Вешенское лето

Онлайн чтение книги Товарищи
Вешенское лето

Жаворонки поют над зеленовато-бурым полем Базковского аэродрома близ Вешек, и трава пахнет так горько и сладко, как только она может пахнуть в степи в полдень знойного лета. Тишина — после того как заглох мотор самолета — обступает такая, которую иначе и не назовешь, как первозданной. Нет, не нарушает ее, а, пожалуй, еще больше подчеркивает мягко наплывающий издалека рокот автомобилей и других машин.

И сразу же властно обступает настроение, которое издавна влюбленной струной дремлет в душе, — только дотронься до нее. Как будто сродни оно и этому томительному запаху нагретой солнцем травы. А вот уже и ударил по глазам из-за свинцовой полосы Дона «шафранный разлив песков». Неужели это и в самом деле лампасы проглянули из зелени парка в центре Вешек? И хоть тут же убеждаешься, что это лампасы танцевального казачьего ансамбля базковских школьников — в станице межрайонный фестиваль, — а струна уже зазвучала громче. И как ей не звучать, если здесь все отзывается этой струне: здесь и колхозы носят названия: «Тихий Дон», имени Шолохова!..

А вот он и сам спускается навстречу со ступенек террасы, как всегда — и все-таки на этот раз как-то по-особенному — собранный и оживленный, как бы обдутый не только нашенским, степным, а и еще каким-то ветром. Впрочем, что же тут гадать: он недавно вернулся из поездки по Англии.

И хотя здесь, на вешенской земле, почему-то вдруг особенно замечаешь, что те самые золотые колосья волос над прекрасным лбом, какими ты их впервые увидел четверть века назад, теперь лежат комьями талого снега, тут же, встречаясь с его глазами, радостно убеждаешься: все те же. И обласкать умеют, и посмеяться, и так потвердеть, что лучше уж человеку тут же чистосердечно и признаться, что слукавил, хотел показаться лучше, чем есть на самом деле.

А потом убеждаешься, что, несмотря на быстротечность времени, и вся атмосфера в шолоховском доме и во всем что окружает Шолохова, не изменилась, осталась в чем-то самом главном прежней. Несмотря даже на то, что и сам дом уже другой: старый пострадал при гитлеровской бомбардировке Вешек.

Та же, что и четверть века назад, сразу охватывает в этом доме поэзия нераздельности жизни и творчества Шолохова с жизнью окружающих его людей и всей страны. Та же поэзия высочайшей ответственности художника слова перед своим народом и перед всем человечеством.

Тогда, почти четверть века назад, Шолохов писал «Тихий Дон». Теперь он пишет книгу о другой, недавней войне, эхо которой еще не умерло в сердцах у многих миллионов людей и будит по ночам инвалидов, безутешных матерей и вдов.

* * *

Опять вспоминается Вешенская зимы 1939 года. Метель, в степи темным-темно. Из Миллерово до Вешек нужно ехать полтораста километров по белому бездорожью. Машины ходили редко: Вешки были тогда настоящей глубинкой. Но «Комсомольской правде», снарядившей к Шолохову своего корреспондента, нет до всего этого решительно никакого дела. Известно, что Шолохов заканчивает четвертую книгу «Тихого Дона», и очень важно знать хоть какие-нибудь подробности о том, какой все-таки будет конец, к какому «пристанет» берегу Григорий Мелехов. Читателей всей страны волновал тогда этот вопрос; трудно назвать другую книгу в нашей литературе, за окончанием которой каждый следил бы с таким, можно сказать, личным интересом. В Вешенскую шли сотни писем, требующих, чтобы Григорий Мелехов непременно оказался с красными. Но были и такие письма, в которых говорилось, что ему не может быть пощады. Или — или, третьего не дано.

И сегодня, когда литературные критики уже успели написать на эту тему целые тома, волнение читательского моря вокруг судьбы Григория Мелехова нет-нет и вспыхнет с новой силой, а тут и жизнь все время подбрасывает новый «материал» о месте личности в истории, в борьбе своего народа. А тогда все еще было так свежо, так остро, и отблеск времени, в которое жили Григорий, Аксинья, Наталья, еще не померк, еще падал на лица людей, на тех событий. Еще и критики не успели привыкнуть к мысли, что к героям Шолохова тоже нужно подходить как в литературным героям, к художественным образам. Нет, не только искали прототипов Мелехова, не только изучали во всех подробностях биографию казака, который и внешностью и деталями своей военной анкеты был «ажник вылитый Гришка», но и всерьез ходили по следам самого что ни на есть «доподлинного» Григория Мелехова, которого, по словам одних, зарубили красные на Каменском мосту через Северский Донец, а по словам других, видели где-то на Кубани. В Москве разговоров об этом было не меньше, чем на Дону.

И легко понять редакцию молодежной газеты, которая привыкла получать информацию из самых первых рук. А для этого можно снять одного из своих военных корреспондентов и с фронта начавшейся тогда советско-финской войны. Кстати, интересно бы знать, что думает об этой войне Шолохов. В Финляндии он бывал.

А Шолохов, еще совсем молодой Шолохов (ему тогда было тридцать четыре года), хотя уже и автор трех книг «Тихого Дона», первой книги «Поднятой целины», увидев на корреспонденте газеты красноармейскую шинель, и рта не дает ему раскрыть для нетерпеливого вопроса: «Что будет с Григорием?», а сам начинает «брать интервью» вопросом: «Ну как там, на фронте?» И, охлаждая молодой, воинственный пыл корреспондента, начавшего рассказывать ему «военные эпизоды», он начинает вставлять в его восторженную реляцию свои скупые реплики. Да, в Финляндии он бывал, страна эта не такая, которую можно закидать шапками. Не будет эта война, как, может быть, думают некоторые, увеселительной прогулкой. При этом глаза Шолохова внимательно-сочувственно ощупывают красноармейскую шинель на своем собеседнике, как бы к чему-то примериваясь и встревоженно предчувствуя, что вскоре в такие шинели оденется весь народ. И поэтому совсем неохотно переходит потом он к разговору о Григории Мелехове.

Теперь, издалека, можно, пожалуй, правильнее понять, почему он тогда с такой неохотой говорил об этом. Тут дело не только в том, что Шолохов и вообще не любил распахивать свою душу, рассказывать о своих замыслах, давать интервью. Эта черта присуща ему и сегодня. Но тогда он только-только подходил к концу своего повествования о поисках, блужданиях и заблуждениях людей на дорогах первой мировой войны, революции и гражданской войны. И вот, оказывается, опять надвигалась на ого страну, на его народ война. Он и на Западе до этого бывал и своим зорким взором проницал, какая это неизмеримо более жестокая, нежели предыдущая, должна быть война. Он, разумеется, не мог предугадать тогда, что вал ее докатится до самого Дона, вплоть до станицы Вешенской, и что гитлеровские летчики будут бомбить его дом, убьют его мать, но он то и дело возвращался в разговоре к Германии, к Гитлеру, он прерывал восторженные молодые реляции и складочка по складочке ощупывал глазами солдатскую шинель.

Заканчивая к тому времени «Тихий Дон», вынашивая его заключительные, всем знакомые теперь, обжигающие строки о том, как Григорий, утопив винтовку, перешел по ростепельному, мартовскому льду Дон и поднял на руки сына, Шолохов не мог не задаваться вопросом: а и в самом ли деле уже навсегда остались позади все самые тяжелые испытания для его народа и не приближается ли вплотную тот самый час, когда уже Мишатке, сыну Григория Мелехова, придется надевать шинель? Не потому ли с таким скорбным сочувствием и ощупывал ее тогда взором автор «Тихого Дона»?

Полотно романа, озарившего с такой силой бурную жизнь нашего народа в годы первой мировой войны, революции и гражданской войны, дописывалось Шолоховым в то время, когда новая грозная война уже стояла у границ нашей Родины.

И вот теперь, почти четверть века спустя, все в той же, хотя и неузнаваемо изменившей свой облик донской станице Вешенской, та же рука пишет первую книгу романа о новой войне, которую вынесло на своих плечах уже поколение Мишаток. Никакого сравнения у этой новой мировой войны не может быть с той, первой мировой войной, на дорогах которой проходил суровую науку жизни Григорий Мелехов. И по своим масштабам и по своей природе это была уже совсем другая война. Развязанная германским фашизмом, она превратилась во всемирную антифашистскую войну, в которой главное бремя испытаний, страданий и главную долю победы история предназначила советскому народу. Так что же это за народ? И какой путь был пройден за это время Мишаткой, в чьи глаза с такой жадностью заглядывал после своего возвращения из трагических странствий в родной хутор Татарский его отец Григорий Мелехов? Что дало Мишаткам, одетым в солдатские шинели, силу выйти победителями из этой поистине не имевшей себе равных битвы?

Уже «Судьбой человека» Шолохов, верный суровому реализму жизни, сказал, что, отвечая на страницах литературы на этот вопрос, нельзя отделываться ни полуправдой, ни умолчанием о горечи поражений и тяжести страданий, ни таким смакованием мрачных подробностей войны, взятых в изолированном виде от всеобщей картины народного подвига, когда эти подробности начинают затемнять величие самого подвига. Вот почему шолоховский рассказ о судьбе советского русского человека Андрея Соколова стал одним из лучших произведений о Великой Отечественной войне. Сквозь судьбу одного человека просвечивает судьба всего нашего народа в тяжелые годы.

В западной литературе есть произведение, с которым «Судьба человека» вступает в философский спор о пределах человеческих возможностей в борьбе с мрачными силами зла, — это повесть «Старик и море». Эрнеста Хемингуэя, о чьем мастерстве всегда с высоким уважением отзывается Шолохов. И вообще за жизнью и творчеством этого писателя, исполненными поисков и тревог, Шолохов всегда наблюдал с неослабевающим интересом. Автор «Тихого Дона» и «Поднятой целины» и не мог иначе относиться к писателю, который не только являлся автором таких книг, как «Прощай, оружие!», «Старик и море», но и сражался в рядах республиканцев в годы антифашистской войны в Испании и открыто приветствовал победу на Кубе народной революции, возглавляемой Фиделем Кастро. Шолохов считает, что личное, гражданское мужество писателя неотделимо от мужества его таланта.

Но этого еще мало. Мужество художника слова только тогда в полной мере сообщается его героям, когда лучом мужественного мировоззрения он освещает лежащие перед ними дороги. И Шолохов не скрывает, что своим рассказом «Судьба человека» он вступает в полемику с повестью «Старик и море», утверждая, что мужество человека, одухотворенного высокой целью и борющегося с силами зла не в одиночку, а вместе со всем своим народом, не может иметь пределов. Если Старик в единоборстве с трудностями надламывается, то Андрей Соколов, пройдя через неизмеримо более тяжкие испытания войны и потеряв все самое дорогое, что только было у него в жизни, все же находит в себе силу жить ради того, чтобы у его плеча вырос его Ванюшка — его приемный сын — и стал достойным сыном своей Родины.

* * *

Теперь Шолохов вернулся и к тем главам «Они сражались за Родину», которыми зачитывались в окопах наши солдаты и офицеры, и, судя по всему, раздвигает замысел, границы своей новой книги. Конечно, только самому автору и дано проницать «даль романа»; тут невозможно ни предугадать, ни предсказать, какими дорогами пойдут в дальнейшем герои книги «Они сражались за Родину», хотя читатель уже вправе заключить, что Лопахин и его друг Стрельцов отступают в то горькое лето туда же, куда в то время, отступая, стягивал свои силы и весь наш народ, — к Волге.

Недаром же еще в годы войны так часто приезжает Шолохов в город-герой на Волге, и теперь, в послевоенное время, он там свой человек. Недаром для жителей города-героя, для его рабочих, партийных работников, для бывших солдат и офицеров он такой же земляк, как, скажем, и для ростовчан.

Шолохов ездит по местам боев, встречается с участниками волжской битвы, проверяет свои наблюдения, впечатления и переживания военных лет наблюдениями, впечатлениями и переживаниями людей — непосредственных участников великих событий. Его видят на тракторном заводе, на переправах через Волгу и на дорогах в междуречье Волги и Дона. В дни строительства Волго-Донского канала его видят на стройке, он как бы хочет навсегда оставить в памяти эти столь дорогие нашему народу места, которые завтра скроются (и теперь уже скрылись) под водой, и воочию увидеть в облике нового канала, новой Цимлянской плотины и ГЭС и восставшего из руин города-героя с другой, еще более мощной, чем Цимлянская, ГЭС, осуществление тех лучших надежд, во имя которых отдали свои жизни защитники этой народной крепости на Волге, подобные тому безвестному пулеметчику, о котором Шолохов написал в первых главах своего нового романа: «…солдатская смерть смилостивилась, не изуродовала его, и он лежал картинно раскинув руки, весь целенький и, словно звездным флагом, покрытый золотыми лепестками подсолнуха»; «мягко слетел на убитого парня молодой подсолнуховый цвет, коснулся его лица, как последняя земная ласка». Но тут же Шолохов и напомнит: «Может быть, это было красиво, но на войне внешняя красота выглядит кощунственно, оттого так надолго и запомнился… этот пулеметчик в белесой, выгоревшей гимнастерке, раскидавший по горячей земле сильные руки и незряче уставившийся прямо на солнце голубыми потускневшими глазами…» Напомнит, как бы предостерегая и авторов будущих книг о войне, чтобы они не забывали, какую цену заплатил наш народ за победу над германским фашизмом. Не забывали о страданиях, о потерях, но и не омрачали сердца читателей таким нагнетанием ужасов войны, за которыми не остается уже и уверенности, что все-таки и впредь, как бы ни испытывала человека судьба, он, этот «человек несгибаемой воли, выдюжит, и около отцовского плеча вырастет тот, который, повзрослев, сможет все вытерпеть, все преодолеть на своем пути, если к этому позовет его Родина».

Самого Шолохова в его произведениях никогда не покидает эта вера в нравственные силы советских людей. Даже в окружении самой смерти успевает заметить солдат Лопахин: «В теплом воздухе неподвижно висел смешанный прогорклый запах горелого железа, выгоревшего смазочного масла, жженого человеческого мяса, но и этот смердящий запах мертвечины не в силах был заглушить нежнейшего, первозданного аромата преждевременно вянущей листвы, недоспелых плодов. Даже будучи мертвым, сад все еще источал в свою последнюю ночь пленительное и сладостное дыхание жизни». Другой русский солдат, фронтовой друг Лопахина, растроганно удивляется: «И шелест ветра в сожженной солнцем траве, и застенчивая, скромная красота сияющей белыми лепестками ромашки, и рыскающий в знойном воздухе шмель, и родной, знакомый с детства голос перепела — все эти мельчайшие проявления всесильной жизни одновременно и обрадовали и повергли Звягинцева в недоумение. „Как будто и боя никакого не было, вот диковинные дела! — изумленно думал он. — Только что кругом смерть ревела на псе голоса, и вот тебе, изволь радоваться, перепел выстукивает, как при мирной обстановке, и вся остальная насекомая живность в полном порядке и занимается своими делами… Чудеса да и только!“»

И не раз еще вместе со своими героями порадуется этому и автор романа «Они сражались за Родину». Порадуется, делясь своей радостью с читателями, вопреки утверждениям, что на страницах современной литературы уже не осталось места для простых земных радостей, для картин вечно обновляющейся природы, для того же пейзажа.

Нет, всем своим не блекнущим от времени творчеством Шолохов утверждает, что не может быть литературы, равнодушной ко всем простым и радостным проявлениям жизни. Даже в самые трагедийные моменты этой жизни человек остается человеком.

Вспоминается, как летом 1952 года Шолохов стоял на гребне Цимлянской плотины и на крутобережной Кумшатской горе. До этого он побывал среди строителей, встретился там и с одним своим вешенским земляком. Вдруг бросились друг к другу рабочий в спецовке и всемирно известный писатель, обнялись, и оба не смогли удержать мужских слез.

Потом Шолохов молча смотрел, как вода, разливаясь, заполняет Цимлянскую впадину. К этому времени уже был засыпан проран через Дон и направлена в новое русло древняя казачья река, воспетая с такой силой на страницах созвучной ей книги. Уходили под воду займище, стены покинутых переселившимися на новые места казаками станиц и хуторов и свежие, оставшиеся после только что отгремевшей войны, и старые могильные курганы. Степь, изрытая и копытами казачьих коней, и гусеницами танков, на глазах становилась морем. Заливались, затягивались водой все отметины, шрамы и рубцы.

И на все это смотрел автор «Тихого Дона». В те дни вырвалось у него:

«По правобережью Среднего Дона много их, сторожевых и могильных курганов. Древней границей стоят они на высотах Дона, как бы озирая и сторожа задонское займище, откуда некогда шли на Русь набегами и войнами хозары, печенеги, половцы. В течение веков по левому берегу Танаиса — Дона двигались с юго-востока полчища чужеземных захватчиков, и вехами по их пути, как нерушимые памятники древней старины, остались курганы.

Затоплена водой Цимлянского моря древняя хозарская крепость Саркел, разгромленная еще Святославом. И странное чувство охватывает душу, и почему-то сжимается горло, когда с Кумшатской горы видишь не прежнюю, издавна знакомую узкую ленту Дона, прихотливо извивающуюся в зелени лесов и лугов, а синий морской простор…

Здравствуй же, родное Донское море, созданное волею большевистской партии, которую она вселила в сердца людей нашей великой Родины, вложила в их богатырские руки!»

Прощаясь, смотрел тогда Шолохов на этот синий водный простор, который все больше захватывал цимлянскую степь, покрывая и заравнивая последние островки суши. С тем тягостным, что навсегда уходило под воду, ко всеобщему удовлетворению и счастью людей, населяющих эту степь, — с бедностью, с неурожаями на сухих горячих супесках и песках, уходило дорогое, что навсегда привязало людей к этой неласковой земле, — и пролитый на ней пот, и пролитая кровь в борьбе за лучшую жизнь, и неповторимость первой любви среди этих курганов, заливных лугов и серебряных верб, и отцовские, материнские, дедовские могилы. А еще больше солдатских могил, потому что за всю историю человечества еще не было такого сражения, которое недавно отгремело, отбушевало в междуречье Волги и Дона. И на все это смотрел теперь автор еще не оконченного романа о солдатах этой войны, о том, как в этих самых степях они сражались за Родину. Уходили под воду избороздившие землю шрамы и рубцы, но из народной памяти и из его сердца они уже не уйдут никогда. Они-то и ноют, и напоминают, и властно зовут поведать всем о том, как, сражаясь за Родину, не щадили себя одетые в серые шинели советские люди. И что же это за неслыханной прочности люди, если им после всех тягчайших поражений первых месяцев войны все-таки оказалась по плечу эта задача?

Не так просто ответить на этот вопрос. Не просто ответить на него в тех горячих красках, в живых картинах, в идущих от самого сердца слонах, как обычно отвечает в своих произведениях на жгучие вопросы современности Шолохов.

* * *

Вот и не меркнет в окне дома, вознесенного над вешенским крутобережьем, свет в те часы, когда давно уже погасли все другие окна в станице. Вот и темнеет, облокотившись на перила балкона, задумчивая фигура, и в тот ранний час, когда рассвет еще только зажигает восточный свод неба, начинает пламенеть назубренная вершина Вешенского соснового бора, а под крутобережьем Дон то и дело меняет оттенки — от совсем верного, темно синего, медно-красного до зеленовато-серого, серебряного, а потом и ярко-голубого.

Вот и уезжает Шолохов на Хопер. Есть там такие места, где привыкли видеть его с удочкой на берегу. И хоть страстный рыбак он, другие рыбаки иногда удивляются, почему это Михаил Александрович не замечает, как давно уже дергается поплавок. Смотрит на него и не видит. Или же на ранней зорьке вскинет на плечо ружье и бродит по степи, по займищу, в приозерных камышах. Охотник он неутомимый, стреляет метко, но иногда и весь день молчит его ружье. Просто ходит и ходит, как солдатским шагом меряя степь. Иногда остановится возле высотки, изрытой ячейками старых окопов, извилинами траншей, обвалившихся, размытых дождями и буйно поросших шиповником, травой, но все еще сохраняющих свои очертания и даже вмятины на склонах — отпечатки танковых гусениц, орудийных колес. Змеится вокруг кургана старый ход сообщения, моток телефонного провода зацепился за пенек дерева, обглоданного артогнем… А иногда и сверкнет в траве россыпь патронных гильз. Тихо и пустынно там, где еще так недавно бушевал огонь, и «свинцового цвета» бессмертники растут на земле, обильно политой молодой и горячей кровью.

* * *

Критики сказали бы, что это будет многоплановый роман. Это уже можно было почувствовать и по тем главам, которые появились в печати. Тот зарубежный критик, который, помнится, сразу же после войны писал, какой великой значимости и трудности отныне стоит перед литературой задача создания такого произведения о минувшей войне, чтобы оно могло стать в ряд с «Войной и миром» и «Тихим Доном», не просто так остановил свой первый взгляд на Шолохове как наиболее вероятном авторе такой книги. Конечно, не исключено, что на небосклоне литературы могут появиться и новые таланты, которым окажется по плечу эта задача. Но несомненно, что только писателю, чье творчество, подобно творчеству Шолохова, является неотделимой частью души своего народа, и дано будет до конца постигнуть народный и международный характер этой войны против германского фашизма. Зарубежный критик не ошибся, утверждая, что это скорее всего должен быть советский писатель, потому что волею истории советский народ и оказался в самом центре войны и стал той решающей силой, без которой была бы немыслима победа над гитлеризмом.

Нельзя предсказать пути развития романа о тех, кто, сражаясь за свою социалистическую Родину, сражался и за освобождение от угрозы фашистского порабощения всех других народов, но можно воочию ощутить, с какой ответственностью относится Шолохов к осуществлению своего замысла. И по опубликованным уже главам романа, и по характеру тех новых, глубоких архивных и иных разведок, которые предпринимает Шолохов, и по той творческой атмосфере, которая царит в Вешенской, можно представить себе, что пишется эпический антифашистский и антивоенный роман о войне и что все шире раздвигаются автором границы первоначального замысла, как это уже было с «Тихим Доном».

С вышки умудренности новым жизненным и творческим опытом взор художника видит и дальше и глубже. Читателю опубликованных глав, может быть, представляется, что это будет книга только о солдатах, но, кто знает, не будет ли это также книга и о советских генералах, о советских людях в тылу… В «Тихом Доне» рядом с типами и характерами обобщенными действуют и невымышленные исторические личности — и это также в духе шолоховского творческого метода. Слушает Шолохов рассказы солдат — участников войны, получает от них письма и дневники — человеческие документы потрясающей силы, горячо интересуется судьбой одного генерала, человека трагической и героической судьбы, поверяет свои новые впечатления и наблюдения впечатлениями, наблюдениями военных лет… В дни войны его видели на многих фронтах — под Москвой, под Ростовом, под Сталинградом и в Германии. Отбирается самое существенное, главное, то, что выносил и выстрадал в своем сердце народ.

И снова отблесками сурового времени освещаются страницы рукописи, над которой он склоняется в доме на вешенском крутобережье. О чем думает в эти часы уединения писатель? «В такие вот часы встаешь и говоришь векам, истории и мирозданию», — писал другой русский гений Владимир Маяковский. Не о том ли думает автор романа «Они сражались за Родину», что сегодня нет более высокой задачи для художника слова, как задача найти такие слова, перед которыми отступили бы зловещие тени новой войны. Еще только вступают в жизнь дети Мишаток Мелеховых, а ненасытный Молох империализма уже угрожает сжечь их в гигантской термоядерной топке.

Роман «Они сражались за Родину» пишется в то время, когда невиданно возросла ответственность писателей, всех деятелей культуры и науки перед веками, историей и мирозданием. Внуки Григория Мелехова не должны превратиться в пепел, и из облаков, проплывающих в небе, должен выпадать на землю не стронций, а чистый, благодатный дождь, после которого все так зеленеет и плодоносит, все дышит свежестью, теплом, лаской.

Так где же и как найти эти единственные слова, перед которыми попятилась бы и уползла в свое железобетонное логово термоядерная смерть?

И недаром Шолохов ищет не только встреч с советскими людьми, но и встреч с людьми за рубежами нашей Родины, с жадностью вслушиваясь — а что думают обо всем этом они, на что надеются и чего ждут от художников слова, от деятелей культуры и науки? Из своей страны он едет в другие страны. После войны он объездил Европу и посетил Соединенные Штаты Америки, его приглашают в Индию и в Японию. Его всюду встречают как чрезвычайного и полномочного посла советской культуры; его книги изданы на всех языках мира. Нет другого на земле писателя, к слову которого с таким вниманием прислушивались бы люди. Благодарная Англия набрасывает ему на плечи как крупнейшему писателю-гуманисту мантию доктора права.

— А жена советника нашего посольства, увидев на мне эту мантию, вдруг по-русски, по-женски разрыдалась, — с раздумчивой улыбкой вспоминает он об этом у себя в Вешках.

Еще бы не разрыдаться от полноты самых противоречивых чувств хорошей русской женщине, с юности влюбленной в «Тихий Дон» и увидевшей теперь, как его автор, подчиняясь ритуалу, преклоняет колени…

За рубежами Родины Шолохов, быть может, с еще большей пристальностью, всматривается в черты разных людей — и тех, на кого как на своих союзников могут поло житься советские люди в борьбе за сохранение всеобщего мира, и тех человеконенавистников, которые в подземных штольнях совершенствуют методы уничтожения густонаселенных городов и целых стран, считая, что методы, применявшиеся при уничтожении мирного населения Хиросимы и Нагасаки, уже безнадежно устарели. На смену атомной бомбе пришла водородная бомба, а на смену обычной водородной бомбе — супербомба. Откуда же, из каких «артезианских» глубин художнику слова извлечь эти единственные слова, которыми можно раз и навсегда разрядить зловещую бомбу?

Шолохов встречается на Западе с рабочими и премьер-министрами, с фермерами и президентами, с учеными и такими писателями, как американец Джон Стейнбек, англичанин Чарльз Сноу. Приветствуя автора «Тихого Дона», Чарльз Сноу напомнит, что до Михаила Шолохова титула почетного доктора права в Англии был удостоен еще один великий русский писатель — Иван Тургенев.

Только из глубин человеческого моря, из недр народного сердца и можно достать эти единственные слова, так необходимые художнику слова и всем людям… Шолохова видят в Берлине и Париже, в Варшаве и Лондоне, в Праге и Риме, в Софии и Хельсинки, в Копенгагене и Осло, в Стокгольме и Нью-Йорке. И после этого — опять родные, милые сердцу Вешки в «шафранном разливе песков».

* * *

Он в полном расцвете сил, проницательности и мудрости таланта. Но, ох, как же еще плохо берегут эти его силы, как часто и дома, в Вешенской, и издалека, и устно, и по почте обращаются к нему с заявками вроде той, о которой сам Шолохов с грустноватой усмешкой рассказывал своим избирателям в Ростове: муж не сумел удержать жену, разлюбила она его и ушла к другому, и вот теперь он требует, прямо-таки требует, чтобы писатель вернул ее обратно. Иначе какой же он депутат, слуга народа, если не исполнит такого дела!

Конечно, в том, что к Шолохову обращаются тысячи людей со всех концов страны, — и великое признание; народом его таланта, безупречности его авторитета, свидетельство той роли, которую играет в жизни нашего общества художник слова. Нет в мире другого писателя, который не только живет среди героев своих уже написанных и только замышляемых книг, в центре бурных событий народной жизни, но и сам является активнейшим участником этих событий; не только пишет книги о коллективизации, но и сам принимает участие в строительстве колхозов, не только своим пером защищая их от наскоков и подкопов врагов колхозного строя, но и лично на себе испытывая, что это такое, вражеские наскоки, клевета, ограждая в годы нарушений законности от необоснованных репрессий колхозников, местных партийных и советских работников. Да, личное мужество писателя неотделимо от мужества его таланта. В 1937 году надо было высокой закалки совесть иметь, чтобы открыто добиваться реабилитации людей, которым приклеивались ярлыки врагов народа.

В неповторимо суровое время пришлось Шолохову писать «Поднятую целину» и четвертую книгу «Тихого Дона». Умом и сердцем не мог поверить он, что те самые, подобные вешенским коммунистам Петру Луговому, Петру Красюкову, Тихону Логачеву, организаторы колхозов, чей повседневный подвиг все время стоял у него перед глазами, когда он писал своих Семена Давыдова, Макара Нагульнова, Андрея Разметнова, — не мог поверить, что эти люди якобы могли свернуть на путь измены партии, пойти против взлелеянных ими же самими колхозов. Если им не верить, то, значит, перестать верить и самому себе. В письме одному из вешенцев в то время Шолохов так и писал, что в таком случае и он не может снять с себя ответственность за те якобы преступления, в которых хотят обвинить честных вешенских коммунистов, организаторов и руководителей колхозов.

Он не хочет своими литературными заслугами отделить себя от своих товарищей, с которыми сроднился, сросся сердцем в трудные годы коллективизации на Дону, оградить себя, как стенами, томами «Тихого Дона» и «Поднятой целины», в то время как вокруг его товарищей по партии возводятся совсем другие стены. Есть вокруг Вешек склоны курганов, опушки и полянки в лесу, которые слышали и такие слова, когда Шолохов в упор начинал спрашивать у шофера, делившего с ним дорожную трапезу:

— Ну, а как ты-то, Василий, веришь, что Луговой, Красюков, Логачев — враги народа?

Шофер, знающий, что здесь ему нечего опасаться, твердо отвечал:

— Нет, Михаил Александрович, не верю.

— Вот и я так же думаю, — веселея, говорил Шолохов.

Вешенцы помнят Шолохова того времени исполненным мрачной решимости. То, что он видел вокруг себя острым зрением художника, и его собственная вера в людей не позволяли ему ни на минуту смириться с тем неверием в человека, которым руководствовались нарушители революционной законности в те годы. Мог ли он, олицетворяющий собой и своим творчеством высокую честность нашей литературы и ее деятелей, с эпическим спокойствием склоняться в это время над рукописью, изредка посматривая на все, что происходило вокруг, из окна своего мезонина, голубеющего над станицей!

Однажды он уже решительно отодвигал в сторону рукопись «Тихого Дона», чтобы, не уповая на «дистанцию времени», немедленно рассказать народу о том, как поднимается плугом коллективизации многовековая единоличная целина, и о том, какие же они и в самом деле герои, эти Давыдовы, Нагульновы и Разметновы, которым партия доверила «чапиги» исторического плуга. Теперь он отодвигает в сторону неоконченную рукопись по другой причине: прежде чем герои смогут сойти со страниц жизни на страницы литературы, надо отвести от их голов руку беззакония, произвола. Немедленным вмешательством попытаться защитить тех, которые еще не успели стать героями литературы, живых… Если письменные обращения по этому вопросу до сих пор не достигали цели, надо все отложить как второстепенное и ехать из Вешек в Ростов, в крайком. Какие могут быть более важные дела и соображения, когда речь идет о жизни людей! Если в Ростове, в крайкоме, не прислушаются или не захотят прислушаться, надо ехать в Москву, в ЦК.

И такова была сила убежденности Шолохова, сила его веры в людей, так высок был авторитет автора «Тихого Дона», и «Поднятой целины» в народе, что к его голосу не могли не прислушаться: опасность от невинных, честных солдат партии была отведена. Когда-нибудь и об этом еще будет написано: о гражданском мужестве писателя, сильного своими нервущимися связями с партией, с народом.

* * *

Эта донская станица является одним из центров литературной жизни и по праву того, что здесь живет крупнейший писатель современности, и по праву того постоянного, хотя и не декларируемого влияния, которое оказывает Шолохов на творческую жизнь в стране, на развитие литературы.

Это сложилось естественно, иначе и не могло быть. Его выступления по вопросам литературы всегда исходят из того же, из чего исходит Шолохов и в своем творчестве: только неразрывная связь с жизнью оплодотворяет талант художника. Проходит время, и даже те, которых выступления Шолохова вначале поразили своей необычностью, не могут отказать себе в желании перечитать то, что он говорил, чтобы насладиться образностью слова, неповторимым шолоховским юмором и убедиться, что прошедшее время подтвердило правоту его суждений. Уже сослужили несомненную пользу нашей литературе горькие и мужественные слова Шолохова, произнесенные с трибуны Второго Всесоюзного съезда советских писателей: «Спору нет, достижения многонациональной советской литературы за два истекших десятилетия действительно велики, вошло в литературу немало талантливых писателей. Но при всем этом остается нашим бедствием серый поток бесцветной, посредственной литературы, который последние годы хлещет со страниц журналов и наводняет книжный рынок». С высоты взыскательнейшего отношения к своему творческому труду автор «Тихого Дона», «Поднятой целины» с дружеской нелицеприятной суровостью напоминает и другим литераторам о том, что самообольщение — смертельный враг таланта. «Медаль — это дело наживное, а книга — выстраданное».

Почти не осталось крупного центра в стране, где бы Шолохов не побывал, где бы не встретился он с читателями и писателями. В Москве, в Военно-политической академии имени Ленина, он встречается с теми, с кем вчера еще встречался на фронте на подступах к Москве, к Дону и к Волге и с кем все еще продолжает идти по дорогам войны — по страницам романа «Они сражались за Родину». В Ленинграде, на Кировском, бывшем Путиловском, заводе, встречается с теми, кто посылал в хутора, подобные Гремячему Логу, двадцатипятитысячников, подобных Семену Давыдову. В Киеве на Третьем съезде писателей Украины он говорит о том волнении, которое охватывает его, когда он видит вокруг себя своих родных братьев — украинских писателей:

— Это чувство волнения, естественно, усиливается у меня еще и потому, что моя мать — украинка Черниговской области — с детства привила мне любовь к украинскому народу, к украинскому искусству, к украинской песне — одной из самых звучных в мире.

А в Алма-Ате на Третьем съезде писателей Казахстана он произносит свои слова о том, что молодых писателей, литературную смену следует воспитывать подобно тому, «как беркут воспитывает своих птенцов, когда они начинают летать. Подняв их на крыло, он не дает им опускаться, а заставляет набирать высоту и гоняет их там до полного изнеможения, заставляя подниматься все выше и выше. Только при таком способе воспитания повзрослевший беркут научится парить в поднебесье… Своих молодых писателей мы должны учить таким же способом, должны заставлять их подниматься все выше и выше, чтобы впоследствии они были в литературе настоящими беркутами, а не мокрыми воронами, не домашними курами. Но беркут не ломает крыльев своим птенцам, не умеющим или боящимся на первых порах подняться на должную высоту. Наша критика не должна и не имеет права „ломать крылья“ начинающим писателям».

И после этого — опять Вешки. И сюда едут к нему молодые и немолодые писатели из Москвы, из Ленинграда, из Тбилиси, из Еревана и других отдаленных уголков страны. Идет в Вешенскую беспрерывный поток рукописей рассказов, повестей и романов. И это в дополнение к тем 70–100 письмам, которые вешенский почтальон ежедневно приносит в дом Шолохова. Идут письма от советских людей, идут из-за границы. И почти в каждом — исповедь, рассказ о сложной человеческой судьбе, обращение за советом и поддержкой. Приезжают редакторы литературных журналов, переводчики, композиторы, постановщики кинофильмов. Режиссеры и артисты уже прочно обжили Вешенский район, и местные старики теперь состоят при них в консультантах по поводу того, как раньше жили, как одевались, гуляли на свадьбах, обращались с конем и с шашкой донские казаки, как они «гутарили» и какие «играли» песни. Цветут на вешенских улицах лампасы киноартистов.

А тут приехали издатели из-за рубежа. А тут вслед за группой старых луганских большевиков, участников обороны Царицына, приехала группа донских писателей, в Шолохов открывает в конференц-зале Вешенского райкома партии литературный вечер, а потом допоздна засиживается с собратьями по перу у себя дома за большим разговором о литературе, о жизни. Во время разговора он вдруг встанет, обойдет стол, чтобы включить радиоприемник, послушать, обещают ли на завтра метеорологи дождь но северу области.

Из его слов явствует, что больше всего он озабочен правильным, «беркутовым» воспитанием литературной смены. Его глаза суровеют, когда он заговаривает о тех поветриях, которые нет-нет и прихватывают крылышки некоторых модных литературных мотыльков. Спеша заработать себе популярность, они перепархивают с темы на тему, с предмета на предмет, ничего не узнавая до конца, занимаясь своеобразным литературным мародерством. Но без точного знания предмета, без выстраданности темы творчества не бывает. Настоящий художник руководствуется не надеждой на сомнительные лавры, а непреоборимым «не могу молчать».

Обычно сдержанный на оценки, он щедр на похвалу, когда речь заходит о книге, отмеченной печатью неподдельного таланта. С интересом расспрашивает о молодом рабочем-поэте с «Ростсельмаша» Борисе Примерове, чьи стихи произвели такое хорошее впечатление на участников «форума писателей Юга» в Ростове, и не может скрыть удовлетворения, узнав, что молодой поэт учится на вечернем отделении университета. С явным огорчением говорит о молодом прозаике, который, написав хорошую повесть о рядовом солдате, опубликовал потом недоношенную повесть из послевоенной жизни. Правда, тут же Шолохов замечает, что быть может, в еще большей степени в этом виновата критика, которая не заметила настоящей талантливости первой повести писателя и не помогла ему увидеть и развить сильные стороны своего дарования. Более того, и редакторы из издательства немало повинны в порче автором своей второй книги. В литературу входил самобытный писатель со своим видением жизни, своим языком, а не знающие жизни советчики эту самобытность и постарались из него вытравить.

* * *

А на самом раннем рассвете в калитку к Шолохову опять постучит кнутовищем подводчица с хутора Максаева или с хутора Лебяжьего, приехавшая в Вешки за горючим для колхоза или за товарами для сельпо, но и не забывающая о своем личном интересе.

— Михаил Александрович, выдь-ка на час, тут мне одну чудную квитанцию принесли за налог…

И Михаил Александрович выходит, разбирается вместе с нею в квитанции. А рукопись на столе ждет. Но и не может он позволить себе, чтобы человек ждал. И в то время, когда он слушает слова колхозницы о налоге, он должен постараться, чтобы не ушли из памяти и те — единственные — слова, только что найденные им за письменным столом.

Но ведь такие же, как эта подводчица, и сотни, тысячи других людей, доверчиво открывающих перед ним свои сердца и помогают ему находить эти слова. Все это и очень трудно, и так взаимосвязано, и отнимает время, силы, и прибавляет сил.

А потом он и сам снимает трубку телефона и попросит зайти к нему Петра Ивановича Маяцкого, секретаря Вешенского райкома партии. Петр Иванович Маяцкий во время войны был моряком. Флотский, обстрелянный парень. И за новое дело берется горячо, с умом, задумавшись прежде всего над тем, почему это в районах нынешней Вешенской зоны никогда раньше не задерживались специалисты сельского хозяйства: председатели колхозов и директора совхозов, агрономы, зоотехники, ветеринары. Повысить же культуру земледелия, поднять урожай, увеличить производство мясных и молочных продуктов можно только тогда, когда колхозы и совхозы обзаведутся постоянными кадрами хороших специалистов.

Шолохов доволен: секретарь правильно понимает задачу. Что-то неуловимое сохранилось в лице, во всем его облике от моряка, так сказать наследника людей, подобных Семену Давыдову. Везет Шолохову на интересных людей!

Беспредельна отзывчивость писателя, его повседневная заинтересованность в насущных делах и нуждах колхозников и партийных работников: в снабжении колхозов новой техникой, в организации новых совхозов, в облесении песков, в жилищном строительстве и в строительстве школ и больниц.

Человеку, бывающему в Вешках не каждый год, сразу бросаются в глаза перемены. Протянулась нитка наплавного моста через Дон, надежно связав правый берег с левым. Сооружается новый кинотеатр. Строится новая дорога. Наконец-то северодонская глубинка перестает быть глубинкой!

И во всем этом — огромная доля участия Шолохова, его труда, безвозмездно отданное на благо людей драгоценное время. А читатели ждут, они нетерпеливы. Тем более требовательны они к своему любимому писателю.

Иногда у него и у самого вырвется:

— А время-то уже накоротке.

Но и без всего этого, без этого повседневного слияния с окружающим, с надеждами, тревогами и нуждами людей он не представляет себе ни жизни, ни творчества. Так у него всегда было. Так, несомненно, будет и в дальнейшем. Шолохов не может перестать быть Шолоховым. Но и забывать о том, что Шолохов у нас один, не следует. «Они сражались за Родину» никто, кроме него, не допишет.

* * *

Возвращаясь из Вешенской на Средний Дон, долго едешь по изрезанной балками и перевалами степи дорогой, раздвигающей дремучую стену пшеницы, подсолнуха, кукурузы. Лето стоит буйное, сочное, яркое. Неслыханной силы бывают грозы, как будто артиллерийские огненные валы обкладывают ночное степное небо, беспрерывные молнии, сливаясь, освещают взлохмаченный ветром Дон, а из степи через станицы и хутора низвергаются в Дон бурные потоки, несут с собой глыбы глины и камни, а иногда и плетни, калитки, ульи. Но и солнца много, после грозовых ливней долго стоят жаркие, солнечные дни, а потом вдруг опять потянет прохладой, повеет освежающий ветерок, поднимет листья привянувший было подсолнух.

Озимая пшеница повсеместно уродила по 20, по 25, а нередко и по 30, на иных участках по 40–50 центнеров с гектара. И донские виноградники предвещают редкий урожай, и сады, что называется, ломятся: черным-черно и красным-красно от вишен; лесные полосы, дворы в хуторах и станицах, пригородные сады — в золоте абрикосов и жердел, ночью стучат по земле яблоки, падая с ветвей. Щедрое лето на Дону.

И могучий талант художника — как это буйное полнозрелое лето. У читателей Шолохова впереди новые радости. Неувядающая рука снова и снова дотронется до самых мужественных, самых трепетных струн их сердец, и они благодарно отзовутся ей звенящими, чистыми звуками.


Читать далее

Вешенское лето

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть