ПОСЛЕДУЮЩИЕ ДНИ. (1938)

Онлайн чтение книги Воры в ночи Thieves in the Night : Chronicle of an Experiment
ПОСЛЕДУЮЩИЕ ДНИ. (1938)

1

Из устава кооперативных поселений (согласно Закону о кооперативных обществах мандатного правительства Палестины, 1933 г.):


Раздел А: Имя, адрес, цель, полномочия и членство.

Основными целями Общества являются организация и поддержка экономических и общественных интересов его членов в соответствии с кооперативными принципами, в частности:

а/ ведение и развитие коллективного хозяйства;

г/ сбыт продукции и приобретение оборудования;

д/ общая касса, в которую поступают все деньги, заработанные членами коммуны, и за счет которой оплачиваются все их потребности;

е/ содействие членам коммуны в повышении их экономического, культурного и общественного уровня, взаимопомощь, забота о больных, старых и слабых… содержание и воспитание детей членов коммуны;

з/ организация и поддержка общественных учреждений и служб в поселении.

Раздел Г: Специальные постановления, относящиеся к ведению дел Общества:

3. Права и обязанности членов: а/ члены коммуны пользуются одинаковыми правами на получение из общего фонда еды, питья, одежды, жилья и на удовлетворение прочих жизненных нужд.

Раздел Д: Финансовые условия.

1. Капитал:

Общество капиталом не располагает.


Страницы из дневника Джозефа, члена киббуца Башня Эзры.


Пятница, …октября 1938 года.

Сегодня год, как пуля поразила глаз и мозг молодого Нафтали, не умевшего сгибать голову. За это время он превратился в героя и нашего местного святого. Подумать только, что этот косоглазый дурачок отрицал всякое насилие и все надежды возлагал на просвещение наших соседей. Но на героев следует смотреть на расстоянии. Вся история человечества — это ряд провалов, которые, накапливаясь, оборачиваются достижениями. Еще один пример диалектического перехода количества в качество.

Так или иначе, за этот год наш киббуц вырос и расширился и превратился почти в настоящий поселок, вернее, помесь вооруженного лагеря и модели с чертежной доски, только в натуральную величину. Наблюдательная башня — наша общинная церковь, столовая — одновременно наш клуб и форум. Жилые помещения все еще деревянные, но первые каменные строения — коровник и стойло, а также детский сад — выглядят очень внушительно. В детском саду пока всего пятеро обитателей, весьма забавных. Из них двое родились уже когда мы здесь поселились. Еще двое ожидаются вскоре. Создается впечатление, что товарищи женщины все ходят с животами и очень довольны собой, потому что повышают норму рождаемости. Выглядят они при этом еще менее привлекательно, чем обычно. Полагаю, что в момент зачатья они поют «Ха-Тиква».

Имеется у нас также и свое кладбище, на котором пока пять цементных плит. Один умер от тифа, троих послали вслед за Нафтали наши соседи: двоих во время ночных боев, а на третьего напали, когда он шел один через вади, и убили с особой жестокостью: кастрировали, выкололи глаза и т. п. А у крестьян из Кафр-Табие еще хватает наглости являться к нам в аптеку со своими фурункулами, болями в животе и засиженными мухами детьми.

Вершиной трагикомедии был визит, нанесенный нам мухтаром в честь годовщины нашего поселения. Он прибыл на белом жеребце в сопровождении старшего сына Иссы. Сын — конопатая дубина с бегающим взглядом, но сам мухтар выглядел великолепно. Реувен показал им библиотеку, тракторный гараж, лесной питомник и т. п. Мухтар восхищенно цокал языком и лучился улыбками, словно добрый дядюшка, а Исса был похож на больного желтухой, оказавшегося в гастрономической лавке.

Реувен попросил их остаться на обед, и мухтар с большим искусством разыграл церемонию отказа. Обеими руками он отталкивал от себя воображаемое блюдо, потом прижимал руки к груди, как бы уверяя: нет, я не способен лишить хозяев столь великолепного блюда. Он сыграл сцену три раза и отправился в столовую. За общим столом он выглядел весьма нелепо в своей распущенной по плечам клетчатой куфие и свисающим с узкой скамьи колоссальным задом. При этом он внимательно следил за бесцеремонно входящими и выходящими товарищами, особенно за женщинами.

Мне было несколько неловко, что после всех церемоний, угощение наше оказалось довольно скудным, хотя я и понимал, что Реувен прав: нечего ради мухтара лезть из кожи. Накормили его по принятым у нас нормам, а не так, как принято у них. Дескать, мы здесь хозяева. Мухтар это почувствовал и был недоволен, хотя и не оставил своего жизнерадостного тона, зато Исса угрюмо жевал кашу и не говорил ни слова, опуская вороватые глаза, когда какая-нибудь голоногая девица, проходя, задевала его бедром. Кроме нас четверых за столом остались только Макс и Сарра, принадлежащие к крайнему антиимпериалистическому крылу нашего движения. Озабоченные судьбой арабского населения, они бросали на мухтара и его сына влюбленные взгляды, жаждая им объяснить, что вера в Аллаха — это опиум для народа и что арабским женщинам необходимо пользоваться противозачаточными средствами. Увы, Макс и Сарра не знают арабского.

Когда дело дошло до кофе, приготовленного, в виде уступки гостям, на турецкий манер, мухтар, наконец, выложил свои карты. Понизив голос до конфиденциального интима, он спросил, что мы знаем о будущих границах между арабским и еврейским государствами, которые планируются комиссией по разделу? Реувен откровенно признался, что знает только, что доклад комиссии должен быть вскоре опубликован. Кроме того, саму идею раздела, по его мнению, скоро оставят. Тогда мухтар принялся толкать нас локтями и с громким смехом хлопать ладонями по коленям. Дескать, уж вы-то, конечно, все знаете, только не хотите выдать секрета. Наконец он рассказал: по слухам, предполагается разделить Галилею надвое, при этом Кафр-Табие окажется на территории еврейского государства.

Реувен пожал плечами и повторил, что по его мнению, от идеи раздела должны отказаться. Я спросил мухтара, откуда у него эти сведения. Он напустил на себя торжественный вид и сообщил, что получил информацию от очень важного лица. Вероятно, этим лицом был заезжий торговец одеждой, которого мы видели позавчера, направляющимся в Кафр-Табие верхом на осле, но мухтар, по-видимому, был твердо уверен, что то, что он узнал — правда. Реувен скучал, но мне вся сцена доставляла истинное удовольствие. Я спросил, не думает ли он, что в еврейском государстве ему бы неплохо жилось, и развернул перед ним готовый набор аргументов: сказал, что повысился уровень жизни арабов и снизилась смертность детей с тех пор, как мы тут появились; что двадцать лет назад страна была сплошным болотом и пустыней, а теперь благополучию палестинских арабов завидуют их соплеменники в соседних странах. «Слава Богу», — ответил с серьезным видом мухтар. Я напомнил ему, что именно мы платим налоги, за счет которых правительство построило дороги и арабские школы. «Слава Богу» — кивал он. Я сказал, что арабский рабочий в Палестине зарабатывает впятеро больше, чем в Египте, и в десять раз больше, чем в Ираке, и все — за счет капитала, который поступил в страну с нашим приходом, что смертность арабских младенцев, благодаря нашим больницам, уменьшилась на треть. «Слава Богу, Слава Богу», — многозначительно и энергично повторил он. Я сказал, что сам великий Фейсал, сын Хуссейна, короля Аравии, официально приветствовал после войны идею возрождения еврейского государства, а уж сын халифа знает, что хорошо для арабов, куда лучше, чем наемники безбожных немцев.

— Бог мой, как правильно ты говоришь! — воскликнул мухтар. — Я всегда придерживался такого же мнения, но безумцы не слушают мудрых и иной раз даже отвечают пулей на увещевания.

Он опять понизил голос до шепота и признался, что он всегда был последователем умеренного клана Нашашиби, но так как экстремисты из семьи Хуссейни забрали при поддержке англичан большую силу, а их вождь муфтий Хадж Амин руководит террористами из Дамаска, так как большинство умеренных старейшин из клана Нашашиби полетели со своих мест за попытки прийти к соглашению с евреями, так как второй мухтар Кафр-Табие — человек Хуссейни и смертельный враг нашего мухтара и т. д. и т. п. Словом, ясно как Божий день, что не было у нас друга надежнее, чем мухтар Кафр-Табие, и самое малое, чем мы можем отплатить ему за преданность, это назначить его в новом еврейском государстве на теплое местечко, например, на должность сборщика налогов или инспектора дорожного транспорта. И само собой, повесить второго мухтара и всю его семью.

Наконец, после торжественных заверений в вечной дружбе и добром соседстве он отбыл. На Реувена его шарм нисколько не подействовал, но я невольно залюбовался старым разбойником. Как убедительно он врет, и как неубедительны наши разговоры на равньх при всей их правдивости! Это одна из причин, почему англичане любят их и терпеть не могут нас. Мы только и делаем, что демонстрируем англичанам свою лояльность, а арабы тем временем их надувают. Но ведь англичане и не ожидают от арабов честности. Таковы правила игры. У англичан существует старая тонкая политика в обращении с туземцами. Туземцы их забавляют. Для англичанина в порядке вещей эксплуатировать туземца и так же в порядке вещей — ожидать от него удара в спину. А с нами им трудно. Мы для них не туземцы, а иностранцы, а это разные вещи. Комплекс превосходства сосуществует с комплексом неполноценности, и в то время, как туземцы способствуют, в основном, развитию первого, иностранцы питают второй. А демонстрация нашей лояльности делает нас для англичан только более подозрительными.


Воскресенье

Слава Богу, возвращается из больницы наш казначей Моше, так что на следующей неделе после общего собрания я освобожусь от временно занимаемой мной должности и вернусь к своей работе. Но сначала придется подготовить годовой отчет, что задача довольно неприятная. Хотя понятно, что первые три года мы будем работать с убытком и только на пятый год начнем выплачивать арендную плату за землю и ссуду Национальному фонду, все же довольно уныло выглядит такого рода баланс:

Доход в палестинских фунтах:


Посадки маслин 000

Проч. фруктовые деревья 000

Лес 000

Лесной питомник 000

Козы и овцы 000

До сих пор единственными источниками нашего дохода были первые урожаи пшеницы и ячменя с трех акров земли, молоко и масло из нашего коровника и несколько фунтов продукции с птицефермы и огорода, а также зарплата наших товарищей, работающих на хайфской цементной фабрике, и помещенные в рубрику «разное» деньги, полученные от продажи золотых часов, которые Макс получил от своей нью-йоркской тетушки ко дню рождения.

Однако у киббуцной бухгалтерии есть своя волнующая сторона. Основной графой нашей арифметики является не фунт, а рабочий день и расход на каждого человека в день. «Рабочий день» — это количество работы, произведенное одним киббуцником за восьмичасовой рабочий день. Стоимость рабочего дня варьируется в зависимости от отрасли хозяйства. Она рассчитывается путем деления суммы годового дохода от, к примеру, молока и масла на количество рабочих дней, затраченных в коровнике. Эту сумму работник теоретически зарабатывает в день. Денег он, естественно, не получает, сумма поступает в кассу киббуца. Чем меньше затрачено рабочих дней на каждый фунт продукции, тем доходнее отрасль и, учитывая амортизацию, таким образом мы можем судить о рентабельности. Как во всех новых поселениях, стоимость рабочего дня у нас очень низкая: теоретически мы зарабатываем ежедневно по три шиллинга и шесть пенсов. Конечно, этот расчет касается только тех, кто занят на работе, приносящей доход. Работа поваров, раздатчиков, швей, прачек и т. п. дохода не приносит. Почти половина членов киббуца занято такого рода непроизводительным трудом. Таким образом, доход от рабочего дня должен по крайней мере вдвое превышать затраты на ежедневное содержание (то есть питание, одежду и общественное обслуживание) на душу населения. Увы, расходы на содержание все еще составляют два шиллинга и девять пенсов.

Что меня действительно поражает, так это статистически выраженная причудливая картина того, сколько времени требуется средней цивилизованной личности в разумно организованном обществе на удовлетворение элементарных нужд. В настоящее время в киббуце Башня Эзры проживает 36 взрослых (37 основателей минус 5 мертвых плюс 4 новичка). Теоретически общее количество рабочих дней составляет 36x365= 13140, Из них 6624 тратится на труд, приносящий доход, то есть труд на поле, в саду, в оливковой роще, коровнике, птицеферме, при уходе за овцами, на техническое обслуживание. Разделив эту сумму на число членов киббуца, получим, что каждый человек в среднем расходует 196 дней в году на свое содержание. Таким же образом узнаем, что он (или она — статистически средний человек всегда гермафродит) тратит 28,5 дня в году на приготовление пищи, стирку и раздачу еды, 12,6 на пошив одежды и ее починку, 3 дня на выделку обуви, 3,5 дня на глажку, 3,5 дня на уборку его (ее) жилого помещения, 4 — на уход за клумбами и украшение территории киббуца, 6,5 дней на путешествия, 1,5 дня на обслуживание библиотеки и ларьков, 3 — на оказание медицинской помощи, 21 — на обслуживание детского сада, 20 — на то, чтобы болеть, 5,6 на пребывание в детской кроватке и сосание груди, 4 — в отпуске, 56 — на субботний и праздничный отдых и 2,2 дня на ничегонеделание из-за проливных дождей.

Итак, уходом за нашими пятью детьми полностью заняты два человека, не считая времени, которое проводят с ними после работы их родители. Таким образом, уход за детьми в киббуце гораздо лучше, чем в семье. Жена фермера в семье с пятью детьми не только одна присматривает за ними, но, кроме того, должна готовить, делать прочую домашнюю работу и по временам помогать мужу в поле и ухаживать за скотом. Чтобы все это успеть, ей понадобилось бы 700 дней в году, а эффект получился бы меньший, чем у нас. Это удастся, если только втиснуть 2 восьмичасовых рабочих дня в каждый день своей жизни. То же касается и ее мужа.

Революция, совершенная киббуцом, заключается в том, что стало возможным заниматься сельскохозяйственным трудом на базе восьмичасового рабочего дня, превращая этот труд в цивилизованное занятие. К тому же, начиная с пяти часов мое время принадлежит мне, а какова, в конце концов, цель социализма, если не завоевание досуга?

Вчера, во время еженедельной раздачи заказов, я в последний раз перед возвращением Моше играл роль рождественского Деда Мороза. «Час покупок» накануне субботы — это звездный миг нашей недели, а быть «продавцом» в магазине, где не надо платить, — одно из самых благодарных занятий. Стояние в очереди перед лавочкой превращается в некотором роде в общественное мероприятие. Каждый только что из-под душа, в чистом белье, в субботнем наряде, каждый в лучшем виде, каждый предвкушает нынче вечером мясной обед, а на завтра — поздний сон и отдых. Затем все вваливаются в мою ветхую хибару с заготовленными списками товаров в руках и с таким видом, будто они пришли присмотреть меховую шубу на Бонд-стрит. Стандартный набор — это полтора десятка сигарет, кусок мыла и одна бритва на неделю, тюбик зубной пасты и ваксы на две недели, зубная щетка на месяц. Кроме того, бумага, конверты, марки, шнурки для ботинок, противозачаточные средства, электрические лампочки, батарейки для карманных фонариков, гребни, шпильки и т. д. — по специальному заказу в соответствии с потребностями. Каждый из нас получает один комплект рабочей одежды в год и один — выходной. Рабочая одежда покупается в готовом виде у оптовиков. Субботняя, для женщин, делается в нашей пошивочной мастерской по личному вкусу. Удивительно, как мало у человека материальных потребностей, если конкуренция и накопительство отсутствуют,

Через пару лет у нас будет своя мебельная мастерская, и тогда появятся средства для предметов роскоши. Пока на приобретение этих предметов у нас 12 фунтов в год на весь киббуц, что равносильно двум рабочим дням на душу населения в год…

Моше превращает раздачу «товаров» в увлекательную игру. Расхваливает их на смеси из трех языков, заламывает фантастические цены, как настоящий торговец. Игра нам никогда не надоедает, вероятно, потому, что тешит наше тщеславие, пробуждает чувство нашего превосходства над миром капитала, или потому, что утешает нас, высмеивая египетские «горшки с мясом», так невозвратно нами оставленные, и возвеличивает в наших собственных глазах добродетель ужасающей бедности, в которой мы живем.

Существование наше тяжко и монотонно, и чтобы его терпеть, каждый из нас — сам для себя краснобай Моше. И все-таки бывают дни… Редкие дни! Помни, Джозеф, помни! Или ты забыл фараоново воинство?!

Пудра и косметика у нас под запретом как атрибуты «буржуазного разложения». А жаль. И жаль, что хоть изредка к нам не наведывается какая-нибудь милосердная вавилонская блудница.


Воскресенье

Вчера по случаю субботы мы ездили на грузовике в Ган-Тамар на концерт филармонического оркестра, гастролирующего по поселениям. С тех пор, как мы прочно стали на свои ноги, наши отношения с Ган-Тамар постепенно портятся. Возникли обыкновенные в таких случаях мелкие трения — по поводу, например, взятого взаймы и возвращенного с поломанной рессорой грузовика. Но в корне неприятностей лежат, разумеется, политические разногласия. Есть ли еще нация с такой огромной способностью к фанатизму, как мы? Думаю, что виноват галут: среди эмигрантов всегда образуются клики и возникают ссоры, а мы были эмигрантами две тысячи лет. За что еще держаться изгнанникам, кроме как за доктрины и убеждения? На языке других народов это называется деликатно «семитской страстностью». Как бы то ни было, на последних муниципальных выборах в Тель-Авиве имелось 32 партийных списка, и каждая партия была глубоко убеждена, что она одна представляет истинных пророков Царства Божьего.

Но настоящее развлечение начинается тогда, когда еврейская склонность пророчествовать скрещивается с социалистическим сектантством. Всякая мелочь тогда становится вопросом жизни и смерти, а на малейшее отклонение от партийной линии обрушиваются с яростью Амоса и Исайи. Потому и Маркс был таким сварливым старикашкой, и мы, его последователи, восприняли если не его величие, то хотя бы его вздорность. И наши киббуцы, основанные на одинаковых принципах, разделены на три конкурирующих между собой фракции. Башня Эзры входит в «Объединенную группу коммун», которая поддерживает партию Мапай, а Ган-Тамар относится к объединению «Ха-Шомер ха-цаир», принадлежащему к крайне левому крылу рабочего движения, близкого по взглядам британской Независимой рабочей партии. К России они относятся с большой симпатией, а мы довольно критически. Так что после концерта в читальном зале Ган-Тамар возникли обычные споры — страстные, ядовитые и тщетные, как и полагается в социалистическом братстве.

Началось, как всегда, с России, ее однопартийной системы, неравенства доходов, массовых арестов, предательства по отношению к Испании. У гантамарцев на все имелись готовые ответы, и наши радикалы, Макс и Сарра, их поддерживали. Грустно наблюдать, как политическое недовольство этих двоих переплетается с личной завистью. Сарра считает, что именно она — профессиональный психолог и диетсестра — должна заведовать детским домом, а не Дина. У Сарры бледное худое лицо с голодными глазами девственницы. Макс, со своим принюхивающимся носом, нечесаной шевелюрой и острым умом, убежден, что достоин занимать пост члена секретариата. Но из-за сварливого характера он не пользуется популярностью среди киббуцников и во время выборов обычно получает место в каком-нибудь комитете по культуре. Оба неженаты.

Спор о России шел по обычному руслу, подобно шахматной партии, когда вначале игроки знают ответные ходы друг друга, но разыгравшись, швыряют фигуры в головы. На этот раз бросать фигуры начал наш казначей Моше. Мы уже прошли через первые ходы, а именно:

Белые (ход ферзевой пешкой): лживость обвинений против троцкистской оппозиции очевидна.

Черные (ход ферзевой пешкой): всякая оппозиция в рабочем государстве априори контрреволюционна.

Белые (ход пешкой от слона): неравенство в заработной плате и привилегии бюрократии растут.

Черные (ход пешкой от слона): необходимо стимулировать производство временными мерами.

Белые (ход королевским конем): усиливается шовинизм в школе, вождизм и религиозные предрассудки.

Черные (ход ферзевым конем): необходимо подготовить отсталые массы к войне с империалистами и к фашистской агрессии.

Белые (Даша бьет пешку пешкой): они даже поощряют буржуазное разложение вроде губной помады, крема и пудры.

Черные (Сарра бьет пешку, краснея от гнева): здоровый пролетарский секс противостоит проституции буржуазного брака.

На этой стадии Моше потерял терпение и смешал игру. Моше во всех отношениях тяжеловес. Приземистый и коренастый, как бык, он сидит на киббуцной кассе, как лорд-канцлер на шерстяной подушке в английском парламенте. С помощью своего финансового гения он, как пророк Моисей, способен извлекать воду из камня. Его тяжеловесный здравый смысл пробивается сквозь чащу аргументов, как слон через джунгли. Моше заявил гантамарцам, что из подражания русским им следовало бы прежде всего упразднить как левый уклон киббуцную кассу и платить зарплату. Понятно, что члены секретариата получат раз в 300 больше, чем рядовой киббуцник. Придется также содержать тайную полицию, высылать и расстреливать любого без суда. Затем — построить отдельную столовую для стахановцев и еще одну — для членов секретариата, упразднить совместное обучение мальчиков и девочек и ввести плату за обучение.

Поднялся страшный шум. Когда он улегся, послышался резкий профессорский голос Феликса. Как всегда, Феликс терпеливо выждал подходящий момент и, воспользовавшись короткой паузой, прочел лекцию. Феликс — гантамарский Ленин и ведущий теоретик Еврейской партии труда. Кроме всего прочего, он создатель системы, практикующейся в некоторых поселениях Ха-Шомер ха-цаир, согласно которой мальчики и девочки до 18-ти лет моются в душе совместно, но связаны обетом воздержания. А выглядит он, как старая дева мужского пола, предающийся тайному греху по субботам и лишний раз — в годовщину Октябрьской революции. Феликс принялся на все лады выворачивать и переиначивать аргументы Моше. Лекции Феликса обладают особым качеством: он дает вам почувствовать, насколько жесток стул, на котором вы едите. Однако слушатели, как противники Феликса, так и его сторонники, покорились неизбежному. Он говорил целых полчаса, и из речей его следовало, что советские колхозы не следует смешивать с нашими киббуцами: там социализм пришлось строить с отсталым населением, а наши киббуцники — избранная элита, к тому же добровольцы.

— Ладно, мы все это знаем, — отдувался Моше, — но если мы можем строить коммунизм в чистом виде на территории, находящейся под властью капиталистической Англии, почему, спрашивается, русские энтузиасты не могут таким же образом экспериментировать на территории Советской России?

— А потому, — объяснил Феликс, манипулируя цитатами из речей Сталина, — что условия в России отличаются от условий в других странах, и наоборот, методы, применяемые в пролетарском государстве нельзя сравнивать с методами в капиталистических странах.

Феликс вел войну на истощение, и напрасно: нельзя истощить слона.

— Вы все маньяки, — пыхтел Моше, — наши киббуцы — единственное место в мире, где частной собственности не существует, где все по-настоящему равны и где можно прожить всю жизнь, не прикасаясь к деньгам. В наших ста с лишним поселениях мы в течение тридцати лет практикуем коммунизм в чистом виде, прошли через все испытания, но не пожертвовали ни единым из основных наших принципов и превратили утопию в реальность, пусть и в малых масштабах. Теперь я спрашиваю: почему русские не пришлют к нам делегацию экспертов, чтобы изучить наши достижения на месте? Они посылают комиссии для изучения деятельности американских заводов, английских футболистов и немецких полицейских. А к нам не прислали не только ни одной комиссии, но даже ни одного журналиста. Даже упоминать о нас в их печати запрещено, под запретом и язык иврит, а наших товарищей там расстреливают. Не мы должны ими восхищаться, а они нами.

— Типично шовинистическое самодовольство, — огрызнулся Макс.

Гантамарцы его поддержали. Любопытно, что газеты левых беспрерывно воспевают «блестящие достижения еврейских социалистических коммун», до когда дело доходит до России, они преисполняются смирения и благоговения, будто находятся в церкви. Феликс замолчал, и дискуссия иссякла. Мы перешли на кухню, Рут сварила кофе. Самое уютное место в наших noceлениях — опустевшая около полуночи кухня. Варишь кофе, таскаешь из буфета печенье, ощущаешь себя кутилой. Это у нас называется «кумзиц» — переделка идишевского выражения: «приходи и садись». Мы опять развеселились. Начались обычные сплетни о других киббуцах. Поговорили о снобах из Хефци-Бы, где у каждого товарища академическая степень и где затеяли постройку плавательного бассейна, при том, что в этом году у них дефицит. В Кфар-Гилади, одном из старейших киббуцов Верхней Галилеи, молодежь захватила все места в секретариате, и патриархи времен старого Вабаша чувствуют по этому поводу большую горечь. В Тират-Цви, новом религиозном поселении в Иорданской долине возникла ужасная ссора на почве дойки коров по субботам. Пришлось обратиться к главному раввину, который вынес решение: коров по субботам доить, но в подойники наливать уксус, чтобы молоко свернулось и не могло быть использовано для коммерческих целей.

Было бы еще веселее, если бы нашлась бутылка бренди или виски. Преодолеем ли мы когда-нибудь свой пуританизм? Лично я его с трудом переношу и иной раз чувствую большую потребность напиться. А молодому поколению ничего такого не нужно. Для сабр стакан вина все равно что опиум или гашиш, а для наших девушек губная помада — изобретение дьявола, обитающего в тель-авивском Вавилоне и разгуливающего в смокинге с белой гвоздикой в петлице.


Четверг

Вернулся из Иерусалима Мендель-музыкант и привез виолончель. Неделю назад я прочел объявление о продаже виолончели в «Джерузалем Мэйл». Беженец из Европы продавал ее совсем по дешевке, за 5 фунтов. В качестве временно исполняющего обязанности казначея я взял на себя решение о ее покупке — из бюджета на предметы роскоши на будущий год, так как 12 фунтов за прошлый год были уже истрачены. Конечно, мне следовало, по крайней мере, посоветоваться с другими членами секретариата, но я этого не сделал. Когда Моше услышал о покупке, он пришел в ярость и пообещал, что на следующем собрании даст мне по мозгам. Безусловно, у меня будут неприятности, но главное, у нас теперь имеется полный струнный квартет.

Я спросил Менделя, не слышал ли он в Иерусалиме каких-нибудь политических сплетен, например, по поводу раздела. Он ничего не слышал. Он абсолютно аполитичен, замкнут, молчалив и несколько мечтателен. Он наш тракторист и механик, и я подозреваю, что в глубине души он бывает счастлив, когда что-нибудь не ладится с нашей электростанцией. Он слишком застенчив, чтобы бурно выражать свою радость по поводу виолончели. Он всегда застенчив, когда дело касается музыки, — пока не разойдется и не впадет в экстаз. Всякая истинная страсть целомудренна.


Понедельник

У нас финансовый кризис — один из наших периодических кризисов, которые даже гений Моше не в силах предотвратить. Последние три дня мы сидели на одном хлебе, маслинах, макаронах и молоке. Даша уверяет, что витаминный баланс в нашем меню не нарушен, тем не менее мы бродим с голодным блеском в глазах, а я, встречаясь взглядом с товарищами-киббуцникамн, вижу в этих взглядах купленную мною виолончель. Целых две недели мы не видели мяса, но Арье отказывается пожертвовать хоть одной овцой: не сезон. В этом смысле, по-видимому, всегда не сезон. Мы продали наш последний урожай овощей, продали сыр и масло и остались ни с чем. Семь человек болеют: трое — малярией, двое — брюшным тифом, двое — дизентерией, что само по себе только немного выше обычной нормы, но, к несчастью, среди них четверо (из пятерых) наших добытчиков, работающих на стороне за деньги. Обычно каждую пятницу они приносят 10–15 фунтов с цементного завода, не говоря уже об инструменте, мыле и прочих мелочах, которые они оттуда таскают для общего блага. Эти деньги — основа нашего еженедельного бюджета, остальное достигается с помощью сложных кредитных операций с Рабочим банком и Национальным кооперативом, которые закупают нашу продукцию и снабжают нас большей частью того, что нам необходимо. Но без минимума и наличного капитала не обойтись, чтобы все это финансово-хозяйственное сооружение работало.

К счастью, наш большой друг мухтар из Кафр-Табие появился у нас сегодня утром и после обычной нудной болтовни о Божьем Промысле и жизни вообще вдруг предложил сдать ему напрокат наш трактор, чтобы вспахать поле. Я кинулся за Моше, и они вдвоем с Реувеном торговались полтора часа с мухтаром, истратив на него последние остатки сахара и кофе, и в конце концов согласились вспахать ему поле за 90 пиастров с дунама. Моше и мухтар оба клялись, что губят себя исключительно из человеколюбия, оба остались вполне довольны: мухтар, потому что он уже пытался нанять трактор у наших соседей из Ган-Тамар, которые запросили на 10 пиастров за дунам дороже, а Моше, потому что ему Бог послал 15–20 фунтов наличными. Во всяком случае Моше пообещал, что до пятницы кризис будет преодолен, и в субботу мы получим хороший обед, включая кофе с сахаром, а также дополнительный паек табака в ларечный день. Несмотря на эти розовые перспективы, мне пришлось отправиться в Ган-Тамар за совершенно необходимыми вещами — горючим для трактора и двумя кусками кожи для моей сапожной мастерской. Просить у гантамарцев всегда неприятно: им восемь лет от роду, а нам только год; они богаты, а мы бедны; у них триста душ, а у нас сорок одна; они высокомерно-снисходительны, а мы заносчивы. К тому же у нас совесть нечиста, потому что мы сбили цену в сделке с трактором, и ко всему прочему мне пришлось одолжить у них не только необходимые нам вещи, но и грузовик, чтобы их привезти, так как у нас самих не осталось ни капли бензина.

Итак, я взял осла и поплелся вниз по вади, чувствуя себя так, как если бы ехал в Каноссу. Такого рода неприятные миссии почему-то всегда выпадают на мою долю. Например, когда Моше нужно заключить сомнительную сделку с Рабочим банком, вместе с ним в Хайфу для моральной поддержки обычно посылают меня, используя при этом мое «экзотическое нееврейское обаяние», — одна из любимых шуток Реувена. У него их немного.

В глубине души всякие сомнительные миссии доставляют мне удовольствие. Кроме того, приятно было прогуляться и искупить вину за виолончель. Весело насвистывая, я ехал по вади. День выдался великолепный, не слишком жаркий. Прошлой ночью прошел первый дождь, и все кругом, включая и небо, выглядело свежеотполированным и сверкало, как после весенней уборки. Мне также очень нравится путешествовать на осле. Кажется, что сидишь не на животном, а на набитом чучеле или коне-качалке. Я восхищаюсь упрямой гордостью и независимостью осла, полным отсутствием у него лошадиной и собачьей сентиментальности. Если верблюд это корабль пустыни, то осел — его лодка: веслами служат ноги. Я видел арабов, проделывающих на осле 75 движений в минуту. Наша Гарбо великолепный экземпляр. Как только перестаешь «грести», она немедленно останавливается. При всем отсутствии сентиментальности ее глаза с длинными ресницами сияют, как у ее однофамилицы.

В Ган-Тамар я обнаружил еще одного заезжего осла, привязанного к столбу перед помещением секретариата. По сравнению с этим толстым, белым самодовольным животным наша Гарбо выглядела Золушкой. Войдя в помещение, я узнал, что осел принадлежит рабби Гринфельду, который, запасшись хулой и прочими принадлежностями культа, совершает ежегодный объезд киббуцов, чтобы поженить тех, кто согласен подчиниться религиозному обряду. Благодаря этому обстоятельству Феликс был в веселом настроении. По-видимому, он еще не знал о нашей двусмысленной сделке с мухтаром. Его наводящие ужас очки лежали перед ним на столе, а неожиданно беззащитный взгляд заставил меня ощутить себя почти подлецом за мое намерение зажилить кожу и бензин: один Бог знает, когда мы сможем вернуть им все это! Но чего там, они богаты, а мы бедны, они только что приобрели для своей столовой полированные столы и стулья взамен скамеек. Феликс удовлетворил все мои просьбы с кислой улыбкой, а затем предложил посмотреть на «дурацкую церемонию», которая совершалась перед столовой. По дороге он объяснил извиняющимся тоном, что молодые соглашаются на эту «дурацкую церемонию» только в случае рождения ребенка или когда он ожидается, так как «диалектически несправедливо» было бы подвергать детей неприятностям, которые ожидают их в этом зараженном предрассудками мире. Перед входом в столовую рабби Гринфельд совершал брачный обряд над стоящей под хупой парой в рабочей одежде. Четверо ребят в шортах цвета хаки поддерживали столбы шершавыми от работы руками. Похоже это было на сцену из комической оперы, и все откровенно смеялись. Рабби, уткнувшись носом в молитвенник, старался ничего не замечать. Присмотревшись, я увидел, что невеста — это толстуха Пнина, много лет счастливо прожившая со своим Шмуэлем и родившая уже троих детей. Шмуэль стоял, ухмыляясь, среди публики. Видя мое удивление, он объяснил:

— Настоящая невеста на восьмом месяце беременности, ей неловко перед старым Гринфельдом, так что моя Пнина ее замещает. За последние два года она проделала это уже три раза. Старый Гринфельд близорук, а Пнине нравится выходить замуж.

Не без труда жениху удалось насадить обручальное кольцо на толстый палец Пнины. На том брачная церемония кончилась. Следующая пара дожидалась своей очереди. Когда они прошли под балдахин, Пнина незаметно передала им кольцо. Это единственное в Ган-Тамар кольцо обслуживало всех.

Мне старый Гринфельд нравится, и когда все кончилось, я подошел поздороваться. Он посмотрел на меня поверх очков в золотой оправе, пытаясь вспомнить, кто я такой. Я сказал, что я — сапожник из Башни Эзры, и он заметил:

— Да-да, новенькие. Тяжелая там жизнь, да, тяжелая. Ну, как дела?

Я сказал, что у нас три пары хотят жениться. Он вынул замызганную записную книжку, лизнул большой палец, полистал страницы и заявил, что он будет у нас недели через три. В этот момент подошел Феликс и сказал, что мой грузовик готов.

— Что-что, молодой человек, вы едете на машине? Тогда я отправляюсь с вами. Пусть отдохнет осел, а также мой геморрой.

Мы пустились в путь. Я вел машину, старик Гринфельд сидел рядом и с выражением блаженства на лице читал, невзирая на тряску, свою Библию, а хупа и прочие принадлежности лежали там же, где были бензин и драгоценные куски кожи. В спешке — Феликс просил вернуть грузовик до наступления ночи — я забыл одолжить у них обручальное кольцо, как мы это делали в подобных случаях. Кроме того, я вспомнил, что один из женихов лежит в больнице с дизентерией. Правда это было не важно, так как ему найдут замену. Единственное, что было важно, это печать старого Гринфельда на брачном свидетельстве, но с кольцом вышло неловко. Я откашлялся и стал объяснять рабби, что, поскольку мы не рассчитывали на его скорый визит, то не успели приобрести кольца. Он отложил Библию и посмотрел на меня поверх очков. У него были красные жилки в глазах и желтые никотиновые пятна в бороде.

— Я могу продать вам кольца[8]По еврейскому закону, кольцо, которое жених надевает на палец невесты, должно принадлежать ему..

Он порылся в карманах черного шелкового кафтана и достал три кольца. Держа их на мягкой белой ладони, словно на ювелирной подушечке, он сказал:

— Чистое золото, по 18 каратов. Я продам их по шиллингу за штуку, а после церемонии откуплю у молодоженов за те же деньги.

— Очень любезно с вашей стороны, рабби, — сказал я.

— Давайте три шиллинга, молодой человек. Сделку надо совершать как следует.

— Но у меня их нет. Вы же знаете, у нас нет личных денег.

— Бетах[9]Конечно., — сказал он, — я всегда забываю, что имею дело с сумасшедшими.

— Моше, наш казначей, заплатит вам по приезде.

— Посмотрим, — сказал он с сомнением и спрятал кольца в карман. — Но учтите: не будет денег — не будет колец; не будет колец — не будет свадьбы.

Он сдвинул очки на нос и снова взялся за Библию. Старый Гринфельд живет в мире символических действий и игры. Но правила игры строго соблюдаются. Две тысячи лет верующие евреи оставляют в пасхальный вечер дверь открытой для прихода Мессии[10]Автор ошибается. Дверь оставляют открытой для пророка Ильи. и ставят для него лишний прибор. Уверяют друг друга, что в следующем году будут встречать праздник в Иерусалиме. Продают посуду, которая соприкасалась с хлебом, своим нееврейским соседям, а после праздника выкупают ее обратно. Все это одна лишь игра, однако этот упрямый ритуал объединял их в течение многовековых гонений. За их наивностью скрывалась хитрость, а за мистицизмом — тонкая проницательность. Мне бы хотелось знать, действительно ли старый Гринфельд не замечал, что совершаемые им брачные церемонии были сплошным надувательством, или просто притворялся.

Как будто читая мои мысли, он внезапно обратился ко мне:

— Ты очень бегло говоришь на иврите.

— Мы не пользуемся никаким другим языком.

Старый Гринфельд тоже говорил свободно, но с традиционным молитвенным напевом, как католический священник, который сошел с уэлсовской машины времени и, оказавшись в базарный день в римском предместье, обратился к торговкам рыбой на церковной латыни.

— Какой смысл в языке, если ты не читаешь Талмуда? — спросил он. — Знаешь ли ты, например, что сказал рабби Элиэзер из Цфата о Иоханане-сапожнике?

Следя за рытвинами на дороге, я признался в своем невежестве.

— Ой, — вскрикнул рабби при очередном толчке и придержал отороченную мехом шапку, — поезжай чуть медленнее, куда спешить? С Божьей помощью приедем вовремя. Так вот, о рабби Элиэзере из Цфата. Каждый раз, как он проходил мимо лавки сапожника Йоханана, он заходил к нему и читал главу из Библии. Иоханан радовался оказанной ему чести, хотя не слышал ни слова, потому что Бог создал его совершенно глухим. Ученики спросили рабби, в чем смысл того, что он делает. На что рабби Элиэзер ответил:

«Есть, конечно, разница, слышит человек или не слышит, но это маленькая разница. Святость Господа действует на человека, даже если он этого не знает».

Его глаза в красных прожилках взглянули на меня из-под меховой шапки:

— Говорит тебе о чем-нибудь эта история?

Я улыбнулся и утвердительно кивнул, не отрываясь от дороги.

— Тогда заходи ко мне, когда будешь в Цфате. Я живу рядом с синагогой Ари. Ты был когда-нибудь в Цфате?

— Нет, но всегда мечтал побывать.

— Стыдись, живешь не знаю сколько лет в стране и не был в Цфате! Все равно, что жить на чердаке и ни разу не спуститься в подвал.

В каком-то смысле старый Гринфельд прав. Стыдно не повидать Цфата, этой колыбели мистицизма, города средневековых каббалистов и центра иудаизма после испанского изгнания. Я обещал старику посетить его.

— Откуда ты?

— Из Англии.

— Мало кто приезжает из Англии, — заметил он. — Что тебя заставило приехать?

Я ответил уклончиво, он сдвинул очки вверх и посмотрел на меня:

— Ну, давай-давай, рассказывай! — приказал он нетерпеливо. — Сказано: «Кто может удержаться, чтобы не говорить?».

Внезапно мне страстно захотелось рассказать ему об «инциденте».

— Я жду, — сказал он требовательно. И я рассказал ему все как было, стараясь по возможности тактично подбирать слова. Старый Гринфельд задумчиво покачал головой:

— Ой, чего только от вас, молодых, не услышишь! И ты хочешь мне сказать, что бросил все из-за глупой женщины? — спросил он и хитро подмигнул.

— Нет, не из-за нее. Но я испытал нечто вроде удара, и после этого увидел все в новом свете.

— Понимаю, понимаю, не надо так много слов, — крикнул возбужденно старый Гринфельд. — Сказано: «Говорит, как по писанному, но ничего не понимает».

— Видите ли, я не часто рассказываю эту историю.

— Знаю, знаю, ты боишься, что другие язычники будут смеяться над тобой, вместо того, чтобы славить Его имя за неисповедимые пути, которые Он выбирает, желая преподать урок безумцу. А каков этот урок, ты понял?

— Не знаю.

— Так старый Гринфельд тебе объяснит! Ты был тайный предатель, и Он разоблачил тебя во всей твоей наготе.

Он сдвинул очки на нос и обратился к Библии с таким видом, как будто решил ко всеобщему удовлетворению важную проблему.

Возвращение домой с грузовиком, рабби, бензином и хупой было настоящим триумфом. Все прошло гладко. Мы купили кольца и поженили три пары, причем Макс замещал жениха, лежащего с дизентерией Потом продали кольца обратно и накормили Гринфельда макаронами с луком, к чему тот отнесся очень мило. Затем я отвез его на машине в Ган-Тамар и вернулся домой на Гарбо.

День был исключительно приятным. Вечером гуля в поле с Эллен.


Среда

Годовое собрание прошло, и меня не линчевали. Меня спасла новость о том, что через месяц к нам прибудет новая группа человек в 30–40, а в течение года наш киббуц укомплектуется полностью и составит 200 человек взрослых. Новая волна преследований в Центральной Европе ускорила выполнение программы: каждый киббуц должен быть готов в кратчайшее время принять наибольшее число поселенцев, исходя из возможностей своих земельных владений.

Это означало, что мы получим кредиты на срочное строительство и капиталовложение и что весь бюджет на следующий год будет пересмотрен. Большая часть нашей строительной программы намечена в соответствии со стандартными планами Национального фонда, так что нашей оппозиции, возглавляемой Максом и Саррой, не о чем спорить. Но когда дело дошло до обсуждения «общих вопросов улучшения жизни киббуца» и «разного» (этот раздел включает бюджет на роскошь), тут-то и представилась возможность поспорить. Сказав все что можно о покупке несчастной виолончели («Джозеф играет на скрипке, когда горит Рим»), Макс внес резолюцию, согласно которой все деньги, не имеющие специального назначения, до последней копейки расходуются на нужды детского сада. Это предложение послужило сигналом к одной из бесконечных дискуссий, которые вот уже двадцать лет происходят во всех киббуцах. Все соглашаются с тем, что дети — самая важная «продукция» киббуца и уход за ними должен стоять на первом месте. Поэтому каменное или бетонное здание в любом киббуце — это всегда дом для детей. Второе, обычно, коровник. Сперва дети, потом скот, затем работяги, — по этому железному принципу строятся все наши киббуцы. Даже в таком новом и бедном киббуце, как наш, в котором всего пятеро детей, детский сад — это маленькое чудо роскоши, с покрытыми кафелем душевыми и уборными и отдельной кухней, в то время как большинство взрослых работяг до сих пор живут в деревянных балочных бараках, в которых зимой собачий холод и летом удушающая жара, а некоторые до сих пор ютятся в палатках. Иными словами, мы воспитываем наших детей как принцев, а сами живем как свиньи. Это одна из нездоровых крайностей, к которым так склонна семитская страстность, помноженная на радикализм. Новое поколение превращается в фетиш, а старое в «удобрение для будущего», как выражались в ранние пуританские времена русской революции. Результат: высокий уровень заболеваемости и частые физические и душевные срывы среди взрослых.

Другой парадоксальный результат коммунального воспитания — это усиление (вместо ослабления) родительских чувств, что и без того, по-моему, является одной из самых утомительных черт нашей расы. Дети живут в своем детском домике почти с рождения под присмотром квалифицированных воспитательниц (родительство, самая ответственная должность в обществе, как известно, единственная, для которой не требуется никаких дипломов). В нашей системе имеется то преимущество, что она освобождает родителей для работы днем, обеспечивает им спокойный сон ночью и защищает ребенка от папаши Эдипа и прочих напастей. Я считаю, что наши дети физически и душевно здоровее других детей, а родители еще больше привязаны к ним, чем в нормальных семьях. Покончив с работой, они тут же мчатся в детский сад, и с пяти часов до обеда во всех поселениях только и видно гордых родителей, прогуливающих своих ангелочков. Большинство находит это прелестным, а мне это скучно. Я люблю или не люблю детей в зависимости от их индивидуальности и не рассматриваю их как особую, отличную от нас, породу.

После полуночи мы окончательно выдохлись, и дискуссия прекратилась. Кое-кто, как обычно, спал, остальные клевали носом. Но для нас лучше проспать все собрание, чем хоть минуту отсутствовать, и лучше отрезать палец, чем лишиться права проголосовать по вопросу о постройке нового курятника.


Четверг

Моя ночная работа сегодня не шла. Храп Макса, с которым мы живем в одной комнате, вдруг начал меня раздражать. Я бросил все, вышел из барака и отправился к Эллен. Но она уже спала, а так как Даша тоже была дома, мне, как это ни печально, пришлось убраться. Но в каком-то смысле я даже был рад этому, потому что недавно, во время представления, устроенного старым Гринфельдом, я поймал на себе многозначительный взгляд Эллен, а заниматься выяснением отношений мне не хотелось.

Я прогуливался в темноте по нашей площади. Башня по ночам на фоне звезд кажется огромной, как будто нас охраняет добрый великан. Прожекторы за последние месяцы не зажигались, так как в нашем районе все было спокойно. Я прошел к северной стороне ограды. Герман, один из двух бойцов вспомогательного отряда, подошел и предложил мне сигарету. С винтовкой через плечо и широкополой шляпе он выглядел очень картинно. Он жаловался на скуку — за последние три месяца здесь не было ни одного нападения арабов, а в это время в других местах его товарищи из специального ночного отряда Вингейта[11]Чарльз Орд Вингейт, капитан английской армии, горячий друг сионистов, организовал специальный ночной отряд для борьбы с арабскими террористами. охотились на террористов. О Вингейте, нашем еврейском Лоуренсе, он говорил с восхищением. Это имя гремело по всей стране. Герман рассказал мне о придуманной Вингейтом тактике контрзасады с обманчиво безоружными группами в качестве приманки. Я подумал, что требуется немало мужества, чтобы играть роль приманки, но вообще-то, с тех пор, как кончился наш героический период, игра в войну потеряла для меня всякую привлекательность. И даже когда этот период продолжался и случалось по два-три нападения в неделю, это постепенно превратилось в скучную рутину, и в такие времена больше всего мы страдали от недосыпания. Тем не менее мы убили человек 30 террористов, а еще больше ранили, судя по сообщениям полиции и следам крови, которые мы обнаруживали на следующее утро. Убитых и раненых арабы всегда уносили с собой.

Как быстро забывается прошлое, если настоящее захватывает тебя целиком и каждый день приносит новые волнения! Но начать эту кровавую игру снова было бы утомительно.

Я оставил Германа с его тоской по ратным подвигам и направился к детскому саду, симпатичному бетонному строению квадратной формы, белого цвета и с небольшим садиком. Заглянул сквозь сетку в открытое окно и увидел при слабом голубоватом свете ночника трех малышей, спящих крепким сном. Один из них лежал лицом к окну, полуоткрыв рот и подняв вверх сжатый кулачок на манер антифашистского приветствия.

Я побрел дальше и пересек площадь по направлению к коровнику. Больше всего, разумеется, после детского сада, мы гордимся нашим коровником. Почему-то электричество горит там всю ночь. Ярко освещенное помещение с двумя рядами спящих животных по сторонам бетонной дорожки выглядит театрально и завораживающе. Черная корова по имени Тирца, которая должна была завтра отелиться, одна стояла на ногах среди своих спящих соседок. Из-под хвоста свисал прозрачный, наполненный жидкостью пузырь. Когда я вошел, она повернула голову и посмотрела на меня. Мне кажется, что у коровы, перед тем как ей отелиться, особенно мягкий взгляд. Я потер ее костлявый ладонью, и она прижалась к моей руке. И внезапно я вспомнил, какая трагедия происходит в нашем коровнике. Мы скрещиваем сирийскую корову с голландским быком, так как в нашем климате это дает самые лучшие результаты. Но голландская порода крупнее сирийской, и голова теленка часто застревает. Техника кесарева сечения на животных еще не разработана, и в таких случаях, чтобы спасти теленка, приходе убивать корову. На одном из еженедельных собраний Сарра устроила форменную истерику, обвинив нас в преднамеренном убийстве, и приплела сюда Толстого, Будду и Библию. Но пока мы не добьемся определенного результата от этого скрещивания, придется продолжать это ужасное дело. И под мягким взглядам Тирцы, доверчиво прижавшейся к моей руке, я чувствовал себя примерно как Раскольников. Предчувствует ли она недоброе? Но тут проснулась ее соседка, издала низкое, тупое мычание, я потрепал Тирцу еще разок и вышел.

В столовой струнный квартет репетировал Бетховена. Я немного послушал и вернулся к себе в умиротворенном настроении. В прохладном ночном воздухе мое беспокойство, казалось, растворилось. Макс повернулся к стене и перестал храпеть. Желание работать вернулось, и я перевел около 300 слов из Пеписа на иврит, вместе со сносками и примечаниями. Английский 17-го века прекрасно переводится на библейский язык. Фраза поддается, как покорная невеста. Я перечитал последнюю главу, очень собой довольный, выкурил последнюю (до завтрашней послеобеденной выдачи) сигарету, и — в постель.


Суббота

Старый Давид, водитель грузовика молочного кооператива, который часто заходит поболтать в мою мастерскую, первый принес новость, что Бауман расколол Хагану. Вместе с тремя тысячами своих сторонников он вышел из организации, прихватив немалое количество нелегально добытого оружия, и перешел к экстремистам. Давид, член районного комитета Хаганы, захлебывался от возмущения.

— Подумай только, — кричал он, — пойти к этим хулиганам, этим фашистским головорезам, которые взрывают бомбы на арабских базарах, убивают женщин и детей! Кто бы мог такое подумать о Баумане?!

Никаких подробностей Давид не знал.

Не могу понять, что произошло. Если бы раскол учинил какой-нибудь сорвиголова, можно было бы это воспринять, как заурядный эпизод в наших внутренних сварах. Но Бауман известен как один из самых ответственных и уравновешенных парней. Он вырос в традициях австрийской социал-демократии и является социалистом до мозга костей и по убеждениям, и по своей психологии. Если он решил связать свою судьбу с правыми экстремистами, значит ситуация острее, чем мы в своей изоляции себе представляем. Мы живем, как на острове, в своей Башне Эзры из слоновой кости. Я не был в Иерусалиме и Тель-Авиве больше года. Мы так заняты своими собственными проблемами, что потеряли всякую связь с действительностью. Эгоизм коллектива не лучше эгоизма индивидуума.

Я страшно встревожился и взволновался («К оружию, граждане!»). Единственный человек, с кем можно поговорить о таких вещах, это Шимон. Я бросил свою мастерскую в разгар рабочего дня и отправился к нему. Он занимался посадкой молодых деревьев в лесном питомнике. Это его страсть. Он не заметил, как я подошел, и я некоторое время наблюдал за ним. Стоя на коленях, спиной ко мне, он разравнивал ямку, в которую собирался посадить побег, прикрывал один глаз и прикидывал, находится ли центр ямки на одном уровне с остальным рядом. Его обычно страстное, страдальческое лицо смягчилось, он стал похож на погруженного в игру ребенка и что-то бормотал себе под нос. Он посадил побег в ямку, засыпал землей, разравнял ее ладонями и несколько мгновений продолжал стоять на коленях, глядя на побег. Заметив меня, он смутился.

Интересно, как у каждого из нас развивается здесь своя особенная страсть. Это не хобби, потому что она связана с ежедневной работой. У Даши, которая господствует на кухне, витаминно-калорийная мания, Арье так сблизился со своими овцами, что я начинаю его подозревать в скотоложстве. Тут и Дина с детским садом, тут и наш киббуцный Шейлок Моше. Это привнесение страсти в работу, характерное для наиболее квалифицированных работников киббуца, частично объясняется большой свободой в выборе занятий по сравнению с городскими условиями или с возможностями индивидуального фермерства. Но только частично. Имеется еще какая-то особая сторона в том, как Шимон относится к деревьям или Дина к чужим детям. Это своего рода новое собственническое чувство, которое развивается именно в киббуцах. Я его ощущаю в себе самом, хотя выразить это трудно. В прошлый шабат, когда мы вернулись с концерта в Ган-Тамар, я ощутил его особенно живо. Когда мы поздно ночью повернули из вади на тропинку, ведущую к нашему поселению, я вспомнил нашу первую ночь здесь, наше путешествие с Диной и Шимоном на нагруженном и раскачивающемся грузовике, вспомнил, как мы прокладывали на рассвете эту тропинку, обливаясь потом и обуреваемые неясными страхами. Я помнил чуть ли ни каждый камень, который мы извлекли из земли. Это была моя тропинка. Больше моя, нежели все, чем я в жизни владел, будь то часы или портсигар. Больше моя, потому что это мое собственническое чувство разделяют со мной Дина и Шимон, чьи воспоминания перекликаются с моими. Ведь, в конце концов, чувство собственности по отношению к предмету отражает связанные с ним воспоминания. Чем больше воспоминаний о предмете, тем он нам дороже. То же и с нашей Башней Эзры. Мы все видели, как она подымалась, словно оживший богатырь из праха, а ведь это мы вдохнули в нее жизнь. Так было и с каждым домом, который мы построили, и с каждой машиной, и с каждой коровой, которую мы купили. Чувство собственности характерно для всех крестьян, но в нашем случае к этому добавляется что-то еще. Крестьянин строит ферму вместе с женой. Ценность любого сарая усилена тем, что хозяин делит с женой свои воспоминания о работе. Когда она умирает, он чувствует, что обеднел — общность их воспоминаний разрушена. Киббуц — это большая, густо переплетенная общность воспоминаний. От того, что я владею сообща с другими всем, что есть в киббуце, мое чувство собственности, обладания не уменьшается, а усиливается, и это не теоретический вывод, а анализ лично пережитого опыта. Аналогичный метод можно было бы применить при анализе чувства патриотизма, но нация представляет собой несравненно более распыленный и менее однородный организм, чем киббуц.


В этот же день, позже.

Как обычно, я отклоняюсь от темы, но на этот раз мне, возможно просто хочется избежать решения вопросов, которые возникли после разговора с Шимоном. Итак, он смутился, заметив меня. Поднялся на ноги и отряхнул землю со своих брезентовых штанов. Он фантастически аккуратен. Шорты не носит, а его брюки, хотя и вылинявшие и залатанные, как у всех нас, безукоризненно чисты и даже содержат намек на складку, — вероятно, он кладет их на ночь под матрац.

Я рассказал ему новости, которые принес старый Давид, хотя мне уже казалось, что я зря пришел к нему посреди рабочего дня только для того, чтобы поговорить. Когда разговариваешь с Шимоном наедине, возникает какая-то странная неловкость. Он как будто не знает, куда девать пронзительный взгляд своих глаз, как подросток не знает, куда девать руки. Кажется, что Шимон готов спрятать глаза в карман. Через минуту его глаза сцепляются с вашими, и тут-то возникает та непонятная неловкость, которую чувствуют посторонние люди, столкнувшись взглядом в трамвае или лифте.

— Знаю, — сказал он, когда я кончил. — Я с Бауманом в контакте.

Это было для меня новостью, хотя я и ожидал, что Шимон кое-что знает. Я вспомнил сцену в первую ночь, когда Шимон проповедовал террор, и Бауман на вопрос, каково его мнение, сухо ответил: «Я согласен с Шимоном».

— Тогда, может, ты мне объяснишь, чем вызвано решение Баумана?

Шимон помолчал с минуту, затем спросил:

— Ты действительно интересуешься этим делом?

— Мы все интересуемся.

— Нет, — проговорил он медленно, — большинство слепы и глухи. Возделывают наш маленький общественный садик и не видят реальности.

— Ты сам с большим удовольствием возделывал свои деревца, когда я подошел.

Я уже знал, что последует дальше, хотел этого избежать и до сих пор хочу. Но Шимон больше не смущался, что я застал его врасплох, и грустно сказал:

— Не долго мне их возделывать… — И с горечью прибавил: — Через два-три года здесь будет молодая роща…

— Собираешься ты со мной говорить откровенно, или нет?

Вот тут-то мы сцепились глазами. Но я напрасно помянул случайные ощущения, которые испытываешь в трамвае или в лифте. Ничего случайного не было в прямом взгляде его темных глаз. Невозможно не отвести взгляда, когда встречаешься с таким обнаженным выражением чувств. Шимон это знал, вот почему он хотел спрятать глаза в карман. Казалось, он взвешивает, насколько можно мне довериться, хотя особой нужды в такой предосторожности не было: в Башне Эзры каждый знает про каждого все.

— Сядем на минуту, — предложил Шимон (я немного выше Шимона, а он не любит беседовать, глядя снизу вверх).

Мы сели, Шимон подтянул штанины большим и указательным пальцами и заговорил сразу по существу дела:

— Англичане собираются нас продать. Иммиграцию почти прекратили и скоро прекратят ее совсем и навсегда. В Германии наступила ночь больших ножей. Наши люди стоят перед запертой дверью, а нож дюйм за дюймом вонзается им в спину. У большинства из нас там родственники, и что мы делаем для них? Спорим о России и возделываем свой садик. — Он говорил спокойно, только руки его все терли колено, как бы пытаясь унять ревматическую боль. — Вот что закрытые двери означают для тех, кто находится вовне. Для нас, находящихся внутри, это означает смертельную ловушку. В настоящее время мы составляем в стране меньшинство один к трем, а уровень рождаемости у арабов вдвое выше нашего. Отрезанная от внешнего мира, наша маленькая община превратится в стоячее болото, жизненный уровень мы снизим до уровня туземного населения, левантизируемся и растворимся в арабском мире. Мы приехали сюда, получив торжественное обещание, что страна станет нашим национальным очагом, а оказались осужденными на жизнь в восточном гетто, и в конце концов нас уничтожат, как уничтожили армян. Ты считаешь, что я преувеличиваю?

— Нет, — в том случае, если иммиграция действительно прекратится, если они действительно нас продадут, в чем я пока не убежден.

— Продадут. Чехов ведь продали.

— Это другое дело. Немцы для них реальная угроза, а арабы нет.

— Тем не менее они это сделают.

— Почему ты так уверенно говоришь?

— У нас есть свои источники информации.

— У кого это у нас ?

— Об этом мы поговорим в другой раз — может быть.

Мы сидели рядом под палящим солнцем. Против нас на склоне холма Арье пас своих овец. В прозрачном воздухе можно было разглядеть, как он лежит ка спине, прикрыв лицо шляпой. Шимон жевал сухой лист, я делал то же самое. Я ничего не чувствовал, только сознавал, что на меня надвигается нечто неизбежное.

— Предположим, что предсказания вашего политического бюро погоды правильны. Что же собираются делать Бауман и его люди?

— Сражаться.

— Против кого? Как? Чем?

— Об этом мы поговорим в другой раз, — повторил Шимон.

— Почему в другой раз?

— Подожду, пока ты созреешь.

— Как ты узнаешь, что я созрел?

— Ты придешь и скажешь, — ответил он так просто и убежденно, что возразить было нечего.


Понедельник

Тирцу пришлось прирезать. Теленок — девочка — в порядке, качается на тонких ножках. Назвали ее Электра.

Дина в больнице с лихорадкой. Пробудет там две недели.


Вторник

Что сделал с нашими девушками спектакль старого Гринфельда! Не думаю, что причина в таинственном влиянии Божьей благодати, которая действует даже на глухих. Скорее, в чем-то более реальном и земном, а именно — в пробуждении глубоко запрятанной привязанности к традиции, которая, казалось, давно преодолена. Мечтательно-тоскливое выражение, возникшее в девичьих глазах, когда они наблюдали за происходящим под вылинявшим бархатным балдахином, с тех пор так и не исчезало. Точно то же самое было после предыдущего визита старого Гринфельда. Через несколько дней все войдет в свою колею, но пока атмосфера полна призраков прошлого.

Когда сегодня во время обеденного перерыва Эллен пришла ко мне в мастерскую, я понял, что час выяснения отношений пробил. В глазах ее было выражение тупой боли и упрека, обычное для нее в последнее время. А началось все так мило, разумно и по-деловому, никакой чепухи насчет любви, только умеренная взаимная симпатия и потребность друг в друге. Никаких обязательств, никакой бухгалтерии. Никто ничего не должен. Безукоризненная система обмена. Боже, какие мы были передовые!

Она слонялась возле мастерской, наконец вошла и села на скамью. С каждой минутой обстановка отягощалась невысказанным укором. Эдакая раненая, но гордая, молча страдающая женщина. Если нажать кнопку и открыть шлюзы, можно утонуть в стремительном водопаде, и поделом, — ведь сам начал, не так ли? Но если сдержаться и не нажимать кнопку, то тогда ты — бесчувственное животное, и молчаливый упрек будет усиливаться, пока нервы не натянутся, как веревки. Я предпочел быть бесчувственным животным.

— Как твой огород? — спросил я, продолжая стучать молотком по ботинку.

— В порядке.

Эллен хороший, добросовестный работник, пользуется всеобщим уважением, отчего я чувствую себя еще большей скотиной. Действительно, положение по нашим стандартам совершенно ненормальное. Нормальная и простая процедура — известить секретариат о нашем желании поселиться вместе. Нам выделят комнату, устроят вечеринку, Моше расщедрится на 20 пиастров — стоимость трех бутылок вина и торта, — и все будет хорошо. Старому Гринфельду вовсе не обязательно появляться на сцене, пока не предвидится ребенок: теоретически каждый мог в любой момент нарушить союз и переехать в помещение для холостяков, безо всяких объяснений. Дети, если они есть, продолжают жить в детском саду, никакими финансовыми или иными обязательствами ты не связан. Все это теоретически. А практически…

— Иосиф, — сказала Эллен, — что с тобой творится?

— Со мной?

— Да.

— Со мной ничего.

— Правда?

— Правда.

Таков был диалог двух передовых людей коммунального общества. От усилия, которое я прикладывал, чтобы оставаться бесчувственным животным, меня прошиб пот. В ярком свете дня Эллен казалась здоровенной, массивной и бесполой, как всякая крестьянка на работе. Она пришла ко мне прямо с огорода, по дороге в душ. При лунном свете запах женских подмышек возбуждает, днем же оказывает противоположное действие, особенно если смешивается с запахом сапожного клея. Но если я сейчас порву с Эллен, то через три дня стану бегать, как отравленная половыми гормонами крыса. Эллен будет страдать от тех же лишений, но существенная разница заключается в том, что страдающая от половой неудовлетворенности женщина по крайней мере вознаграждена сознанием своей добродетели, а для мужчины такое состояние только смешно и унизительно.

Как передовые теоретики все упрощали! Папаша Маркс и дядюшка Энгельс вдоволь поиздевались над буржуазным браком, а что предложили взамен? Что касается русских, то уровень их пролетарской морали таков, что наши викторианские предки выглядят по сравнению с ними разнузданными развратниками.

— Джозеф.

— Да.

— Я хотела бы выяснить наши отношения.

Вот оно, началось! Никуда не денешься. Эллен начала кусать ногти, короткие квадратные ногти компетентного огородника и ответственного товарища. Ладно. Я отложил ботинок и перестал притворяться.

— Тов[12]Хорошо ( иврит )., — поговорим, но при условии, что ты перестанешь кусать ногти.

— Почему ты так плохо ко мне относишься? Раньше ты был не таким! — вдруг разрыдалась она.


От банальности этой сцены мне стало совсем тошно. Опять партия в шахматы: пешка от короля, ферзевая пешка. Безнадежно. Я заранее знал ответы на все, что она может сказать.

— «Удовольствие, если оно не получает постоянной пищи, переходит в свою противоположность»[13]В оригинале непереводимая игра слов, основанная на слове revolution, что означает и «революция» и «оборот». Связана с предыдущими рассуждениями Джозефа о тщетности «передовых теорий» в отношении брака. — процитировал я.


— Откуда это? — спросила Эллен, прервав хныканье.

— «Антоний и Клеопатра» в моем собственном переводе. В английском оригинале звучит немногим лучше.

— Пожалуйста, Джозеф, не издевайся надо мной, — она опять принялась кусать ногти и плакать.

Вот оно, — ядовитый пластырь жалости, который невозможно содрать, не сдирая кожи.

— Я не насмехаюсь. О переводе я упомянул не зря. Это половина моей работы, половина жизни. Если мы поселимся в одной комнате, я не смогу работать.

— Но почему? При Максе ты можешь работать, а при мне нет?

— Максу не мешает свет, не мешает, когда я топаю по комнате или выхожу среди ночи погулять. Он переворачивается на другой бок и продолжает храпеть. А ты спать не сможешь, я же, зная, что мешаю тебе спать, не смогу работать.

Я знал, что мои оправдания звучат неубедительно, хотя в них была доля правды. Остальная доля заключалась в том, что, присутствие Макса было нейтральным, тогда как ее присутствие было бы постоянным посягательством, поглощением комнатного пространства, что сделало бы невозможным не только работу, но и всякое независимое от нее существование. Короче говоря, я нуждался по временам в физической близости с ней, но отнюдь не в ее постоянном обществе. Но можно ли в этом признаться, не ранив его, человеку, к которому хорошо относишься? Поэтому выяснение отношений всегда останется фарсом. Наши передовые три четверти правды иной раз хуже викторианской полуправды. Те откровенно подчиняли плоть требованиям церкви, мы же предоставляем ей, плоти, некоторую автономию, но еще очень далеки от признания за ней полной независимости. И лучше бунтовать против открытой тирании, чем против лицемерного либерализма. Мне легче было бы отказаться от женитьбы на Эллен, если бы она была обыкновенной мещанкой, чем отказать ей в праве на товарищеское общение.

Эллен была совершенно убита. Она рыдала и продолжала кусать ногти.

— Обещаю, что не буду тебе мешать.

Эти слова были ненужными и унизительными. И унижение гордой и сильной девушки причиняло мне боль.

— Почему, — спросил я в отчаянии, — ты настаиваешь на том, из чего, как мы оба понимаем, ничего хорошего не выйдет?

Но я знал, что мои аргументы не действуют на нее, и внезапно у меня появилось подозрение.

— Ты ждешь ребенка?

Она покачала головой и угрюмо высморкалась.

— Послушай, Эллен. В капиталистическом мире девушка стремится замуж по соображениям престижа или по экономическим причинам. У нас эти соображения не действуют. Даже если у тебя будет ребенок, какая разница, живем мы в одной комнате или нет? Наши бараки находятся друг от друга на расстоянии двадцати метров, и мы можем видеться так часто, как нам хочется. Зачем же мучить друг друга и все портить?

Эллен попыталась подавить рыдания, но вместо этого начала ужасно трогательно икать. Робким голосом, глядя в сторону, она спросила:

— Тебе никогда не хотелось проспать со мной всю ночь, а утром проснуться рядом?

Именно этого мне и не хотелось.

— Дорогая, конечно, мне этого очень хочется. Но разве ты не понимаешь…

— А если нам не понравится, — перебила она, — мы ведь всегда можем разойтись.

— Ты прекрасно знаешь, что разойтись здесь не так легко, как это кажется. До сих пор у нас был только один случай. Помнишь, какой скандал подняли вокруг бедной Габи из-за ее «антиобщественного поведения» и «разрушительных тенденций» только потому, что ей надоел Макс, и она ушла к Менделю?

Наступило молчание. Внезапно Эллен вскочила со скамьи. Наконец она поняла, как бесполезен и унизителен каш спор.

— Ладно, — сказала она, — оставь свои аргументы. Но я знаю, в чем дело.

Я тоже знал, но промолчал, а она была достаточно тактична, чтобы не упоминать Дину. Она вышла, хлопнув дверью.

Будь проклят старый Гринфельд.


Не видел Шимона весь день.


Среда

Помощник районного комиссара с женой нанесли вчера нам свой ежегодный визит. На этот раз они приехали без майора. На Ньютона наши успехи, по-видимому, произвели впечатление, ведь год назад поселение было всего лишь огороженным квадратом в пустыне. Он ничего не сказал, только мямлил и бормотал в своей рассеянной манере, как будто решал шахматную задачу (возможно, так оно и было), но явно был поражен тем, что увидел. Мы показали им поля, огород, оранжерею, прачечную, похвастались каждой курицей. Полагаю, что то же самое он видит в любом из поселений, но боюсь, что пройдет немало времени, пока мы привыкнем к мысли, что наши коровы и куры ничем не отличаются от прочих коров и кур, и перестанем наводить на гостей скуку нашей детской радостью по поводу каждого выращенного нами помидора.

Взглянув на деревню Кафр-Табие, Ньютон заметил, что на следующей неделе будет присутствовать на церемонии примирения, которая положит конец двадцатилетней кровавой вражде между семьями двух мухтаров. Когда я сказал, что несколько наших тоже приглашены на церемонию, мадам сделала такое лицо, как будто мы бестактно стремимся проникнуть в аристократический клуб в Руне[14]Руна — город в Индии. Имеется в виду клуб, в который вход был разрешен только европейцам.. Физиономия ее стала еще кислее, чем в прошлом году, казалось, она удивляется, что арабы нас до сих пор не перерезали. По традиции они пообедали с нами в столовой, и как обычно, еда была скудной луковый суп и макароны с соусом.

— Это вы едите каждый день? — спросила она, по-видимому, подозревая, что мы специально для них приготовили такой мерзкий обед. Впрочем, если бы обед был хороший, она потом говорила бы о бедных арабах и обжирающихся евреях. Чтобы разрядить напряжение, я рассказал известную историю об обеде сэра Артура Уокопа в Хефци-Бе. Назначенный верховным комиссаром Палестины, Уокоп нанес официальный визит в один из старейших киббуцов Изреэльской долины. С его стороны это был важный политический акт, и в Хефци-Бе решили принять его по-царски и угостить на славу.

— Это вы едите каждый день? — спросил Уокоп.

На что Ледерер, секретарь киббуца, ответил:

— Ваше превосходительство, когда мы услышали о вашем визите, мы устроили собрание, чтобы решить, следует ли вас кормить тем, что мы едим каждый день, или нам поесть так, как вы едите каждый день. Мы решили остановиться на последнем.

Ньютон рассмеялся.

Когда мы показывали им детский сад, мадам Ньютон спросила:

— А вы знаете, чьи это дети? Я имею в виду, кто их отцы?

Последовало тягостное молчание. Бедняга Ньютон стал покашливать и что-то бормотать. Моше ответил с невозмутимым видом:

— Нет, мадам, но мы тянем жребий.

— Вот как? Это интересно! — оживилась мадам Ньютон.

Стоявшие тут же девушки захихикали, и несчастная мадам покраснела, как рак. До чего она должна нас ненавидеть!

Шимон во время визита не показывался.


Четверг

Весь день чинил в мастерской обувь. Без этих двух кусков кожи из Ган-Тамар половина киббуца ходила бы босиком, а уже начались дожди. Починка обуви доставляет мне еще больше удовольствия, чем изготовление новой. Испытываешь чувство хирурга, но без риска, потому что даже самый старый сапог не гибнет под моим ножом. Мне нравится запах свежей кожи и клея; когда я забиваю в каблук гвозди, то всегда насвистываю. Работа не монотонная, нет никакой подготовительной скучной стадии, как, например, в плотничьем деле; быстрое превращение в моих руках бесформенного, заскорузлого от грязи и сморщенного предмета в блестящий, заново родившийся ботинок меня буквально опьяняет. Я чувствую себя добрым волшебником. Никакое другое ремесло не дает такого глубокого удовлетворения. Заплата на одежде остается заплатой, поэтому портные, занимающиеся починкой одежды, — робкие люди с виноватым выражением в глазах. Если вы механик в гараже, может случиться, что работа вытянет из вас душу: попадется какой-нибудь заржавленный болт, до которого трудно добраться ключом, или сломанная деталь, для которой нет под рукой замены. Поэтому гаражные механики — хмурые неприветливые люди и никогда не могут точно сказать, сколько времени займет работа, тогда как я всегда точно знаю сроки и не боюсь заранее пообещать. Мои гвозди входят в подошву как нож в масло. Когда я режу свежий кусок кожи острым ножом, я испытываю чисто чувственное наслаждение.

Или взять мою противоположность — парикмахера. Он занят поверхностным украшательством, пустым несолидным делом. А я обеспечиваю необходимый фундамент для ходьбы по земле. Отсюда отличие парикмахера — болтливого, легкомысленного Фигаро — от сапожника, которого и фольклор, и литература изображают спокойным, с чувством собственного достоинства, доброжелательным философом. Не представляю себя ни на какой другой физической работе: монотонная обработка земли в поле свела бы меня с ума. Не понимаю, почему другие мне не завидуют. Но, по-видимому, Моше, Даша и другие маньяки чувствуют то же самое, что и я.

О Боже, остаться бы мне тем, что я есть! Я был довольно требовательным к себе типом, а здесь я нашел удовлетворение и душевный покой, по крайней! мере, столько удовлетворения и покоя, сколько я способен испытывать. Я требовал многого, а удовлетворился малым, потому что это малое пришло правильным путем. Я люблю эти горы, люблю свою дневную и ночную работу; ко мне хорошо относятся, и я хорошо отношусь к людям. Иногда, валяясь на солнце, я повторяю про себя слова из Песни Песней: «И его любовь, как знамя, развевалась надо мной».

Боже, пусть со мной будет то, что есть. Ты дважды изгнал нас из Страны, изгнал нас из Испании, превратил в народ вечных бродяг. И как мы ни стараемся замаскироваться, они чувствуют нас на расстоянии и выставляют на посмешище в наготе нашей плоти. Сейчас, когда колесо истории сделало полный поворот назад и на каждой его спице — засохшая кровь, останови его, останови, наконец!

Я, кажется, впадаю в истерику. Я думал, нет большого эгоизма в том, что я приехал сюда, на пустынные холмы Галилеи, чтобы работать сапожником. Но если послушать Шимона, это чистый эгоизм и бегство от ответственности.

Хоть бы вернулась Дина, я бы поговорил с ней.

Завтра наш струнный квартет даст свой первый концерт.


Из дневника Джозефа, члена киббуца Башня Эзры.


Воскресенье, …ноября 1938.

На прошлой неделе наше население почти удвоилось. В Башне Эзры сейчас 77 душ: 41 — старых поселенцев (в том числе 5 детей) и 11 новых, которые станут членами киббуца; кроме того, имеется 25 девушек и ребят, которые приехали на шесть месяцев для профессионального обучения.

Всю неделю был сплошной бедлам. Наш покой и налаженный быт нарушены, распались на мелкие куски. Во вторник прибыли новенькие. До их приезда знали мы о них только то, что они из разных стран: из Германии, Польши, Румынии, а один даже из Египта. За ними должны были последовать другие, и в течение года или двух наше население увеличится до нормы в 200 взрослых работников. О новеньких мы также знали, что они совсем недавно прибыли в страну и были беженцами, — в отличие от нас, кто, если не считать Дины и Шимона, приехали до разгара преследований в Европе, более или менее по свободному выбору. Еще мы знали, что эти семеро мужчин и четыре девушки не женаты. И наши одиночки обоего пола ожидали их прибытия с плохо скрытым нетерпением, особенно Габи, наша рыжеволосая Мессалина из Вены, которая, оставив год назад Макса для Менделя, успела уже бросить и того. Мендель, впрочем, по этому поводу не страдал, деля свои увлечения между трактором и струнным квартетом.

Мы поставили три сохранившиеся с прежних времен палатки, повесили на воротах плакат «Добро пожаловать» и приготовились к встрече. Они прибыли из Тель-Авива на грузовике во время обеденного перерыва, и все мы, кроме работавших в поле, выстроились у ворот приветствовать новоприбывших, с которыми нам, может быть, придется жить вместе до конца дней.

Одиннадцать будущих поселенцев стояли у бортов грузовика и были похожи на погорельцев или спасшихся после землетрясения: в кузове громоздились матрацы, кастрюли, часы с кукушкой, старое бабушкино кресло, велосипед, даже клетка для птиц, — все это в полном беспорядке. Приехавшие громко пели «Эль йивне ха-Галиль». Это несколько улучшило впечатление, и все же когда грузовик въехал в ворота, мы глядели на них молча и тупо, как деревенские мужики на городских гостей. В какой-то момент я увидел нас со стороны — толпу тяжеловесных, медлительных мужчин и молчаливых женщин, — какими мы стали за этот первый тяжелый год. Но тут же мы побежали за грузовиком, провожая его к площади, крича и размахивая руками.

Грузовик остановился перед башней, новоприбывшие соскочили на землю и запели гимн, выстроившись как по команде «смирно». Мы присоединились. Сами мы гимн давно не пели, и все получилось очень торжественно. Посреди песни одна из новых девушек, толстая, с круглым и мягким лицом, расплакалась и продолжала петь, а слезы лились из ее глаз:

Еще не умерла наша надежда, древняя надежда

Вернуться на нашу землю, древнюю землю,

Вернуться в наш город, в город Давида…

Мне бросилось в глаза лицо египтянина — очень смуглого, с голубоватыми белками и гибким телом негритянского танцора. Он стоял в полной неподвижности (состояние, на которое почти никто из евреев не способен), даже зрачки его остановились, вперившись в верхушку башни. Третий, кого я отметил, был худым и неуклюжим молодым человеком, типичным доктором философии (специальность: неокантианство). Пытаясь стоять смирно, он слишком переусердствовал и выглядел так, будто все кости его развинтились от напряжения, и он все пытался подогнать их на место слабыми, почти незаметными движениями. Я поклялся себе, что не невзлюблю его, и нарушил клятву к концу первого куплета. Между тем Габи при виде египтянина растаяла (кажется, она способна испытывать оргазм от одного только созерцания), в то время как худое птичье личико Сарры приняло чопорное и негодующее выражение, как всегда при виде мужчины, действующего на ее голодную плоть. Продолжая петь, я подумал, что, хотя девять из десяти мужчин безусловно предпочтут Габи, психологически ситуация такова, что египтянин, возможно, заинтересуется Саррой. Затем я взглянул на Моше, поющего против меня во весь голос, в то время как его опытный глаз оценщика скользит по сваленным в кучу на грузовике вещам, которые с завтрашнего дня станут собственностью киббуца и обогатят его запасы.

Исполнив гимн, мы все устремились в столовую, и процесс знакомства начался. Макс тут же взял под свое крыло толстую девушку, как бы принюхиваясь к ней и что-то втолковывая (вероятно, о необходимости развивать арабские профсоюзы). Она слушала его с восхищением в добрых коровьих глазах, явно не понимая ни слова. Эллен, время от времени искоса взглядывая на меня, была занята серьезным разговором с доктором философии. Дина, как всегда при встрече с новоприбывшими из Европы, была безучастна. Она сидела с краю скамьи, вяло уставившись в тарелку. С тех пор, как она вернулась из больницы, голубоватые тени под глазами углубились, и она стала еще красивей.

Мы старались вовсю, и все же пройдет немало времени, пока новенькие почувствуют себя действительно дома и мы их окончательно примем как своих. И даже тогда между ними и нами останется едва заметная, неуловимая разница, которая будет сказываться в наших отношениях. У них не будет тех воспоминаний о ранних днях, которые навсегда останутся при нас, они не поймут многих наших шуток. Для них мы всегда будем старожилами, аристократами с Мейфлоур, да и мы сами в глубине души будем чувствовать то же самое. Что ни говори, — разве мы не возродили это место? А когда приедет следующая группа, она будет смотреть на обе предыдущие с одинаковым восхищением и почтением, не в состоянии уловить между ними разницу. Так последний пришедший в приемную врача и не знакомый с установленной до него иерархией, причисляет всех к одной категории «тех, кто был здесь до него».

Это патрицианское высокомерие до некоторой степени останется у нас навсегда, и в свое время мы, первые 37 человек, превратимся, как это было в Дгании, Хефци-Бе, Кфар-Гилади, в живописных стариков с трубками, подагрой и бородами, как у пророков — уважаемыми, легендарными и довольно утомительными… Конечно, те из нас, кто уцелеет.


Позже

Прибытие группы молодежи было менее вдохновляющим, правду сказать, даже довольно тягостным. Я не первый раз испытываю страх перед нашим молодым поколением. Эти 25 юношей и девушек довольно типичные сабры — все родились и выросли в стране, всем им от 16 до 19 лет. Большинство из них — сыновья и дочери поселенцев из Петах-Тиквы, Рош-Пина, Метулы и других поселений старого типа, созданных до киббуцов. Остальные приехали из города. Школа и молодежное движение свели их вместе. Они проведут 6 месяцев у нас и примерно через год поселятся на земле, обещанной им Национальным фондом, в восточной части долины Изреэль. Всего их 150 человек, на время профессионального обучения они разбились на более мелкие группы.

Все это прекрасно. То, что многие из молодых уроженцев страны стремятся жить коммунами, это хороший признак. Выбор для них облегчается нашей пропагандой в школах, где все учителя принадлежат к партиям Мапай или Мапам. Профсоюз учителей зорко следит за тем, чтобы ни один правый еретик не затесался в стадо, с чем я вполне согласен: всякое образование основано на пропаганде того или иного образа жизни, почему же нам не пропагандировать то, во что мы верим? И все же существует разница между нами, приехавшими из-за границы, чтобы найти пути для новых форм общественного и национального существования, и ими, кто вливаются в готовую форму под руководством старших. Для нас наш выбор был свидетельством революционного неприятия прошлого, для них это акт конформизма. Но не это важно. Когда эксперимент выкристаллизовывается в организационную форму, это только доказывает, что он удался. Нам не нужны романтика и постоянные треволнения. Мы хотим, чтобы народ стал жить естественной жизнью. И если молодое поколение хочет подражать нам, надо только радоваться.

И все же что-то, может быть, мой врожденный скептицизм, подсказывает мне, что это слишком хорошо, чтобы быть правдой. И дело тут не в самой идее, а в человеческих качествах молодого поколения. Я наблюдал за ними с самого начала, с первых минут: коренастые девушки с довольно грубыми чертами лица, большими задами и тяжелыми грудями, развитые физически и неразвитые умственно, перезрелые и в то же время инфантильные; неотесанные, хлопающие девиц по их задам юнцы, с агрессивным смехом и невыразительным голосом, — без традиций, без манер, без стиля…

Их родители были самой космополитической расой на земле, они — провинциальны и шовинистичны; родители были сплошным комком нервов с неловким телом, у этих — нервы, как веревки, а телом они — еврейские тарзаны, бродящие ордами по горам Галилеи. Родители были напряженными, страстными, они пресны и толстокожи. Родители были настоящими полиглотами, они же знают только один язык, который был в бездействии двадцать столетий, пока его искусственно не возродили.

В этом главная проблема. Возрождение иврита из его священной окаменелости и превращение его в живой язык народа было фантастическим достижением. Но чудо повлекло за собой тяжелые жертвы. Наши дети воспитываются на языке, который не развивается с начала христианской эры. В языке не сохранилось почти никаких воспоминаний о том, что пережило человечество со времен разрушения Храма[15]Это рассуждение автора о развитии еврейского языка и культуры было характерным для еврейского общества того времени.. Представьте себе, что развитие английского языка остановилось на Беовульфе, а даже Беовульф на тысячу лет ближе к нам! Наша классика — это книги Библии, наша лирика остановилась на Песне Песней, наш проза — на Книге Иова. С тех пор — пустота.

Конечно, в употреблении архаичных оборотов есть свое очарование. Мы едем в автобусе и предлагаем соседу сигарету: «Не угодно ли сударю подымить!» — «Нет, благодарю, дымить — не находит благоволения в моих очах». Но мы уже не замечаем причудливости языка. Когда все ходят на ходулях, никто этому в удивляется. Итак, молодое поколение воспитывается на языке, страдающем потерей памяти, знает мировую литературу весьма поверхностно и очень смутно представляет себе, что произошло на свете с того дня, как 9-й легион под командованием Тита захватил крепость Давида. Европейских языков они не знают, за исключением английского на школьном уровне, а не слишком многочисленные и не очень компетентные переводы классиков мировой литературы не находят никакого отзвука в их сердцах. Латынь и греческий в наших школах не изучаются. Зато они знают все об удобрениях, ирригации и полеводстве, знают имена птиц и цветов, умеют стрелять и не боятся ни арабов, ни дьявола. Иными словами они перестали быть евреями и превратились в иудейских крестьян.

Именно на это нацелена наша философия и пропаганда. Вернуться на родину и на землю, излечиться от нервного перенапряжения изгнания и рассеяния, ликвидировать национальный комплекс неполноценности, вырастить здоровый, нормальный, привязанный к земле народ. Эти еврейские тарзаны — именно то, к чему мы стремились. Почему же они меня пугают? Может быть, потому, что существует вечный конфликт между творческим началом и надежностью. С одной стороны, — жар и провидение, с другой, ровный пульс здоровья. На одной чаше всегда — стимулирующие духовные достижения, преследования и незаурядность, неистовые пророки и раздраженные мессии от Иисуса до Маркса и Фрейда. На другой — заплаченная за это цена: тонны горящих тел на кострах Испании, пролитая кровь, которой хватило бы, чтобы наполнить Мертвое море, вонь, грязь и теснота гетто, искажение механизма наследственности из-за выживания самых ловких, самых ничтожных, самых бесчестных. И окончательный продукт — плоскостопый, с бегающим взглядом вечный бродяга.

В Бухенвальде сейчас подвешивают людей на крючках, как рыбу. Кто не отдал бы все формулы Эйнштейна, чтобы спасти хоть одного несчастного от крючка? Но кто, после такой удачи, порадуется этой сделке?

Чуть не забыл эпизод, который меня особенно напугал. Один из молодых тарзанов, увидев меня за работой над Пеписом через открытую дверь моей комнаты, рассказал мне с широкой улыбкой историю о своем друге, родившемся и выросшем в Иерусалиме. Когда мальчику исполнилось 13 лет, отец подарил ему авторучку. В 17 лет он написал письмо отцу: «Дорогой папа, сегодня кончил школу. Больше мне ручка не понадобится, и ее возвращаю». Это, конечно, крайний случай. Но нельзя отрицать, что молодые тарзаны представляют собой шаг назад, и понадобится несколько поколений, чтобы наверстать упущенное. Жертва принесена добровольно, но от этого не веселей. Руссо повезло, что французы отнеслись к нему недостаточно серьезно. Если бы они последовали его совету и стали бы все пастухами и земледельцами, он бы повесился.


Среда

Комиссия британского правительства, назначенная для выработки предложений по разделу, опубликовала свой доклад. Согласно ее рекомендациям, Еврейское государство должно составить меньше одного процента всей территории Палестины — площадь в 60 миль длиной и 10 миль шириной, исключая большую часть наших поселений, всю Галилею, долину Изреэля, словом — все. Это не политический доклад, а издевательство.

Вместе с докладом правительство выпустило «Белую книгу», отклоняя раздел, но не из-за чудовищности предлагаемых им границ, а «из-за политических и финансовых затруднений, связанных с ним». Вместо этого будет созвана конференция Круглого стола для решения будущего страны, на которую будут приглашены не только обе заинтересованные стороны, но и представители всех арабских стран. Это что-то новое. Никогда не слышал, чтобы Англия приглашала Ирак и Сирию на свои переговоры с Египтом. Это может означать лишь одно: они ищут повода, чтобы освободиться от своих обязательств по отношению к нам и похоронить идею Национального очага. Вместе с этой идеей похоронят и наше будущее.


Четверг

Шимон в хайфской больнице с тифом. Как я жду его возвращения! Здешнее безразличие к политической ситуации прямо сводит меня с ума; они, по-видимому, даже не понимают, что что-то не ладно. Большинство читают только заголовки газет. По вечерам все слишком усталые и хотят только покоя. Известный, честный и гибельный подход: мы делаем свое дело, об остальном пусть заботятся политики.

Вчера вечером был праздник: Юдит, жена Моше, вернулась из родильного дома с близнецами, будущими жильцами № 6 и № 7 в нашем детском саду. Пили сладкое вино, ели пироги и отпускали слишком откровенные шутки по поводу методов, применяемых Моше для рационализации детопроизводства. Так как в их маленькой комнатушке могут поместиться стоя не больше десяти человек, мы заходили туда по очереди. Моше стоял у дверей, крепкий, как породистый бык, с серьезной миной пожимая руки и сияя от гордости. Поскольку мы пьем вино каких-нибудь пять-шесть раз в год, два стаканчика этого отвратительного пойла так нас возбудили, что на площади затеяли хору с Менделем в обычной роли дудочника и с совсем ошалевшими новичками. Египтянин изображал дервиша, а доктор философии не держался на ногах, разбил очки и вообще вел себя очень глупо. Молодежь сначала критически наблюдала за тем, как резвятся старшие, а потом образовала собственную хору с криками и хлопаньем по задам, как орда дикарей в джунглях.

Около полуночи Реувен, Моше, Макс, Дина, Даша и я забрели на кухню для традиционного «кумзица». Я включил радио, чтобы послушать последние известия, но ничего интересного не было. Я не удержался и спросил присутствующих, что они думают о создавшейся ситуации, хотя и знал, что последует обычная бесплодная дискуссия. Наступило негодующее молчание, и я почувствовал себя виноватым, что испортил праздничное настроение. Не так много у нас праздников. Затем Реувен осторожно сказал:

— Предложение о разделе, конечно, скандальное, но в конце концов они же его и отвергли.

— Но разве ты не понимаешь, что сам факт его опубликования говорит об их подходе к проблеме? Подумайте только — один процент страны! Вот каким способом они идут к тому, что на их языке означает «разумный компромисс»! Сначала они публикуют оскорбительные предложения с примечанием, что, к сожалению, по техническим причинам их нельзя осуществить, а затем приглашают представителей мусульманских стран решать нашу судьбу, прозрачно намекнув им, что, по мнению самого правительства, следует с нами сделать.

— Ах, ты, как обычно, преувеличиваешь, — сказала Даша.

— Джозеф находится под влиянием компании Баумана, — рассудил Макс. — Ему хочется бросать бомбы, сначала в арабов, затем в англичан.

— Замолчи, Бауман не такой дурак, — сказала Дина.

Когда Дина говорит о политике, глаза ее становятся серьезными, как у ребенка, который решает, съесть ему свой шоколад сейчас, или оставить на потом.

— Не дурак? При том, что связался с Жаботинским и его фашиствующими молодчиками? — крикнул Макс.

— Послушай, Макс, — вступился я, — нельзя ли обойтись в этом вопросе без партийных дрязг?

— Нет, нельзя, — сказал Реувен спокойно. — Эти люди воюют против наших профсоюзов, против Рабочей партии зубами и когтями. Сами они не создали ни одного поселения, раскололи Хагану, у них нет никаких конструктивных достижений и ничего за душой, кроме криков и игры в солдатики.

— Одним словом, они фашисты, еврейские фашисты, — сказал Макс.

— Нельзя называть Баумана фашистом, — вступилась Дина.

— Почему нет? — воскликнула Даша. — Они бросают бомбы на арабских рынках, убивают женщин и детей.

— Они задурили голову молодым дуракам вроде Бен-Иосефа, — сказал Макс, — склоняя их совершить какой-нибудь идиотский поступок, чтобы за это их повесили. А соучастник Бен-Иосефа оказался сумасшедшим, и его отправили в больницу. Это символично: фанатики и сумасшедшие — все они такие.

И так оно продолжалось. Я тем более был в ярости, так как понимал, что они частично правы, и, совсем перестав сдерживаться, накинулся на Макса:

— Этот дурак Бен-Иосеф — первый еврей, которого повесили здесь со времен восстания Бар-Кохбы. Ты как будто ненавидишь этого мальчика, а ведь он, в конце концов, погиб за наше дело. Черт бы побрал вашу объективность! Народ, который сохраняет объективность, когда речь идет о его существовании, обречен на гибель.

Секунду-две все молчали, но мой гнев не иссяк. Какое облегчение плюнуть на объективность, закрыть глаза на всяческие «но» и «если», которые я понимаю так же хорошо, как они, и даже лучше!..

— Но Джозеф, — вмешалась Эллен со всей серьезностью ответственного огородника в социалистическом поселении, — будь же благоразумным.

— Не хочу быть благоразумным. Достаточно, что в течение двух тысяч лет мы одни были благоразумными. Я был той благоразумной мухой, которая бегает по стеклу, потому что видит свет с другой стороны, мухой с выдернутыми крыльями и лапами. Хватит с меня вашего благоразумия.

— Что же ты предлагаешь? — холодно спросил Реувен. В его спокойном голосе слышались предостерегающие нотки.

— Не знаю, — ответил я, чувствуя, что моя ярость сменяется бессилием. — Знаю только, что в виде разумного компромисса нам предложили только один процент страны. И знаю, что в ту первую ночь, когда на нас напали, и я мог со спокойной совестью и с Божьего благословения стрелять, я был счастлив, что убиваю.

— Вы слышите голос фашиста? — закаркал Макс.

— А ты, — внезапно Дина перегнулась через стол и задышала прямо в лицо Максу, — а ты, умник, что предлагаешь? Петь «Бандьера Росса?»[16]«Bandiera Rossa» («Красный флаг») — гимн итальянских антифашистов.

Макс отшатнулся, как будто ее дыхание обожгло ему лицо. Мне пришло в голову, что Дина, утратив способность любить, только одна среди нас сохранила нерастраченной ненависть.

— Если вы еще в состоянии слушать, — сказал Макс с удивившей меня сдержанностью, — я скажу вам, что, по-моему, надо делать. Мы должны привлечь арабов на свою сторону, нравится вам это или нет. Можете обзывать меня, как угодно, играть передо мной гимн и размахивать флагами под носом, — я не отступлюсь от того, во что верю. Пролетарии всех стран, все бедные и униженные — соединяйтесь. Это для меня так же свято, как Десять заповедей или Нагорная проповедь. Арабы — бедные и униженные, и мы — бедные и униженные. И нет другого пути. Это моя вера, и я не продам ее за чечевичную похлебку шовинизма.

Его большой нос вздрагивал, глаза с вечно воспаленными веками дрожали. Я любил и ненавидел его одновременно.

— Напрасно ты вспомнил о чечевичной похлебке. Это запутанная и опасная притча, вроде бумеранга.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Макс, моргнув.

— А то, что наш предок Иаков получил благословение и вместе с ним страну хитростью и обманом. Это отвратительная история: он обманул простодушного Исава, помог сам себе, и поэтому ему помог Бог. Был бы он разборчивее в своих методах, мы бы не получили страну, она досталась бы волосатому охотнику пустыни.

— Да брось ты трепаться, — отмахнулся Макс.

— Это ты брось, ты, со своей пацифистской фразеологией. Что, если арабам не понадобится твоя благотворительность? Не нужны им твои деньги, твои больницы и твои профсоюзы.

— На них влияют землевладельцы и муфтии, — сказал Макс. — Они боятся потерять свои привилегии. Но как только народ поймет, что мы пришли как друзья…

— Как только, — передразнила Дина. — Сколько же ты собираешься ждать, умник? Сто лет, тысячу?

— Никто не собирается ждать, — сказал Макс, заметно напуганный Диной. — Я этого никогда не говорил. Я говорил только, что мы должны идти им навстречу и действовать в духе доброжелательства и понимания их нужд.

— Но они не хотят встречать тебя, слепой идиот, — закричал я, — они ненавидят тебя, потому что ты чужак и потому что их муфтии велели им ненавидеть тебя, потому что они верят муфтиям, потому что безграмотны, живут в XIII веке и не читали твоего Маркса. Ты же болтаешь о доброжелательстве, а сам лезешь дальше и дальше, хотят они этого или не хотят. Вот что ты на самом деле делаешь, проклятый лицемер!

— С тобой невозможно спорить. Ну, что ты орешь во всю глотку? — сказал Макс.

— А ты почему не орешь, умник? — спросила с издевкой Дина. — Потому что не умеешь орать. Вот и будешь всегда в накладе!

— Ну, знаешь, это несправедливо: орать вдвоем на одного, — сказал Реувен.

— Черт бы побрал твою справедливость, твою идеологию и всю вашу еврейскую болтовню, — сказал я.

— Это что-то новенькое, — вставила Эллен, — Джозеф стал антисемитом.

В этот момент включился наш тяжеловес Моше:

— Это не дискуссия, а сплошная туманность — раскаленная, парообразная, без начала и без конца. Если я правильно понял, Иосиф только что обнаружил, что правительство Чемберлена хочет от нас избавиться. Мы это знаем. Мы также знаем, что они этого сделать не могут, — мы стали слишком сильными. Нас полмиллиона человек — мы представляем треть населения страны и больше двух третей ее экономики. Едва арабы начали стрелять, англичане нас покинули. Мы сами справились с арабами. Мы знаем нашу силу, и нечего впадать в истерику. Акр за акром, корова за коровой, мы делаем свое дело. Я, по крайней мере, так понимаю свою задачу: купить еще один акр земли, еще одну корову. Спокойной ночи.

Не было никакого смысла продолжать спор, и мы пошли спать.


Шабат

Пошли в полную силу дожди, и с ними начался второй после жары бич — боц, грязь. На будущий год, если будут деньги, мы проложим асфальтовые дорожки по всему поселению, но этой зимой еще придется жить, как на болоте. Проблема не только в том, как добраться до работы и обратно. Наши жилые помещения, удобства и учреждения разбросаны по площади в пять акров. Душ и уборная находятся за 20 метров от моего барака, читальня за 80, секретариат — за 60, столовая за 100 метров в другом направлении. Все функции повседневной жизни превращаются в рискованные экспедиции. Приходится каждый раз менять резиновые сапоги на домашние туфли и обратно, без конца соскребать грязь, мыть и чистить обувь.

Конечно, все упирается в деньги. Можно было бы устроить водопровод и уборную в каждом бараке. Но такую роскошь не могут себе позволить даже старые и сравнительно богатые киббуцы. Наш девиз, как известно: сперва дети, потом скот, потом работяги. К счастью, через месяц закончится строительство двух бетонных домов, и у всех обитателей, включая молодежь, будет хотя бы настоящая крыша над головой, а палатки уберут до следующего наплыва новеньких.

Самое неприятное во время сезона дождей — заполучить расстройство желудка, а это случается нередко. Шлепать в дождь и под ветром через непролазную грязь по три-четыре раза за ночь к уборной — тяжелее, чем отражать атаки арабов. Но эти героические достижения лавров не приносят.

Гендель и Штраус посвящали музыку воде. Нашему Менделю следовало бы написать симфонию для двух басов о грязи: медленное, тяжелое топанье, шлепанье, плюханье, брызганье, а аккомпанемент — стучащий крышам дождь.


Воскресенье

Арабский бунт выдыхается. Вчера нас посетил командир отряда Хаганы в Ханите — самом уязвимом из поселений на ливанской границе. Он долго говорил с Реувеном, по-видимому, о нелегальной доставке оружия. Позже в столовой он рассказывал нам о Вингейте, который прошлым летом жил в Ханите, обучал бойцов Хаганы приемам партизанской войны и командовал несколькими акциями. Все его обожают: он отличается чувством юмора, романтической склонностью к еврейской истории, кроме того, не знает ни страха, ни усталости. Однажды он заявил: «3а неделю вы можете научиться большему, чем английский солдат за год, но наговорите за день больше, чем он за год».

Все это очень хорошо, но Вингейт среди англичан исключение. Политику правительства такие исключения не меняют, а заключается эта политика в том, чтобы использовать нас против арабов, а потом устроить нам Мюнхен. Как они искренно возмущаются, если жертва, перед тем, как ей перережут глотку, посмеет протестовать! Чехи могли хотя бы утешаться тем, что ими пожертвовали ради мира в Европе. Нас же предают без большой нужды, просто потому, что предательство стало условным рефлексом этого правительства. Так называемый арабский бунт — всего лишь блеф, в котором принимало участие каких-нибудь 1500 человек. Мусульманский мир еще больше расколот, чем христианский; племена в пустыне заняты взаимной враждой и кровной местью; опасность священной войны против неверных примерно так же реальна, как благородный шейх из кинофильма. Наши соседи в стране — даже не арабы, а потомки хананеян, филистимлян, крестоносцев и турок со значительной примесью еврейской крови. При всем том это очаровательный народ — наивные, лукавые, вздорные, добродушные и жестокие. Они непоследовательны, как умственно отсталые дети, в них совмещается жадность и щедрость, раболепство и гордость, растленность и чистота.

Естественно, что они нас не любят. Как трущобные дети, владеющие огромной площадкой для игр, они с удовольствием валяются в пыли. А тут приходят другие дети, которым негде играть, и начинают приводить площадку в порядок: необыкновенно энергично ставят палатки, строят уборные. Трущобные дети им кричат: «Убирайтесь, вы нам не нужны!» — «Но здесь достаточно места для всех, — возражают умные пришельцы, — и мы получили разрешение пользоваться площадкой вместе с вами. Вам же потом будет лучше». — «Убирайтесь, — настаивают те, и хватают у умных детей их игрушки, — это место наше, и мы хотим, чтобы оно осталось таким, как оно есть».

Они — осколок средних веков. Нет у них национальной идеи, нет дисциплины; они хорошие налетчики и плохие бойцы, иначе ни одно из наших изолированных поселений не уцелело бы. Со времен халифов их политическая роль ничтожна. Все, что они умеют, — это нарушать спокойствие. Почувствовав твердую руку, они становятся смирными; если им потакают, они распускаются. Политика правительства заключается в подстрекательстве к беспорядкам, чтобы иметь повод от нас избавиться. Два года назад, когда положение стало совершенно невыносимым, была создана королевская комиссия. В заключении комиссии говорится: «Совершенно очевидна терпимость мандатной администрации по отношению к арабской политической агитации, даже в тех случаях, когда эта агитация приводила к насильственным действиям». Вот как далеко зашли англичане в своей игре, если к таким выводам приходит официальная комиссия!

Почему я не способен к такой ненависти, как Шимон! Но, в конце концов, я сам наполовину англичанин. Избалованные безопасной жизнью на нашем острове, в течение тысячелетия не подвергаясь вторжениям, мы веками позволяли себе все делать далеко не лучшим образом и в то же время лелеять мистическую веру в то, что в подобном поведении проявляется наша Богом данная мудрость.


Вторник

Опять дожди и опять боц. Угнетает не столько возня с грязью, как ее тяжесть на сапогах. Тяжесть эта лишает человека легкости, притягивает к земле. Шлепая по грязи, я чувствую, как по законам мимикрии превращаюсь в глиняного мокрого истукана.


Четверг

Две новые пары. В соперничестве с Саррой за египтянина Габи выиграла, если она вообще заметила Сарру. Он ходит с выпученными от счастья глазами, ее глаза тают. По крайней мере в их случае угнетенная плоть восторжествовала. Она называет его Хам, что на иврите означает «горячий», до может означать и второго сына Ноя, от которого происходят египтяне. Другая пара — Макс и та самая толстушка из Румынии. Возможно, что союз с этой мягкой периной укротит его рвение спасать мир.

Обе пары переедут в новый барак, который будет готов к следующей субботе, так что я какое-то время побуду один. Эллен бродит, сжав губы, и едва на меня смотрит.

Бедной Сарре еще хуже. Добродетель разъедает ее, как кислота. Киббуц до сих пор не разрешил проблему одиночек. У нас их одиннадцать. У тех, кто не спарился в течение года или двух, появляется нечто вроде аллергии друг к другу. Слишком большая близость людей в маленьких киббуцах действует, как психологический барьер между родственниками. Пока мы полностью не укомплектовались, у них остается надежда. После этого одни подчинятся судьбе, другие покинут нас и, возможно, через год-два вернутся, спасаясь от одиночества и поняв, что по-другому жить не способны.

Иногда хорошие результаты получаются, когда отправляют людей в годичный отпуск, но мера эта применяется редко, так как слишком ясна и комична ее матримониальная цель, есть в ней драматический привкус последнего шанса, и люди боятся вернуться, не достигнув цели.


Воскресенье

Я надеялся в субботу после обеда мирно посидеть со своим Пеписом. Вместо этого два часа говорил с Реувеном, что привело к серьезным последствиям. Тема беседы: моя личность (Иосиф и его братья, личность и общество).

Разговор начал Реувен. Он пришел ко мне с несколько смущенным видом и полуофициальным предложением прогуляться. Я сразу сообразил, что тут что-то кроется. До сих пор я не совсем понимал, что мое положение опасно. Тем более я не представлял, что другие мое положение видят. Каждый из нас в отдельности может быть не очень наблюдательным, но существует коллективная интуиция, действующая безошибочно, как это свойственно насекомым.

Дождь прекратился утром, и хотя поселение все еще представляло собой грязное месиво, края вади начали подсыхать. Реувен предложил спуститься в вади, подняться на противоположный холм с востока и посмотреть на наши виноградники. Я положил Пеписа на полку, и мы пошли. Как всегда по субботам детский сад был пуст, — детей разобрали родители. Двери дома были распахнуты, виднелись кроватки. В конце коридора на табурете сидела Дина и делала вид, что читает. Казалось, ей хотелось доказать, что и в субботу она отвечает за дом и за детей. Дом стоял белый, безмолвный и мертвый в полусонном покое субботы и производил гнетущее впечатление. Дина посмотрела на нас с трогательной бодрой улыбкой. Похоже, она ждала, что мы ее позовем с собой. Реувен кивнул, но промолчал, и я ничего не мог поделать.

— Реувен позвал меня погулять, — сказал я ей, — а потом меня бросят в колодец.

По ее лицу я понял, что она догадалась, в чем дело. А молчание Реувена доказывало, что и он, в свою очередь, понял, почему Дина сидит одна в пустом детском саду. Мы все слишком много знаем друг о друге, и атмосфера иной раз бывает слишком напряженной, как некоторые участки в эфире, когда несколько передатчиков одновременно работают на одной волне.

Когда прошли заграждение, я сказал:

— Ладно, выкладывай, в чем дело: Эллен, мои фашистские настроения или общий цинизм?

Реувен промолчал, продолжая спускаться по склону, наконец ответил:

— Разговор будет о твоем отношении к обществу в целом. У каждого здесь есть свои проблемы, и каждый старается их упростить. А ты, кажется, сознательно стараешься усложнить проблемы.

— Чем? Тем, что читаю газеты, или тем, что отказываюсь жить с нелюбимой девушкой?

Реувен снова помолчал:

— Мне неприятно вмешиваться в твои личные дела, но Эллен в очень плохом состоянии, а когда доходит до того, что нарушается внутреннее равновесие товарища и страдает работа, то дело перестает быть личным и становится делом коллектива.

— О Боже, о Моше рабейну!

Реувен продолжал неуклонно шагать вниз. Я бы возненавидел его, если бы не знал, как ему самому ненавистно то, что приходится говорить.

— Короче говоря, — сказал я, — вы не можете заставить меня жить с Эллен против воли. Есть границы того, что общество может требовать от своих членов.

— Почему же? Если бы ты был мусульманин, ты же считал бы естественным, что должен жениться на девушке, не желая быть прирезанным ее братом? Живя в городе, ты считал бы естественным, что половые отношения влекут за собой определенные обязательства. Нелогично мириться с ограничениями, налагаемыми традиционным обществом и протестовать, если их требует общество социалистическое.

— Да смысл-то социализма в том и состоит, чтобы избавиться от традиционных ограничений и свести вмешательство общества до минимума.

— Правильно. Весь вопрос только в том, как определить этот минимум. Полагаю, что уважение к чувствам друг друга входит в этот минимум. И если он не соблюдается, тогда вмешивается общество, чтобы урегулировать положение, допуская при этом некоторую несправедливость во избежание несправедливости большей.

— «Небольшая несправедливость» в моем случае — это навязывание мне отвратительного для меня союза.

— Что ж — выбирай: или стабильные отношения, или — если твое отвращение действительно так сильно, а не вызвано обыкновенным эгоизмом и эмоциональной трусостью, — ты должен с Эллен порвать.

— Но мы нужны друг другу. И все шло хорошо почти шесть месяцев.

— А после шести месяцев Эллен почувствовала, что твое отношение для нее неприемлемо и оскорбительно.

— Но когда вы все поймете, — простонал я, — что физические отношения не более и не менее оскорбительны, чем интеллектуальные? Разве унизительно для моего партнера в теннис, что я не играю с ним в шахматы? Говорить фривольно о политике для меня так же непристойно, как тискать какую-нибудь полудеву. Но двое людей, доставляющих друг другу физическое удовлетворение, находятся в чистых и здоровых отношениях, которые вполне самодостаточны.

— Я с тобой не согласен. Я не верю, что секс можно изолировать от всего остального. Но дело не в том, во что я или ты верим, а что чувствует Эллен. А ее чувства таковы, что она собирается поднять этот вопрос на ближайшем общем собрании.

— О Боже милостивый!

— Мы с Моше пытались ее отговорить, но нам это не удалось.

— Я думал, что мы переросли период юношеского эксгибиционизма, — сказал я, чувствуя себя очень несчастным.

— Так обстоят дела, — сказал Реувен мрачно.

Внезапно я расхохотался, поняв, что, несмотря на свои убеждения и взятую на себя миссию, он испытывает чувство мужской солидарности. Одновременно я вспомнил комические и постыдные публичные исповеди на наших собраниях времен первых лет.

— Почему ты смеешься?

— Помнишь, как Даша каялась, что она пустая, эгоистичная мелкобуржуазная мещанка, потому что боится потолстеть?

Реувен улыбнулся. Полуденное солнце приятно пригревало, мы сидели на камнях на склоне.

— А Макс признавался, что испытывает ко мне иррациональную неприязнь, и просил товарищей помочь от нее избавиться. А Сарра проповедовала целомудрие как средство сублимирования биологических импульсов в социальные. А наши дискуссии о том, не следует ли отказаться от курения, потому что гедонистическое наслаждение, испытываемое курящим, дает ему преимущество перед некурящим!

— Это была детская чепуха, и мы скоро с ней покончили.

Реувен бросил камень в сидящего поблизости коршуна, и тот поднялся, хлопая тяжелыми крыльями и издавая пронзительный протестующий крик.

— Послушай, Джозеф, — сказал он, — мы почти шесть лет вместе. Когда мы приехали, мы были молоды и глупы. Эти исповеди и стремление к абсолютному равенству — признак юношеской незрелости и влияния философии ессеев и мистиков из Галиции. Но сейчас мы взрослые, и если такой взрослый товарищ, как Эллен, дошла до того, что обращается к общему собранию, это совсем другое и очень серьезное дело.

— Итак, мы вернулись к тому, с чего начали. Скажи точно, насколько это серьезно? Ты ведь не думаешь, что предложат меня исключить?

Реувен продолжал бросать камни, хотя никаких коршунов поблизости не было. Чем дольше продолжалось молчание, тем сильнее я ощущал сухость в горле. Я понял наконец, как опасно мое положение, и ощутил страх в сердце и в животе. И вспомнил выражение на лице негра в фильме. Негра собирались линчевать за преступление, которое он не совершал, а он вдруг понял, что никто не верит в его невиновность… И все, что ему оставалось, это кричать побелевшими губами: «Нет, нет!», широко разевая рот, как задыхающаяся на берегу рыба, и зная, что в ответ он услышит бесповоротное: «Да!»

— Итак, меня собираются линчевать? — спросил я.


Реувен пожал плечами и продолжал бросать камни. Множество скворцов кружилось над нами, казалось, мне все это снится. Когда меня выгонят отсюда, наши холмы будут так же равнодушно стоять на месте. Солнце клонилось к закату, и холмы отливали фиолетовым цветом. Днем для них характерен цвет промежуточный между серебристым и сиреневым. Несмотря на бесплодность, они не кажутся суровыми, очертание их мягки и волнисты, как будто море застыло в неподвижности. Для людей наши холмы имеют какое-то эротическое очарование. Осенью, после первых дождей, когда они начинают покрываться зеленым пухом, мне иногда снится, что я впиваюсь зубами в живую, трепещущую, истекающую молоком Галилеи плоть земли.

— Итак, меня собираются линчевать? — повторил я.


Реувен перестал бросать камни, но на меня не смотрел.

— Не знаю, — сказал он, — если ты будешь упрямиться, все может повернуться довольно мерзко. Будут разговоры об антиобщественном поведении, неуважении к товарищу, женщине и тому подобное. Они не могут принудить тебя жить с Эллен, и я не думаю, что есть достаточно оснований для исключения. Но елейные речи будут, потом все дело отложат, а через некоторое время начнут снова. Тем временем атмосфера будет отравлена. Давно у нас не было скандалов, и все займутся этим с удовольствием. Каждый из нас не прочь покопаться в грязи. Ты же, как обычно, заведешься и еще больше их заденешь. И так уж многие против тебя настроены из-за твоего сочувствия к Бауману и к террористам и из-за того, что не без оснований называют твоими фашистскими наклонностями. Все это всплывет, и получится довольно неприятная история.

Я молчал. Вдруг вспомнил, как в первую ночь, после атаки, я думал, что ничего нет на свете лучше, чем вызывать симпатию людей и самому их любить. У меня засосало в груди. Реувен осторожно продолжал:

— Твоя беда, Джозеф, что ты такая многоцветная птица. Сереньким, таким, как я, куда легче в коммуне.

Я не ответил. Правда, что Реувен — довольно бесцветный человек, но я ужасно к нему привязан, возможно, именно поэтому. Внезапно мне стало страшно: мне пришло в голову, что моя привязанность к нему, возможно, не взаимна. А Моше, а Макс? А Даша, Мендель, Шимон, Арье, — как они ко мне относятся? Что нас связывает? Неужто я все время жил в блаженном неведении?

Мне захотелось побыть одному. Я встал и пошел по склону. Боясь, что мне изменит голос, я молчал. Хотелось поговорить с Диной, но тяжело было представлять, что я забудусь, трону ее за руку, а она испуганно и резко отстранится. Споткнувшись о камень, я отшвырнул его ногой и продолжал взбираться, пока не задохнулся. Потом услышал голос Реувена: он догнал меня и тронул за руку — редкий знак симпатии с его стороны. Я тут же успокоился.

— Не будь дураком, Джозеф, — сказал он, — впрочем, теперь, по крайней мере, ты знаешь, как себя чувствовала все время Эллен.

— Эллен? — удивился я. — Мне это в голову не приходило.

— Естественно. Ты был слишком занят собой, чтобы о ней думать.

— Неправда. Мне ее жаль. На днях, когда она расплакалась, у меня сердце перевернулось. Поверь, что я отношусь к ней очень тепло, мне ее жаль, но помочь ничем не могу.

— Дело не в жалости. — Реувен улыбнулся своей неопределенной грустной улыбкой. — Твое сердце болит за нее, когда она рядом, и тут же успокаивается, когда ее нет. Она для тебя объект, а не субъект, и существует для тебя только в связи с тобой. Ты эмоциональный позитивист. Признаешь только явные факты. Ты любишь абстрактно. Ты увлечен иудаизмом, но не любишь евреев. Ты любишь идею человека, а не самого человека. Ты живешь среди нас шесть лет, и до сих пор мы для тебя объекты, а не субъекты.

— Неправда! — крикнул я. — Я к вам больше привязан, чем вы ко мне!

— Это сентиментальность. У тебя есть эмоции, но не чувства. Ты привязан к людям как к объектам для наблюдения и как к проекции твоих собственных эмоций. Так любят лошадей и собак.

Я почувствовал опустошенность и бессилие. Сел на землю. Реувен остался стоять передо мной. Никогда я не видел его таким красноречивым и требовательным.

— Каждый несет бремя одиночества. В коммуне человек еще больше одинок, чем во внешнем мире. Там существует семья, на которую направлена вся привязанность человека. Здесь имеется только равномерно распределенная доброжелательность. Этого недостаточно, особенно женщинам. Мы должны компенсировать потребность людей в интимности с помощью прочных, длительных союзов.

— Значит, назад к прочной семье, к той самой, с которой, казалось, мы покончили?

— Ты неправ. Мы освободили детей от тирании родителей, а родителей — от материальных забот. Разве этого мало?

— Остается тирания моногамии.

— Послушай, — сказал Реувен, впервые проявляя признаки нетерпения, — киббуц существует для того, чтобы решить срочные национальные и общественные проблемы. Претендовать на решение биологических и сексуальных проблем было бы слишком. Разница между утопией и практическим делом в том, чтобы знать пределы своих возможностей.

Не в первый раз за время нашего разговора я подумал об Эстер — жене Реувена — незначительном, маленьком создании, похожем на мышку. Она ждала ребенка и ходила с большим животом. Все прочее казалось только добавлением к животу. Я никогда не мог донять, что нашел в ней Реувен.

— Ладно, — сказал я, — мы достаточно спорили. Что ты предлагаешь мне делать?

— Подчиниться неписанному закону общества, без которого оно не может существовать. Сделать последний шаг или, если тебе хочется драматизировать события, принести последнюю жертву. Практически это сводится к тому, чтобы поселиться с Эллен в одной комнате, вместо того, чтобы жить с Менделем, да еще плюс доктор философии, потому что, как ты знаешь, когда прибудет новое пополнение, холостяков поселят по трое.

Я невольно улыбнулся:

— Это шантаж!

— Но холостякам действительно придется жить по трое!

— Но разве не будет для Эллен унизительным сознавать, что я согласился жить с ней под давлением общества?

— Употреби свой знаменитый шарм. Объясни, что произошло недоразумение, — он улыбнулся, — к тому же, самая чувствительная женщина становится удивительно толстокожей, когда речь идет о замужестве.

— Ты настоящий иезуит!

— Я просто выполняю свои обязанности в качестве избранного на год секретаря киббуца, — ответил он с самым серьезным видом.

— А какая существует для меня альтернатива? Если я откажусь, мне придется уйти?

Он посмотрел на меня с улыбкой:

— Я ни на минуту не допускаю, что ты предпочтешь этот вариант. Ведь ты, Джозеф, — один из наших патриархов!

Я не ответил, но уже понимал, что сдаюсь. После недавно пережитого страха я испытывал облегчение, вроде того, наверное, которое испытывает приговоренный к смерти, когда ему заменяют казнь пожизненным заключением. Жизнь с Эллен вдруг показалась даже привлекательной. Эдакая уютная камера с продолжительными прогулками на тюремном дворе.

В этот момент Реувен, как настоящий киббуцный иезуит, преподнес сюрприз:

— Я считаю, что мы пришли к соглашению, — заявил он. — А сейчас обсудим еще один вопрос. Следующее пополнение прибудет через две недели. Отдел поселений Сохнута ускоряет план расширения поселений. Это значит, что нашему казначею придется много ездить, вести переговоры о займах, о покупке новых машин, стройматериалов и прочем. Моше нам все время нужен на месте. Следовательно, придется выбрать еще одного члена секретариата для работы вне киббуца, которому придется проводить пять дней в неделю в Иерусалиме и Тель-Авиве. Мы с Моше решили предложить на следующем собрании твою кандидатуру. Через неделю.

Я судорожно сглотнул:

— Это что, — взятка?

— Подумай сам — кто больше тебя подходит для этой работы? И для нас это выход, и для тебя.


Так закончился этот роковой разговор. Я был брошен в колодец, вытащен обратно, и через неделя в пятницу, вероятно, вступлю в должность Иосифа-кормильца. За это время мне предстоит прочесть для доктора философии серию лекций по теории и практике сапожного дела, чтобы он замещал меня в мое отсутствие.

Супружеская жизнь по уик-эндам — тоже неплохая перспектива. Я почти предвкушал ее. Может, и впрямь следует позаботиться о повышении уровня рождаемости. И я опять окажусь в городе, буду шагать по тротуарам Содома и Гоморры!

Я все еще слишком взволнован, чтобы оценить все последствия происшедшего. Я недооценил Реувена. Благослови его Бог. Каждому бы киббуцу такого иезуита!


Среда

Выпало несколько солнечных дней подряд. В обеденный перерыв я отправился на гору по другую сторону вади, чтобы навестить Пещеру предков. Пещеру открыл несколько месяцев назад пастух Арье. Весь холм над новым виноградником изрыт пещерами, и некоторые из них во времена Византии стали местами захоронения. Могилы много раз грабили, в них валялись разбросанные кости. Сравнительно хорошо сохранилась та, которую открыл Арье. В могиле недостает только черепа предка. Возможно, утащил его какой-нибудь арабский террорист, чтобы одним евреем оказалось меньше во время той гражданской войны, которая разгорится, когда произойдет воскрешение из мертвых. Арабы эту грядущую картину принимают очень близко к сердцу и, чтобы подготовиться к кампании, уже похоронили четыре сотни мусульманских героев вместе с мечами в юго-восточном углу Харам аш-Шариф. Миссия захороненных будет состоять в обороне Мечети Омара против нападения евреев, которые восстанут с кладбища долины Иехошафат[17]Харам аш-Шариф — место, где стоял Иерусалимский Храм и где сейчас находится Мечеть Омара. Долина Иехошафат — часть Кидронской долины, где, по преданию, произойдет воскресение из мертвых..

Как бы то ни было, нам нравится, что у нас есть Пещера предков, хотя в ней находится лишь скелет без черепа да вырезанное на камне имя «Иешуа».

Это весьма скромно по сравнению с находками в других киббуцах, такими, как, например, полы синагоги в Бет-Альфа с прекрасной мозаикой, изображающей знаки зодиака.

Возле пещеры я встретил Арье с овцами. Как всегда, он лежал на спине, прикрыв лицо шляпой. Арье — единственный из нас, кто может отдыхать, лежа прямо на земле. Когда мы с Эллен, Диной и Моше гуляем и останавливаемся передохнуть, мы можем оставаться неподвижными не больше двух минут. Хотя жизнь земледельцев в какой-то мере и очистила нашу кровь от векового беспокойства, мы все еще постоянно настороже. Как видно, наше коллективное подсознание полно призраков прошлого — легионеров, инквизиторов, крестоносцев, ландскнехтов и казаков. Думаю, что наши тарзаны полностью от них избавлены. И спят они, вероятно, здоровым сном, без страхов и без сновидений.

Арье в нашей среде исключение. Но Арье, мягко выражаясь, совсем прост. Мне он очень нравится, и я считаю, что приятно для разнообразия иметь хоть в одном киббуце пастуха, который не бывший профессор семантики, а просто глупец.

Я не мог понять, спит ли он. Гури, огромная пастушья собака, лежала, устроив четыре лапы у него на груди. При моем приближении пес заворчал. Хотя Гури — коллективная собственность, своим настоящим хозяином он считает только Арье, а с остальными лишь дружески снисходителен. Мы все ревнуем Гури к Арье, и я боюсь, что Сарра подымет о нем вопрос на следующем собрании.

Арье не шевелится, я решил, что он спит, и продолжал путь к Пещере. Через узкий вход я спустился в помещение для захоронения. Там было грязно, пахло сыростью и мочой. Вокруг этого помещения в стене расположены три ниши, каждая размером с небольшой гроб. Но предков хоронили без гробов, просто заворачивали в простыни и запихивали в нишу. В первой нише лежали разбросанные кости, другие были пусты. В первой нише всегда есть огарок свечи. Я зажег его и стал спускаться по скользким ступенькам в нижнее помещение, стараясь не удариться головой о камни. Там находились еще три ниши, средняя — с безголовым Иешуа. Над узким входом в нишу были выбиты четыре буквы: юд, шин, вав и айн. Я смотрел на кости в песке и безуспешно пытался себе представить, что на этих жалких костях когда-то была теплая плоть, плоть эту покрывала экзотическая одежда, а в недостающем черепе — работала мысль. Меньше всего я мог себе представить, как этот человек выглядел при жизни. Однако я, вероятно, унаследовал от него какую-то частицу его существа. В моей сперме имеется сложная, но устойчивая группа молекул, которая дошла непосредственно от него и, возможно, в один прекрасный день я, с помощью Эллен, передам их по цепочке дальше. Все это похоже на длинный трубопровод, только тянущийся не в пространстве, а во времени; через каждую милю времени, или около этого, имеется кран, прикрепленный к паре чресл. Когда этот кран открывается, древняя струя смешивается с потоками в других трубопроводах. Разветвленная система ирригации, как на наших огородах, только охватившая всю иссохшую земную кору. Так-то!

Если подумать, не так уж много кранов можно и насчитать между старым Иешуа и мной. Длина трубопровода всего каких-нибудь 17 веков, что соответствует примерно 51 поколению. Возможно, старый Иешуа был одним из воинов Бар-Кохбы, воевал против легионеров на этих самых галилейских холмах, его жена и родственники погибли на кресте, а его пропавшая голова, когда-то бородатая, с морщинистым лбом, была полна Вещами, Которые Надо Забыть.

Я вылез из пещеры. Снаружи меня ждал Гури, волнуясь, что одна тридцать шестая часть его коллективного хозяина исчезла под землей. Увидев мою голову, он взвыл от радости, а так как мне понадобились руки, чтобы выбраться, он воспользовался случаем и облизал мое лицо своим слюнявым языком. Я, разумеется, был в восторге. Нет ничего более лестного, чем внимание собаки с ярко выраженной индивидуальностью. Люди ценят в вас те или иные качества, но для собаки вы «вещь в себе».


Спускаясь по склону, я смотрел под ноги и выискивал монеты и глиняные черепки. В это время года здесь находят много монет: осенние дожди вымывают их из-под разрушенных террас. На днях доктор философии нашел большую редкость, Judaea capta[18]Монета, выпущенная Титом после разрушения Иерусалима; на ней изображена женщина, сидящая под деревом в скорбной позе.. Ему везет. Мне попалось только несколько римских и византийских монет.

Когда мы с Гури подошли к Арье, он сидел и курил сигарету вместе со своим другом Уалидом, пастухом из Кафр-Табие. Гури, у которого сильно развиты национальные предрассудки, зарычал на Уалида, но одного слова Арье было достаточно, чтобы он прижал уши и улегся в классической позе сфинкса, высунув язык и наблюдая за нами.

Я пожал руки Арье и Уалиду и присел покурить. Уалид — тихий и очень вежливый парень. Началась обычная церемония вопросов и ответов, по сравнению с которой английский салонный разговор о погоде выглядит слишком грубым и примитивным:

— Как здоровье, Уалид?

— Здоров, слава Богу.

— У тебя все в порядке?

— Да, слава Богу, у меня все в порядке.

— А твой отец тоже здоров?

— Да, мой отец вполне здоров, слава Богу.

— Я рад, что твой отец здоров, Уалид.

— Вполне здоров, слава Богу.

— А как поживает твой старший брат?

И так далее, при чем перечисляются все члены семьи, лошадь, двое мулов, скот и птица. Ответ всегда будет, что все хорошо, даже если семья, вместе со скотом и птицей, готова вот-вот умереть. Успокаивающий и приятный ритуал! Когда мы с ним покончили, Уалид, пожевав стебелек травы, сказал:

— Я только что заметил твоему другу, что ваши молодые деревья очень красивы.

— Уалид любит деревья, — объяснил Арье лениво.

— Почему бы вам не посадить деревья в Кафр-Табие? — спросил я.

— Тс-тс, — покачал головой Уалид, — это невозможно.

— Почему невозможно?

— Они долго не продержатся.

— Почему?

— Поссоришься с соседом, и он вырубит деревья.

— Это очень плохо. И ничего нельзя поделать?

— У нас выращивать деревья невозможно.

Мы посидели молча, посматривая на овец и на облака. Арье предложил нам еще покурить, но у него остались только две сигареты, и мы с ним покурили одну на двоих. Уалид дважды вежливо отказался, но на третий раз взял. Через минуту он сказал:

— Очень уж вы бедные.

— Не очень. И мы только начинаем.

— У вас есть тракторы и электричество, но нет сигарет.

— Все деньги мы вкладываем в тракторы и машины и через некоторое время будем богаты.

— Нет, — сказал он, — если у вас будет больше денег, вы купите больше тракторов.

Почему-то меня его замечание рассердило, и я сказал, чтобы подразнить его:

— А у вас нет ни тракторов, ни сигарет.

— Зато мы свободны, а вы живете, как в тюрьме.

— Уалид считает, что мы слишком много работаем, — объяснил Арье.

— Никто нам не указывает, сколько работать. Мы работаем, потому что нам нравится.

— Вы сажаете деревья, за ними надо ухаживать. Вы всегда начинаете что-то новое, которое надо кончать, потом опять начинаете новое, как арестанты. А я свободен. Если захочу, могу завтра поехать в Египет, Англию или Америку.

— Для этого нужны деньги, — философски заметил Арье.

— Ну и что? Все равно я свободен, а вы арестанты.

— Каждый, кто поставил для себя цель, становится арестантом, — сказал я.

С этим согласились и Уалид, и Арье.


Четверг

Сегодня я сказал Дине, что женюсь на Эллен. Мы стояли на платформе башни после заката. Дина ответила, что давно этого ожидала, и больше мы к этому вопросу не возвращались.

Минут пять стояли молча. Я пытался заговорить, но каждый раз чувствовал, что слова застревают в горле. Я знал, что и она вспоминает первое наше утро, когда она проснулась на моем плече в палатке первой помощи, а потом мы забрались на вышку, чтобы встретить восход солнца. Внезапно мне пришло в голову, что вся беда Дины от нервов и ипохондрии, а если ее обнять, может быть, удастся сломать барьер. Я посчитал до десяти, повернулся к ней и крепко схватил за плечи. Она не отшатнулась, казалось, она этого ждала. Даже наверное ждала. Когда я привлек ее к себе, она не сопротивлялась, но тело ее напряглось, стало неподатливым и задрожало; слышно было, как скрипнули зубы, когда она сжала челюсти, чтобы не закричать. Я испугался, но не отпустил ее, я знал, что и Дина полна той же отчаянной надежды, что и я. Ее окаменевшее тело непроизвольно отшатнулось от меня, и в тот момент, когда я прижался к ее сухим губам, она резко меня оттолкнула. Мы стояли, тяжело дыша, на темной платформе. Дина проговорила шепотом: «Уйди, пожалуйста», — и затем, прежде чем я успел что-либо сообразить, она перегнулась через перила, и ее вырвало.

Через минуту ей стало лучше, и мы спустились. И тут я не посмел ей помочь. При слабом свете, падающем через дверь столовой, она с вымученной улыбкой пожелала мне спокойной ночи. Я пошел в поле и бросился на мягкую, покрытую росой землю. Закрыв глаза, я представлял себе, что бы я сделал с теми, кто довел Дину до такого состояния. Первый раз в жизни я отдался такой фантазии, и когда пришел в себя, был мокрый от пота и весь дрожал. Но возвращение к реальности было слишком мучительно, и я впился ногтями в землю, представляя, что впиваюсь в глаза мучителей Дины. Когда я вторично очнулся, то протрезвел окончательно.

Но и сейчас я не отказался бы от мести, если бы такой случай представился. Месть противоречит моим убеждениям, противоречит здравому смыслу. Но рассуждениями сыт не будешь. Сегодня я понял, что жажда мести может превратиться в физиологическую потребность. Дине это не помогло бы, но помогло бы мне.

Я вспомнил историю о сицилийском крестьянине, который провел пять лет в тюрьме за покушение на убийство соблазнителя своей жены. В день освобождения он пошел в дом к соблазнителю, убил его и спокойно отправился назад в тюрьму, чтобы остаться там до конца жизни. Итальянский коммунист, который рассказал мне эту историю, прибавил, что видел крестьянина после десяти лет отсидки. Тот был вполне счастлив и нисколько не раскаивался. Тогда я не мог поверить услышанному, но теперь понимаю, что пожизненное заключение или даже виселица — не такая уж дорогая цена, чтобы купить спокойствие души.

Арабы, как видно, это понимают, так же, как и парни Баумана, как Бен-Иосеф, который пел «Ха-Тикву» под виселицей, пока веревка не оборвала его голос. Климат ли здешний, или испещренная древними захоронениями земля так действует на человека, что в нем открываются шлюзы, которым было бы лучше оставаться закрытыми.

Высказав это, я изгнал из себя дух безголового Иешуа. Сформулировать чувство — значит одержать над ним победу. Но разве я не считал всегда, что наша беда в слишком большой склонности к формулировкам?


Пятница

Утром столкнулся с Диной возле душевой и шел с ней вместе до столовой. Ее волосы были влажны после мытья, и от них в холодном утреннем воздухе шел легкий пар. Контраст между свежим лицом и синими тенями под глазами делает ее лицо еще красивее. Казалось, она совсем забыла о вчерашнем, и после тарелки каши я тоже почувствовал себя лучше.

Как бы то ни было, вчерашний инцидент разрубил все узлы: завтра Эллен ко мне переезжает.


Воскресенье

Шимона, наконец, перевели из инфекционного отделения, так что вчера я смог навестить его в хайфской больнице. На фоне белой подушки он еще больше был похож на больного сокола. Его черные глаза впились в меня и, казалось, притягивали к себе. И лицо, и желтые от никотина пальцы сильно похудели.

Одеяло на койке было аккуратно заправлено, пижама застегнута на все пуговицы. Одеяло, тумбочка и даже подушка были покрыты газетами и газетными вырезками.

Я сел на стул возле кровати и взял его за руку.

— Лучше ко мне не прикасаться. Я, может быть, еще заразный, — предупредил он, но видно было, что мой приход его радует.

— Ну, как дела на нашей башне из слоновой кости?

— Я женюсь на Эллен и буду работать казначеем, ездить по делам киббуца по городам.

— Ну?! — Он реагировал на новости с откровенным интересом школьника, которому не терпится узнать, что произошло в классе за время его отсутствия. В постели Шимон казался не таким железным, как обычно.

— Ну и ну! Силен наш Реувен в диалектике! — Он посмеялся, потом закашлялся. — Но это очень хорошо, — продолжал он, — лучше тебя для этой работы никого не найти. К тому же, иначе бы ты рано или поздно ушел.

Значит, Шимон тоже заметил, в каком растерянном состоянии я находился в последнее время. Все это заметили, кроме меня самого.

Был час свиданий. У каждой из четырех кроватей сидели посетители. Все были увлечены своими разговорами, и каждая кровать вместе с тумбочкой, стулом и ширмой представляла собой маленький отдельный островок. Шимон лежал на спине и глядел в потолок.

— Расскажи еще что-нибудь о нашей Башне, — попросил он.

— Габи выходит замуж за египтянина. У Моше родилась двойня. Но это ты, наверное, уже знаешь.

Он кивнул:

— А что еще?

— Мы купили за 20 фунтов кобылу в Эйн Хашофет.

— Сколько ей лет?

— Три года. Пепельного цвета. Симпатичная, но довольно худая.

— Как зовут?

— Алия.

Он отрывисто засмеялся:

— Символы, символы, и ничего за ними!

Пожилая толстая медсестра с судном в руках проковыляла мимо. Похожа она была скорее на переодетую раввиншу. Шимон некоторое время помолчал, затем кашлянул и с деланным равнодушием спросил:

— А как посадки?

— Юдит смотрит за ними. С прошлых дождей они выросли почти на дюйм.

— Все принялись?.

— По-моему, все.

— Последний ряд нуждается в лишней поливке.

— Я скажу Юдит.

Глядя в потолок, он пожал плечами.

— Когда тебя выпустят? — спросил я.

— Через неделю.

— Тебе придется жить вместе с Менделем и доктором философии.

— Не придется.

— Трудно устроиться иначе. Через две недели ожидается новое пополнение.

Шимон промолчал. Я спросил:

— Тебя пошлют отдыхать в Зихрон?

— Наверное.

— А домой когда вернешься?

— Никогда.

Я уставился на него, а он продолжал смотреть в потолок. Затем медленно повернул ко мне голову:

— На самом деле это тебя не очень удивляет, не правда ли?

У меня сильно колотилось сердце.

— Хабиби, — наконец выдавил я, — не верю!

Он улыбнулся:

— Шутка заключается в том, что я и сам в это не верю.

Больше, чем что-либо другое, эти слова убедили меня в том, что спорить бесполезно. Без Шимона киббуц в моих глазах потускнел, как на сцене, на которой постепенно уменьшили свет. В каком-то смысле это даже хуже, чем если бы мы потеряли Дину. Киббуц не просто сборище людей. Это своего рода мозаика, и если выпадает кусок, остается навсегда дыра.

— Но почему, Шимон? — спросил я.

Его улыбка была ироничной:

— Спроси сам себя и поймешь.

Я молчал, чувствуя себя не только несчастным, но и виноватым, совсем как во время нашего последнего разговора в лесном питомнике. С тех пор я Шимона избегал, и, откровенно говоря, его болезнь пришлась весьма кстати. А сейчас некуда было скрыться, как нельзя было скрыться от вопроса, касающегося Эллен. Нет смысла бежать от проблем. Они следуют за тобой медленно, но в конце концов догоняют.

Шимон оперся на руку и что-то поискал в своих бумагах. Он был очень слаб, и его тонкая шея с выступающим кадыком дрожала от напряжения. Толстая сестра приковыляла и возбужденно закаркала:

— Сказано, что нельзя садиться!

— Подите к черту, — спокойно ответил Шимон.

Она уставилась на него, но он спокойно продолжал рыться в бумагах, не обращая на нее внимания. Она повернулась на каблуках и вся красная, ни слова ни говоря, вышла.

— Прочти-ка вот это, — Шимон сунул мне пачку вырезок и откинулся на подушку. Вырезки были аккуратно скреплены. Я прочел:

«По заявлению правительства Северной Родезии члены законодательного совета единогласно выступили против иммиграции еврейских беженцев. Ввиду этого исполняющий обязанности губернатора не считает нужным, чтобы Государственный секретарь предпринимал в настоящее время дальнейшие шаги в этом направлении».

«Заявлено, что массовая иммиграция в португальские колонии категорически запрещена».

«Бразильский президент Варгас опубликовал декрет, согласно которому ежегодная квота для иммигрантов устанавливается в 2 % от общего числа иммигрантов той же национальности за последние 50 лет».

«Местные профессиональные союзы Кипра подали в муниципальный совет меморандум, требующий запрещения иммиграции на Кипр».

«Согласно заявлению министра финансов, сделанному на прошлой неделе, эмиграция из стран Европы в Новую Зеландию поощряться не будет».

«Как стало известно, правительство Южной Африки считает нежелательным изменить существующие ограничительные законы, касающиеся иностранцев. Это делает иммиграцию евреев практически невозможной».

«Сообщается, что правительство Уругвая дало своим консулам инструкции отказывать в визах евреям, добивающимся эмиграции по расовым или политическим мотивам».

Шимон смотрел на меня гипнотизирующим, полным горечи взглядом. В глазах его был яд, и я понял, почему медсестра промолчала в ответ на его грубость.

— Имей ввиду, — сказал он, — что это вырезки из одной только газеты и только за последние три месяца. В моем списке имеются распоряжения двадцати стран, запрещающие въезд прокаженным с желтой заплатой. А теперь прочти вот это.

«Германия. Надежные, но не подлежащие разглашению источники сообщают, что в последнее время в государственных сиротских домах проводятся эксперименты по безболезненному уничтожению калек, душевнобольных и детей нежелательного происхождения. Применяется метод инъекций фенола в аорту, введение воздуха в вену с целью создания тромба и камеры с углекислым газом».

Шимон молча наблюдал за мной.

— Возможно, что это все преувеличение, — сказал я помолчав.

— Нет, ты так не думаешь. Просто в тебе заговорил англичанин, пытающийся отгородиться от действительности. А сейчас почитай это.

Он протянул вчерашнюю газету, которая еще не дошла до Башни Эзры. Я прочел:

«Лондон, 8 декабря. Заместитель министра колоний отнесся с пониманием к просьбе разрешить въезд в Палестину 10 тысячам еврейских детей, чьи родители стали жертвой нацистских преследований, но указал, что правительство Его Величества не в состоянии удовлетворить эту просьбу, чтобы не повредить работе Конференции круглого стола по вопросу о Палестине, которая вскоре состоится в столице».

«Во время дебатов в Палате лордов было указано, что решение правительства отказать палестинскому еврейскому населению в просьбе о допущении детей в Палестину, равносильно лишению их последнего шанса на спасение».

Я вернул вырезки.

— Зачем ты их собираешь?

— Мне предложили редактировать брошюру.

— Кто предложил?

Он помолчал, затем ответил с иронической улыбкой:

— Группа Баумана и те, кто с ней связан. Не притворяйся, что это тебя удивляет.

— Нет, меня это не удивляет, — сказал я и добавил: — Так вот почему ты нас покидаешь!

Шимон вытер со лба пот аккуратно сложенным носовым платком.

— И это все, что ты можешь мне сказать? Я думал, что ты обзовешь меня фашистом, убийцей, подонком и черт знает кем.

— Нет, я этого не сделаю.

Мы помолчали, но я чувствовал, что Шимон за мной наблюдает, и каждое движение на моем лице запечатлевается в его памяти, как на фотопластинке. Затем он сказал:

— События сейчас развиваются быстро. Через нескольско месяцев или даже недель нашей группе придется уйти в подполье. Правительство начнет нас сажать и высылать. Тогда мы начнем стрелять и, будь уверен, у нас это получится эффективнее, чем у арабов. Есть у нас кое-какие технические сюрпризы для них.

Он говорил с уверенностью человека, за которым стоит армия.

— И откуда все возьмется?

— Оружие? У нас его много, а будет еще больше.

— Откуда?

— Из-за границы. Подробности ты в свое время узнаешь. Узнаешь много такого, что тебя удивит.

Я ничего не сказал. То, что говорил Шимон, звучало? фантастично, но как он это говорил! Его уверенность подрывала мой скептицизм. Как всегда в общении с ним во мне иссякала склонность к критике и появлялась вера.

— Но твое время еще не пришло, — сказал Шимон, и я почувствовал, как возникшая между нами связь обрывается. — Ты нужен на нашей башне из слоновой кости. Моше прав: надо продолжать работу, пока есть хоть какая-нибудь возможность. Когда ты понадобишься, мы дадим тебе знать.

— Я еще не сказал, что согласен, — ответил я, но Шимон только усмехнулся:

— Думаешь, я говорил бы с тобой так откровенно, если бы не знал, что на тебя можно положиться?

Время посещения больных подходило к концу, и во всей палате люди вставали, топтались возле коек и подолгу прощались. Шимон показался мне обычным больным, которому тяжко остаться в одиночестве, Я почувствовал к нему жалость. Жалость к сильному человеку бывает острее, чем к слабому.

— Ах, Шимон, — сказал я, пожимая его желтые влажные пальцы, — почему мы не можем остаться в нашей башне из слоновой кости? Ты — со своими посадками, я — со старыми сапогами и с Пеписом? Разве это так много?

Шимон убрал руку и сухо ответил:

— Спроси у Бога или у англичан.

— Время истекло, — объявила толстая сестра, но к койке Шимона подойти не посмела.

— На что ты будешь жить в городе? — спросил я, сообразив, что после шести лет работы в коммуне у Шимона не было ни гроша, ни смены белья.

Он пожал плечами:

— Я ведь стану профессиональным убийцей.

Непонятно было, шутит он или говорит серьезно.

— Время истекло, — снова крикнула сестра, глядя на нас.

— Помнишь, Джозеф, как ты сказал мне: «Запомнятся только наши дела. Что мы при этом чувствуем, — для будущего неважно».

— Время истекло!

Я покидал палату последним.


Читать далее

ПОСЛЕДУЮЩИЕ ДНИ. (1938)

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть