Мы стряхнем с себя прошлое, как ветхую одежду, и начнем сначала. Не изменять и не улучшать мы хотим, а начать сначала.
«Если мне суждено сегодня погибнуть, это произойдет не в результате падения с грузовика», — думал Джозеф, цепляясь за изодранный брезент кренящейся и раскачивающейся машины. Он лежал на спине, раскинув руки, — горизонтально распятая фигура на трясущемся под звездами катафалке. В машине было столько груза, что Джозеф и его товарищи неслись на четырехметровой высоте от ухабистого, каменного грунта вади. Казалось, вся черная громада грузовика вот-вот опрокинется.
Выглядывая из-под брезента, Джозеф вспоминал ощущение головокружительной высоты, испытанное в детстве, когда он впервые сел верхом на лошадь. Мотор ревел, машина подскакивала на камнях пересохшего речного русла, потом мотор затихал, а через несколько минут заводил свой жалобный рев снова. Впереди по извилистому вади осторожно двигались другие машины, похожие на черных, неуклюжих, спотыкающихся гигантов. До восхода луны оставалось не меньше часа, зато звезды высыпали как напоказ: Большая Медведица забавно растянулась на спине, а Млечный Путь зиял, как широкая, блестящая рана на темной ткани неба. Машины ехали с притушенными фарами. Мертвенно-бледные скалы спали вечным сном. Автоколонна, растянувшись на километр, проползала живой гирляндой огней сквозь враждебно затаившуюся ночь.
Грузовик наклонился под углом почти в тридцать градусов, и с другого конца брезента послышалось довольное верещанье Дины. Джозеф мог увидеть Дину только вывернув шею до боли в позвонках или согнув тело дугой и упираясь головой так, что мир представал перед ним в перевернутом виде. Но вид Дины на фоне звезд стоил этих мучений. Она смеялась, вцепившись обеими руками в брезент:
— Ты сейчас выглядишь еще смешнее обычного.
Ее ивриту с правильными гортанными модуляциями Джозеф завидовал и напрасно пытался подражать, Спереди донесся сухой начальственный тон Шимона:
— Тише вы там!
— Почему? Мы что — на похоронах?
— Ну так ори, пока не лопнешь, — проворчал раздраженно Шимон. Он сидел в напряженной позе с поднятыми коленями.
— И буду орать. Пусть знают, что мы едем. Все равно узнают. Мы едем в Галилею!
Ее голос зазвенел, и она начала знакомый мотив — песню галилейских пионеров:
Эль ивне ха-Галиль,
Ану нивне ха-Галиль…
Бог построит Галилею,
Мы построим Галилею,
Мы едем в Галилею,
Мы построим Галилею…
Джозеф подпевал, по-прежнему свисая вниз головой, но особенно зловредный толчок машины повалил его набок и заставил судорожно схватиться за брезент. Голос Дины сорвался.
— Ты в порядке? — спросил Джозеф.
— Да. — Она слегка притихла от встряски. Но через минуту взволнованно закричала
— Погляди, погляди, это наши?
Далеко впереди, немного левее, появляясь и исчезая, замелькала яркая точка. Немногим более яркая, чем крупные звезды, она была красной, и ее ритмичное мигание выражало какой-то смысл. Казалось, что она висит в воздухе, но присмотревшись, можно было различить там, вдали, слабые прозрачные контуры холма.
— Попробую сориентироваться. Где Полярная звезда?
— Проведи линию через две крайние звезды Большой Медведицы.
— Помолчите, — послышался голос Шимона. — Я читаю сообщение.
Затаив дыхание, они смотрели на далекую красную точку. Вспышка, тьма, вспышка, вспышка и долгая тьма. Бесконечная, гнетущая тьма, затем опять вспышка и вспышка — точка и тире. Грузовик дрогнул и остановился. Водитель, где-то под ними, наверно, тоже читал сообщение. Вдруг он дико завопил прямо в ночь и так резко рванул вперед, что чуть не вывалил их вон.
— Ну, ну? — нетерпеливо крикнула Дина. — Скажи, ради Бога, в чем дело?
Фигура Шимона впереди, казалось, стала еще напряженней и прямей. Знакомым им резким движением он одернул штанины и заговорил своим обычным агрессивным тоном, но в голосе его зазвучали новые, глубокие интонации:
— Отряд самообороны без сопротивления занял пункт. Выставлены посты, начали окапывать территорию.
— Аллилуя! — закричала Дина, вскочила, и секунду продержавшись на ногах, рухнула на Джозефа. Они покатились к середине кузова. Джозеф видел, что лицо девушки залито слезами. С минуту он надеялся, что То, Что Надо Забыть, потеряло над ней власть. Но она тут же села и с дрожью отстранилась от него.
— Извини, Джозеф.
— Не надо извиняться, — ответил он мягко.
— Вы, наконец, заткнетесь? — пробурчал Шимон.
Они замолкли. Мотор гудел. Грузовик делал резкий рывок, потом гуденье затихало, колеса крутились вхолостую, взрывая песок, затем машина двигалась дальше. Джозеф лежал в прежнем положении, раскинув руки, лицом к лицу с Млечным Путем. Его мысли обращались к Дине, в отчаянии оставляли ее, он думал о Шимоне, с его прямыми плечами, с его хриплым, сдавленным голосом, который слышался минуту назад. Слова о захвате пункта вырвались из него будто под действием огромной силы. Джозеф поражался, как может человек жить в таком постоянном напряжении всех своих чувств. Сам он в серьезные мгновения всегда ощущал, будто он плохой актер, — даже тогда, когда рядом не было зрителей. Даже сейчас.
Задний грузовик подъехал вплотную и включил фары на полную мощность. Резкий луч осветил лицо Шимона, а три их тени возникли на шершавом склоне в вади. Как в гигантском теневом театре, задвигались их головы и плечи, вздымаясь и опадая на камнях. Потом фары погасли, и все снова стало выглядеть по-прежнему.
Джозефа удивляло, что и в такую ночь ему в голову лезли совсем ненужные мысли. Уж сейчас-то он мог бы отнестись к себе серьезно — так, как к нему относятся другие, а не с привычной самоиронией. Время действовать, а не копаться в себе. Миру будут ведомы наши дела, а не бесплодные мысли…
Небольшая стая шакалов, которая незримо сопровождала автоколонну, принялась беспричинно и как-то неубедительно подвывать. Грузовик сделал поворот, и внизу, на равнине, стали видны фары передних машин, продвигающихся вперед медленно, осторожно, но неустанно.
«Да, — размышлял Джозеф, — мы восстановим Галилею, входит это в планы Бога или нет. Моя беда в том, что, участвуя в драме, я все время осознаю этот факт своего участия в ней. Арабы бунтуют, англичане, бросая нас на произвол судьбы, умывают руки. Нас ждут полторы тысячи акров камней на вершине холма, посреди арабских деревень. Вокруг ни одного еврейского поселения, и в придачу ко всему — малярийные болота. Но когда еврей возвращается в Страну, видит камень и говорит: „Этот камень — мой“, — то автоматически щелкает пусковая кнопка, не действовавшая две тысячи лет».
Он заметил, что отлежал правую руку, и помахал ею в воздухе. «Черт возьми, не исключено, что вся идея Возвращения ни что иное как романтическая феерия. И если меня убьют, я даже не узнаю, погиб ли я в трагедии или в фарсе. Но так или иначе, чувство, которое вызывает эта страна, реально. Самое реальное из пережитых мною чувств. Смешно. Об этом надо будет поразмыслить, если выдастся время».
Он повернулся, чтобы взглянуть на Дину. Она тоже лежала на спине, под прямым углом к нему, на некотором расстоянии, закинув руки за шею. Профиль мягко вырисовывается при свете звезд, губы приоткрыты в улыбке. Она тоже думает о месте, к которому они приближаются. Она побывала там год с лишним назад, еще до того, как эту землю купил у арабов Национальный фонд[5]Керен Каемет — еврейский земельный фонд, основанный в 1901 году.. Она не помнила точно, какой это холм. Все холмы Галилеи похожи друг на друга, их очертания плавны, будто формы женского тела, только ребра-камни выступили наружу оттого, что земная плоть размывалась дождями и развевалась ветром в течение долгих веков запустения. И хотя Дина ничего толком тогда не запомнила, она знала, что это был прелестный холм, и вот они едут, чтобы сделать это место плодородным как встарь. Они удобрят истощенную землю, залечат гнойники болот и покроют наготу холма нарядом деревьев и кружевом террас. Будут расти фиги и маслины, перец и лавр. Маки и цикломены, подсолнечники и розы Шарона. Прежде всего мы построим частокол, сторожевую вышку и палатки, душевую, столовую и кухню. Потом появятся мощеная дорога, коровник, овчарня и детский сад. Затем жилые дома. Через два года у нас будет столовая из стекла и бетона, читальня, бассейн и театр на открытом воздухе. Это будет ч у дное место, и назовут его Башня Эзры. Оно поможет мне одолеть То, Что Надо Забыть, у меня будет ребенок, и еще ребенок. А им ничего не нужно будет забывать. Может, их отцом будет Реувен, а может, Джозеф. Или Авель, или Джозеф. О, я их всех люблю, даже Шимона. Я люблю наш холм, люблю камни, люблю звезды…
Шимон сидел выпрямившись в передней части кузова, уперев локти в колени. Он думал об отрывке из книги Исайи, на который он случайно — а, может быть, и не случайно — наткнулся прошлой ночью: «Дикое и заброшенное место будет им радо; и возрадуется ж пустыня».
«Мы идем, — шептал он про себя, — мы пришли, мы вернулись».
Джозеф фыркнул.
— В чем дело? Ты тронулся? — спросила Дина, садясь. Ну скажи?
— У тебя испортится настроение, — ответил он, давясь от смеха. — Скажу, когда приедем.
— У меня испортится настроение, если только перевернется грузовик.
— Но в этом-то и дело! Посмотри. — Он взял Динину руку и завел ее под край брезента. — Чувствуешь?
— Ящики, корзины. Ну и что?
— Совершенно верно. Эти корзиночки мне хорошо известны. В них яйца домашнего производства!
Дина несколько принужденно рассмеялась. К самодельным ручным гранатам большого доверия не испытывал никто. Известно было, что они способны взрываться в самый неподходящий момент. Офицер английской полиции выразился о них так: «Слишком нервные, типично еврейские гранаты».
— Знаешь, — веселился Джозеф, — они уложены в песке, как настоящие яйца. А ты сидишь на них, как курица в ожидании цыплят, и мечтаешь!
Грузовик тряхнуло, и они стукнулись лбамн.
— О, Моше Рабейну, лучше бы ты мне ничего не говорил!
Невидимый водитель глубоко под ними включил фары на полную мощность. Бледный луч задрожал на пустынной, каменистой земле.
— Лучше бы вы помолчали хоть минуту, — сказал Шимон, не поворачивая головы, — мы почти на месте.
Все происходило неспешно, почти небрежно, но строго по плану. Три часа назад, в час ночи, сорок парней, назначенных в авангард отряда самообороны, собрались в общей столовой старого поселения Ган-Тамар, откуда должен был начаться поход.
В просторной, пустой, со сводчатым потолком столовой парни выглядели совсем юными, неуклюжими и сонными. Большинству не было девятнадцати лет, все — сабры, сыновья и внуки первых поселенцев из Петах-Тиквы, Ришон ле-Циона, Метуллы и Нахалала. Иврит был их родным языком, а не выученным, страна — не исторической, а просто родиной. Европа представлялась им романтической жутковатой легендой, новым Вавилоном, страной изгнанья, где их предки сидели на реках и плакали. Большей частью веснушчатые блондины с широкими лицами и тяжелой костью, они были неуклюжими крестьянскими парнями, непохожими на евреев и слегка туповатыми. Их не преследовали воспоминания, забывать им было нечего, не чувствовали они на себе старинных проклятий и не лелеяли истерических надежд. Типичной для них была крестьянская привязанность к земле, патриотизм школьников и самоуверенность молодой нации. Их называли сабрами — по имени колючего, довольно пресного плода кактуса: они тоже выросли на сухой и бесплодной почве и были жесткими и упрямыми, как он.
Среди них было несколько европейцев, выходцев из «нового Вавилона», которые прошли подготовку в молодежных организациях Хе-Халуц и Ха-Шомер ха-цаир, сочетавших рвение религиозного ордена с догматизмом социалистического дискуссионного клуба. Их лица были смуглее, тоньше и резче, лица сабр, и несли печать Того, Что Надо Забыть. Эта печать проглядывала в изгибе носовой кости, в чувственных очертаниях губ и задумчивом взгляде влажных глаз. Рядом с флегматичными и крепкими сабрами они казались слишком нервными, чересчур напряженными, энтузиазма в них было больше, а надежности меньше.
Все они сидели за самодельными столами, отяжелев от недосыпания и непривычной тишины. Голые лампочки светили тусклым, унылым светом. Деревянные солонки и бутылки с оливковым маслом казались ненужными оазисами среди пустыни столов. Многие парни были одеты в форму вспомогательной милиции[6]Supernumary police ( ивр. — нотрим) — военный отряд, созданный английскими мандатными властями в 1936 году для защиты еврейских поселений от арабских террористов. Слишком просторные для них кителя цвета хаки и широкополые шляпы придавали им особенно юный вид. Несколько человек из Хаганы — нелегальной организации самообороны — были в гражданской одежде. Когда при защите еврейских поселений от арабов члены этой организации попадали в руки англичан, их отправляли в тюрьму вместе с арабами.
Наконец явился командир отряда Бауман. Одет он был в бриджи для верховой езды и черную кожаную куртку. Костюм этот напоминал об уличных боях 1934 года в Вене, когда злобный карлик Дольфус, крестясь после каждого выстрела, приказал открыть огонь из пушек по рабочим домам. Пушки били в упор по балконам с цветочными горшками и сохнущим бельем. Бауман получил кожаную куртку, а также нелегальную, но вполне серьезную подготовку в рядах шуцбунда[7]Военизированная организация самообороны социал-демократической партии Австрии в 20–30 годах.. У него было круглое живое лицо венского подмастерья-булочника. Лишь иногда, в моменты усталости и раздражения, на этом лице появлялась печать Того, Что Надо Забыть. У Баумана эта печать была связана с тем, что именно его родители жили в одном из домов с балконами, уставленными цветочными горшками, а также с ощущением, оставшемся на его лице от теплой влаги плевков юмориста-надзирателя в Граце, разносившего по казармам завтрак.
Бауман выстроил парней вдоль стены, отделяющей столовую от кухни.
— Грузовики прибудут через двадцать минут, — объявил он, скручивая сигарету. Иврит его был так себе. — Большинству из вас известно, о чем речь. Участок, площадью около 1500 акров, который мы должны захватить, куплен несколько лет назад нашим Национальным фондом у землевладельца-араба по имени Заид Эффенди эль-Мусса, проживающего в Бейруте и в глаза не видевшего своей земли. Участок состоит из холма, примыкающей к нему долины и ближайших пастбищ. Холм этот — груда камней, плуг не касался его последнюю тысячу лет, но — со следами террас, сооруженных в древности евреями. На этом холме будет создано новое поселение Башня Эзры. На некоторых полях в долине работали арабы, арендаторы Заида Эффенди, живущие в соседней деревне Кафр-Табие. Им заплатили компенсацию, в три раза превышающую стоимость земли. На эти деньги они могли купить участки лучше этих — по другую сторону холма. Один из арендаторов даже купил фабрику по производству льда в Яффо.
Кроме того, имеется бедуинское кочевье, пасущее без ведома Заида Эффенди на его пастбищах каждую весну своих овец и верблюдов. Шейх бедуинов тоже получил денежную компенсацию. Когда сделка была оформлена, жители Кафр-Табие вдруг вспомнили, что часть земли принадлежит не Заиду, а является общей собственностью деревни. Эта часть шириной около ста метров тянется от подножья до вершины холма и делит его на две части. Общинную землю по закону можно продать только с согласия всех жителей. В Кафр-Табие 563 души, принадлежащие 11-ти хамулам, то есть кланам. Каждого из старейшин клана пришлось подкупать отдельно. Получены отпечатки пальцев всех 563-х жителей, включая младенцев и деревенских дурачков. Кроме того, трое жителей много лет назад уехали в Сирию. Их пришлось разыскать и подкупить. Двое жителей — в тюрьме, двое умерли за границей; документов об их смерти не имелось, их пришлось добыть. В результате сделки каждый квадратный метр каменистой почвы обошелся Национальному фонду примерно во столько, сколько стоит квадратный метр земли в центре Лондона или Нью-Йорка…
Он бросил сигарету и потер правую щеку ладонью — по привычке, оставшейся от общения с надзирателем в Граце.
— Чтобы покончить с этими маленькими формальностями, понадобилось два года. А когда с ними покончили, разразился арабский бунт. Первая попытка войти во владение собственностью провалилась. Поселенцы были встречены градом камней и отступили. При второй, более энергичной попытке, жители открыли огонь и убили двух человек. Это случилось три месяца назад. Сегодня вы сделаете третью попытку, на этот раз успешную. За ночь на холме надо построить частокол, сторожевую вышку и первые жилые помещения. До рассвета участок должен быть захвачен. Через два часа второй отряд приведет на холм колонну поселенцев. До утра арабы ничего не заметят. Днем они едва ли решатся напасть. Критическое время — первые несколько ночей. Потом пункт будет уже укреплен.
Кое-кто из наших осторожных боссов предлагает подождать спокойных времен. Участок отстоит от ближайших еврейских поселений на расстояние в одиннадцать километров. Поблизости сирийская граница, откуда проникают мятежники. Но именно по этим соображениям мы решили не ждать. Едва арабы поймут, что им не лишить нас наших законных прав, они предпочтут с нами договориться. Но заметив с нашей стороны слабость, нерешительность, они сперва обдерут нас как липку, а потом сбросят в море. Вот почему нынче ночью Башня Эзры должна стать на холме. Осталось пять минут. Пошлите людей на кухню за кофе.
В час двадцать Бауман и сорок парней выехали на грузовиках с потушенными фарами из ворот поселения.
Некоторое время просторное помещение столовой, освещенное электрическими лампами, пустовало.
Около двух зашел часовой Миша, налил себе из кухонного бойлера стакан кипятка и отправился будить поваров и раздатчиков. Через 15 минут они потянулись в столовую, с еще припухшими от сна лицами, но взбодренные холодным душем. Сегодня им пришлось встать на три часа раньше обычного, чтобы накормить новеньких, которые через час отправятся в путь. Через несколько минут на столах появились миски с салатом, горки толсто нарезанного хлеба, глиняные кружки и алюминиевые миски. Грубые еловые столы стали выглядеть веселее. Сто пятьдесят мужчин и женщин, которым предстояло отправиться с автоколонной, расселись за столами. По обычаю рассаживались в том порядке, в каком входили, не выбирая места и соседства, по восемь человек за каждым столом. Обычай этот облегчал работу раздатчиц и одновременно служил целям социальной смычки, перемешивая членов киббуца три раза в день.
На этот раз их состав был несколько необычным: двадцать пять молодых людей, будущих поселенцев Башни Эзры, и сто двадцать добровольцев, которые должны были помочь новичкам построить до заката солнца укрепленный лагерь, а потом, в конце первого дня, вернуться домой. Вспомогательный отряд прибыл из старых киббуцов Иудеи и Самарии, из Израэльской долины и Верхней Галилеи. То были в большинстве своем известные всем люди, кое-кто и с легендарным прошлым халуцианских времен. Новички, сидя среди молчаливых и сосредоточенно жующих ветеранов, были преисполнены благоговения. Хотя именно новички были в центре событий, они невольно стушевывались среди сидящих среди них внушительного вида ветеранов, не обращавших на них особого внимания. Потерявшие от волнения аппетит, новички были слегка разочарованы внешней прозаичностью этого рокового ночного часа, которого они месяцами и годами страстно ждали.
Дина обрадовалась, увидев, что оказалась рядом с легендарным Вабашем, одним из двенадцати первых поселенцев Дгании, приехавших из Польши в 1911 году. Вабаш казался Дине настоящим библейским патриархом. Белая курчавая борода покрывала все его лицо и росла даже из ноздрей и ушей. Голубоглазый, в голубой рубашке с отложным воротничком и вельветовых коричневых брюках, перетянутых поперек внушительного живота потрепанным кожаным ремнем, он сосредоточенно ел свою кашу. Борода мешала еде, и он привычным жестом засовывал ее за воротник рубашки. Дина ощущала трепет от близкого соседства со столь выдающейся личностью. Наконец она легонько коснулась его локтя:
— Товарищ Вабаш, хотелось бы знать, о чем вы думаете?
Он удивительно легко повернулся, его ложка повисла в воздухе:
— Что, дорогая?
Сидевший напротив Джозеф скорчил свое умное обезьянье лицо в насмешливую гримасу. В этот момент он ей определенно не нравился. Она тронула Вабаша за руку:
— Как это прекрасно, что вы приехали к нам на помощь!
Он снова повернулся к ней, и Дина невольно отметила, что глаза у него водянистые, а круглое, детское лицо, если убрать бороду, выглядело бы бесцветным и невыразительным.
— Так ты, дорогая, из новых халуцим? Хорошо, очень хорошо. Вы, молодежь, продолжаете начатое нами дело.
Дина пожалела, что затеяла этот разговор. В сторону Джозефа ей не хотелось смотреть, и она принялась за салат. Однако старый Вабаш, покончив с кашей, разговорился. Мягким голосом рабби, с явно выраженным идишистским акцентом, он говорил о национальном возрождении и социалистическом идеале, о счастье строить дважды обетованную землю и о трагедии миллионов, томящихся в изгнании. Снова и снова он торжественно произносил слова «массы» и «миллионы» и, казалось, получал мрачное удовольствие от таких слов, как «трагедия» и «преследования». Но Дине казалось, что эти слова, сочась сквозь кудри его белой библейской бороды, теряли по пути всякое реальное значение и не имели никакого отношения к изъязвленной ткани ее памяти, к Тому, Что Надо Забыть. Наконец свисток возвестил о том, что грузовики готовы. Послышалось громкое шарканье ног разом поднявшихся со своих мест людей. Не сказав на прощанье старому Вабашу ни слова, Дина вместе со всеми шла к дверям. В широком проходе между столами с ней столкнулся Джозеф. Казалось, она вот-вот заплачет.
— Беда в том, — сказал Джозеф с усмешкой, — что он все твердил: «миллионим, миллионим». Приходило тебе в голову, что на иврите нет слова «миллион»? Самая большая цифра у нас тысяча. Поэтому ему приходилось пользоваться современным, числительным в древней форме множественного числа. Вот что так раздражает. Надо изъять миллион из нашего словаря. Тысячу еще можно представить, миллион уже абстракция.
Они вышли вместе с толпой во тьму и стали ждать своей очереди на грузовик. Вовсю светя фарами одна за другой подъезжали машины, брали людей и, трясясь по каменистой дороге, двигались к распахнутым воротам. С уходом каждого грузовика тьма все больше сгущалась. Свежий утренний ветер долетал с моря, звезды сурово молчали.
Рядом с Диной будто по стойке «смирно» стоял Шимон, окутанный одиночеством, как плащом.
— Давай залезем на самый верх грузовика, — предложила Дина. — Чудесно ехать наверху.
После двух часов ночи последний грузовик автоколонны двинулся к далекому, залитому светом звезд холму, непотревоженному человеком за последнюю тысячу лет, к тому месту, которое станет киббуцом Башня Эзры.
В 6.30 утра мухтара деревни Кафр-Табие разбудил его старший сын Исса:
— Отец, они захватили Собачий холм.
Мухтар встал с постели и вышел на балкон. Вершина каменистого, бесплодного холма, казалось, кишела от маленьких, ползающих фигурок. Посреди этого суетливого муравейника можно было различить нечто вроде мачты. Это была сторожевая вышка.
— Дай сюда бинокль, — приказал мухтар сыну.
В бинокль вышка была видна во всех деталях. На ее верхушке, как глаз циклопа, горел прожектор. По ночам прожектор будет посылать вести собратьям оккупантов, оскверняя мирную темноту холмов. Вокруг вышки строился лагерь, натягивали колючую проволоку и рыли траншеи. Уже стояло несколько палаток и возводилась стена деревянного разборного дома. А вокруг суетятся фигуры: роют, стучат и бегают в такой чуждой, непотребной спешке, в гнусной одежде, с непокрытой головой и расстегнутых рубашках. А как отвратительны их бесстыжие женщины с голыми икрами и пупками, выглядывающими из-под рубах. Шлюхи, суки и сукины дочки!
Мухтар опустил бинокль. Его лицо стало желто-зеленым, как от приступа малярии, глаза налились кровью. Его чуть не вырвало при мысли, что отныне первым, что станут встречать его глаза по утрам, будет эта мерзость, эта скверна, этот наглый вызов чужаков.
Псы Собачьего холма, роняя свое дерьмо, валяясь в нем, будут строить на нем свою крепость. Все погибло. Отравлена вся округа. Никогда больше ему, мухтару Кафр-Табие, не радоваться, выходя на свой балкон, глазам его не покоиться, созерцая Божье творенье, не смотреть на неторопливо, с достоинством идущих за сохой феллахов, не следить за стадами овец на склонах холма. Глазам его — упираться отныне в одну точку, в этот отравленный фонтан зла, источник святотатства и искушения.
Из глубины дома послышались шаги. Стуча палкой, не обращая внимания на почтительные приветствия сына и внука, слепой старик приблизился к парапету балкона и повернул лицо в сторону холма.
— Где? — спросил он отрывисто. Его жидкая седая борода торчала вперед, орлиный нос, казалось, принюхивался, чтобы почуять в воздухе запах оккупантов.
— Там, на Собачьем холме, — смиренно ответил мухтар, показывая палкой старика направление. — Я не виноват, — сказал он хриплым, жалобно дрожащим голосом. — Землю продали бы и без меня, а мы бы ничего не получили. — Старик не ответил, не пошевелился. — Я получил только восемь сотен, а они все равно бы продали. Я ничего не мог поделать. Эти свиньи нас обманули. В Хубейре они заплатили по семь фунтов за дунам, и еще пятьсот — мухтару.
Старик опять ничего не сказал и через несколько минут повернулся и ушел в дом. Мухтар отправился в спальню, не оглянувшись на холм, но на спине своей, между лопаток, он чувствовал, что холм глядит на него с насмешкой, как чувствуют дурной глаз. …Мухтару грозили две беды: петля англичан и пуля арабских патриотов. Патриоты были повсюду, по всем холмам, возглавлял их знаменитый революционер из Сирии Фаузи эль-Дин Каукаджи — дай ему Бог долгих лет жизни, только подальше от мирной деревни Кафр-Табие. Но беда в том, что тайный штаб патриотов был в настоящее время на расстоянии не больше трех часов езды, и люди его регулярно наведывались в деревню, взимая дань в пользу Дела овцами, мукой и табаком.
…Патриоты зашли слишком далеко — убивают не только евреев, но и англичан. Повернули против самого правительства. А военные власти в последнее время надумали взрывать дома, наказывая жителей мирных деревень, вроде Кафр-Табие. Конечно, Арабский банк щедро давал жертвам кредит на постройку нового дома, но все равно, — дом есть дом, а если это такой хороший дом, как у мухтара, не стоит рисковать, не говоря уже о собственной шее, которой в случае чего никакой банк не поможет.
С другой стороны, Фаузи совершенно ясно просил послать гонца, если евреи снова попытаются занять Собачий холм. Интерес вождя патриотов понятен. Он хочет раз и навсегда показать всему миру, что арабский народ решил положить конец строительству новых еврейских поселений. Если Фаузи повезет, эти псы никогда не решатся сюда вернуться, и непрерывная утечка земли в их руки прекратится.
Да, цель Фаузи абсолютна ясна, и можно надеяться, что он сотрет псов, захвативших Собачий холм, с лица земли. Мухтар глубоко вздохнул. О, проснуться утром, взглянуть на холм и увидеть, что вышки нет, а эти ползающие насекомые исчезли, как джины при свете дня! Дышать чистым воздухом, созерцать мирную страну, тихие холмы. Бог свидетель, это будет!
Мухтар поднялся. Он принял решение. Он дал обещание Фаузи эль-Дину, и он его сдержит, каковы бы ни были последствия. Пусть англичане взорвут деревню, пусть взорвут даже его собственный дом, но они убедятся, что угрозами и жестокостью не победить народ, объединенный решимостью защитить свою землю от оккупантов. Кроме того, — что англичане смогут доказать? Кафр-Табие — мирная деревня, феллахи спят сном праведников и ничего не знают.
…Решив так, мухтар успокоился и почувствовал мир в душе. Он знал, что он слабый, порочный и корыстный человек. Но он также знал, что любовь его к этим холмам и к этой земле сильна и что он будет защищать ее любой ценой — хитростью, отвагой, обманом. Он был готов — по крайней мере, в эту минуту — хоть в петлю, и был уверен, что не дрогнет даже перед петлей.
Колонна прибыла на место перед рассветом. Машины полегче взобрались почти на вершину. Моторы ревели, радиаторы разбрызгивали воду, машины ползли со скоростью трех километров в час вверх по склону, по клочковатой, сухой, осыпающейся земле. Тяжелым машинам пришлось остановиться на полпути к вершине, где кончалась грунтовая дорога.
Бауман с парнями поджидали колонну на вершине. Они приехали два часа назад и уже вполне освоились среди негостеприимных, освещенных звездным светом камней. Отряд рассредоточился вдоль волнообразной седловины холма и у скалы, нависающей над скатом. В воздухе мелькали огоньки сигарет, резко выделяясь на фоне звездного неба. На вершине, на этом господствующим над округой месте, был аккуратно размечен прямоугольник земли 80 на 50 метров — площадь будущего лагеря. Прерывисто, с натугой, тарахтел трактор с плугом, проводя первую символическую борозду, что по арабскому обычаю означало, что новые поселенцы завладели землей.
Около половины шестого небо над холмом с восточной стороны слегка засветилось, готовясь к новому дню. Сероватая бледность расползлась, растворяя одну за другой звезды, и вот, как бы в спешке, выкатилось солнце. За четверть часа безоблачное небо из светло-серого стало зеленовато-голубым, и со всех сторон обрисовались в своем нормальном, дневном виде бесплодные, заброшенные, плавно изогнутые холмы. Коричневые вблизи, на расстоянии они казались светло-серыми, с фантастическим, нежно-сиреневатым оттенком у горизонта. Людям открылся голый и пустынный, но смягченный временем пейзаж. Скалы стояли навечно, редкие и чахлые оливы источали спокойную покорность, ястребы кружили над холмами, плавной кривой полета как бы повторяя очертания холмов.
К востоку, на соседнем склоне через долину, стояла тихая и казавшаяся заброшенной деревня Кафр-Табие. Дома были одного цвета с холмом, построены из камня и глины холма. Они притулились к склону и сливались с ним как бы по законам мимикрии.
Террасы ниже деревни защищались каменными оградами, частично разрушенными дождем. Крыши домов были полукруглые или плоские, заросшие травой. Вся деревня похожа была на древние развалины, растянувшиеся по склону и тихо распадающиеся в прах, из которого встали когда-то в незапамятные времена. Деревня мирно купалась в ранних, но уже горячих лучах галилейского солнца.
Люди, прибывшие с колонной, столпились вокруг грузовика, с которого Реувен, командир новых поселенцев, объяснял каждому его задачу. Реувен был высокий, костлявый парень со скупыми жестами; он умел говорить авторитетно, не повышая голоса. Вскоре каждый был при деле. Человек пятьдесят расчищали путь для тяжелых грузовиков, застрявших на расстоянии около 200 метров. Собранные камни отправляли в корзинах по цепочке к вершине, где члены Хаганы строили из них бруствер для защиты пяти будущих блиндажей — двух с северной стороны и по одному с восточной, южной и западной. Третья группа копала траншеи, чтобы соединить блиндажи друг с другом. Слой земли под поверхностным каменистым грунтом, был неглубок. Спрятаться в такой траншее можно было только на четвереньках. Еще одна группа вбивала столбы для колючей проволоки, которая должна была окружить лагерь. Одновременно внутри лагеря началось возведение сторожевой вышки и жилых строений. Деревянную вышку длиной в 35 футов и весом более трех тонн привезли на грузовике со специальным прицепом. Ее установкой занимались специалисты, проделавшие эту ответственную работу в других поселениях. Их метод был прост и остроумен. Собрав кучу камней, они надвигали над ней переднюю часть прицепа, пока основание башни, выдающееся над задним концом прицепа, не опускалось на землю. Затем один конец железного кабеля прикреплялся к вершине, а другой — к барабану, работавшему от тракторного мотора. К вершине крепились также два каната, десяток рук держали канаты под прямым углом к кабелю за два конца, чтобы вышка не свалилась набок. В настоящий момент она лежала на прицепе, подобно гигантской фигуре с канатами, раскинутыми, как руки. И вот заработал мотор, барабан закрутился, кабель начал тянуть гиганта за голову, подымая его ввысь. Было что-то волнующее в медленном, величественном поднятии башни, и, глядя на это зрелище, все бросили работу. Затаив дыхание, люди смотрели, как она подымается сначала под углом в 30, потом в 45, а затем в 60 градусов. Когда вертикальное положение почти было достигнуто, мотор остановился, и во внезапно наступившей тишине башня продолжала очень медленно клониться вперед под действием собственного веса, как человек, балансирующий на каблуках. Канаты продолжали натягивать, чтобы обеспечить плавный поворот вышки. Наконец ее основание с легким толчком полностью утвердилось на земле. Вышка дрогнула и встала, устойчивая и прямая. Хриплый, нечленораздельный вой вырвался у толпы, выразив все напряжение прошлой ночи. Минуту казалось, что люди вот-вот начнут вокруг вышки какой-нибудь языческий танец. Затем, поколебавшись в нерешительности, они подхватили инструменты и разошлись по местам.
В 6.30 утра, к тому моменту, когда проснулся мухтар Кафр-Табие, на холме стояли две палатки, разгрузка машин шла полным ходом, тащили на место первую сборную секцию первого жилого барака, и Башня Эзры, казалось, стояла здесь с незапамятных времен. На небольшой платформе на вершине башни стоял Бауман, глядя в бинокль. Рядом — парень с красным сигнальным флажком. Вскоре после восхода солнца Бауман послал на соседние холмы конный патруль, и трое из посланных только что появились с восточной стороны долины. Всадники ехали медленно, один за другим, в арабских кефиях и вполне вписывались в окружающий пейзаж. Вдруг первый широким взмахом поднял над головой флажок.
— Передавай, — приказал Бауман парню, не отрываясь от бинокля.
Тот сначала очертил флагом полукруг, секунду задержал его над головой и резко опустил. Движения его были быстры и точны, как у заводной игрушки. Флаг рассекал воздух с легким шелестом. Наступила очередь всадника. Невооруженному глазу его флаг казался красной точкой, мелькающей в воздухе по вертикали, по горизонтали и по окружности.
— Все спокойно, — прочел Бауман, глядя в бинокль.
— Чересчур спокойно, — сказал он парню. — Передай, чтобы продолжали.
К 9 часам удалось расчистить путь для тяжелых машин. Немедленно началась разгрузка. Пустые машины отправились назад, в Ган-Тамар, за остатками снаряжения. К этому времени три сборные стены жилого барака стояли на месте, ямы для уборных выкопаны, бак с водой укреплен на непрочной, временной основе и выгружены трубы для душа. Кое-кто из добровольцев уже подумывал о перерыве, но оказалось, что он будет только в 12 часов.
В 10.45 сторожевые посты сообщили о приближении группы арабов со стороны Кафр-Табие. Бауман с вышки уже заметил их. Выглядели они странно. Впереди шли двое босоногих детей в широких полосатых халатах. За ними — четыре женщины в черном, тоже босиком. И наконец — десяток невооруженных мужчин с пастушьими палками в руках, в полосатых, похожих на юбки, одеждах, в европейских пиджаках и ботинках на босу ногу. Они шли по склону неторопливо, лица детей выражали испуг, женщины были безучастны, а мужчины — насторожены и бесстрастны.
При их приближении работающие у колючей проволоки только мельком глянули на них и продолжали свое дело. Но лица напряглись и замкнулись. Весь энтузиазм пропал. Бауман и Реувен встретили арабов у заграждения. Мужчины медленно приблизились, женщины и дети попятились назад. Заметив траншею, арабы проследили взглядом ее направление вокруг лагеря.
— Мархаба, — сказал один из них, — здравствуйте.
— Добро пожаловать, — ответил Реувен.
Арабы двинулись вдоль ограды к неогороженному концу. Но там с каменными лицами, опираясь на ружья и загораживая вход, стояли бойцы Хаганы.
— Можно войти? — спросил, вежливо улыбаясь, один из арабов, похожий скорее на турка.
— Пройти могут двое, — ответил Реувен. По-арабски он говорил так же бегло, как и на иврите, и так же деловито.
— Аллах, — взволновался второй араб, — неужели нам не позволят даже ступить на землю наших отцов, на свою собственную землю?
— Земля эта — наша, — ответил Реувен, — люди работают, нечего им мешать. Приходите через несколько дней, с радостью вас угостим.
— Мы хотим поговорить, — сказал похожий на турка, обнажив в улыбке гнилые зубы.
— В таком случае, добро пожаловать — двое.
— Не иди, — убеждал взволнованный, — кто знает, что может случиться? Аллах, на нашей собственной земле!..
— Идем, Абу-Тафиди, поговорим, — сказал Турок.
— Не иди, Абу-Тафиди, эти люди замышляют что-то дурное, иначе они впустили бы нас всех!
Арабы громко пререкались друг с другом, евреи молча наблюдали. Наконец, Турок и Абу-Тафиди вошли в лагерь, а остальные расположились на земле у заграждения. Абу-Тафиди принадлежал к клану мухтара, точнее, был его двоюродным братом, высокий, костлявый, заметно горбящийся старик со спокойной манерой говорить. Турок был полноват, с мягкими движениями и живым лицом. Они обменялись приветствиями с Бауманом и Реувеном, сели под вышкой и начали горячо обсуждать погоду и виды на урожай. Наконец Турок приступил к существу вопроса. Улыбаясь искренне и убежденно, он заявил, что поселенцы — симпатичные здоровые ребята, которым он желает всего самого лучшего, — стали жертвой трагической ошибки, начав строить лагерь, потому что земля эта им не принадлежит, и лагерь в скором времени, согласно закону, конечно, придется свернуть. Так не лучше ли уйти с миром сейчас же? Он говорил с большой теплотой, производя руками мягкие движения, как в театре глухонемых.
Реувен его прервал:
— Что это за чепуха насчет якобы не принадлежащей нам земли?
Турок рассмеялся, как от удачной шутки.
— Ведь, конечно, — объяснил он, — они знают закон от 1935 года о защите права арендатора в случае продажи земли? Конечно знают и только разыгрывают незнание — ха-ха! — Он подмигнул, шлепнул себя по колену и погрозил пальцем, а старик молча и равнодушно глядел. — Конечно, — продолжал Турок, — поселенцы предложили арендаторам некоторую компенсацию, но разве этого достаточно? Разве это справедливо? Конечно нет! Закон гарантирует защиту прав арендаторов, а закон — свят. И если некоторые из них. темные, необразованные бедняки, согласились в какой-то момент по глупости получить деньги и подписали бумагу, не понимая ее содержания, — что из этого! Кто скажет, что такой договор законен? Бросьте, — отечески улыбался Турок, — вы ведь образованные люди, кончили школы и университеты, вы сами все понимаете. Конечно, вы предпочтете действовать по закону и избежать кровопролития!
Бауман и Реувен одновременно встали.
— Нам надо работать, — сказал Бауман. — Земля приобретена по закону, и нечего об этом говорить.
Лицо Турка потемнело, улыбка исчезла, как не бывала.
— Вы — безумцы и дети смерти, — сказал он тихо. — Не знаете, что может с вами случиться.
— Мы готовы, — кратко ответил Бауман.
Минуту длилось молчание. Один из парней Баумана подошел, держа медный поднос с четырьмя маленькими чашками кофе. Турок, слегка поколебавшись, взял одну, старик отказался. Кофе пили стоя. Затем старик впервые заговорил:
— Я мало знаю законы, — голос его был мягкий, почти нежный, — богатый и хитрый может предложить деньги бедному и темному, и тот продаст ему свой скот и дом. Нет в этом справедливости. Холм принадлежит нашим отцам и дедам. Он наш.
— А еще раньше он принадлежал нашим предкам, — ответил Бауман.
— Да, так сказано в книгах. Но ваши предки потеряли землю. Потерянную землю нельзя вернуть за деньги.
— Этот холм оставался бесплодным с тех пор, как наши предки его потеряли. Вы забросили землю. Дали разрушиться террасам, и дожди размыли почву. Мы расчистим камни, привезем тракторы и удобрения.
— Нам хватает урожая с долины, — сказал старик. — Где Бог положил камень, пусть он там лежит. Мы будем жить, как жили наши предки. Мы не хотим ваших тракторов, ваших удобрений и ваших женщин, вид которых оскорбителен для глаз.
Он говорил сердито, но не повышая голоса, как человек, привыкший, что молодые слушают его с уважением, и слепо подчиняются.
— У нас разные взгляды, — вежливо сказал Бауман, но решительно прибавил: — Мне кажется, больше говорить не о чем.
Старик повернулся и пошел прочь. Поколебавшись, Турок сказал:
— Феллахи Кафр-Табие — мирные люди, но арабы в округе — не столь мирные. — Он понизил голос и прибавил доверительным тоном: — Мухтар поручил мне предупредить вас об этом в знак доброй воли, хотя, если патриоты узнают, ему не сдобровать.
Бауман усмехнулся:
— Ваш мухтар — умный человек. Кому охота, чтоб взорвали его дом? Ваш мухтар похож на лису в норе с выходом на две стороны, к восходу и к закату.
Турок пожал плечами: «Мир вам». И пошел догонять старика.
Арабы за оградой поднялись им навстречу. Сначала они сидели молча, напряженно следя за тем, что происходит под вышкой. Но увидев, что Турок смеется и шлепает себя по колену, они облегченно вздохнули. Им предложили кофе на подносе, они дважды, как положено, отказались, на третий — взяли и совсем повеселели. Дети жевали апельсины, а женщины, сидя кучкой в стороне от мужчин, смеялись над голоногими девушками. Мужчины заговаривали с бойцами Хаганы. Некоторые из них знали арабский. Бойцы, опираясь на винтовки, отвечали покровительственно и угощали арабов сигаретами. В тот момент, когда переговоры под башней закончились, одноглазый крестьянин как раз начал расспрашивать, не собираются ли поселенцы прислать доктора и открыть аптеку, как делалось в других поселениях, и сможет ли доктор вылечить его слепой глаз. Увидев потемневшие лица своих представителей, арабы окружили их с видом провинившихся школьников. Турок и старик молча пошли вперед, остальные двинулись вслед, и вся процессия медленно, не оглядываясь, стала спускаться вниз.
Турок со стариком молчали до самой долины. Потом Турок сказал:
— Пусть черти унесут их, но трактора оставят. Псы они и сукины дети, но работать умеют. Вырастят на этом каменном холме помидоры, дыни и Бог знает, что еще. — Турок вздохнул: — Мы слишком ленивы, ей-Богу.
Старик презрительно ответил:
— Ты рассуждаешь, как дурак. Я живу для этого холма или он — для меня?
После ухода феллахов Джозеф подошел к Бауману:
— Слушай, почему ты не пустил их всех в лагерь? Это очень невежливо.
Бауман взглянул на него с легкой улыбкой:
— Мы слишком слабы, чтобы позволить себе быть вежливыми. Не пустив их, мы показали, что хозяева здесь — мы. Подсознательно они это усвоили.
Джозеф усмехнулся:
— Откуда тебе известна их психология?
— Интуиция!
— Я думал, что интуиция действует только по отношению к тем, кто нам нравится.
— Кто сказал, что они мне не нравятся?
— Хотел бы я знать арабский, как ты. Что тебе так торжественно втолковывал этот шейх?
— Он объяснил, что у каждого народа есть право жить по-своему, плохо ли, хорошо ли, но без вмешательства посторонних. Он объяснил, что деньги — развращают, удобрения — воняют, а от трактора шум. И все это вместе ему не нравится.
— И что ты возразил?
— Ничего.
— Ты что же, принял его точку зрения?
Бауман твердо посмотрел на него:
— Мы не можем себе позволить принимать точку зрения других.
В полдень, во время перерыва приехали два автомобиля. В первом находились помощник губернатора Ньютон с женой и сопровождавший их майор полиции. Во второй машине были два члена иерусалимского исполнительного комитета Гликштейн и Винтер. Между ними сидел американский журналист Дик Метьюс, приехавший в страну на десятидневный срок. Впереди, рядом с водителем, расположился официальный фотограф экзекутивы доктор философии Эмиль Люстиг. Фотограф говорил по-немецки с водителем, обсуждая вопрос о влиянии Ницше на идеологию фашизма. Журналист слушал вполуха и скучал. Гликштейн это заметил.
— Вы понимаете по-немецки? — спросил он.
— Немножко, — ответил Метьюс.
— Удивительная страна, а? — сказал Гликштейн, обнажая золотые зубы в пропагандистской улыбке. — Наш водитель прежде чем стать пионером был экспертом по графологии при уголовном суде в Карлсруэ.
— Все они парни хоть куда, — безразлично отозвался Метьюс.
— А фотограф, — продолжал Гликштейн, считал лекции по философии в Гейдельберге.
— Ага, — сказал Метьюс, сытый по горло двухчасовой лекцией Гликштейна, притом на дурном английском, — Как те шоферы такси в Париже, что появились там после войны: все как один — русские великие князья.
Улыбка Гликштейна скривилась:
— Позвольте, — возразил он. — Но тех людей выгнали из России. А наши пионеры приехали сюда по своей воле, задолго до гитлеризма.
— Вы, как всегда, правы, — сказал Метьюс. Чувство справедливости вынуждало его признать, что Гликштейн прав и что все эти великолепные парни делают чудеса в этом своем национальном очаге. Но он хотел бы, чтобы Гликштейн перестал так много говорить об этом, перестал бы брызгать в лицо Метьюсу слюной, а все эти великолепные парни расслабились бы хоть ненадолго, предложили бы человеку стакан виски вместо цифр и рассказов о подвигах и напились бы хоть раз сами. Он провел в стране уже пять дней, собрал уйму материала для своей статьи, но статья не получалась, или получалось нечто неподходящее, с эдаким душком. Метьюс вовсе этого не хотел, это было бы несправедливо по отношению к здешним людям. А он, чем больше их узнавал, тем больше ими восхищался и тем больше их не любил.
Метьюс вздохнул и слегка смущенно потянул из кармана плоскую флягу. Его спутники не пили, Метьюс не хотел их шокировать, но ему все опротивело. Он предложил флягу Гликштейну и Винтеру, затем махнул рукой и яростно отхлебнул здоровый глоток. Гликштейн снисходительно блеснул золотыми зубами, и Метьюс от души пожалел, что тот не фашист. С каким удовольствием он бы заехал ему в морду!
Сидя рядом с Метьюсом, Винтер за последний час не произнес ни слова, молча переживая чувство горечи от каждого замечания соседа. Гой остается гоем, при всей своей доброжелательности, думал Винтер. Вот он едет по стране, где наши люди делают нечто посерьезнее их знаменитого покорения американского Запада, и все, что он может придумать, — это сравнить нас с парижскими шоферами и шлюхами из ночных кабаре. Все свои эмоции он черпает из бутылки. Ишь, как он ласкает ее, и как противно его губы присасываются к ее горлу. Уж мы-то знаем, что такое бутылка и как она действует на гоев: сначала песни, потом излияния, потом — погром.
Джозеф с Диной растянулись в тени недостроенной столовой. Рядом, прислонясь к стене и аккуратно вздернув штанины на поднятых коленях, сидел Шимон. Он читал вчерашний «Давар» — газету партии труда, только что доставленную из Ган-Тамар. Возле него сидела Даша, добродушная хорошенькая толстуха с лицом, слегка огрубевшим от солнца.
— Начальство прибыло! — сообщил Джозеф, увидев машины, одолевающие последние метры подъема.
Никто не ответил. Люди безумно устали и со страхом думали о том, что через двадцать минут придется работать снова. Все обитатели лагеря, кроме часовых, распростерлись в полудремоте под палящим солнцем, как ящерицы на горячих камнях. Они лишь взглянули на подъехавшие к вышке машины и продолжали лежать. Только Бауман и Реувен поднялись, чтобы встретить гостей.
Первой вышла из машины миссис Ньютон, оглядываясь с неодобрением вокруг, явно оскорбленная тем, что никто не обращает внимания на их приезд. Вслед за ней вылез майор.
— Доброе утро! — крикнул он с показной сердечностью, обращаясь к Бауману и Реувену. — Вы командиры в этом сонном царстве?
В дремотной тишине его голос прозвучал, как выстрел. Обменялись рукопожатиями. Подошли пассажиры из второй машины. Все встали тесной группой в тени башни. Доктор философии Люстиг, рыская вокруг и стараясь никому не мешать, сделал несколько снимков. В глазах за толстыми стеклами очков и на губах его играла улыбка, которая как бы говорила, что он всего лишь скромный фотограф. Затем он, вместе со своей «лейкой», удалился, чтобы сфотографировать холм, камни и лагерь in statu nascendi. Щелкая затвором, он каждый раз представлял себе заголовки к снимкам в пропагандистском альбоме: «Пять лет назад Башня Эзры была всего лишь каменной пустыней». Внизу будет снимок: «Поселение теперь» — белые бетонные дома, тенистые эвкалиптовые аллеи, лужайки, беседки и смеющиеся дети. Он снял одного из бойцов Баумана с винтовкой — в профиль и снизу, так что его внушительный силуэт оказался на фоне неба. «Как во времена Эзры, когда народ вернулся из изгнания и стал трудиться, не выпуская из рук оружия…» Доктор Люстиг был тронут. Солнце пекло, пот стекал со лба под стекла очков и попадал в глаза. Он протер глаза и очки платком и, подойдя сзади, сфотографировал Джозефа и Дину под изящным углом, так что лица их казались тяжелыми и скульптурными, как лица партизан в советских фильмах. Его воображение, привыкшее воспринимать действительность с ярлыками «прежде и теперь», как в косметических рекламах, уже окружило эту пару кучей детей, весело жующих апельсины местного производства, при том, что Дина представлялась играющей на каком-то неопределенного вида струнном инструменте, не то арфе, не то лютне, подобно Батшеве, развлекающей царя Давида. Он удалился на цыпочках, улыбаясь своим мыслям и погруженный в мечты о еврейском государстве, начисто забыв, что он всего лишь скромный фотограф.
Реувен тем временем водил гостей по лагерю, давал короткие и деловые объяснения. Метьюс решил, что этот малый нравится ему куда больше, чем боссы из Иерусалима. Ньютон слушал внимательно. Он восхищался этими молодыми людьми, готовыми одолеть столько препятствий, хотя их сентиментальный фанатизм был ему чужд. Он предвидел, какие предстоят неприятности, если арабские террористы начнут выкидывать свои номера. А они, конечно, начнут, хотя слава Богу, это забота не его, а майора полиции. Ньютону не нравился и беспорядок, возникший здесь со строительством лагеря. Появится еще одно уродливое современное поселение, нарушающее красоту пейзажа. Насколько приятнее меланхолическая прелесть арабских деревень, вроде той, что мирно дремлет напротив через долину в сухом дрожащем воздухе…
Миссис Ньютон шла впереди рядом с майором и думала примерно то же, хотя мысли ее были менее четки и лишены эстетической оценки. От арабов, по крайней мере, знаешь, чего ожидать, они туземцы и знают свое место. Их старейшины держатся с вежливым достоинством, толпа живописна и подобострастна. И если иногда они бунтуют и стреляют, это только естественно, чего еще можно от них ожидать? Евреи совсем другие. У них нет старейшин, нет достоинства, и они отнюдь не живописны. Вместо того, чтобы благодарить англичан за то, что их сюда пустили, они повели себя, как хозяева. Ишь, как нагло они разлеглись, не вскочили и не вытянулись перед майором полиции и женой помощника губернатора! Господи, попробовали бы они такое в Индии! Неприятно, конечно, что они белые. Белые туземцы — слыханное ли дело! Кроме того, все они профессора или что-то в этом роде. Считают себя очень умными, но на своих приемах не умеют подать толком чашку кофе, поддержать приличную беседу. Только и делают, что демонстрируют свою начитанность и познания в языках, показывают, что они умнее всех.
Майору полиции сухая жара напоминала, как всегда, Судан, откуда его перевели в Палестину всего несколько месяцев назад. Но насколько там все было проще! С любопытством и знанием дела он рассматривал вырытые этими еврейчиками блиндажи и траншеи. Обосновываться здесь в такой момент — довольно смелая затея с их стороны, и если правда, что на горизонте появилась банда Фаузи, им предстоит горячее время. Откровенно говоря, двенадцать винтовок, которые им позволено иметь, — это не слишком много. Но конечно, у них есть эта чертова Хагана с ее нелегальным вооружением. Как бы то ни было, они предупреждены, и если им хочется разыгрывать смельчаков и настаивать на своем праве на этот несчастный холм, как Шейлок настаивал на фунте мяса, — что ж, им же хуже. А что касается Фаузи и его банды, то это, слава Богу, забота армии.
— Посмотрите, — вскричала миссис Ньютон, возбужденно указывая на Шимона, погруженного в газету. — Смотрите, он действительно читает справа налево! Как забавно!
Эти слова были первым, что она произнесла с тех пор, как вышла из машины. Голос миссис Ньютон прозвучал резко и громко. Шимон медленно опустил газету. Майор оглянулся, и его голубые слегка навыкате глаза внезапно встретили взгляд горящих черных глаз, полных такой спокойной и сосредоточенной ненависти, что майор испытал нечто вроде удара током. В растерянности смотрел он на сидящего спиной к бараку худощавого молодого человека с темным, суровым лицом и фанатическим блеском в глазах. Майор отвел взгляд.
— Господи, — шепнул он Ньютону, — этот парень смотрит на нас как волк.
У майора мелькнула мысль, что он встречал его раньше, при сходных обстоятельствах, и так же незаслуженно был награжден таким же мерзким взглядом. «Глупости, — пробормотал майор, двинувшись дальше рядом с миссис Ньютон. — Но что за страна, Боже милостивый, как будто каждый перенес солнечный удар!».
В 1230 свисток Реувена возвестил о конце перерыва, и из узких полос тени за палашами и бараками появились работники, с трудом поднявшиеся на ноги и пошатывающиеся от усталости. Официальные гости вскоре уехали. Пожимая руки Реувену и Бауману, майор выразил искренним и слегка смущенным тоном надежду, что все обойдется благополучно.
— Мы разделяем ваши надежды, — ответил Реувен, улыбаясь с легким сарказмом, — тем более, что научены рассчитывать только на себя.
Майор промолчал и резко хлопнул дверцей машины. Они медленно поехали вниз по новой дороге. Гости, приехавшие со второй машиной, решили задержаться и уехать перед закатом.
Метьюсу удалось избавиться от «Гликштейна и Компании», как он окрестил их про себя. Они были заняты оживленной беседой на иврите со старым Вабашем. Ограда из колючей проволоки была почти готова, как и пять блиндажей, но соединяющие их траншеи были местами слишком мелки, и блестящие от пота лица людей, занятых их рытьем, — в основном, молодых и крепких сабр, — становились все упрямей и мрачней. Зато плотники, прибивающие фанерные переборки в столовом и жилом бараках, бодро насвистывали. Так же бодро были настроены ребята, которые стучали молотками, прибивая на крыше рейки. Бараки стояли под углом друг к другу и вместе со сторожевой вышкой образовали площадку в центре лагеря. Внешние стены бараков были укреплены деревянным частоколом, пространство между частоколом и стенами засыпано гравием, но только до половины: с гравием получилась задержка — при расчетах его количества допустили ошибку, к тому же один из грузовиков, подвозивших гравий, сломался. Об этом сообщили в Ган-Тамар, но едва ли дополнительный груз успеет прибыть до заката. К удивлению Метьюса, никто, казалось, об этом не беспокоился.
В центре площадки под защитой вышки и двух бараков стояли три палатки. В стороне, возле колючей проволоки, были дощатые уборные, разделенные надвое перегородками. Чуть поодаль шла работа по установке труб для душа, также огражденного досками, но пока без внутренней перегородки — обстоятельство, взятое Метьюсом на заметку. Он удивился также, почему эти люди беспокоятся о душе, когда еще не вырыты траншеи. Правда, на траншеях работало столько народу, сколько позволяло место, но все же…
Молодой человек в черной курке улыбнулся ему с площадки сторожевой вышки, и Метьюс полез вверх, с трудом поднимая свое тяжелое тело по лестнице, ступеньки которой слишком далеко отступали одна от другой. Даже от этого небольшого усилия он сразу же вспотел, кровь застучала в висках, и он еще больше зауважал этих ребят, которые работали с самого восхода и которым суждено было жить и трудиться в этом Богом забытом месте до конца дней, если, конечно, их отсюда не вышибут.
— Почему вы не снимете эту вашу чертову куртку? — спросил он, пыхтя, когда добрался до площадки. — У вас что — лихорадка?
— Неважно, — ответил Бауман с широкой улыбкой. Метьюс решил, что для Баумана его кожаная куртка — что-то вроде военной формы, символ авторитета офицера их знаменитой нелегальной Хаганы.
Внизу, у основания башни, «Гликштейн и Компания» все еще оживленно беседовали со стариком Вабашем. Опирающийся на лопату, как на посох, он еще больше, чем всегда, напоминал библейского патриарха.
— Что он говорит? — спросил Метьюс.
— Его беспокоят крыши, — ответил Бауман. — Он хотел бы, чтобы с ними уже покончили. По оттоманским законам дом с готовой крышей никто не имеет права снести, даже если он построен без разрешения владельца земли.
— Разве закон этот действует?
— Нет.
— Какой же в этом смысл?
— Во времена Вабаша он действовал. В этой стране традиции живут долго, как кошки.
— Вы думаете, арабам важно, есть у домов крыши или нет?
— Арабам неважно. Но Вабашу важно, — ответил Бауман, снова широко улыбнувшись.
Метьюс оглянулся по сторонам, на бесплодные волнообразные холмы под закатным небом, на тихий, вечный пейзаж. Потом с чувством сожаления оглядел беспорядочную суету лагеря. Двадцатью метрами ниже разгружали последнюю машину: шифер для крыш и мотки колючей проволоки, нужной для ограды. Люди спешили и слегка нервничали. Возясь с колючей проволокой, некоторые ободрали руки и даже не заметили этого. Дина в шортах цвета хаки, в голубой открытой блузке, сгружала шифер. Время от времени она подносила ко рту ободранные ладони и машинально слизывала кровь. Ее залитое потом лицо светилось на солнце металлическим блеском, пышные каштановые волосы разметались по плечам. Бауман тоже смотрел на Дину.
— Девочка что надо, — заметил Метьюс. — Чья она жена, то есть, с кем она живет? — поправился он.
— Ни с кем, — ответил Бауман.
— Но большинство ведь — живут? — с усилием спросил Метьюс. Ему было противно совать нос в чужую личную жизнь, но такая уж у него работа, он должен выяснить обычаи и нравы поселенцев.
— Большинство — да, — коротко ответил Бауман.
— Вы, конечно, рады послать меня к черту, но я хотел бы получить полную информацию.
— Куда же точнее, — усмехнулся Бауман. Затем, чтобы не показаться невежливым он объяснил: — Дина особый случай. Она из Центральной Европы. Не выбралась вовремя. Что-то с ней сделали, и она еще не совсем от этого оправилась.
Он замолчал, машинально потирая щеку. Метьюс больше не расспрашивал. Бауман был одновременно и откровенен и сдержан. Все эти молодые люди были такими. Когда говорили, высказывались начистоту, но если замолкали, то баста. Ничем их не расшевелить.
Тем временем группа под башней рассосалась: Гликштейн с Вабашом залезли в траншею и, размахивая руками и увязая в земле, что-то объясняли друг другу. Винтер исчез, но вскоре Метьюс обнаружил его: тот болтался между небом и землей, одной рукой держался за крышу, а другой забивая в балки гвозди.
— Да он сейчас свалится! — вскрикнул Метьюс.
— Винтер свое дело знает. До того, как стать партийным боссом и членом экзекутивы, он был тель-авивским кровельщиком.
— А Гликштейн?
— Этот — в политическом отделе… — Бауман опять замолчал на полуслове и поднял к глазам бинокль. С холма напротив сигналили. Метьюс почувствовал, что он здесь лишний и спустился вниз. Побродив туда-сюда без особой цели, он наконец остановился у траншеи. Парни так же угрюмо и молча работали, как и час назад. Симпатичная толстушка Даша подавала им холодную воду, черпая кружкой из арабского глиняного кувшина. Остатками воды они смачивали носовые платки, которыми покрывали голову. Пот и грязь размазаны по лицам, сухие губы потрескались. Роют и копают, как автоматы.
Вдруг Метьюс заметил, как что-то в выражении лица одного из рабочих, узкогрудого, близорукого юноши, изменилось. Тыча лопатой невпопад, он качнулся, как спьяна или со сна. Потом совсем остановился, повис на черенке лопаты и рухнул на дно траншеи. Соседи едва успели его подхватить. Юношу повели в палатку первой помощи. Метьюс и сам не заметил, как стал на освободившееся место, как в его руках оказалась лопата. И вот он уже швыряет землю из траншеи. Соседи продолжали работать, как будто ничего не случилось. Когда в следующий раз Даша проходила с кувшином, он заменил свой пробковый шлем носовым платком, который она смочила водой, и ее хорошенькое туповатое личико осветилось улыбкой. Метьюс чувствовал, как глупо он волнуется. Он копал и копал, стараясь экономить движения и работать в одном ритме с соседями. И вдруг увидел, как к траншее пробрался со своей лейкой доктор Люстиг и занял позицию. Щелкнул затвор, но Метьюс успел скорчить рожу и высунуть язык. Люстиг несколько натянуто улыбнулся, зато парни в траншее одобрительно оскалились, и Метьюс почувствовал, что экзамен перед этими жесткими и скрытными евреями выдержан.
К пяти часам вечера заработал душ, еще через полчаса были готовы крыши столового и жилого бараков. Меньше часа понадобилось, чтобы расставить мебель — десять сосновых столов на шестьдесят человек и по четыре матраца в каждой из шести кабинок жилого барака. Предполагалось, что часть поселенцев заночует в палатках.
В шесть часов, перед самым закатом, прибыл грузовик с гравием. Встретили машину с радостью, которая невольно выдала скрытое беспокойство, вызванное ее задержкой. Гравий высыпали двумя кучами перед частоколом, остающиеся в лагере поселенцы принялись его разравнивать, а рабочие из вспомогательной команды, сложили инструменты у вышки, стали взбираться в кузова грузовиков. Было намечено произнести перед отъездом подобающие случаю речи, но работа в траншеях продолжалась до последней минуты, и теперь приходилось спешить, чтобы темнота не застала людей посреди вади. Старый Вабаш был разочарован. Он заготовил чудесную речь с упоминанием о страдающих миллионах. Мальчик, которому стало плохо в траншее, крепко спал в кабине рядом с водителем. Метьюс снова оказался зажатым между Гликштейном и Винтером в легковой автомашине, которая казалась игрушкой рядом с тяжелыми грузовиками. Отъезжающие прощались. Они стояли в битком набитых грузовиках, измученные и сонные. Перегибаясь через борта, они пожимали руки поселенцам, но уже чувствовалось, как обрывались нити, связывающие их с этим местом.
Резко сорвавшись с места, двинулся первый грузовик, за ним тронулся второй, и скоро вся колонна, трясясь по новой дороге, съехала вниз и скрылась у подножья холма. Потом колонна показалась снова, уменьшенная расстоянием, внизу в долине. К тому времени начало темнеть, машины одна за другой включали фары и постепенно отступали в сумрак. Шум моторов и прощальные гудки слышались до тех пор, пока последний грузовик не исчез, на этот раз окончательно, за поворотом вади. И тогда наступила тишина и вместе с тишиной — ночь.
Их было 25 человек — 20 мужчин и 5 женщин. Остальные члены коммуны — еще 12 женщин и пятеро детей — должны были присоединиться через неделю. Группа существовала уже пять лет, все пять лет готовясь к этому дню. Большинство приехали из Центральной Европы, несколько человек — из России, Польши, с Балкан. Был среди них и один молодой англичанин.
Ядро группы образовалось на пароходе по пути из Триеста в Хайфу. Прибыв в Палестину, они зарегистрировались в сельскохозяйственном отделе Хистадрута и были внесены в список групп, ожидающих очереди на получение земельных участков, купленных Национальным фондом. В Национальный фонд средства поступали из голубых копилок, имевшихся во всех синагогах мира и в других местах, где собирались евреи, а также из частных пожертвований. Участки, приобретенные Национальным фондом, представляли собой по большей части брошенную землю, болота, песчаные дюны, безводные пустыни и камни. Земля становилась неотъемлемой собственностью еврейского народа и сдавалась в аренду поселенцам сроком на 49 лет с тем, чтобы возобновить аренду в будущих поколениях. Поселенцы осушали болота, сажали деревья на дюнах, копали ирригационные каналы, очищали поля от камней, строили террасы, давая земле новую жизнь. Капиталов у них не было, да в них и не нуждались: оборудование и кредиты они получали из общественных фондов, а расплачивались тогда, когда земля начинала приносить плоды. Арендная плата шла хозяину земли — народу.
В ожидании своей очереди на получение участка члены группы работали как наемная рабочая сила, но уже в этот период их зарплата шла в общую кассу, а жили они коммуной. Временами группа разделялась: одни работали на поташной фабрике у Мертвого моря, другие на апельсиновых плантациях в Самарии, третьи проходили профессиональное обучение в одном из старых киббуцов в долине Изреэль. Потом группа объединялась. И все это время они считали себя одной семьей. Их средний возраст по прибытии в страну был 18 лет, сейчас — 23 года. Сходились и расходились пары, порой возникали прочные союзы. Кое-кто приводил жену или мужа со стороны, и они тоже становились членами группы. Несколько человек ушли.
Они приехали юнцами, теперь это были закаленные жизнью мужчины и женщины. Они не замечали, как менялись, потому что это происходило постепенно и одновременно со всеми. Мужчины стали молчаливее, их движения медленнее и осмотрительнее. Лица женщин огрубели от солнца и тяжелой работы, и бедра и груди стали крепче и тяжелее. Но хотя внешне и по жизненному опыту они стали старше не на пять лет, а на все десять, они рассматривали эти годы только как прелюдию, как доисторическую эру, как зародыш будущего, когда должна была начаться настоящая жизнь в День Поселения на земле. Пять долгих и трудных лет они ждали этого дня, мечтали о нем, строили планы и готовились к нему, и сейчас этот день наступил, а за ним — эта ночь.
Тишина, наступившая с того момента, когда последний грузовик скрылся во мраке, продолжалась недолго. Они снова взялись за лопаты и продолжали разравнивать гравий. Но в короткий миг передышки они почувствовали себя детьми, которых взрослые подбодрили и успокоили, а потом оставили одних в пустом доме, где тихо ползают тени, а отражения в зеркалах стынут жуткими масками. Многие в эту минуту были бы рады вскочить в один из переполненных грузовиков и уехать прочь от жути этих древних холмов с их дикими обитателями, под защиту близких им по роду и племени.
Ночь наступила быстро. На вышке зажегся прожектор. Его резкие белые лучи падали под углом вниз, освещая частокол. Свет слепил глаза, окружающий мрак казался еще гуще и непроницаемей.
К семи часам работа была закончена. Луч прожектора скользнул вверх, вниз и начал медленно вращаться, словно белая метла прохаживалась вокруг огороженного колючей проволокой пространства. В траншеях и на вышке расположились часовые. Больше нечего было делать. Остальные потянулись в столовую за горячей пищей на новом месте.
В столовой еще не было электричества. На столах горели свечи, единственная керосиновая лампа стояла возле дверей. Из кухни за фанерной перегородкой подавали луковый суп, мясные консервы, апельсины и, ради торжественного случая, по чашке светлого, сладкого вина Кармель. С новичками остались только Бауман и десять бойцов Хаганы. Если все пойдет гладко, через несколько дней и они уедут, куда понадобится. Тридцати человек для траншей достаточно. У них и так было только двадцать винтовок и два автомата. Каждый киббуц к тому же с самого начала должен обходиться своими силами.
Джозеф, как обычно, оказался рядом с Диной. По другую сторону стола сидел Реувен, а напротив Даша с Шимоном. Все пятеро занимали в коммуне ответственные посты, и хотя, строго говоря, места полагалось занимать в порядке очереди, за едой они обычно сидели своей компанией.
Джозеф оглядел полутемное помещение. Дешевые свечи торчали на столах в застывших лужицах стеарина. Люди сидели на скамьях молча, сгорбившись, и были похожи на измученных животных. Челюсти медленно жевали кашу. За соседним столом парень с круглым, пухлым лицом и отсутствующим взглядом левой рукой подпер щеку, а правой автоматически подносил ложку ко рту. Сосед его, положив подбородок на руки, спал. Так вот она какая, первая ночь их союза с землей! Луч прожектора через регулярные интервалы пересекал крышу столовой и проникал в окна. Люди отворачивались от яркого света, закрывали глаза. Казалось, они находятся посреди океана на острове, где горит маяк. Кругом был абсолютный мрак, ветер выл и свистел, как будто возмущался, встретив неожиданное препятствие на своем вековечном пути через холм.
Джозеф поражался безобразию окружающих его лиц, освещаемых призрачными, перемежающимися вспышками прожектора. Не в первый раз он это чувствовал, но нынче ночью его отвращение к этой выставке толстых, изогнутых носов, мясистых губ и влажных глаз было особенно сильным. Минутами ему казалось, что его окружают изображения древних ящеров. Может быть, он просто переутомился, и сладкое вино ударило ему в голову. Но не стоило скрывать от себя: они ему не нравились. А еще более он ненавидел черты древней расы в самом себе. Единственной отрадой была Дина. Но Дина, как и он, хотя и в другом смысле, принадлежала им не полностью. Глядя на других девушек, он вздрагивал с отвращением, как при мысли о кровосмешении. Плоть их лишилась невинности с рождения или еще раньше. Они могли быть целомудренны и строги, но каждой порой своего тела источали терпкий запах искушенности, разрушающий в человеке способность забываться, не думать о себе. Они были, перенасыщены долгим опытом древней расы, и опыт этот остался в их глазах, в их коже, как остается на поверхности стула тепло сидевшего на нем прежде человека.
— Можешь допить вино, — услышал он голос Дины, — слишком сладкое для меня.
— Благословен плод винограда, — сказал Джозеф, опрокидывая стакан. — И благословенна Дина, мой оазис, — подумал он. Без нее он был бы как в пустыне.
Но увы, она — мираж и жажды не утоляет.
— Что это с прожектором? — спросила Даша. Регулярные вспышки света внезапно прекратились.
— Бауман переговаривается с Ган-Тамар, — ответил Реувен с полным ртом.
«Реувен — в порядке», — подумал Джозеф. Ему нравилась сдержанность, деловитость Реувена, его ровный характер. Он не был ни блестящ, ни остроумен, тщеславия и амбиций лишен полностью. Авторитет его держался, в основном, на отсутствии у него отрицательных качеств. Эдакая нейтральная личность, неуязвимая для нападок, идеальный тип для жизни в коллективе.
— Надеюсь, Бауман не забудет попросить их прислать мне завтра моркови, — сказала Даша. Она была ответственной по кухне и большой педанткой в вопросе о витаминах. Она кончила специальный курс для работников кухни.
— Бауман ничего не забывает, — заметила Дина. Джозефу ее замечание не понравилось. Когда он находился рядом с ней, его настроение менялось, как показания барометра в апрельский день. Любое ее высказывание, даже вовсе лишенное личной подоплеки, действовало на него.
— Что ты думаешь о наших гостях? Эта дамочка ходила по лагерю, как по зоопарку.
— Типичная английская аристократка, — заявила пламенная социалистка Даша, которая в своей жизни и двумя словами не обменялась с англичанами.
— Какая там аристократка! — возразил Джозеф. — У нас таких называют низший-средний класс. В колониях они становятся правящим классом, как будто каждый раз, как английский лайнер пересекает Гибралтар, совершается чудо Пигмалиона.
— «Пигмалиона» написал Д. Б. Шоу, — вставила Даша.
— «Посмотрите! — крикнула Дина, передразнивая г-жу Ньютон и тыча пальцем в Шимона. — Он читает газету справа налево, ну не забавно ли?»
В Европе Дина училась на актрису. Втянув губы, выставив подбородок и поджав ноздри, она изобразила из себя тощую ведьму. Все рассмеялись, кроме Шимона, не проронившего во время еды ни слова. Благодаря разыгранной сцене он оказался в центре внимания. Подняв взгляд от миски, он сказал:
— Нечего было Бауману церемониться с офицером полиции. И тебе, Реувен, тоже.
— Мы вели себя корректно, вот и все.
— Именно — корректно, — Шимон положил вилку на стол. — Мы ведем себя корректно, а арабы тем временем стреляют. Результат: арабов умиротворяют, а по счету платим мы.
— Обо всем этом говорено не раз, — сказал Реувен, думая о завтрашнем дне: надо было укрепить блиндажи, провести электричество, заложить фундамент дня коровника.
— Шимон прав, — сказала Дина. Стрелка личного барометра Джозефа дрогнула: если она поддерживает Шимона, значит и Баумана она похвалила просто так, безо всякого личного интереса.
— Действие требует противодействия, — заявил Шимон, — иначе мы так и будем все время отступать. Единственный ответ на насилие — возмездие.
— Око за око, зуб за зуб, — вставила Даша и глупо рассмеялась.
— Нет, — возразил Шимон, — ничего общего с этикой тут нет. Концепция мести архаична и абсурдна. Отвечать террором на террор мы должны по соображениям чистой логики.
Несколько человек присоединились к дискуссии и столпились вокруг стола.
— Я не верю в террор, — твердила Даша с упрямством и агрессивностью женщины, спорящей с интеллектуально превосходящим ее партнером.
— Естественно, ты не веришь в террор, — сказал Шимон, — зато ты веришь в морковь и в витамин А. Ты хочешь сказать, что террор тебе не нравится. Он противоречит твоему воспитанию. А мне не нравится морковь. Но я ем ее, потому что в ней содержится витамин А.
— Ну и что? — растерялась Даша.
— А то, что мы больше не будем есть моркови, — примирительно улыбнулся Реувен.
— Что касается логики, — включился Джозеф, — то арабский террор направлен частично против нас, а частично против англичан. Так что для равновесия нам придется мстить арабам и одновременно терроризировать правительство.
— Зависит от его поведения, — после паузы многозначительно заявил Шимон.
— Но нам их поведение знакомо! — взорвалась Дина. — Они ненавидят нас, как эта нынешняя дамочка. Ее тупую ненависть можно прочесть по глазам. Уверена, что она хранит у себя портрет милашки-фюрера. Как же иначе! Все эти злобные тупицы обожают его. Потому что он объяснил им, какое это благородное чувство — злоба, и потому что зачесывает волосы точь-в-точь, как молодой парикмахер их мечты. — Ее полные, резко очерченные губы искривились, казалось она вот-вот заплачет.
— Ладно, Дина, — мягко сказал Джозеф, — все это мы знаем. Но Шимон не ответил на мой вопрос.
— Мы должны заставить англичан изменить поведение.
— Как же их заставить?
— Нашими достижениями, — сказал Реувен.
— Любыми доступными нам средствами, — твердо ответил Шимон.
Наступило молчание. Возле их стола собралось довольно много людей. Джозеф наполовину следя за разговором, отмечал, между тем, как Шимон прямо-таки вырастал на глазах, стоя перед внимающей аудиторией. Почти никто не разделял его взглядов, но слушали Шимона с невольным восхищением, и чем больше он говорил, тем сильнее было его влияние на них. Они слушали его, как бы заглядывая в себя и не смея себе признаться, что он прав.
— Давайте рассуждать трезво, — сказал Джозеф, бледнея. — Предположим, англичане не изменят политику. Предположим, преследования в Европе усилятся и приведут к массовому исходу.
— Почему — предположим? — перебил с холодной иронией Шимон. — В Европе горят синагоги, а наши девушки ходят по родным городам с плакатами на груди, призывающими прохожих плевать им в лицо.
— Ах, замолчи! — крикнула Дина с ноткой истерики в голосе.
— Почему я должен молчать? — продолжал Шимон в той же ядовитой манере. — Между прочим, это случилось с моей сестрой. Ну чего вы уставились? Какая разница — моя сестра или чья-нибудь другая? Обыкновенная толстая и глупая девушка, вроде Даши, только звали ее Роза. Занималась химией.
Помолчали. Затем Дина спросила сдавленным голосом:
— Почему ты никогда не говорил об этом?
— А что об этом говорить? Я приехал сюда работать на земле, а не к Стене Плача. И упомянул я об этом я об этом только из-за Джозефовых «предположим». Ладно, продолжим наши предположения. Я полагаю, что англичане не изменят свою политику, если их к этому не принудить. Я изучал их историю, их традиции и методы. Если в Европе устроят аутодафе и будут жечь наш народ живьем, они очень возмутятся. Будут писать письма в газеты, делать запросы в парламенте, а епископы их помолятся за наши души. Но если несколько уцелевших бедняг попросят впустить их на эту нашу Обетованную землю, они заговорят об экономических трудностях и обездоленных арабах. А если те бедняги не послушаются и, спасаясь от смерти, поплывут через море, они поставят по берегам заграждения — пусть тонут…
Он на минуту закрыл глаза. Что-то странное случилось с ним, чего он никогда не испытывал. Он увидел перед собой совершенно отчетливо, как при резкой вспышке, тонущих людей. Сотни людей тонули, из воды торчали руки и ноги, не слышалось ни звука, а вся сцена разыгралась в спокойном и мирном море, под горячими лучами солнца.
В наступившем тяжелом молчании Реувен сухо сказал:
— Я думаю, Шимон преувеличивает. Во всяком случае, я не верю, что, действуя фашистскими методами, мы чего-нибудь добьемся.
Вошедший незамеченным Бауман стоял у двери и слушал. Дина первая заметила его и спросила:
— А что ты думаешь об этом?
Все повернули головы.
— Я согласен с Шимоном, — коротко ответил Бауман. — Между прочим, Даша, твоя морковь прибудет завтра утром.
Приход Баумана разрядил напряжение. Нафтали, невысокий косоглазый парень, начал было выступать против Шимона, но его никто не слушал. Баумана окружили, расспрашивая о последних новостях в мире. Шимон тоже хотел подойти послушать, но Нафтали задержал его.
— Я не верю в насилие, — кричал он, — я ненавижу насилие! Надо договориться с арабами!
— А если они не хотят с тобой разговаривать? — К Шимону вернулся его спокойный сарказм.
— Их надо просветить. Присоединить к нашим профсоюзам. Освободить феллахов, избавить их от власти клерикалов и заменить шовинизм классовым сознанием.
— И сколько времени понадобится, чтобы осуществить эту скромную программу?
— Не знаю. Неважно, сколько.
— Конечно, совсем неважно. Наши заживо горящие братья подождут, пока мы управимся!
Он оттолкнул взволнованного парня и вышел из столовой. Никто не заметил его ухода. Бауман сообщил новости, переданные с помощью гелиографа из Ган-Тамар, где было радио. Испанские мятежники захватили большую часть страны басков и наступают на Бильбао. Совет Лиги Наций обсудил план раздела Палестины на еврейское и арабское государства, предложенный Королевской комиссией несколько месяцев назад, но подробности пока неизвестны.
Последнюю новость поселенцы не комментировали. Вопрос о разделе, со всеми его плюсами и минусами, обсуждался столько раз, что осточертел им. К тому же, никто по-настоящему не верил, что правительство действительно намерено осуществить это на деле. Джозеф рассказал шутку из английской газеты: лучший вариант раздела — чтобы арабы владели страной летом, а евреи зимой, — но только Дина с Бауманом улыбнулись. Поселенцы не знали, чем заняться. Стоило бы прилечь на несколько часов перед тем, как заступить на дежурство, но после дневного возбуждения людей одолевало какое-то непонятное уныние, и они в нерешительности топтались на месте.
Внезапно тишину прорезал слабый музыкальный звук, в дверь ворвался Мендель-горбун, наигрывая на губной гармошке «Бог построит Галилею» и раскачивая в такт мелодии свое неуклюжее тело. Он казался пьяным, но все знали, что на него просто нашло особое состояние, которое время от времени превращало маленького тихого Менделя в охваченного экстазом дервиша. Оцепенение, в котором минуту назад находились люди, рассеялось, как туман от резкого порыва ветра. Отодвинув к стене столы и скамейки, они расчистили пространство в центре барака, где косоглазый Нафтали и еще двое образовали первый круг хоры. Остальные присоединились. Положив друг другу руки на плечи, они пошли в хороводе влево, остановились, наклоняясь вперед и притоптывая ногами в такт музыке, выкрикивая припев и откидываясь назад почти по горизонтали. Хоровод разрывался, присоединял все больше народу и снова смыкался. Скоро в бараке стало слишком тесно. Часть хоровода оторвалась и образовала меньший круг внутри большого, кружась в обратном направлении. Внутри его возник еще круг — всего из пяти танцоров. Хора в целом похожа была на крутящийся водоворот, а в центре, играя на гармошке, раскачивался и корчился Мендель.
Джозеф стоял у двери и смотрел на танцующих. Их откинутые назад, обращенные к потолку лица были покрыты потом, многие прикрыли глаза. Когда они останавливались с разбега, чтобы прокричать слова припева, лаем вырывались из глоток три магических слога «Ха-Га-лиль». И потом, когда они снова бежали по кругу, рты их оставались полуоткрытыми, придавая лицам выражение самозабвенного и мучительного восторга. Преображенные таким образом, они больше не казались Джозефу уродливыми и похожими на ящеров. Скорее они напоминали стилизованные изображения ассирийцев или шумеров, ожившие в мерцании свечей. Ноги его стали выбивать стремительный ритм танца, тело закачалось. Он жаждал влиться в водоворот. Он взглянул на стоящую рядом Дину. Она покачала головой.
— Но ты иди, — сказала она с деланным безразличием.
Он секунду поколебался, потом взмахнул вытянутыми руками и прорвал цепь хоровода. Пока хмель танца не захватил его окончательно, он успел заметить, что Дина вышла из барака. Но в тот же миг забыл обо всем.
Дина быстро прошла через темную площадку к жилищу и вошла в кабинку на четырех человек. К счастью, ни Даши, ни двух других девушек не было. Секунду она неподвижно стояла в темной маленькой комнатушке, прислушиваясь к звукам губной гармошки, крикам и топоту ног, доносившимся из столовой, потом бросилась вниз лицом на койку. Плечи ее вздрагивали, вцепившись зубами в матрац, она пыталась заглушить всхлипы. Через некоторое время она уснула и проснулась только через два часа, разбуженная ружейной стрельбой.
Дина страдала от того, что не могла выносить человеческих прикосновений. Странно было видеть, как она замирает в страхе и покрывается гусиной кожей, как дрожит ее лицо, едва только до нее дотрагивались, хотя сама она могла прикасаться к людям и даже обниматься. Сидя на скамье в столовой, она внезапно начинала чувствовать плечи и бедра соседей, съеживалась, пыталась овладеть собой, сдержать дрожь, чтобы не обижать людей, но в конце концов вставала и незаметно выходила из комнаты, не кончив еду. Ее показывали врачам, но Дина не желала отвечать на их вопросы. Врачи прописывали лекарства, предлагали гипноз, психотерапию. Но все было напрасно, потому что она не говорила о том, что с ней случилось, о Том, Что Надо Забыть.
Отец Дины был редактором известной либеральной газеты во Франкфурте-на-Майне. Это была аристократическая газета в аристократическом городе. Она помнила отца хрупким пожилым человеком с подагрическими руками, очень мягким голосом и острой бородкой, шагающим взад-вперед по вытертому ковру библиотеки, куда домашние входили на цыпочках. Еще она помнила отца стоящим с пером в руках за старомодной конторкой. Он писал книги, направленные против милитаризма вообще и в его стране — в частности, был делегатом на конференциях по разоружению и кандидатом на Нобелевскую премию мира. Он боролся против национализма в любой его форме, не принадлежал ни к какой церкви, ни к какой общине и рассматривал свое еврейское происхождение как игру случая. Когда нацисты пришли к власти, он отказался эмигрировать, но послушался друзей и скрылся. Дине тогда было семнадцать лет. Она собралась к матери, которая жила отдельно от мужа на юге Франции. Девушку арестовали на границе и держали в тюрьме полгода, пытаясь добиться, где ее отец. При освобождении ей сообщили, что отец выдал себя для спасения дочери и вскоре умер при «неясных обстоятельствах». В эти полгода, когда от нее методически пытались добиться, чтобы она выдала убежище отца, и случилось То, Что Надо Было Забыть. Обычно она была веселой и спокойной. Но где-то в глубине памяти то, что случилось, лежало, как неизвлеченная из тела пуля. И только если не касаться старого шрама, человек забывает о пуле. Таким шрамом было для Дины все ее молодое тело.
Первый выстрел раздался вскоре после полуночи. Хотя нападения ждали, но время шло, и напряжение спадало. Только полчаса назад прекратилась хора, так же внезапно, как началась, и те, кто не был в охране, в изнеможении завалились на свои тюфяки. Когда их разбудили выстрелы, им показалось, что только минуту назад они закрыли глаза. Они побежали к своим постам, еще не очнувшись от сна, но невольно пригибая головы. После первой очереди наступила тишина: бойцы в блиндажах получили приказ стрелять только при виде нападающих, а в настоящий момент не видно было никого. Сложность заключалась в том, что у холма была неправильная форма: он был похож на спину верблюда, но не с двумя, а с тремя горбами. Лагерь находился на верхушке южной возвышенности, два других были впереди, с «головой» верблюда на севере. По этой причине они вырыли два блиндажа с северной стороны и только по одному для каждой из остальных трех сторон. Северный блиндаж был самый глубокий. Перед ним была натянута колючая проволока, и сразу за ней земля уходила вниз, в пустоту, а за пустотой, на расстоянии менее 100 метров, подымался второй «горб», и еще через 100 метров — третий. Каждый «горб» был высотой около двадцати метров, — достаточной, чтобы прикрыть и защитить нападающих. Бауман подумывал о том, чтобы расставить наблюдателей и на остальных двух буграх, но отбросил эту мысль: времени, чтобы их укрепить, не оставалось, аванпосты же, открытые со всех сторон, будут уничтожены немедленно.
Как можно было предполагать, выстрелы прозвучали с севера, из-за второго или третьего бугра. Через час должна была взойти луна, но небо оставалось укрыто плотными облаками. Луч прожектора медленно полз по второму бугру, скользил над пропастью, иногда задерживаясь на подозрительных зарослях чертополоха и верблюжьей колючки, которые росли из скал, как безобразные кусты волос на бородавках. Но за скалы луч проникнуть не мог, не мог он также осветить трещины и щели между камнями и только заполнял их резкими, дрожащими тенями, тревожа воображение бойцов. Бауман и другие командиры Хаганы давно знали, что пресловутые прожектора на сторожевых вышках оказывают чисто психологический эффект, что на самом деле они мало пригодны для обнаружения снайперов, умеющих использовать каждый выступ, каждую щель в почве.
Затишье продолжалось минуту. Затем луч прожектора еще раз прошелся вокруг холма, проверяя, не таится ли угроза сбоку или сзади, и спустя несколько секунд в наступившем мраке с севера раздались новые выстрелы. На этот раз северные блиндажи и соединяющие их траншеи были заполнены людьми, и защитники увидели вокруг соседнего холма вереницу ружейных вспышек, похожих на огни святого Эльма. Бауман приказал открыть огонь. Двадцать винтовок выпустили довольно нестройную серию выстрелов. Большинство бойцов впервые стреляли по живой цели.
Джозеф принадлежал к их числу. Он стоял в левой северной траншее. Сердце его громко стучало, он ощущал неприятную тяжесть в мочевом пузыре и после второго обстрела нападающих обронил несколько капель мочи. Это бывает с каждым в первом бою, — утешил он себя. Пуля просвистела мимо, довольно близко. Град пуль вокруг моей дурацкой головы, — сказал он себе. Затем услышал голос Баумана, отдающего приказ стрелять. Теперь, приказал себе Джозеф, задержи дыхание, зажмурь левый глаз, наведи мушку на цель. Но цели не было. Он спустил курок и был оглушен грохотом. Ночью звуки громче, подумал он. А сейчас подождем, пока появится ружейная вспышка, и выстрелим прямо по ней. Так он и сделал и дорого бы дал, чтобы узнать, попал ли в кого-нибудь. Ага! Охотничий азарт пробуждается! Он уже определенно получал удовольствие от происходящего.
Некоторое время с обеих сторон раздавались только разрозненные залпы. Затем Бауман крикнул: «Не стрелять!» Он поднял ручной пулемет и дал длинную очередь вдоль контуров бугра. Джозеф смотрел, любуясь, как огнедышащее дуло очерчивает красивую дугу.
Справа стоял косоглазый Нафтали, за ним — командир их блиндажа Реувен, также вооруженный ручным пулеметом. Нафтали возился с оружием, пытаясь вставить новую обойму, но руки его дрожали, и наконец Реувен взял у него винтовку и зарядил ее.
— Не трать зря патроны, — сказал он обычным деловым тоном, — и не волнуйся. Это несерьезно. Их всего 60–90 человек.
Джозеф подумал с неудовольствием, что парень уже истратил целую обойму, а он-то выстрелил всего три раза, смакуя каждый спуск курка.
Прошло около получаса, и Джозеф начал скучать. Изредка он вспоминал о Дине, которая вместе с горбатым Менделем и еще одной девушкой дежурила в палатке первой помощи, но он знал, что она находится за оградой, в относительной безопасности. Его раздражал Нафтали, который очень нервничал и явно был одержим мыслью, что атакующие могут незаметно проскользнуть под проволокой и в любой момент на них наброситься. Дважды он высовывал голову из-за бруствера, чтобы заглянуть за скат перед блиндажом, и бормотал, заикаясь, что-то в свое оправдание, когда Реувен резко приказал ему нагнуться.
Около часа ночи поднялся ветер, с внезапностью и неистовством, характерными для этих мест. На востоке рассеялись облака, и на минуту показалась луна, несущаяся как по черным волнам. Затем просвет снова затянулся тяжелыми тучами, и пошел дождь. Его жесткие, слепящие струи падали на лица бойцов почти горизонтально. С того момента, как начался сильный ветер, Джозеф чувствовал, что происходит что-то не то. При таком плотном дожде прожектор был практически бесполезен. Вид падающих струй, освещенных лучом, был великолепен, театрален, но за этим белым, колыхающимся занавесом могло случиться все что угодно. Парень рядом с Джозефом совсем потерял самообладание. Джозеф только успел пригнуть ему голову, схватив сзади за шею, как прожектор погас. Из второго блиндажа послышалась беспорядочная стрельба, и на мгновение Джозефа охватила паника. Ему казалось, будто ледяные струи проникают ему в жилы. Чтобы успокоиться, он трижды выстрелил не целясь, прямо в дождь. Глаза его не сразу привыкли к темноте; в наступившей кромешной мгле шум и всплески дождя звучали громко, а выстрелы врага казались далекими. Он услышал, как Реувен крикнул: «Ничего серьезного — короткое замыкание, передай дальше!» — и пополз в соседний блиндаж. Джозеф подумал, что древний язык звучит особенно мелодично ночью, сквозь ветер и дождь. Дикий, трагический язык, не подходящий для пустой болтовни. Ливень, казалось, истощил свою силу, струи воды становились тоньше, и Джозеф заметил, что звуки вражеской стрельбы тоже изменились: вместо отдельных выстрелов раздавался непрерывный треск пулемета. Как видно, они получили подкрепление.
Джозеф все еще переваривал этот факт, как вдруг тупой громкий звук, раздавшийся со стороны площадки, заставил всех вскочить. Реувен прокричал над головой Джозефа команду, которую тот не расслышал, но увидел, как из блиндажа выскочил боец вспомогательного отряда и побежал, пригибаясь, к площадке. «Остальным оставаться на местах!» — крикнул Реувен, и Джозеф подумал о нем, что он молодец. Великим облегчением было слепо подчиняться команде, ничего не решать самому. Выстрелы противника слышались ближе. Уж не добрались ли они, в самом деле, до колючей проволоки? Шлепая ботинками по грязи, вернулся боец. «Ничего не случилось, — крикнул он, прыгая в траншею, — обвалилась вторая палатка. Передай дальше». Джозеф передал и следующие несколько минут был занят стрельбой по ружейным вспышкам, которые теперь были значительно ближе, на этой стороне бугра. Враг явно продвигался к отверстию в колючей проволоке; Реувен и Бауман стреляли из пулеметов непрерывно. Шум стал оглушительным, шквал опять усилился, казалось, до предела, и все время вокруг было черно, как в преисподней. Джозеф стрелял, целясь в ружейные вспышки, которые, казалось, приблизились на расстояние всего нескольких метров. Голова кружилась, но пальцы действовали ловко и точно, и Джозеф успел отметить про себя, каким ловким роботом он стал. Два взрыва, один за другим, раздались поблизости; в красноватых вспышках, сопровождающих взрыв, осветилась, словно выгравированная, проволочная ограда и скрылась опять, затем Джозеф увидел, как длинная темная рука Реувена бросает гранату в сторону ограды. Бауман и кто-то еще тоже бросили гранаты.
— Дай, я тоже брошу, — крикнул Джозеф Реувену, но тот перегнулся через скрюченного Нафтали и спокойно сказал:
— Хватит. Это на всякий случай. Они могли полезть на ограду.
Джозеф понял, что они не полезли, и почувствовал облегчение, хотя и не понял, откуда Реувену это известно. Но любопытство покинуло его, единственным желанием было действовать, как автомат, подчиняться. Стрельба слегка затихла, и вдруг Джозеф совсем близко увидел ружейную вспышку и в тот же миг спустил курок. На этот раз выстрел и отдача почему-то не были похожи на все предыдущие, и у него мелькнула странная мысль, что, подобно тому, как некоторые женщины чувствуют момент зачатия, так мужчина может инстинктивно почувствовать, что он убил. Он и вправду был убежден, что попал, почти физически ощутил, что его пуля проникла во что-то мягкое и упругое. Через секунду зажегся прожектор.
Из траншеи раздались радостные звуки, и Джозеф почувствовал всем телом, что на этот раз они спасены. С таким чувством безумно усталый человек пьет горячий сладкий чай, когда теплота и сладость проникают в каждую клетку. Он только теперь заметил, что колени его дрожат, а ноги вот-вот подломятся. Он вытащил из кармана намокшую сигарету, но она развалилась в его пальцах.
Свет прожектора, как видно, деморализовал противника. Выстрелы звучали беспорядочно и с большого расстояния. Сомнения не было — нападающие отступили за бугор. Белый, слепящий глаз глядел на них, как пристальное око гиганта, а его медлительное, торжественное движение, как видно, вызывало ужас.
Джозефу очень хотелось курить, и он спросил у Нафтали, нет ли у него сухой сигареты, но парень не ответил. Он сидел, странно съежившись, у бруствера, и Джозеф решил, что он в обмороке. Склонившись над Нафтали и упрекая себя, что не присмотрел за ним, Джозеф протянул руку, чтобы ощупать его лицо. Но вместо лица его рука ощутила мягкую влажную массу, а указательный палец уперся в липкую впадину. Джозеф с криком отдернул руку и дико затряс ею в воздухе, как будто обжегся. Реувен посветил фонарем, и Джозеф на секунду увидел то, чего он коснулся. Он отвернулся, и его вырвало.
Парень по имени Нафтали более или менее владел собой, пока не погас прожектор. С этого момента он превратился в комок дрожащей и стучащей зубами от ужаса плоти. В его отравленном страхом мозгу была одна мысль: убийцы рядом, через секунду они прорвутся через проволоку. Когда Реувен бросил гранату, Нафтали окончательно помешался. Он подпрыгивал на месте, издавал нечленораздельные звуки и кусал сжатые кулаки. Соседи были слишком заняты, чтобы обращать на него внимание. Он продолжал прыгать, как расшалившийся ребенок, смеясь и плача, пока что-то не ударило его в глаз. Он подумал: Реувен опять сердится, что он не прячет голову. Но почему Реувен ударил так больно? Огромные разноцветные круги вращались перед ним, как горящие обручи, которые бросают в воздух жонглеры. Спустилась тишина. Только одно яркое колесо продолжало вращаться, потом оно потускнело, остались лишь тьма и покой.
Около четырех часов стало ясно, что атака отбита. За последние полчаса не раздалось ни одного выстрела. Должно быть, нападающие скрылись за холмами, торопясь вернуться до рассвета. Бауман отослал людей спать, оставив только часовых в блиндажах.
Джозеф чувствовал, что не уснет, и решил заглянуть в санитарную палатку в надежда, что Дина еще дежурит. Он выяснил, что во время атаки убит был один Нафтали и двое получили ранения: боец вспомогательного отряда ранен в грудь и горбун Мендель — в руку. Менделя ранило, когда он чинил кабель, но он оставался на месте, пока не кончил работу. Бредя через грязь и светя фонариком, Джозеф ощущал в ногах незнакомую тяжесть. Сознание заволакивал сонный туман. Нечто подобное должны испытывать люди на Юпитере, где каждый предмет весит в три раза больше, чем на земле. Интересно, есть ли на Юпитере евреи? Уж, наверно, есть. Ни одна порода не обходится без своих евреев. Евреи — это обнаженный нерв природы, существование на пределе… Из санитарной палатки падал свет, он откинул брезент и увидел Дину. Она варила на спиртовке турецкий кофе, как будто ждала его. На полу лежал на носилках раненый боец и спал. Дина убрала яркую ацетиленовую лампу и вместо нее зажгла свечи. Похоже, что она рада его видеть. Он осторожно прислонил винтовку к брезентовой стенке и блаженно опустился на пол.
— Где Мендель? — спросил он шепотом.
— Мендель в порядке. Рана поверхностная, он спит на своем тюфяке, с губной гармошкой под головой. Можно не шептать, раненый получил дозу морфия. — Ее приглушенный голос звучал без характерной для шепота напряженности и от этого более интимно. — Завтра утром из Ган-Тамар пришлют амбуланс.
— Уже завтра… — проговорил Джозеф.
Она добавила в коричневую жидкость в блестящем медном кофейнике несколько капель холодной воды и налила кофе в две маленькие чашки. Джозеф пил с наслаждением, маленькими глотками, привалившись к ножке стула. Плечи Дины были покрыты кожаным жакетом, пустые рукава свисали. Казалось, ее знобило. Темные круги оттеняли светлую голубизну глаз, волосы падали на лицо, как будто они устали лежать на месте.
— Хочешь помыться? — спросила она немного погодя. Джозеф ощупал лицо, оно было все в грязи. Он улыбнулся и покачал головой:
— Лень. Я просто чуть-чуть посижу. Можешь на меня не смотреть.
Он прикрыл глаза, а открыв их снова, увидел, что она смотрит на него с теплотой.
— Реувен заглянул сюда до твоего прихода. Сказал, что ты держался как надо.
Значит, Дина обо мне спрашивала, радостно подумал Джозеф. И Реувен меня хвалил. Слезы выступили у него на глазах. Хорошо, когда тебя ценят. Нет ничего лучше на свете, чем вызывать симпатию людей и самому их любить. Сомнения пропали. Он был переполнен простой и горячей верой. Нечего стыдиться, и не нужно притворяться. Он прислонился головой к ножке ее стула, закрыл глаза и дал пролиться слезам. Он знал, что теряет в этот момент последний шанс завоевать Дину, но блаженство самоотдачи, отказа от всякой позы было сильнее желания. Все кончено, — думал Джозеф, — ведь это я ей отдаюсь, а не она мне.
Когда он снова открыл глаза, то понял, что спал. Свечи оплыли, покрылись наростами стеарина, как старый, бородавчатый гном. Дина сползла со стула и спала, уткнувшись щекой ему в плечо. От его движения она проснулась и отодвинулась.
— Скоро день, — сказала она тихо.
— До рассвета не меньше часа, — ответил Джозеф. Поеживаясь, она снова устроилась на стуле. Боец на носилках шевельнулся во сне.
— Как погиб Нафтали? — спросила она, помолчав.
— Не знаю. Надо было за ним присматривать.
Он вспомнил тот жуткий миг, когда его рука коснулась скользкой массы, и умолк.
— Бедный Нафтали, он никогда мне не нравился.
Джозеф не ответил. Не хотелось ни говорить, ни двигаться, только бы еще немного посидеть так, откинувшись на стуле, без воли, без желаний.
— Знаешь, — сказала Дина, — я не понимаю, как ты оказался с нами. Не вписываешься ты в эту обстановку.
— А ты?
— Я — другое дело. А ты даже по происхождению только наполовину наш.
— Я выбрал именно эту половину.
— Но почему? Ты был бы счастливее, оставшись с ними . Объясни мне.
— Был один случай.
— Какой случай?
— Что я, на исповеди? — отмахнулся он устало.
Некоторое время они молчали. Он чувствовал, как она дрожит. Боец на носилках застонал. Дина поправила ему одеяло.
— Холодно, — сказала она. — Я бы легла.
— Хорошо, я пойду. — Он стал с усилием подыматься.
— Зачем тебе уходить? — Она соскользнула на пол и коснулась губами его лица. — Можно мне поспать у тебя на плече? — спросила она, укладываясь на некотором расстоянии от него и укрывая его и себя одеялом. — Но, пожалуйста, ничего не делай.
Он лежал неподвижно, ощущая теплую тяжесть на плече.
— Спи спокойно, Дина, все хорошо.
Она тихо дышала рядом. Немного погодя спросила:
— Очень это было страшно?
— Да нет, ничего особенного, обычная арабская показуха.
Еще через несколько минут она робко спросила:
— Наверно, это очень гнусно с моей стороны — лежать рядом и требовать, чтобы ты не шевелился?
Он ответил не сразу. Потом сглотнул с трудом и громко сказал:
— Как хочешь, милая. Как ты хочешь.
Ему не удалось уснуть. Мысли его вернулись по исхоженной дорожке к тому случаю, что привел его сюда. Ему бы хотелось набраться мужества и рассказать об этом Дине, но стыд и боязнь показаться смешным удерживали его. Жалкий комический эпизод, и трудно было представить, что даже она поймет, как это могло повлиять на его жизнь.
Джозефу было одиннадцать лет, когда умер его отец, довольно известный пианист — еврей из России. Мать была англичанкой. Родители ее не одобряли этого брака. После смерти мужа она вернулась в родной дом в Оксфордшире. Джозеф был единственным сыном, он рос в большом деревенском доме, играл в крокет и в теннис, ходил в церковь, ездил на пони, а позже на лошади. То, что об отце вспоминали редко, Джозеф уже в одиннадцатилетнем возрасте воспринимал как один из многих неписаных законов жизни.
В положенное время его послали учиться в Оксфорд, и, приехав домой после второго семестра, он влюбился в женщину, которую встретил на местных соревнованиях по теннису. Лили, стройная хорошенькая блондинка, была на пять лет его старше. Она пользовалась популярностью среди соседей в округе, хотя они иногда и подшучивали над ее приверженностью к новому политическому движению, сторонники которого устраивали демонстрации в лондонском Ист-Энде, носили черные рубашки и имели неприятности с властями. Но Джозеф в то время политикой не интересовался.
После третьего семестра он сделал Лили предложение и выслушал совет не валять дурака. После четвертого — они попали вместе на охотничий бал, где выпили несколько коктейлей и много шампанского. Во время последнего танца он заметил, что она улыбается ему особенной улыбкой. Пока оркестр играл «Боже, храни короля», она успела шепотом спросить, где находится его комната, и объяснила, как найти ее.
Он знал Лили почти два года, был робко влюблен, говорил с ней о поэзии, сексе и вечности и ни разу ее не поцеловал. После бала он внезапно стал любовником женщины, изменившейся за этот безумный, нереальный час настолько, что он повторял, заикаясь, ее имя, чтобы убедить себя, что это она. Затем наступило пробуждение и вслед за ним — катастрофа. Даже теперь, через много лет, его бросило в жар при воспоминании о пережитом унижении. Потянувшись за сигаретой, она зажгла лампу. Внезапный свет осветил их наготу и выявил символ Завета, клеймо расы, запечатленное на его теле. На лице ее выразился такой ужас, что он сначала решил, будто она обнаружила у него симптом какой-то отвратительной болезни. Затем ледяным, полным презрения голосом она обвинила его в подлости и обмане, допросила о предках и приказала одеться и убраться из ее комнаты. Наконец он понял, в чем дело.
Это был, действительно, ничтожный инцидент, о котором он никому не мог рассказать. Еще труднее было бы объяснить, почему он изменил всю его жизнь. Ведь от Лили он довольно быстро излечился. Лили была только орудием. Возможно, что и без нее какой-нибудь случай привел бы к тому же результату. Результатом же было нечто вроде контузии. Внезапно все изменилось. Он узнал все что мог о своем отце. Превратил память об отце в культ, искупая свою долю трусливой вины в заговоре молчания вокруг его имени. Это привело к разрыву с родней. Он поселился в Лондоне, встречаясь с людьми, которых отныне считал своими. Вначале они ему не нравились, но из газет он узнал, что случаи, подобные происшедшему с ним, в их жизни были обычны. Из книг он узнал, что так же было и в прошлом. Он стал читать еще и узнал о Движении за возвращение и о его основателе, венском журналисте Герцле, чья история напомнила Джозефу его собственную. Тот ведь тоже считал, что клеймо расы — пережиток прошлого, пока с ним не произошел его Случай — суд над капитаном Дрейфусом. В конце жизни Герцль подытожил свою философию «Если ты встретил на пути забор, за который невозможно проникнуть снизу, тебе остается только перепрыгнуть его. Двадцать веков мы пытались проникнуть снизу. Теперь мы прыгаем».
Джозеф сделал прыжок, остальное было легче. Он забыл о Лили и о своей контузии. Он больше ни от чего не убегал, наоборот, он бежал к цели. И эта цель совмещала в себе очарование дальних странствий, соблазн духовного возрождения и привлекательность социальной утопии. Это было удивительное путешествие, — от постели Лили к Башне Эзры в Галилее. Что это было такое — путь пилигрима или охота за дикими гусями, он не знал, да пока и не хотел знать.
Он чувствовал теплую тяжесть на руке, и спокойное дыхание Дины наконец усыпило его.
Они проспали, не шевельнувшись, до утра и проснулись одновременно.
— Пойдем, посмотрим, как всходит солнце, — предложила Дина.
Они вышли из палатки в серый утренний туман и в свежесть душистого воздуха. На востоке, за холмом со спящей арабской деревней, небо было розовым и желтым, быстро меняющим цвет. Дина отбросила волосы назад и встряхнулась, как выскочивший из воды щенок.
— Я наговорила прошлой ночью кучу глупостей.
— Разве? А я спал. Посмотри на овец.
Цепочка мохнатых пятнышек тянулась по ту сторону вади.
— Стадо овец у нас будет больше, — сказала Дина. — И коровы у нас будут. Как мы назовем первого теленка?
— Может, доктор Карл Маркс? — предложил Джозеф. — Давай, залезем на вышку!
Они поднялись по деревянной лестнице, Дина впереди, Джозеф за ней. Он смотрел, как играют мускулы ее ног, и едва сдерживался, чтобы не куснуть загорелую, мягкую кожу. «Ладно, — решил он. — Есть кое-что и кроме этого. Ценить людей, и чтобы они тебя ценили. Нравиться им, и чтобы они мне нравились».
Они стояли на площадке Башни Эзры, окруженные плавными изгибами серебристо-серых холмов Галилеи. Они видели, как из жилой палатки прошла к душу с полотенцем на шее и большой губкой в руке Даша.
— Сегодня начнем строить коровник, — сказала Дина.
Блестящий край солнца прорезался сквозь желтоватый туман. Было 5.30 утра.
И был вечер, и было утро. День первый.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления