланов, шагая по усыпанной сенной трухой дорожке.

Птахип затянулся, выпустил клуб дыма и проводил его взглядом в небеса.

— Это что же, на совещании меня так аттестовали?

— Нет, я сам нижу.

— Ах, сами! Тогда другое дело. Только первые впечатления часто обманывают.

— Разумеется, разумеется. Я конечных выводов не делаю.

— Когда человек с чинами делает конечные выводы, то у нашего брата жизнь печальная получается. Не дай Бог дожить до конечных выводов.

— Да-а, пожалуй, — заметил Уланов. — Не советую.

Дальше шли молча. Крутила поземка. Ветер в куделю растеребливал дым над домиком, стоящим перед двумя длинными помещениями молочных ферм. Пока шли по открытому месту, от деревни до фермы, снег успел насыпаться за воротник и щекотно там покалывал.

Вошли в помещение. После несильного, но пронзительного ветра ферма показалась тихим, сонным царством. Секретарь ничего не видел сквозь затуманенные очки, но уже уловил давно забытые запахи перепревшего сена, резко бьющий в нос аммиачный дух. Слышались сопенье и вздохи коров, слышалось, как они лениво переваливали во рту жвачку.

Уланова охватила какая-то тихая грусть, и, пока он вытирал очки, перед ним промелькнули давно забытые картины: изба на краю старинного сибирского села, крытая не то тесом, не то дранкой. Дранкой, наверное: где было достать тесу ссыльному отцу? Сзади избы стайка с подслеповатым окном. И в этой стайке был точно такой же запах, такие же задумчивые коровьи вздохи. В окошко железными вилами выбрасывал навоз удивительно знакомый мальчишка. Корова сторонилась, наблюдая за его торопливыми, не всегда удачными бросками. Мальчишка побаивался добродушной коровенки и, держа наготове черенок вил, покрикивал: «Бодни попробуй! Я те бодну!..»

Очки уже протерты, водворены на место. Вот на табличке написано: «Зойка». Из стойла выглядывала чернявая шустрая коровенка и норовила кривым рогом смахнуть жердь-затвор. «А как же ту тихую корову звали? Чалухой? Ну да, Чалухой». Помнится, отец партизанил, корову забрали белые и, когда ее уводили со двора, мать, глядя в замерзшее окно, на котором ребята отдышали пятнышко, по-деревенски, громко завыла: «Кормилица ты наша, Чалушонька… Теленочком, ведь теленочком я тебя, милую, взяла… Как жить-то без тебя, родная?..»

Иван Андреевич без надобности поправил очки, и видения исчезли. На него уставилась Зойка фиолетовым, как слива, глазом.

— Ну что, Зойка, как жизнь твоя молодая протекает? — с улыбкой спросил Уланов и погладил ее между рогами. Зойка доверчиво потянулась к нему, шумно дохнула в лицо. — Угощения требуешь? А я недогадлив. Плохо, видно, кормят тебя тут? Плохо, да? Считают, что ты корова сознательная, без корму выдашь цистерну молока…

— Насчет кормов, оно, действительно, у нас полная прореха, — услышал Уланов и оглянулся.

За ним в подшитых валенках, в старинной барашковой папахе стоял старик с маленьким сморщенным лицом, на котором резко выделялись кругленькие светлые глаза.

— Пастух Осмолов, — представил его Птахин, — между прочим, лучший пастух в области. На разные совещания ездит и все такое.

— Слышал, слышал о вас, товарищ Осмолов. Рад познакомиться.

Осмолов ответил на рукопожатие своей сухой, цепкой рукой и пошел впереди.

— Так вот, — говорил он на ходу, — оно, конечно, неудобно при председателе критику наводить, но я скажу, пусгь хоть разобидится, потому что хозяйство вести — не штанами трясти. Я летом холю коров, кормлю каждую чуть ли не с руки, а зимой их в могилу сгоняют, березовой да осиновой кашей кормят. Сами бы березу-то без ничего погрызли, а после этого их за дойки потягать. Какое выражение на лице будет?..

— Ладно, довольно, — насупился Птахин, — слышали все это не раз. Побереги запал до отчетного.

— А я и на собрании скажу, не заробею, и сейчас скажу, не только для тебя, а может, и для нового человека, товарища секретаря. Ну, чего, Туалета, глядишь на меня? Дочку ждешь? Милая, дочку! Эх ты! Жалко, язык у тебя мычать только умеет, а то бы ты сказала словечко, хоть и волк недалечко. На-ко вот, разговейся маленько, — и старик сунул ей в губы черную корочку хлеба.

Корочками и кусочками у него были набиты все карманы. Каждую корову он оделял этими корочками, с каждой вел разговоры, и в дальнем конце фермы коровы, высунувшись, поджидали его, некоторые жалобно мычали, словно жаловались.

— Иду, иду! — крикнул Осмолов и, повернувшись к Уланову, сказал: — Вот Туалета — гордость нашей фермы, умница наипервейшая. Мои разговоры до тонкости понимает. Словом, королева. Я ей и имя дал заграничной королевы.

— Это какой же?

— А бес ее знает. Внук читал книжку вслух, и больно мне приглянулось имя той Марьи Туалеты.

— Стой, дедушка, ты, очевидно, разговор ведешь про Марию Антуанетту, французскую королеву?

— Може, и хранцузскую. Слышь, Туалета? Хранцузское имя-то у тебя, оказывается. — И старик подмигнул белой корове с черными пятнами над усталыми глазами, с округло раздувшимся животом. — Ну, побереги себя, ложись, ложись. Я еще приду к тебе, приду.

Корова отступила назад, грузно потопталась и начала осторожно ложиться.

— Во-во, так, умница, не ушиби его, не ушиби теленочка-то.

Прибежала Лидия Николаевна, раскрасневшаяся от мороза. Птахин представил ее. Иван Андреевич протянул руку. Лидия Николаевна, прежде чем поздороваться, вытерла свою руку о передник, чем немало смутила секретаря, и проговорила:

— Вы уж извините, что не могла вас встретить. В поле ходили за соломой. Сено кончается, так теперь уже наполовину даем, а что будет к весне — уму непостижимо. Чего морщишься, председатель? Неприятно слушать?

— Привык уж ко всяким разговорам.

— Оно и видно. Только от твоих привычек колхозу пользы никакой.

— Вон как! С каких это пор?

— Тебе это лучше знать, подумай, если забыл, времени у тебя свободного много. А сейчас вот что объясни: почему не разрешаешь силосные ямы открывать? Почему кормозапарники до сих пор не подготовлены?

— У меня, кроме фермы, есть над чем голову ломать. Это раз! - обозлился Птахин. — И если по вашему разуменью, стравить сейчас коровам сено, силос, солому — весной повезем скот на живодерню? Это два!

— С осени надо о зиме-то думать, с осени. — ввернул Осмолов, — а когда промотаешь ворохами, трудно собирать крохами. Нечего на коровьем брюхе экономить. Скоро отел начнется. Не маленький, понимаешь, что это такое.

— Ладно, отложите критику до отчетного, еще раз говорю.

— Конечно, и там потолкуем, — сдвинула брови Лидия Николаевна. — Но и сейчас слушай, да не вороти нос-то, не вороти. Хвастать фермой вы с Карасевым любите, а у нас на плечах уже коросты от вязанок. Ветку на себе таскаем, солому тоже. Замучились от тяжелой работы. Ладно, еще девчата не разбегаются. Твою бы Клару сюда!

— Клара не по своей воле дома сидит, — вспыхнул Птахин и торопливо добавил: — Что-нибудь придумаем насчет подвозки кормов. Чего это Карасев делает? Кругом завал!

— Карасев твой по бабам таскается. Ему некогда о колхозе думать.

Уланов не проронил ни слова. Его, производственника, коробили такие разговоры. В цехе так никогда не получалось, чтобы люди работали, старались, а начальники не знали, что у них и как у них. Ходили бы себе где-то, выпивали, блудили, а потом пот так, явившись перед этой женщиной с усталым лицом, огрызались потихоньку. Все закипело у него внутри, и, едва сдерживаясь, чтобы не повысить голос, Уланов сурово сказал:

— Вот что, товарищ Птахин, не что-нибудь придумаем, а немедленно организуйте подвозку соломы и сена трактором, который вам прислан. Так? Прикажите открыть силосную яму и организуйте подвозку силоса прямо к ферме. Когда будет создан запас кормов у фермы, поставьте на постоянную подвозку веток и корма двух лошадей, в их числе и ту, на которой катается ваш заместитель Карасев. Это обязательно! Все! А вам, товарищ бригадир, я не рекомендую таскать вязанки и тем более заставлять это делать девушек. Как я понял, ваши непосильные труды лишь расхолаживают руководителей колхоза.

Лидия Николаевна вся подобралась, заслышав такие, непривычные в колхозе, категорические приказания. Ответила она строго, с достоинством:

— Мы ведь не ради удовольствия вязанки таскаем. Конечно, это не спасение. Надолго ли нас хватит? Хорошо, если вы свои указания потом проверите. — Лидия Николаевна покосилась на Птахипа. — А то ведь у нашего начальства память короткая.

— Я — производственник и привык, чтобы мои приказы выполнялись без проволочек. Я людям доверяю всегда и проверять их на каждом шагу не считаю нужным.

— Слышал, председатель?

— Слышал. Постараюсь оправдать доверие, — с кривой улыбкой ответил Птахин. Но в голосе его иронии не было.

— А ферму в самом деле можно сделать неплохой, — как бы сглаживая резкость, произнес Уланов. — Люди здесь хорошие, настоящие хозяева, и вы, Зиновий Константинович, напрасно руки опустили. Кто меня сегодня ночевать пустит, товарищи?

— Милости прошу к нам, Иван Андреевич, в тесноте, да не в обиде, пригласила Лидия Николаевна.

— К нам, пожалуйста, — неуверенно промямлил председатель.

Осмолов тоже позвал к себе, но Уланов отказался:

— Пойду я к бригадиру. Мне нужно о многом с Таисьей Петровной поговорить. Кстати, где она?

— Угнала Ваську Лихачева с трактором в заречные бригады и сама с ним уехала, удобрения повезли.

— Как у них дела?

— Покусывают друг друга, острозубы.

— Только у агрономши-то зубки вроде поострее, — улыбнулся пастух Осмолов.

— Это так, — мрачно подтвердил Птахин.

Уланов посмотрел на него и снова нахмурился.

В деревне уже зажигались огни. Лидия Николаевна и Осмолов больше не донимали председателя разговорами, а сам он в драку не лез. Птахин шел, попыхивая папироской. Чувствовал он себя отвратительно. Ждал нового секретаря, хотел с ним о многом переговорить, выложить все, что лежит грузом на душе, а получилось нескладно: улыбочки, усмешечки и все такое. «Откуда и лезет все это? Да и секретарь тоже силен. Появился первый раз в колхозе, а уж командует, как взводный. Впрочем, у нас сейчас так и надо. Распустились мы, рассолодели. Трясти всех следует, покрепче, чтобы дремоту согнать».

Птахин обернулся, увидел, что Лидия Николаевна, Осмолов и Уланов о чем-то оживленно разговаривают. Одиноко ему сделалось, он свернул в переулок, бросив на ходу:

— До свидания. Спешу. Завтра увидимся.

— Всего доброго, — отозвался Уланов. Осмолов с Лидией Николаевной не сказали ничего.

Осмолов семенил, поспевая за широко шагающей Лидией Николаевной, и что-то тихонько наговаривал. Как только поравнялись со старым насупившимся домиком, стоящим чуть на отшибе, пастух начал прощаться:

— Вот и хибара моя. Прощевайте, товарищ новый секретарь. Может, скоро уедете, так прошу вас любезно, походатайствуйте насчет наших коровушек. Не пришлось бы шкуры с них снимать. Подсобите сенцом. Вам сподручней просить. Вы все ходы и выходы знаете, товарищ новый секретарь.

Старик усиленно нажимал на слова: «Товарищ новый секретарь». Уланов сразу уловил его хитрость — хочет сыграть на честолюбии и пронять этим. Иван Андреевич про себя улыбнулся и промолвил:

— Хорошо, дедушка, ты уж извини, что я тебя так.

— Ничего, ничего, так лучше, попросту-то, мы не хранцузского происхождения. — В голосе старика явно сквозило: хоть, мол, горшком назови, только уважь.

И Уланов, погасив улыбку, серьезно ответил, сознавая, что слова его должны стать делом и что завтра же, если не сегодня, они стануг известны всему селу:

— Так вот, дедушка, обещать быстро обеспечить ваш колхоз кормами я не могу, но падежа скота — не допустим, за это будь спокоен.

— И на добром слове спасибо. Нам бы только до травушки весенней их, сердешных, дотянуть, а там уж я выхожу… Ну, пропревайте, заболтался я на морозе-то. И уже вдогонку крикнул: — Так, значит, Лидия, обскажи, как следует быть все, не забудь.

— Ладно, сват, не забуду. Ступай, ступай, холодно ведь.

Калитка хлопнула, и в ограде раза два тявкнула собачонка, видимо, для того, чтобы напомнить о своем присутствии.

Ветер стих. Кругом потрескивало и что-то все время скрипело, словно шло по деревне множество лошадей с санями. Где-то пилили дрова. Вот пила попала на сучок и раздались такие звуки, которых зубы боятся. От реки, нарастая, доносился рокот трактора.

— Таисья едет. — кивнула головой Лидия Николаевна, — заколела, наверно? Валенок-то нет, а Юркины не надевает — страшны кажутся.

Уланов прислушался к шуму трактора и, засунув руки вместе с перчатками в боковые карманы полупальто, казавшегося сейчас тонковатым и коротковатым, спросил:

— Лидия Николаевна, а почему Осмолов живет в такой плохой избе? Неужели он лучшую не заработал?

— И не одну, — подтвердила Макариха. — Но в пустые избы не идет он, своя, говорит, ближе к сердцу, а новую выстроить не на что. Здесь деньги водятся у тех, кто в колхозе не работает, но колхозным добром умеет попользоваться. Вообще-то в жилье нужды у нас нет, хоть и не строим. Домов пустых сколько угодно: побросали люди, в город подались. Там в комнатушке ютятся, на квартирах, а назад придуг, когда им калачей напекут.

— Неправда, начали возвращаться. Некоторые уже в своих деревнях работают.

— Но не наши. И рады бы иные, да при таком руководстве не вернутся.

— Хорошо, Лидия Николаевна, мы еще поговорим. А Осмолов заинтересовал меня очень.

— Вот наша с Таисьей изба. Вот вам веник.

Пока Иван Андреевич обметал валенки, а обметал он их очень тщательно, Лидия Николаевна рассказывала:

— Осмолов и фамилии своей не знает. Сирота он пришлый. Кто-то дал ему прозвище, по-видимому, кулак тот, у которого он в детстве коров пас. Видели, у него верхняя губа ровно пчелой укушена, вот по ней и прозвище Губка — получил. С прозвищем дожил до колхоза. Вступать стал — мы ему фамилию всем колхозом придумали, нашу, уральскую. Больше двадцати лет он наших колхозных коров пасет. Из-за него, можно сказать, и стадо у нас было лучшее в районе. Хороший старик. Только Карасева да председателеву жену ненавидит, а те его. К слову, правильно он делает: они только и норовят что-нибудь выбраковать для районного начальства… Вот сюда идите и пригнитесь, а то шишку посадите, тут низко.

Уланов шагнул в сенки, нашарил холодную, скользкую скобу и открыл дверь, обитую тряпками, обмерзшую и оттого тяжелую. Сначала он ничего не мог разглядеть, а когда протер очки, первое, что ему бросилось в глаза, это множество ребят, и все черноглазые.

— Здравствуйте, народ честной! — сняв перчатки, с улыбкой сказал Уланов.

Недружный хор отозвался в ответ.

— У нас тут семейно! — рассмеялась Лидия Николаевна. — А ну, ребята, быстро наводите порядок в избе, и за дровами. Печку топить будем. Иван Андреевич, вы проходите, в ногах правды нет. Перешагивайте тут через которых.

Наговаривая так, Лидия Николаевна развязывала шаль, ногой поправила половик. Затем она поставила трубу на самовар, замела стружки в угол к печке.

«Честной народ» толкался возле нее. Юрий принес с улицы охапку дров и, сбросив галоши, тоже шмыгнул на печь.

— Стоп, старшой! — скомандовала Лидия Николаевна. — Натягивай валенки и шагом марш к Августе, сам знаешь зачем.

— Откуда у вас целая рота и которые ваши? — оглядевшись и попривыкнув к обстановке, спросил Уланов.

— Трое моих-то. Четвертый убежал только что. Его Юрием зовут. А эти вот Якова Качалина. Эти вот трое Августы Сыроежкиной. Та девочка доярки нашей — не с кем оставить дома. А этот вот, большеглазенький — Таисьин. Лидия Николаевна мимоходом прижала к себе упиравшегося Сережку и на ходу продолжала: — И не болеет он, а все тощий. Вот она, интеллигентская-то кровь. Мои вон картошку с солью наворачивают, а кожи на них не хватает, коротка.

— Серьезно, ребята у вас здоровые, особенно этот вот, солидный человек. Тебя как звать?

— Васюхой. А твое как фамиль?

— Моя? Дядя Ваня.

— Это не фамиль, — пробасил Васюха и, заметив какие-то знаки с печки, спросил: — А раз ты начальник, то почему не на «победе» приехал и почему медалев нет?

— Матушки мои родимые! — всплеснула руками Лидия Николаевна. — Вот так грамотей стал! Медалев нет! Медали только такие, как Карасев, цепляют на что попало, а другие хранят до поры до времени. Понятно тебе?

Васюха закивал головой, подтянул штаны и еще что-то хотел спросить, по в это время в избу молнией влетела Тася и, стукая ногой об ногу, начала раздеваться.

— Ой, тетя Лида, как я замерзла, вы бы знали… мочи нет…

Лидия Николаевна обернулась к Уланову, чуть заметно подмигнула и, неся самовар на стол, проговорила:

— На тракторе, да с таким трактористом, да в таких резиновых ботах мерзнуть?! Стыдилась бы говорить. Кто тебе поверит?

— Вы еще измываетесь надо мной? — запричитала Тася и, шагнув из-за печки на свет, вскрикнула: — Ой, Иван Андреевич, он… извините. Не заметила. И Макариха помалкивает. Хоть бы шикнула…

— Да я уж нашикалась.

— А ну вас, тетя Лида, вы всегда меня разыгрываете. Здравствуйте, Иван Андреевич, извините, что я босиком, правда, ноги очень замерзли.

— Да ничего, ничего, грейтесь вон у нечки железной. Ребята крепко ее расшевелили. Бушует, как мартен.

— Ох, благодать какая! — став близко к печке, выдохнула Тася и сморщилась. — Только пальчики щиплет очень.

— Вы их снегом, Таисья Петровна!

— Что Bы, Иван Андреевич, подумать боязно о чем-нибудь холодном. Тетя Лида, у меня топлено или нет?

— Я днем прибегала, затопляла, да сейчас, поди, выстыло. Ночуйте здесь, а чтобы картошка не замерзла в подполье, я вон ребят наряжу еще раз протопить. Сама-то не ходи: небось, все селезенки с мороза дрожат? Много удобрений перевезли?

— Одни сани извести, а навоз целый день развозили. Дорог нет, навоз смерзся. Васька Лихачев, оказывается, сообразительный. Видит, что женщинам тяжело долбить навоз, зацепит тросом кучу, ка-ак попрет! А то гусеницей мерзлое продавит, и скорее получается. Но мало народу, ой мало, а работы, работы… Тетя Лида, не томи, налей чайку.

— Гостя-то постыдись. Кто же вперед гостя угощения просит?

— Он ничего, гость сознательный.

— Эх ты, хохлушка моя, — проходя мимо, ласково теребнула ее за завиток Лидия Николаевна и проворно исчезла в подполье. Ребята с печки единодушно проводили ее взглядом, и среди них началось оживление. Они видели, что Лидия Николаевна спустилась в подполье с вазой. Пустив клуб пара, в избе появился запыхавшийся Юрий.

— В подполье не упади! — предостерегли его с печки. Он вытащил бумажный сверток, из которого торчали мокрые хвосты селедок.

— Вы такие хлопоты развели, — смутился Уланов. — Знал бы, в эмтээс ночевать убрался, неудобно.

Вылезая из подполья, Лидия Николаевна певуче заговорила:

— Стесняться, Иван Андреевич, не следует. Таисья вон тоже пробовала сначала стесняться, да поняла, что это ни к чему. Если хотите знать, в деревне душевные-то разговоры за столом и начинаются. Пришел человек чужой, сел за один стол — и уже свой. У нас говорят: «Не дорого угощение, дорого приглашение». Так что уж чем богаты, милости прошу к столу.

— Что же, покоряюсь, — поднялся Уланов. — Только ребятишки куда уместятся?

— Об этом не горюйте. Ребята обижены не будут.

Но Лидия Николаевна говорила это только так, для проформы. Ребята ее были воспитаны в строгости и за один стол со взрослыми не лезли. Им накрыли на кухне.

Прибежала Августа Сыроежкина и, увидев, как ребятишки работают ложками за кухонным столом, принялась браниться:

— Лидия, зачем моих-то кормишь? Дома ничего не едят, а у тебя мнут, ровно мельницы. Картошка, что ли, тут слаще? Гляди-ко, чего делается! Им ведро на всех-то надо, объедят они тебя.

Тут Августа шагнула в горницу, увидела гостя, сконфузилась, стала извиняться. Поотказывавшись для приличия, она тоже села за стол.

— Наша беда и выручка! — отрекомендовала ее Лидия Николаевна и с оттенком гордости прибавила: — Единственный в райпотребсоюзе продавец, проработавший двадцать лет за прилавком.

— Ну уж ты скажешь, — отмахнулась от нее Августа.

Двадцать лет назад появилась она в «потребиловке» робкой, неповоротливой девкой и, стараясь что-нибудь не уронить, прибирала за прилавком и в помещении. Миша Сыроежкин орудовал за прилавком, с карандашом за ухом, довольный, подвыпивший. Когда не было народу, он посвящал ее в мудросги торгового дела:

— Гляди, Гуска! — поучал ее он и виртуозно бегал пальцами по костяшкам счетов, словно баянист, играющий «барыню». — Примерно шикаладная конфетка стоит двадцать копеек. Ты взяла шикаладку за двадцать, так? Гляди теперь сюда! Двадцать по двадцать! Рупь двадцать! Папиросы брала? Нет. Сорок копеек, — прибавлял он четыре косточки на счетах. — Чай брала? Нет. Пятьдесят копеек и плюс червонец. Что у тебя в кармане лежит? Итого двадцать рублей с гривенником! — подытоживал Миша, довольнехонький тем, что ошарашил ее.

Когда Августа поняла, что своих «отменных» познаний Миша на практике не применяет, пренебрегая теми благами, которые могли сыпаться на него за счет корзиновских жителей, она прониклась к Мише глубокой симпатией, Миша, в свою очередь, почувствовал влечение души к тихой, неиспорченной вниманием со стороны корзиновских парней, уборщице. В один прекрасный момент он сказал, что ей пора замуж. Дальнейшие объяснения были очень отрывисты, невнятны и за давностью лет забылись.

Августа скоро уяснила, что иметь мужа-продавца такого, как Миша Сыроежкин, нет никакого смысла. Свой заработок он расходовал без отрыва от производства, и иногда еще и ей приходилось расходовать свои маленькие сбережения, чтобы покрыть Мишины долги. Было целесообразнее удалить Мишу из магазина и самой занять эту столь искусительную для него должность.

И сколько в Корзиновке с тех пор произошло всяческих событий, сколько людей перебывало на неспокойных должностях, Августа неизменно несла торговую службу.

Всегда эта женщина умела узнать о чужой нужде, помочь людям. Другой раз помощь ее и не велика, да оттого, что ко времени, особенно ценная. Одному она из продуктов что-нибудь в долг отпустит, у другого гость нечаянный, а попотчевать нечем. Поможет человеку, свои деньжонки вложит, но выручит односельчанина. В любое время дня и ночи Августу можно разбудить и попросить товару. Если случался Миша дома, то он клял такого человека и свою жену, ссылался на законы, которые-де попирались в Корзиновке самым беззастенчивым образом.

Люди за добро умели платить добром. Когда в войну случилась недостача, Августу не оставили в беде. При получении на базе товаров какой-то проходимец надул Августу. Правление колхоза, колхозники, все жители близлежащих деревень написали письмо прокурору, сами съездили и просили за нее, а когда прокурор разрешил покрыть недостачу без суда, всем миром собрали деньги, кто сколько мог.

К удивлению своему, Уланов чувствовал себя за столом, среди женщин, как дома. Простота, неподдельная искренность его собеседниц невольно располагали к ним. До сегодняшнего вечера он чувствовал себя стесненно в обществе женищн. Он умел легко и свободно держаться на производстве, с горожанами, особенно с мужчинами. Уланову казалось, что он не вдруг сможет найти общий язык с деревенскими жителями. Такое ощущение порождало отчуждение, и с болью в душе воспринимались намеки на то, что-де в селе он — залетная птица. А вот сейчас Иван Андреевич совсем ясно осознал, что его роднит с деревенскими жителями общность интересов, единое дело. И когда он понял, что работа его в селе — дело не временное, что от него многого ждуг, от него многое зависит, когда он почувствовал себя частицей большого коллектива, земля под ногами стала казаться ему тверже.

Да, здесь не тот коллектив, который собирается в цехе. Колхозный народ разбросан по деревням, мало общается между собой, по все-таки коллектив есть. Его нужно собрать, заново сколотить. Народ здешний мало похож на цеховой. Есть люди, с которыми ему предстоит воевать, которых не сразу поймешь, проймешь и раскусишь. Но Уланову было уже и то отрадно, что вот эти три женщины готовы всегда прийти на помощь, взяться за любое дело, пусть даже самое трудное. «Если такому народу вручить колхозные дела, можно будет работать и корчевать всякую нечисть, успевшую пустить корни в деревенскую жизнь», — размышлял Иван Андреевич.

За столом о многом переговорили. Уланов теперь почти ясно представлял себе положение, в котором находился корзиновский колхоз. Тася больше слушала. Она лишь изредка вставляла свои замечания, иногда поддакивала Лидии Николаевне. Уланов ел с аппетитом и поглядывал на нее, как бы приглашая принять участие в разговоре.

— Я времени попусту не теряю, — сказала Тася и кивнула на чашку с картофелем, — и вам не советую особенно в рассуждения пускаться, тут народ проворный.

Разогревшись, она беспрестанно шмыгала носом, часто доставала из-за рукава платок. Поужинали. Августа одела своих ребятишек и ушла. Уланов закурил.

— Что же это вы не бережете себя, Таисья Петровна? — с укором сказал он. — Если не можете из зарплаты выкроить денег на валенки, попросили бы ссуду. Нельзя же в морозы работать в этих скороходах.

— Я закаленная, — отшугилась Тася.

— Напрасно храбритесь, — упрекнул ее Уланов и в силу давней привычки зашагал по избе от стола до порога и обратно. — Ну, а как живется, работается? Вижу, мира у вас с председателем нет.

— Не говорите, — махнула рукой Тася. — Я начинаю у себя обнаруживать дурные черты в характере. Раньше как-то не приглядывалась к себе, а теперь приходится. Вот испортила отношения с колхозным начальством.

— Если только с начальством, то для агронома это еще полбеды. Может, я неправ?

— Если бы только с начальством, я бы и не чихала сейчас.

— Признаться, я всегда думал, что вы принадлежите к числу тех счастливых людей, которые могут вызвать сочувствие, возможно, снисходительность, но не злобливость.

— Именно снисходительность! Это сильней всего за живое берет. Да и не это больше, а глухая стена какая-то. Хорошо имегь такого противника, которого сразу раскусишь и уже можно с ним побороться. А вот ехидная улыбочка, подковырка… и противника-то будто бы нет. Вон иные слушают меня, соглашаются, даже в гости приглашают, а делают все по-своему. В глаза называют: «Товарищ агрономша», а за глаза — «Кнопка».

— Трудно обживаться в деревне, трудно, — заключил Уланов, и Тася поняла, что он это не только о ней.

— Самое скверное, что чувствую я себя здесь между небом и землей, продолжала она. — Я не колхозная — эмтээсовская. Поэтому ко мне относятся, как к разным докучливым уполномоченным. Агроном тогда агроном, когда правление с ним считается и через него осуществляет все полевые работы, согласует будущие планы. Чтобы он не был, как слепой котенок. Если председатель правления не самодур, подменяющий собой и правление, и агронома, тогда так и будет. А попробуйте с нашим договориться. Он все выслушает, внимательно выслушает, а у самого вид такой, будто он говорит: «Цыпа! Чего ты мельтешишь перед глазами? Получаешь зарплату — и ладно». Заговорила я с ним об укрупнении полей. Хочется к песне хоть частично ликвидировать эту лоскутную сетку, навести хотя бы относительный порядок в севооборотах. А он мне в ответ намеки бросает. Мол, все мы так горячились и мечтали произвести революцию в земледелии!

— Да, так и в самом деле можно себя лишним человеком почувствовать.

— Нет, не то чтобы лишним, а не необходимым. Вы понимаете, вот я работаю, бегаю, выискиваю себе дело и все кажется: это только мне и нужно. Понимаете? Очень уж больно сознавать, что и без меня при нужде могут обойтись. Я ведь мечтала, много возлагала надежд на эту мою первую, большую работу.

— Наговаривай на себя, наговаривай, — зашумела из горницы Лидия Николаевна. Она взбивала подушки и, очевидно, не пропускала ни одного слова. — Не слушайте вы ее, Иван Андреевич. Чисто девичья привычка прибедняться. Это она оттого, что гриппует. Ну немного пусть, да уже успела сделать: сумела познакомиться с людьми, занятия с молодыми наладила, вывозку удобрения тоже, шефство леспромхоза над бригадами организовала. Разве же это не дело? Чего ты, в самом деле, хотела сразу переворот в Корзиновке произвести?

— Да нет, куда мне? Я просто нe могу удовлетвориться тем, что делаю. Мало этого, очень мало.

— А ну тебя. Не хочу слушать и ругаться при госте. Эй, ребята, долой с печки на свое место, пусть там агрономша погреется, а то у нее эта, как ее, мигрень от насморка.

Уланов рассмеялся;

— В самом деле, Таисья Петровна, вид у вас усталый. Кстати, раз уж вы были в леспромхозе, у меня к вам предложение.

— Пожалуйста.

— Директор леспромхоза — мой старый знакомый. Видел я его недавно, и он очень просил меня прислать Лихачева, чтобы тот помог организовать кружок художественной самодеятельности, и человека, который бы прочитал лекцию о выращивании овощей в уральских условиях. У них там много переселенцев приехало, они желают поучиться. Может быть, вы согласитесь?

— Что вы? Что вы, я никаких лекций не читала!

— Вот вам первая возможность. Подготовитесь и прочтете. Людей поучите и сами в аудитории держаться приучитесь. Агроному это тоже необходимо. Договорились?

Тася ответила не сразу. Она приложила пальцы к горящему виску, потерла его.

— Знаете что, Иван Андреевич, я, пожалуй, поеду, но только дня через три-четыре. Надумали мы тут провести молодежное собрание. Мне на нем быть необходимо.

— Отлично. Такие вещи я от всей души приветствую и постараюсь обязательно на этом собрании быть. Тася задумалась, потом подняла на Уланова глаза:

— Вы меня извините, Иван Андреевич, но на это собрание я попрошу вас не приезжать. Нам надо собраться одним, поговорить обо всем неофициально. Это даже не собрание будет, а скорее молодежный вечер. Наша задача создать коллектив, сгрудиться. Потом уж милости просим, а сейчас, извините, ребята засмущаются, будут чинно держаться…

— Хорошо, хорошо, соглашаюсь и на это. — Иван Андреевич прошелся по комнате, остановился против Таси. — Но, знаете, не удержусь, чтобы дать совет. Уж такая у меня нынче должность, — развел он руками. — Так вот, коллектив создается в труде, по своему опыту знаю. И вы поменьше заседайте, а побольше работайте, веселитесь. С вывозкой удобрений у вас дела обстоят неважно. Вот вам случай. Бросьте клич: на воскресник!

Иван Андреевич зашагал по комнате, увлекся и заявил, что свяжется с секретарем комсомольской организации завода, чтобы заводская молодежь тоже приехала на воскресник. Таким образом начнется содружество сельской и городской молодежи, а это сейчас очень важно.

— Да, это было бы просто здорово, если бы нам удалось сдружиться с городскими комсомольцами, — обрадовалась Тася.

— К следующему воскресенью готовьтесь. А пока проводите собрание — и в леспромхоз. Долго там не задерживайтесь. Кстати, я выкупаю своему другу подписные издания и новинки приобретаю. Вы не откажетесь их передать?

— Сделайте одолжение, присылайте. Передам с радостью. А сейчас спокойной ночи, Иван Андреевич.

— Спокойной ночи.

Тася забралась на печь. Лидия Николаевна дала ей какой-то порошок в пожелтевшей от времени бумажке.

Тася проглотила его и очумело замотала головой.

Порошок был до одури горький. Лидия Николаевна заботливо укутала ее одеялом, набросила полушубок.

— Не расхворайся, хохлушка моя, — потрепала она по голове Тасю, грейся как следует и спи.

Лидия Николаевна осторожно спустилась с приступков, ушла в горницу. Тася слышала, как там еще долго разговаривали вполголоса. В разгоряченной голове ее быстро или медленно, как на тормозах, проплывали разные события и люди. Можно было подумать, что кто-то без разбора склеил разнообразные кадры в одну ленту и она разматывалась, показывая в хаотическом нагромождении немые и бессмысленные картины.

Тася открывала глаза, и видения исчезали. Но все чаще и чаще возникало перед ней одно и то же лицо с тонкими чертами, в которых таилась молчаливая печаль. Лихачев? Да, да, это он. Вот и папироска у него картинно торчит в уголке рта, и зубы сверкают на чумазом лице, и балагурит он беспрестанно. Бесшабашный парень! А глаза у него невеселые. Никак не распознаешь: что затаилось в этих глазах?

Уже много дней проработала Тася вместе с Лихачевым. Они по-прежнему острословят, будто находят в этом удовлетворение. А у Таси вовсе нет желания донимать его колкостями. Ей спросить хочется, что у него на душе, отчего он вдруг то озорной сделается, то злой, то молчаливый и замкнугый.

И странное дело. При всей своей неуравновешенности, Лихачев ни разу не позволил по отношению к Тасе какой-нибудь гадости. Наоборот, он с шутками и прибаутками умел незаметно услужить, вовремя прийти на помощь. С каждым днем Тася все больше проникалась к нему уважением и доверием. А то плохое, что говорилось при ней о Лихачеве, она уже не могла принимать безоговорочно. Она ведь иной раз, пусть не всегда, уже различала за его поступками что-то скрытое от других. А скрывает он как раз то, что иные люди стремятся выложить напоказ, и щедро разбрасывается тем, чего другие не только показывать, но и признавать в себе не желают. «Интересные люди живут на свете, — уже в полусне размышляла Тася. — Они, как огромная тайга, в которой все деревья издали похожи друг на друга, а на самом деле разные, со своими корневищами, со своей сердцевиной».

И вот уже перед Тасей возникла тайга, огромная, неоглядная, зеленая. Качалось, ходило зеленое море тайги, ходили из стороны в сторону вершины елей и пихт, скрипели старые, окостенелые сухостоины.

А у ног Таси прилегли тихие сумерки. Хвоя рыжая и особенно заметная в этих сумерках, ох и горячая же она! Колет хвоя и жжет, кругом колет, всю колет. Надо бы подняться, перелечь на другое место, но хвоя горячая, а Тасе велели хорошо прогреться, она немного простыла. Сверху к ней с тихим шорохом склоняется суковатая елка. Но туг же елка расползается, и на ее месте уже Васька Лихачев. На голове у него венок из хвойных веток. Он снимает его, церемонно раскланивается, прикладывая к груди уже не венок, а затрепанную кепчонку. Отовсюду у него торчат сучки. Тася тянется, хочет их обломать, но Лихачев болезненно морщится, а потом с хохотом убегает и, прислонившись к большому дереву, прячется за ним. Тася беззвучно зовет его: «Вася, Вася, не смейся, я ведь вижу, по глазам вижу — тебе не хочется смеяться». И тут же на Тасю с шумом и треском начинает валиться та самая ель, за которой спрятался Лихачев. Тася вздрагивает, пытается вскочить и просыпается.

Полушубок и одеяло, зацепив ворох лучины, свалились с печки. Тася бесшумно спустилась, подняла одежду и снова улеглась. В горнице все еще горел свет. «О чем это они так долго судачат?» — погружаясь в горячечный сон, подумала Тася.

А Лидия Николаевна и Уланов переговорили о многом. Уланов больше слушал. Сегодня он узнал о том, как создавался колхоз «Уральский партизан» и как он захудал. И, пожалуй, только сейчас Уланов начал сознавать со всей полнотой, какая огромная работа предстоит в сельском хозяйстве. И вспомнил он отца, который почему-то лучше сына знал, как здесь трудно.

Лидия Николаевна просила подсоблять и сама давала совет, с чего начать, как подсоблять. Прежде всего надо было привести в порядок то, что имелось в хозяйстве, заставить трудиться всех, кто числится в колхозе, рассчитаться с долгами и создать фонд, из которого можно было бы авансировать колхозников хотя бы раз в квартал, сделать так, чтобы члены артели были заинтересованы в трудодне, надеялись на него. До весны необходимо провести проверку приусадебных участков, забрать их у тех, кто не работает в колхозе, отрезать излишки у лодырей, изъять незаконно захваченные сенокосные угодья.

— Но самое главное сейчас — это сохранить скот, семена, вывезти удобрения на поля, распланировать как следует посевы и как-то людей в колхоз вернуть. Без людей ничего не сделать. Корма у нас уже кончаются. Если не принять срочные меры, падеж скота начнется раньше, чем в прошлом соду.

— Что же вы подразумеваете, Лидия Николаевна, под срочными мерами?

Лидия Николаевна опустила глаза, помедлила:

— Я предлагаю замер сена во дворах колхозников и изъять в пользу колхоза излишки.

— Это как?

— А очень просто. Полагается человеку на трудодень семьсот граммов сена, а трудодней у него всего сто, вот и оставить ему семьдесят килограммов, а остальное с повети забрать.

— Х-м, вы уж слишком круто.

— Иначе нельзя, Иван Андреевич. Коров у добросовестных колхозников почти нет. Из-за налогов, из-за бескормицы и колхозных беспорядков лишились мы их. Смешно сказать — деревенские ребятишки ныне едят молока меньше городских. Честные люди от реквизиции не пострадают. Мы будем забирать корма у тех, кто их украл у нас же, кто за спиной колхоза спрятался. Мне таких не жалко.

— Да-а, единоличников в колхозах развелось, как опят на гнилом пне. Приспособились как-то, на глазах у всех приспособились!

— Сорняк, он приспособится, для него рыхлить почву не надо. Так вот этой мерой мы сможем обойтись пока и продержать скот. А дальше уж надежда на власти. Помогайте хлопотать нам надежную ссуду и закупать корма в Сибири. — Лидия Николаевна усмехнулась, подперла лицо рукой. — Немыслимые вещи в колхозе начались — начальство ни мычит, ни телится, а нам приходится обо всем заботиться. Поделом! Не надо было руки опускать, поглядывать нужно было, вести как следует хозяйство. Понадеялись на Птахина, а он узнавать нас перестал. Ой, Иван Андреевич, — спохватилась Лидия Николаевна, — петухи ведь скоро запоют. Отдыхайте ложитесь.

Оставшись один, Уланов лег на кровать, но уснуть долго не мог. «Ох и трудно же будет в этом колхозе весной. Лидия Николаевна не все сказала. Старается поменьше меня запугивать». Иван Андреевич спохватился, что по привычке холостяцкой лег на кровать в одежде, и начал раздеваться. Снимая блузу, к которой он так привык на заводе, темный галстук, Уланов продолжал размышлять:

«А отец-то не напрасно горячился. Здесь в самом деле сейчас передний край или вроде того. Держись, Андреевич! Это тебе не завод. Там все было ясно, вся жизнь цеха Проходила перед глазами. Здесь же идет подспудная борьба двух сил: новое и старое схватились насмерть».

Иван Андреевич сложил одежду на спинку стула, снял было очки, но тут же снова надел их и посмотрел на фотографию мужа Лидии Николаевны. С потрескавшейся фотографии на него глядел ясными, бесхитростными глазами сухощавый человек в буденовке со звездой и в кожаной тужурке. Чувство большого уважения, смешанного с неловкостью, испытывал Иван Андреевич, глядя в глаза этого незнакомого и чем-то близкого человека. Этот отдал людям все: молодость, здоровье, жизнь.

Иван Андреевич медленно засунул очки в футляр, повернул выключатель, и комната сразу же погрузилась во тьму, а окно посветлело. Уланов отодвинул шторку. За окном туманной полосой расстилался серебрящийся снег. Дальний край полосы пропадал в темной заречной стороне. Где-то в мутной дали мерцала звездочка-зарница, а может быть, и огонь в заречной деревушке. Иван Андреевич облокотился на подоконник и услышал, как гулко кашляет на печи Тася. «Простыла агрономша. Трудно живется ей. Хорошо хоть, не раскисает пока, рук не опускает, сердитая». Ему очень хотелось, чтобы Тася закрепилась в колхозе, чтобы сделалась близкой, необходимой людям. Уланов поймал себя на мысли: размышляет о Тасе и относится он к ней без того постоянного недоверия, которое испытывал по отношению к другим женщинам. И еще он заподозрил себя в том, что вот она в деревне, он в деревне, так сказать, приезжие люди и уже этим родственные. И что Таисья Петровна не похожа на тех, кого он прежде встречал. Притворства в ней нет, но и полной открытости тоже. «Пережила немало, оттого и доверяется не каждому, — решил Уланов. — Сегодня вот все о работе да о работе говорила. А впрочем, что это я? О чем же она может еще со мной говорить?» — спохватился Иван Андреевич. И, как бы уличив себя в чем-то постыдном, он поспешно лег в кровать.

Было слышно, как в закутке захлопал крыльями петух и, видимо настроившись на рабочий лад, подал хрипловатый спросонья голос.


Читать далее

Глава третья

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть