Мера вины, мера расплаты

Онлайн чтение книги Товарищи
Мера вины, мера расплаты

Если ехать от одной из древнейших станиц — от первой столицы донского казачества Раздорской к городу Новочеркасску — к последней казачьей столице, — есть между ними еще станица Мелиховская, созвучная (но и только) фамилии Мелеховых из «Тихого Дона», а за нею есть большой луг… Было это поздней осенью, вечером, большие стога сена на мелиховском лугу уже оделись инеем. Ехала встречно по луговой дороге, вьющейся среди стогов, повозка. Женщина с белой каемкой косынки, выглядывающей из-под теплого серого платка, правила быками, а сзади нее полулежал на каком-то темном ворохе, опираясь на локоть, мужчина. Из-под низко надвинутой шапки он проводил усталым взглядом машину.

И вдруг мгновенное радостное заблуждение, испуг взбудоражили воображение и память: «Зовутка» и Мелехов Григорий!

Конечно, только внезапно вздрогнувшему сердцу и позволено так заблуждаться, но почему те с такой стремительной юной готовностью отзывается на это заблуждение сердце?

* * *

Вот молодой Григорий выезжает верхом из своего двора, и ему кажется, что этот гарцующий под ним конь провезет его по всем дорогам жизни. Буйные силы, играя в Григории, переливаются через край, и он с ослепительной улыбкой на смуглом лице грозит Аксинье Астаховой, что стопчет ее своим конем. Он и не подозревает, как потом, много лет спустя, пророчески сбудутся его слова. В его сердце еще нет никаких темных предчувствий, а есть лишь предчувствие радостей жизни и озарение первой любви. И, нетерпеливый в исполнении своих надежд, он гарцует вокруг Аксиньи, домогаясь немедленного ответного признания в ее прекрасных черных глазах.

И с той самой минуты уже нельзя отвести взор от фигуры этого молодого казака, освещенной то ярким, весенним, то багровым, затянутым тучами войны, то окаймленным траурной мглой солнцем.

Неотразимо обаяние молодого Григория, все сразу же привлекает в нем и переполняет радостью сближения с человеком, обладающим столь высоким даром любви к жизни и к людям, когда ум и сердце еще не делят их на хороших и плохих, добрых и злых, а все они, без исключения, представляются добрыми и хорошими, потому что юность щедро награждает их всех той добротой, которой полно ее сердце.

И это ничуть не противоречит тому, что по всем задаткам натура, характер у Григория, как сразу можно догадаться, из бунтарских. Доверчивые, добрые люди чаще всего и бывают отзывчивыми на всякую несправедливость, на чужую боль и беду. Добротой и питается их непримиримость ко злу. А Григорий уже смолоду так своенравен, независим и свободолюбив, что, мгновенно воспламеняясь, легко впадает и в крайность. Как будто бабка Григория, та самая несчастная турчанка, которую убили но своему невежеству татарские казаки за то, что она якобы «ведьмачила», вместе со смуглостью кожи, горбоносым лицом, С подсиненными миндалинами глаз оставила ему в наследство и неукротимый нрав своего племени. Но и от других далеких предков могла достаться ему эта гремучая смесь в жилах. Вглядываясь в Григория, нетрудно поверить, что предки его ходили с Ермаком в Сибирь и со Степаном Разиным, Емельяном Пугачевым на царей и царевых слуг, а с атаманом Матвеем Платовым гонялись за Наполеоном в лесах под Москвой. От них, вернее всего, и прослеживается историческая родословная таких казаков, как Мелехов. В характере у Григория как раз много черт, которые незаменимы в ратном походе: неподдельное бесстрашие, товарищество, презрение к опасностям и превратностям судьбы. Из этих черт да еще из трудолюбия и складывается тот душевный дар, которым наделен Григорий, — его человечность.

Его бунтарство проявляется уже в ранней молодости, когда он во имя любви к Аксинье идет на разрыв с семьей, — случай в казачьей среде, в патриархальных условиях безоговорочного повиновения детей своим родителям, из ряда вон выходящий. В казачьих семьях отец для сыновей был также и воинским начальником. Непослушание отцу, а тем более открытый разрыв с ним, — это был бунтарский акт. Вдвойне преступным он должен был выглядеть потому, что Григорий Мелехов, казак, пошел из родительского дома в батраки. И пошел из-за чужой жены, «из-за бабы».

Тяжелый гнев отца, презрение хуторян обрушиваются на его голову. Но он же еще совсем юн, ему все нипочем. С той же отвагой, с какой до этого он перепрыгнул через соседский плетень, чтобы защитить Аксинью от кулаков ее мужа Степана, он рвет и с семьей и уходит с Аксиньей налегке из хутора в имение к пану Листницкому. Независимость, человеческое достоинство для Григория дороже всякого богатства. Из всего отцовского достояния ему, пожалуй, только и дорог казачий строевой конь.

Да, Григорий любит свою мелеховскую усадьбу, где отец заставлял его выхаживать коня, свой мелеховский клин земли за хутором, который он пахал своими руками. Как истинный крестьянин, он озабочен был и материальным благополучием своей семьи, но жажда обогащения никогда не захлестывалась петлей вокруг его шеи. И как только Григорий почувствовал, что его в этом милом сердцу дворе хотят стреножить, он немедленно вырвался из-под крутой отцовской власти. Ни на что не позарился из отцовского имущества, ушел в чем был. С самой молодости он бескорыстен.

В эту раннюю пору жизни, когда у него все еще впереди, он свято верит, что только от самого человека и зависит найти путь к счастью. Только были бы так же честны в поисках этого пути все другие люди. Ему еще неведома и сама мысль о том, что та часть людей, которая составляет меньшинство, готова всеми средствами, в том числе и самыми бесчестными, отстаивать якобы принадлежащее ей право строить свое благополучие, свое счастье за счет других людей — за счет большинства — на их несчастье.

Из этого прекраснодушного, неразборчивого доверия ко всем и вырастут потом многие ошибки Григория, за что и накажет его жизнь. Того, кто так неразборчиво верит, легче и обмануть.

В размышлениях о причинах трагедии Григория Мелехова все давно уже согласились, что жернова классовой борьбы не знают пощады. Но проще всего сказать: «оторвался от народа» и «пошел против коренных интересов народа» и извлечь из этого то искомое зерно, из которого выросла трагедия Григория Мелехова. Найден даже эпитет — «мелеховщина» — для обозначения метаний людей, болтающихся между двух берегов. Эпитет достаточно меткий, но еще требующий ответа на вопрос: почему же все-таки именно Григорий «оторвался» и «пошел против», если он сам плоть от плоти народа, выходец из народа, если он не какой-нибудь помещик или кулак, а самый «что ни на есть» трудящийся хлебороб? Тем более что и незаурядные личные качества Григория, а прежде всего его трудолюбие и гуманность, даже в суровых обстоятельствах всеобщего очерствения на войне, говорят, что такие, как он, казалось бы, в самую последнюю очередь должны «отрываться» и «идти против», что для Григория оказаться в стане врагов Советской власти — все равно что воевать против самого себя. Так оно и было: скрещивая свою казачью шашку с красноармейской саблей, он вплоть до перехода на службу к Буденному, в сущности, воюет против самого себя.

Не отвечая на этот вопрос, очень просто и поставить Григория Мелехова в один ряд с отъявленными врагами Советской власти, с идеологами белогвардейского, белоказачьего движения, с монархическими и автономистски настроенными генералами и атаманами. Но Григорий никак не становится в этот ряд, выпадает из этого ряда. Он скорее всего представляется тем всадником, который зигзагообразно движется на коне между двумя враждующими шеренгами и, вихляясь из стороны в сторону, натыкается на ощетиненное острие. Ему кажется, что впереди, между шеренгами непримиримых лагерей, брезжит просвет, кажется, что это и есть выход. Он спешит, падает с коня, ушибается и, взбираясь опять в седло, едет вперед, но оказывается, что выхода из этого междурядья коридора нет.

Выход-то есть, но для этого ему нужно и перестать вихляться, примкнув к одной из враждующих шеренг, и врубиться в другую своей шашкой, разбросать и растоптать ее своим конем. И примкнуть надо к той самой шеренге, к которой давно уже тянет его. Вглядываясь в эту шеренгу сквозь туман, он узнает лица многих знакомых, близких ему людей, таких, как Михаил Кошевой, Иван Алексеевич и подобные им, с кем он некогда делил дружбу и черствый хлеб; в то время как в той, другой шеренге, — все чужие и даже враждебные ему лица, такие, как Евгений Листницкий, Митька Коршунов. Григорий шарахается от них к тем близким, к своим, и с ужасом чувствует, что конь не слушает его, тянет к чужим.

Так и вихляется он. Его даже и сны стали посещать такие: все ушли в атаку, а он отстал, остался один, вслушиваясь в замирающий впереди конский топот. И все более черным представляется ему расстилающееся перед ним поле жизни, как бывает черной выжженная палами донская степь.

Он и не заметил, что давно уже мечется по дорогам и по бездорожью жизни совсем не на том коне, на котором когда-то начинал свой путь, полный сил, надежд и самых лучших побуждений. Коня ему подменили. Нет, это уже не тот молодой, взращенный в родительском дворе конь, которым теснил Григорий на спуске к Дону Аксинью, не найдя лучшего способа объясниться ей в своих чувствах. И это не тот конь, что, бывало, носил его по полям первой русско-германской войны, спотыкаясь и храпя от запаха пролитой Григорием и его товарищами крови, но все же пролитой в открытом сражении. И конечно же не тот это конь, на котором одно время пристал было Григорий, хотя и на короткий срок, к бойцам Федора Подтелкова.

Теперь уже скачет Григорий по степи на другом, как бы на черном коне, который хватает ноздрями запах братской крови и топчет копытами тех, у кого такие же, как у самого Григория, крестьянские заскорузлые руки.

Как же и когда могла произойти эта подмена? А если вообще-то подмены не было, конь остался все тот же, то чья же рука подхватила его за повод и обманом увлекла Григория на тот путь, ступив ка который он начинает воевать против самого себя, своих кровных интересов? Как это могло случиться, что чуткие струны его души, внемлющие прежде всего голосу справедливости, правды, отозвались на вероломную ложь?

В том-то и дело, что те, кто опутывал паутиной обмана Григория Мелехова, умели дернуть за самые трепетные струны его души и заставить их отозваться на ложь так, как если бы это была святая правда. Недаром Шолохов в дни печально известных событий в Венгрии, где реакции удалось обмануть некоторую часть народа под прикрытием знамен и лозунгов Кошута и Петефи, писал, что вот так же и многие донские казаки в годы гражданской войны стали жертвой подлого обмана, выдаваемого за правду.

Красновы и их опричники хорошо знали, в какую почву они высевают семена обмана. На заре своего существования казачество, сложившееся, как известно, из беглых крепостных крестьян, пуще всего дорожило своей независимостью от царского престола, да и потом, когда с этой независимостью уже было покончено, все еще продолжало баюкать себя мыслью о казачьей вольнице. А тут казакам стали внушать мысль, что большевики-то и покушаются на эту давно уже призрачную вольницу — на казачью свободу. В упорной борьбе с царской властью и ее слугами, а потом и при защите рубежей родины казачество вырвало себе некоторые сословные привилегии, на которых потом цари играли, используя казаков как вооруженную силу против революционеров. А теперь Красновы и их опричники внушали казакам, что большевики не только покушаются на эти привилегии, в том числе и на привольные казачьи земли, но вообще намереваются отдать их иногородним, «лапотной» крестьянской голытьбе. Закатывается солнышко вольготной жизни на тихом Дону.

Этой вольготной жизни на Дону для всех казаков никогда-то и не было, как не было и некоей однородной казачьей массы, а были, как и везде на крестьянской Руси, кулаки, середняки и бедняки. Но Красновы, играя на струнах сословности, умели преподнести угрозу, которую видела для себя казачья верхушка в лице Советской власти, как некую угрозу всему казачеству, и раздували пожар возмущения против Советской власти в степях Дона.

В патриархальной же семье Мелеховых всегда дорожили традициями сословной доблести и чести, в стенах мелеховского дома чтили казачью славу. Сам Пантелей Прокофьевич был истовым казаком, эту же истовость прививал он и своим детям. Не уберегся от нее и Григорий.

А тут все из того же черного источника ползет по донской земле слух, что наступающая на Дон Красная Армия якобы предает огню хутора и станицы. К этому прибавляется слушок, что красноармейцы насилуют жен казаков, истребляют детей. А тут уже и кровавой межой — смертью «братушки» Петра — отделило Григория Мелехова от его друга юности — от Михаила Кошевого.

Пляшут отблески белоказачьего восстания в окнах мелеховского куреня. И вот уже встречный черный огонь брызнул из диковатых глаз Григория.

Но и после того, как, приняв роковое решение, он скачет в пекло верхнедонского восстания, его раздирают мучительные сомнения в правильности избранного пути.

Его тщеславию казака будто бы и льстит, что теперь он командир дивизии, сражающейся за самостийность Дона, а его совесть терзается раскаянием, что воюет он за неправое дело. Все больше чувствует он, что обманут и что коня, на котором он надеялся добраться до правды, ему подменили другим, уносящим его все дальше от правды. Не в силах удержать коня, Григорий падает с седла, бьется головой об землю и прижимается грудью к земле, ища у нее защиты как человек, вскормленный ею и пахавший ее. Но родная земля лишь тогда не отказывает человеку в защите, когда он трудится на ней, орошает ее своим потом, а не поливает ее кровью своих братьев по труду.

Рубцами и шрамами покрывается не только тело Григория, но и его сердце. Черствеет душа, мутью наливается взгляд, искажаются черты. Даже безгранично любящая его Аксинья, вглядываясь в него, содрогнется, представив, как, должно быть, бывает страшен он в бою. Но Аксинья-то и сквозь накипь времени любящим взором продолжает проницать черты подлинного, прежнего Григория, которые уже перестали распознавать в нем другие, тот же Кошевой. И не потому ли еще так цепляется Григорий за свою горькую любовь к Аксинье, что он как будто хочет очиститься в ее огне от черной коросты и накипи?!

Те из литературных критиков, которые, вчитываясь в послужной список Григория Мелехова, зачислили его в разряд отъявленных врагов Советской власти, чуть ли не идеологов белоказачьего движения, перечеркивают всю предшествующую историю его трудовой крестьянской жизни. Если поверить им, то и Краснов с его опричниками, и Григорий Мелехов — одно и то же. Но известно, что В. И. Ленин прежде всего всматривался в классовую природу борьбы, бушевавшей на Дону, и в самый разгар ее принимал в Кремле делегацию трудовых казаков, предупреждая о необходимости бороться за усиление влияния большевиков на казачество, радуясь, что оно уже выдвигает из своей среды таких революционеров, как Подтелков!

Жизнь доказала необоснованность каких бы то ни было сомнений в преданности основной массы казачества Советской власти, которую она подтвердила потом и своим трудом в колхозах, а в годы Великой Отечественной войны — в борьбе с фашистскими захватчиками, в дивизиях и корпусах Селиванова, Горшкова, Кириченко. Но в литературе и с экрана иногда все еще попугивают людей словом «казак», наводя, что называется, тень на плетень, закрывая глаза на то, что казачество и сорок и тридцать лет назад было лишь частью русского крестьянства с присущей ему разнородностью и непримиримостью социальных, классовых интересов. Как и повсюду, бедняк на Дону оставался бедняком, а кулак — кулаком, социальные интересы их скрещивались, а не совпадали. Как и повсюду, шла борьба за влияние на середняков, и от исхода этой борьбы в огромной степени зависели судьбы революционного дела. Середины, какого бы то ни было третьего пути в злой борьбе не было, не могло быть. В напрасных поисках его и заблудился Григорий Мелехов.

Но ведь он и сам же потом мгновенным озарением понял, что это — трагедийный путь. Не ступил же Григорий на трап военного эвакотранспорта в Новороссийске, куда докатились через донские и кубанские степи обозы разгромленной русской белогвардейщины, в том числе и остатки казачьего войска. То, что до этого бродило в душе Григория, назревало в нем, весь его протест и против генеральско-атаманской лжи, застилавшей глаза трудовому казачеству, и против самого себя, увлекаемого мутным, отравленным потоком к пропасти, — все, все это вдруг взыграло в нем, взбунтовалось, встало на дыбы, слилось с его пронзительной чистой и все еще не растраченной любовью к родимой земле, к оставшемуся где-то далеко позади хутору Татарскому, к осиротевшим детишкам, к незабвенной Аксинье; и на самом краю пропасти он остановился, солнцем просветления озарилось перед ним прошлое и настоящее. Так вот что сталось с некогда гордым воинством, с былой казачьей славой! Вокруг только окровавленные лохмотья, отребья ее: отчаявшиеся, опустошенные, одичавшие, злобные и жалкие люди. Нет, ему не по пути с ними, озверело лезущими на трапы эвакотранспортов по черепам своих товарищей, покидающими родину под прикрытием пушек английского дредноута «Император Индии».

Все сомнения, колебания Григория кончились, и он поворачивает коня вспять. Того же, кто схватил его коня за повод, он твердо отстраняет и, сразу повеселев, довольный принятым наконец решением, едет по улице. Можно не сомневаться, куда на этот раз приведет его конь. Иначе зачем бы и написал Шолохов со скупой, озаряющей будущее Григория краткостью:

«Навстречу ему из-за угла, пластаясь в бешеном намете, вылетели шесть конных с обнаженными клинками. У переднего всадника на груди кровянел, как рана, кумачный бант».

После этого никому уже не придет в голову удивляться известию, что он служит у Буденного, в Первой Конной.

Там, только там ему и служить, а все, что осталось позади, все его заблуждения и ошибки пусть развеются под копытами его коня, как черный прах, как дым.

Казалось бы, вот и кончились его метания, теперь он уверенной рукой сам направляет своего коня и никакой злой силе уже не удастся перехватить его повод. Слишком большой ценой было заплачено за обман, чтобы вновь поддаться обману.

И вдруг снова круто шарахается в сторону его конь. Шарахается неотступно сопровождающей Григория тени.

Черная повязка обмана и заблуждений спала с его глаз, но багровая тень содеянного ошибавшейся рукой продолжает сопутствовать Григорию. С трагедией заблуждений, ошибок и преступлений покончено — начинается трагедия расплаты. И уже не от самого Григория будет зависеть, какой мерой наказания он должен будет искупить свою вину.

* * *

Суровы законы классовой борьбы. С какой бы горячей искренностью ни старался Григорий Мелехов, командуя эскадроном у Буденного, смыть своей и вражеской кровью прошлые грехи перед Советской властью, она не в состоянии начисто забыть об этих его грехах. И тут дело не только в том, что на шашке у Григория осталась кровь красных бойцов. Великодушная Советская власть не намерена была мстить тем заблуждавшимся и обманутым людям, что скрещивали клинки с ее бойцами в открытом бою. А Григорий Мелехов, как известно, никогда не стрелял в спину, не наносил ударов из-за угла. У него не отнять ни его личного мужества, ни уважения к мужеству своих противников в кровопролитной борьбе. Не в пример тому же полковнику Андреянову, ему, выходцу из трудовой казачьей семьи, понятны законы рыцарской чести. Григорий и сам умеет бестрепетно смотреть в глаза смерти. И хотя он, служа в белоказачьей армии, воюет за неправое дело, в бою лично он честен. Нельзя сомневаться, что, и перейдя на сторону красных, Григорий решил не только своей шашкой, но и сердцем до конца служить правому делу.

Но историческая обстановка в то время складывалась не в пользу таких, как Григорий Мелехов. Тем отъявленным врагам Советской власти, которые сумели опутать паутиной обмана казаков, вообще были чужды понятия о воинской чести. Чувство чести, присущее русскому офицеру суворовских, кутузовских времен, они заменили вероломством. Можно вспомнить, как Советская власть, обезоружив и захватив в плен в самом начале революции многих своих врагов из среды офицерства и полагаясь на их честное слово, освободила их и какой она потом ценой заплатила за это. Среди них были и такие, как Краснов и другие белоказачьи генералы и офицеры, пролившие потом реки народной крови.

Великодушие Советской власти подверглось испытанию, и в интересах защиты революции в будущем она вынуждена была ограждать себя от всяких случайностей. Тем более что, наряду с офицерами, которые, перейдя на сторону революции, честно служили ей на фронтах гражданской войны, затесались в Красную Армию и другие, которые при первом же удобном случае переходили на сторону врага, открывая фронт.

А Григорий Мелехов, судя по его послужному списку, до службы у Буденного был в белоказачьем стане не совсем незначительной фигурой. Как-никак командовал он повстанческой дивизией, а значит, был не простой казак. Тем в Красной Армии, кто вчитывался в послужные списки бывших офицеров, думая, как бы предупредить измену, известен был только этот Григорий. И, взвешивая его службу у белых и его недолгую службу и Будённого, они приходили к неутешительным для него выводам. К тому же явствовало из его послужного списка, что до своей службы у белых он уже служил у красных и даже был близок к Подтелкову. Кто же поручится, что он опять не переметнется во вражеский стан?

И обстановка на польском фронте к тому времени сложилась тяжелая. А того, другого, «главного» Григория люди, читающие его послужной список, не могли знать. Он был от них скрыт. И, пропуская бывших офицеров сквозь «фильтр», они решают, что самое лучшее будет отправить его с фронта домой, на Дон. Там его лучше знают.

И там, в хуторе Татарском, он сталкивается с Михаилом Кошевым, своим бывшим другом.

С каким волнением едет Григорий по степи домой на арбе, какими глазами смотрит вокруг! Он не хочет осквернить это свое настроение короткой утехой с «Зовуткой», беспутной и несчастной подводчицей, которая ночью откровенно зазывает его к себе под шубу. В другое время Григорий не отказался бы, он ко многому привык на войне, но теперь — нет, он чувствует в себе прежнего Григория и не хочет загрязнить его.

И секунды нельзя сомневаться, что возвращается он домой без всяких плохих дум и помыслов, истосковавшись по земле, по детям, по Аксинье.

Но законы борьбы суровы. Да, Михаил Кошевой должен бы знать Григория лучше, чем кто-либо другой. Но последнее время он помнил Гришку командиром повстанческой дивизии, воевавшей на Дону против Советской власти. А жизнь Григория в Красной Армии, его служба у Буденного от глаз Михаила скрыты, об это он знает понаслышке и легко может заключить, что тот там выслуживался, стараясь отмыть от своих офицерских рук кровь пролетарских бойцов.

А вокруг опять начинает поднимать голову враг, постреливают, пошаливают вернувшиеся в станицы и хутора из белой армии казаки. Зная необузданный нрав Григория, не может поверить Михаил, что не возьмется тот больше за оружие и не повернет его против Советской власти. И все те преступления, которые совершили и еще продолжают совершать отъявленные враги Советской власти на Дону, ложатся на плечи Григория тяжким грузом.

К тому же в сердце у Михаила Кошевого живет жажда возмездия за семью, загубленную карателем Митькой Коршуновым. Кошевой отказывается признать, что Григорий Мелехов и Митька Коршунов — люди разного замеса.

Если Митька Коршунов — убежденный и злобный враг Советской власти, то Григорий Мелехов — обманутый, заблудившийся человек. Если Коршунов так и остался врагом, то Мелехов при первой же возможности перешел к красным. Михаил Кошевой помнит только, что Митька Коршунов и Григорий Мелехов были в одном белоказачьем стане. Служба Григория у Буденного для Михаила Кошевого — почти что пустой звук. Да и не уволили бы его из Красной Армии, если бы ему там доверяли…

А тут и сам Григорий подливает масла в огонь. На вопрос Михаила, как он поступил бы, если бы Советская власть призвала его к ответу за прежние грехи, Григорий отвечает в том смысле, что хотя он и не враг Советской власти, не собирается ей вредить, а хочет лишь мирно пожить с семьей, пахать землю, но, если к нему отнесутся как к врагу, он будет защищаться. Для Михаила Кошевого невыносима сама мысль, что кто-то вправе не посчитаться с волей самой справедливой на земле власти. Самому Михаилу Кошевому прикажи Советская власть умереть — и он умрет. Как же иначе? И Михаил прикладывает к Григорию такую же мерку, какой меряет самого себя. Хорошо зная Григория и представляя себе, какого бесстрашного, храброго врага в его лице опять может приобрести Советская власть, Михаил Кошевой решает предупредить эту опасность, обезвредить Григория. Слишком много перед глазами Кошевого примеров, когда из-за непростительного милосердия к врагам, из-за промедлений первыми наносили удары они, и тогда борьба с ними приобретала особенно кровавые формы, стоила больших жертв. За свой гуманизм, за человечность революция платила кровью своих лучших сынов.

Тем непримиримее Михаил Кошевой, что женат он на сестре Григория — на Дуняшке. Таким образом, подвергается испытанию сама безупречность революционной совести Михаила. Но никакое родство не должно быть ему помехой, когда речь идет о защите революционного дела, и никогда впоследствии совесть не должна казнить Михаила за то, что сердце его растопили любящие черные глаза Дуняшки. Для Михаила это было бы равносильно предательству дела революции.

И, крепко зажмурив глаза на свою прежнюю дружбу с Григорием, он отворачивается от умоляющих, омытых слезами глаз Дуняшки, принимая решение передать Григория в руки карательных органов. Узнав об этом от Дуняшки, Григорий полностью отдаст себе отчет, что в той обстановке, когда еще пылает вокруг черное пламя бандитских пожаров, для него, имеющего за плечами такой послужной список, решение Михаила означает неминуемую смерть. Некому в этих условиях разбираться, да и некогда будет людям, занятым борьбой с белобандитами и ожесточившимся в этой борьбе, разбираться, что завершающая часть этого послужного Списка должна быть поставлена в заслугу Григорию Мелехову.

Люди в первую очередь будут видеть, что перед ними белоказачий офицер, видная на Верхнем Дону и авторитетная среди казаков фигура, о чем сообщает и его бывший ближайший друг.

Григорий не строит себе иллюзий, что с ним будет, если он добровольно отдастся в руки карательных органов. А умирать вот так просто, ни за что, он не хочет. И если в бою он никогда не трусил, то теперь его охватил страх.

Он убежденно считает свои грехи перед Советской властью закрытыми. В открытом бою с нею он зарабатывал их, в открытом бою с врагами Советской власти, не щадя себя, заработал себе и право на искупление.

Почему же он должен смиренно идти под расстрел? Нет, он не согласен. Еще недавно, опустошенный, он не прочь был бы и умереть на дорогах войны, но теперь, когда жажда жизни и труда вспыхнула в нем с новой силой, умирать он не хочет. Он хочет пахать землю, растить осиротевших детишек, любить свою ненаглядную Аксинью.

С новой силой вспыхнула в нем и любовь к Аксинье. Теперь для него, потерявшего мать, отца, брата, нелюбимую, но до гроба верную ему жену Наталью, эта любовь значит особенно много. И он и Аксинья имеют право на счастье, доставшееся им такой ценой.

Впрочем, уже не впервые он пытается вместе с нею убежать от трагедии, следующей за ним но пятам.

Первый раз он уезжает с Дона в обозах разгромленной белоказачьей армии, едет с Аксиньей и Прохором Зыковым на Кубань. Аксинья чувствует себя бесконечно счастливой. С ним, со своим любимым, она готова ехать куда угодно и вместе с ним готова на все. Ей кажется, что они еще успеют наверстать то, что не успели долюбить, потому что очень многое все время мешало их любви.

Но как же жестоко ошибаются они — и Аксинья и Григорий. Как бы до этого ни была горька их гонимая, осуждаемая всеми и преступная, по понятиям того времени, любовь, теперь, вырванная из той самой родимой земли, где расцветала она и как лазоревый цветок, и как дурнопьян, она становится совсем жалкой и как бы несет в себе предчувствие своего конца. Рано улыбается Аксинья, когда едет в санях вместе с Григорием но степи и мороз румянит ее щеки, а глаза се искрятся торжеством и надеждой. Что-то не видно, не чувствуется, чтобы и Григорий разделял ее торжество.

До радости ли ему, когда он хорошо видит, что вокруг происходит, и понимает что к чему? Вокруг — разгром, некогда грозное войско катится по всем степным дорогам навстречу своей гибели, и, увлекаемые всеобщим бегством, Григорий с Аксиньей — как песчинки в этом потоке. Как бы до этого ни были горька их любовь, она своими корнями уходила в родную землю и цвела под родным небом, а здесь вокруг них — все чужое и чуждое им, здесь никому нет дела до их любви. Никто даже не осудит их, потому что люди стали равнодушны ко всему и из всех человеческих Чувств им ведомо теперь лишь единственное — инстинкт самосохранения, страх.

Жалкой и никчемной начинает выглядеть посреди всего этого любовь Григория и Аксиньи, и на это недвусмысленно намекает едущий с ними Прохор Зыков. Два любящих сердца несутся неведомо куда в урагане всеобщего отчаяния. Какая тут любовь!

И вот второй раз он бежит с нею от угрожающей ему опасности, от смерти. Еще раз Григорий и Аксинья испытывают судьбу.

Снова Аксинья по первому зову любимого готова идти и ехать с ним куда угодно. Вместе с ним она на все согласна. Ее ничто не страшит.

Теперь только и начинаешь понимать, чем же еще нас привлекала к себе эта молодая казачка, кроме, конечно, яркой своей красоты, такой же, как вешняя донская степь, пылающая лазоревым цветом.

Тем, что она так бестрепетно идет на огонь своей любви, почти заведомо зная, какую цену должна будет заплатить за свое короткое счастье, не боясь ни презрительной людской молвы, ни тяжелых кулаков мужа, ни самой смерти. Ни тогда, когда она несет по хутору свою опозоренную, но всеобщему мнению, голову. Ни тогда, когда она по первому зову Григория, по его стуку, собрав свои пожитки в узел, уходит из дома в батрачки. Ни тогда, когда, сознавая и чувствуя свою вину перед Натальей, кликушески кривляется перед ней. Ни, наконец, тогда, когда снова по первому стуку Григория, по его зову радостно выходит к нему в непроглядную ночь и скачет рядом с ним на лошади навстречу смерти.

Можно себе представить, как расцвели бы эти задатки ее натуры, окажись она не в условиях патриархального казачьего хутора, а в других, зовущих к самопожертвованию во имя высокой цели. За свои убеждения она могла бы пойти и на смерть, как идет теперь на смерть во имя любви.

Снова копытный стук раздается в степи. Это не тот озорной, шаловливый стук — нежный стук копыт коня которым Григорий теснил у Дона Аксинью на заре своей любви. И это не грозный, настигающий врага бег боевого коня, мчавшего Григория и по полям сражений русско-германской войны, и по донской степи, и по польской земле. Это мягкий, вкрадчивый стук копыт в ночи, объемлющий сердце Григория надеждой, что ему все-таки удастся унести от погони и от смерти свое счастье и где-то на этой земле найти временное пристанище для своей любви. А там пройдет время, все замирится, улягутся, успокоятся страсти, схлынет час ожесточения, отойдут, смягчатся и самые суровые сердца. Опять войдет в свои берега бушующий Дон, и можно будет вернуться на свою землю, пахать, сеять, жить вместе с любимой Аксиньей.

Надеждой отзывается в сердце Григория этот мягкий стук копыт в ночной степи. Рядом с Григорием — бесконечно счастливая Аксинья. Хоть и с опозданием, а сбылась ее мечта, та, что светила ей всю жизнь. Тихо, темно. Земля окутывает их своим ласковым дыханием. Пленительна Аксиньиному сердцу эта музыка копыт, предвещающая ей новые радости любви, жизни с Григорием.

И вдруг эта музыка обрывается. Выстрелы, погоня! Копыта лошадей, уносящих Аксинью и Григория, стучат лихорадочно и тревожно. Только бы успеть, только бы уйти, а там…

Уже и не знаешь, то ли это копыта лошадей стучат, то ли — твое сердце. И зачем же скрывать, что ты, конечно, хочешь, чтобы их не настигла погоня? Ведь люди, которые гонятся за Григорием и Аксиньей, хотя эти люди и отстаивают справедливейшее дело на земле, ничего не знают ни об их любви, ни прошлой жизни, а ты уже все знаешь, знаешь. Кистью гения написана эта скачка в ночной степи. Все дышит, все живет и звучит. Нет никакой литературы, нет романа Шолохова — одна только жизнь. Ветер свистит в ушах, храпят лошади, бьется сердце Григория, а рядом с ним так же гулко, а потом все слабее и глуше бьется замирающее сердце Аксиньи. Медленно запрокидываясь в седле, сползает она с лошади. Напрасно Григорий задыхающимся шепотом спрашивает у нее, что с ней, просит сказать хоть слово. «…Ни слова, ни стона не услышал он от безмолвной Аксиньи».

И вот уже он шашкой копает ей могилу. Нет, не помогла им любовь. Даже само солнце над головой Григория является его взору в донском небе черным. Теперь уже для него все было кончено.

* * *

И обо всем этом рассказано на том же самом языке, на котором говорят эти простые, несчастные и прекрасные люди, но только пропущенном сквозь «магический кристалл» необыкновенного таланта художника. Ничего не потеряв из своего самобытного очарования, этот язык и как бы очистился, и сгустился, и стал прозрачным. Все это написано теми же красками, которыми донская степь встречает весну, лето, осень и зиму, утро и вечер, восход и закат солнца, играет и в часы безмятежного безмолвия, и в часы грозы.

И не раз напомнит нам автор «Тихого Дона», как это нелепо и горько, когда среди этого буйства живой, вечно обновляющейся природы, под этим ослепительным солнцем, на милой родной земле, источающей пленительные ароматы, под звуки щебечущих птиц, поющих весенних ручьев и донской волны с недопетой казачьей песней на устах «безобразно просто» умирают молодые, красивые, полные жизни и надежд на лучшую жизнь люди.


Читать далее

Мера вины, мера расплаты

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть