Весна вторая

Онлайн чтение книги Три весны
Весна вторая

1

Они вынырнули из-за черного, как пепелище, облака. Они неторопливо тянули над курганами и оврагами, над всем неоглядным Диким полем, гордые красавцы-лебеди.

Летели молча, вытянув длинные шеи, словно прислушиваясь к тому, что творилось на земле. Они как будто знали, что здесь пристреляна каждая былинка. Знали, но не могли облететь стороной эти места: многовековой инстинкт вел лебедей к верховьям Миуса и дальше — на север.

Лебеди были белыми, но в кровавом свете зари их оперение пламенело, как у сказочных жар-птиц. Могучие крылья легко и царственно проносили лебедей по небу. Полет стаи казался чудом.

И за этим чудом следили из окопов бойцы. Уставшие от непрерывных боев красноармейцы весны сорок третьего года.

Когда лебеди отдалились к багровой черте горизонта и вот-вот должны были скрыться из виду, на пути стаи вдруг с треском лопнула шрапнель. И цепочка из пяти птиц рассыпалась, ее звенья заметались вокруг сизого клубка разрыва.

Но растерянность продолжалась лишь минуту. Затем стая снова выстроилась и устремилась вперед, словно атакуя врага. И тут же рванула другая шрапнель, вожак отвалил от стаи и, как подбитый самолет, пошел на снижение. Он затрубил жалобно, протяжно. И ему ответили тревожные трубы четырех птиц. Вожак низко пронесся над окопами и, дотянув до реки, упал. От удара крыльев по воде пошли багрово-алые брызги. А другие лебеди повернули за ним и долго кричали и кружили над Миусом. Но вожак не ответил им.

— Погиб, — с тяжелым вздохом сказал Костя, осторожно высовываясь из окопа.

Но отсюда было невозможно увидеть, что делалось за поворотом реки, где упал лебедь. Из окопов просматривался лишь небольшой участок Миуса да правый его берег, где змеилась по саду едва приметная траншея противника. Слева, примерно в километре, виднелось под скалой село. Оно было на нашем берегу, немцы обстреливали его кинжальным огнем из дотов. В селе уже давно никто не жил: все дома были разбиты и сожжены. Это только издали да в такой поздний час они еще казались домами, а там лишь печи да глиняные стены.

А справа на фоне вылинявшего неба виднелась за Миусом мрачная пирамида Саур-могилы. Говорили, что если б не эта Саур-могила, то не остановить бы гитлеровцам наших войск на Миусе. Еще в феврале наши части ворвались бы в Донбасс.

Немец одел в железо и бетон Саур-могилу, и землю на добрый десяток километров изрыл траншеями, опутал колючей проволокой, начинил минами. Это была первая линия обороны, а за ней шли вторая и третья. И над всеми этими укреплениями господствовала высота с отметкой 278 — Саур-могила. Она была невдалеке от окопа, в котором сидел Костя. И было обидно, что она прикрывала не нашу, а чужую армию и что у ее подножия сложил голову уже не один красноармеец.

Утром пошел дождь, и в траншее до сих пор было сыро. Сапоги разъезжались по осклизлой глине. Пахло прошлогодней травой и прелью. И еще пахло порохом, волглым и паленым сукном.

Быстро темнело. За Миусом, за Саур-могилой погас фиолетово-рыжий степной закат, и засветились в черных прорехах прикрытого тучами неба робкие звезды. Стоило взлететь над окопами голубой немецкой ракете, как звезды меркли и пропадали во тьме. Вот так же прятались необстрелянные бойцы от падавшего далеко в стороне снаряда и от пули, которая уже пролетела мимо.

«А лебеди бросили вожака, — грустно подумал Костя. — Лебедям больше ничего не оставалось делать. Они — не люди. Да и так ли всемогущи люди?!»

И Костя вспомнил: это случилось в конце февраля под Красным Аксаем. Два наших истребителя дрались с четверкой «мессеров». Распустив хвост черного дыма, упал один вражеский истребитель, затем другой. Наблюдавшая за боем пехота уже салютовала выстрелами и шапками. Костя вместе со всеми кричал «ура!» и стрелял с колена из полуавтоматической винтовки. Стрелял в набиравшего высоту «мессера».

И вдруг ведущий ястребок словно ударился о какой-то невидимый барьер. Самолет тряхнуло и отбросило в сторону. Он свалился на крыло и начал быстро снижаться. И «мессеры», как злые коршуны, пристроились ему в хвост и стреляли, пока он не ударился о землю.

Было больно видеть потом, как безрассудно храбро бросился навстречу «мессерам» опоздавший на помощь ведущему другой «ЯК». Его срезали первой же очередью.

Все это произошло буквально за несколько минут на глазах у целого полка. И никто не смог помочь летчикам. Только вытащили из-под обломков изуродованные тела и похоронили в одной могиле у степного шляха. И замполит батальона Федор Ипатьевич Гладышев так начал свою короткую речь над могилой:

«Если бы…»

Как было помочь им в небе? А что лебеди!.. Птица, она и есть птица.

Дорогой Федор Ипатьевич. В тот день он как-то пытался шутить, но тут же пожаловался, что проклятый ветер запорошил ему глаза песком. А ветер был слабый, а песка совсем не было. Полк месил на дороге мокрый снег.

Костя считал, что ему повезло. Попасть в одну часть со своим учителем — это было очень здорово!

В старую крепость, что была на краю города, возле Малой казачьей станицы, он явился утром. А повестка пришла накануне вечером. Часов в одиннадцать возвращался Костя вместе с Алешей и Ваньком из парка. И когда увидел, что на кухне, в столовой и в его комнате светятся окна, понял: наконец-то наступил его черед. И они втроем зашли в дом. И мать встретила их на крыльце. Она зарыдала, неумело обнимая взрослого сына. Только и сказала:

— Завтра, — протянула повестку, которую Костя прочитал тут же при падавшем из окна свете.

— Ну чего ты, мама… Ну, не плачь…

Мать первой прошла в дом. На столе стояла нераспечатанная поллитровка водки и полная чашка спелых помидоров. И еще поставила мать сало, розовое, с желтой коркой.

Из спальни вышел хмурый отец. Он был в рабочем костюме из грубой ткани. Значит, еще не собирался спать. Щелкнул крышкой старинных карманных часов и прошагал к своему постоянному месту за столом.

— Не лезь под пулю. Если ей надо, она сама найдет тебя, — сказал он, аккуратно разливая водку по граненым стаканам.

А Костя, сдвинув свои прямые брови, думал тогда только об одном: прислали ли повестки Алеше и Ваньку? Хорошо бы идти на фронт вместе.

Но утром Алеша явился невеселый. Повестки ему не было. Не шел в армию и Ванек.

А в крепости Костя встретил Петера и Сему Ротштейна, и обрадовался им. Все-таки свои ребята, а то он совсем пал духом.

Тогда-то и подошел к ним Федор Ипатьевич. Он был в военной форме, с капитанской шпалой на малиновой петлице. А на рукаве вышита звезда, как у всех политруков. И сказал он, что берет ребят в свой батальон.

На людном вокзале, перед тем как эшелону отправиться, Федя расцеловался с комбригом Чалкиным. Отец поцеловал Костю, а мать заплакала. Костя обнял ее одной рукой, другой нежно погладил ее мягкие волосы. И ему нестерпимо захотелось, чтоб как можно скорее ушел поезд. Костя сам боялся разреветься.

С Владой он не простился. Влада по-прежнему жила в Свердловске. Костя написал ей большое-пребольшое письмо. Но она не ответила.

Потом еще писал ей из Ташкента, где формировалась дивизия, из-под Калинина, из Калача и из других фронтовых мест. Но ответа не было. Обеспокоенный молчанием, он дважды обращался к ее отцу, но не получил ни строчки…

Неподалеку брызнула пулеметная очередь. Костя снова выглянул из траншеи и увидел над темнеющей рекой ниточку красноватых огоньков. Фрицы били трассирующими по самому берегу Миуса, по кустам, где окопалось боевое охранение батальона. Где-то там сейчас должен быть Петер.

— Питаться, братья-славяне! — послышался из сумрака простуженный голос старшины. И в траншее, и в выходящем в балку, к землянкам и взводным блиндажам, ходе сообщения в ту же минуту возник веселый, призывный перестук котелков и ложек.

Мимо Кости прошмыгнул маленький, но достаточно плотный для своих девятнадцати лет снайпер Егорушка. Это о нем недавно писали московские газеты. Егорушку называли грозою фашистов. Смотреть не на что — лилипут, а гроза.

— Мои крестники загоношились, — бросил на ходу Егорушка.

Костя понял, о чем он говорил. Неделю назад на утренней зорьке Егорушка снял в саду двух вражеских пулеметчиков. После этого фрицы сменили пулеметную позицию, а теперь, выходит, снова бьют с прежнего места.

«Петеэровец ударил», — подумал Костя, услышав хлесткий звук выстрела.

Огненная строчка оборвалась. Значит, попал. Но фрицы тут же повесили над Миусом «люстру», осветившую все вокруг зеленоватым, мертвенным светом. И враз, стараясь опередить друг друга, застучало несколько вражеских пулеметов.

— Психует фриц. Нервенный он, а это никуда не годится. В такой войне выдержка требуется.

Боец сказал правду. Именно — выдержка. Под Сталинградом какую силищу одолели! И снова топтаться приходится, искать у противника слабое место. А он еще силен немец, ой как силен!

Вспомнились первые дни войны. Тогда все говорили о скорой победе, о помощи немецких рабочих, которые должны были совершить у себя революцию.

«А приходится воевать вот где, — подумал Костя. — И это еще ничего. У самой Волги были… Но теперь верно говорит боец: не устоять немцу».

В землянке было темно, и Костя не стал зажигать спичку. Чего доброго, заметят фрицы и пустят в ход минометы и пушки. Костя долго шарился среди вещевых мешков, касок, противогазов, еще какого-то снаряжения, пока не нашел своего котелка.

Стрельба стихла внезапно. Фронт затаился. Теперь можно отдохнуть до утра. Прошлую ночь Костя спал мало, пришлось дежурить в траншее. Зато сегодня отоспится. Он решил поскорее поесть и уйти в блиндаж. Но едва съел суп с макаронами и принялся за кашу, из темноты вышагнул Федор Ипатьевич. Он сразу узнал Костю, подсел к нему и спросил:

— Ты, Воробьев, лебедей видел? Ну которые пролетали сегодня? А помнишь—, как в «Слове о полку Игореве» говорится: «Кричат в полночь телеги, словно распущены лебеди»?.. Так ты знай, Воробьев, что здесь русичи князя Игоря с Гзаком и Кончаком бились. Чести себе искали, а князю славы. Может, вот в такую же ночь по этой самой балке, где мы сидим с тобой, Игорь из плена бежал. Тут только в балках и можно укрыться.

— Неужели все это здесь? — удивленно проговорил Костя, бросая в котелок ложку. — Вы серьезно, Федор Ипатьевич?

— Вполне. Нужно учить историю, Воробьев. Вон когда еще в этой степи русские стояли насмерть. Восемьсот лет назад! Теперь подумай, какая она нам родная, донецкая земля. А Гитлер на днях объявил, что восточная граница Германии навечно пройдет по Миусу.

— Вон как рассудил! Чего захотелось! — усмехнулся Костя.

— Лаком кусок — вся Украина. Есть на что позариться. А перевернется ведь, и скоро!

— Точно, — согласился Костя. — Теперь уж как пойдем, то до самого Берлина. Без передышки. Пора кончать!

— Ты думаешь?

— Конечно.

— Ну, раз ты так говоришь, то пора.

Костя засмущался. Хотел было спросить, что делается на других фронтах, как рядом услышал все тот же хриплый голос старшины второй роты:

— Ночью углубляем траншею, братья-славяне!

Почти до самого утра стучали лопаты. Бойцы уходили в землю. Значит, стоять здесь придется еще не один день.

2

Петер сидел в окопе метрах в пяти от реки и всматривался в противоположный берег. Окоп был тесный, и ноги затекли. А когда он распрямил правую ногу, стало неприятно покалывать в подошву. Хоть бы уж поскорее сменили, дойти до блиндажа и спать, спать.

Притаилась степь за рекою: ни огонька, ни звука. Только черные фигуры деревьев толпились у берега. Да еле угадывались размытые очертания холмов. И казалось порою, что там, за Миусом, — безлюдье, что можно пройти все бугры и лощины и никого не встретить. А чужие окопы и выстрелы с той стороны — это всего лишь дурной сон, который вот-вот оборвется.

Но время от времени немцы напоминали о себе ракетами да пулеметной трескотней. Наши отвечали редко: чего зря тратить патроны! Вот если немцы пойдут в атаку, тогда другой разговор. Но наступать ночью они не осмелятся. И распорядок у них строгий — всему свой час.

А час был поздний. Заметно похолодало. Петер зябко дернул плечами, потянул на себя шинель. И подумал, что Костя Воробьев, наверное, уже спит, и Сема Ротштейн тоже. И отец где-то спит. Может, недалеко, а может, за тысячи километров. Фронт-то протянулся через всю страну. Отец был ранен, но вылечился и снова в строю. Впрочем, он может и не спать сейчас. Он — генерал, ему приходится разрабатывать планы военных операций.

При мысли об отце Петер страдал. В нем все еще жило чувство вины, которую вряд ли можно загладить. Если б только снова вернуть то ненастное зимнее утро! Он сказал бы матери и всем-всем, что для него нет человека дороже отца, и что отец всегда был честен, и что Петер готов поклясться в этом.

Малодушие привело к подлости, к предательству. Именно так говорил о ком-то Федя и говорил для того, чтобы Петер все принял на свой счет. И Петер понял Федю.

«Я был ошеломлен. Я поддался общему настроению», — пытался Петер оправдаться перед своей совестью.

Но она откровенно отвечала ему, что все это не так. Петер сам прекрасно знает, во имя чего он отрекся от отца.

В то утро Петер проснулся поздно — в девять или в начале десятого. И первое, что он услышал, был приглушенный разговор в столовой. Незнакомый женский голос что-то нашептывал матери, а мать всплескивала руками и нервно ходила по комнате. Тревожно подумалось: «Папу осудили? За что? Да не виноват он, не виноват!» И Петер зарылся лицом в подушку и заплакал. От несправедливости, от обиды.

Потом подумал, что рано быть суду. Должны разобраться во всем как следует. А отец арестован всего неделю назад. Нет, там говорили о чем-то другом. Определенно. Может, матери, как и в первый раз, не дали свидания. Но она ведь не собиралась идти сегодня в тюрьму.

Мучимый предположениями и сомнениями, Петер не мог дождаться, когда же уйдет та женщина, что говорила с матерью. И только в прихожей стукнула дверь, он выскочил в столовую в трусиках и босиком. Мать вздрогнула от неожиданности, увидев его встревоженного, с заплаканными глазами.

— Что случилось? — требовательно спросил он.

— Ничего, — сказала мать. — Это ко мне приходила женщина. Ты ее не знаешь. Она от Валентины Петровны…

Петер понимал, о ком говорила мать. Валентина Петровна — жена сослуживца Чалкина. Сама побоялась прийти, чтобы не заподозрили ее арестованного мужа в тайном союзе с отцом Петера. Мол, вот и жены их ходят друг к другу.

— Ну и что Валентина Петровна? — спросил Петер, глядя матери в глаза. — Услышала что-нибудь о папе?

Мать тяжело вздохнула:

— Нет.

— Так что же?

Вместо ответа мать подошла к Петеру, прижалась к нему, положила голову на плечо. И заплакала, запричитала:

— Не скоро ты увидишь отца.

— Ладно, мама, хватит! Разберутся и выпустят. Федор Ипатьевич так говорит. Не могут же держать невиновного.

Мать отошла к окну и сказала тихо, как будто самой себе:

— Его обвиняют в каком-то злом умысле. Но ведь что-то находят у всех, кого арестовывают.

— Так что же передала тебе Валентина Петровна? — спросил Петер.

— Она сказала… Она… В общем, нас могут выселить из квартиры. И конфисковать имущество. Так вот, Петенька, нам нужно что-то предпринять. Непременно предпринять… — уронив голову на косяк окна, снова завсхлипывала мать. — А мы-то при чем?.. А ты-то при чем, а?

— Что ж, если выселят, будем жаловаться.

— Кому?

— В Москву.

— Ничего это не поможет, Петенька. Кто с нами посчитается, когда мы — семья арестованного? Никто. И даже заикаться не надо.

— Ну, уйдем куда-нибудь, снимем квартиру, — сказал Петер.

— Но у нас нет денег платить частникам. Что я могу заработать! — возразила она. — Придется продавать вещи. А то помрем с голоду.

— Я буду работать.

Петер ушел в свою комнату. Что делать? Выселение из квартиры — это еще далеко не все. Как отнесутся к нему в школе? Ему не станут доверять, его будут сторониться.

Петер всегда гордился своим отцом. Они были внешне похожи: оба большелобые, плечистые. Петер рассказывал ребятам про боевые подвиги комбрига Чалкина. Про гражданскую войну, разгром курбаши Султанбека. Ни у кого не было такого отца-героя. Вот почему все старшие классы не ушли однажды домой, узнав, что комбриг Чалкин должен быть на родительском собрании. И он пришел тогда, высокий, в новой форме, со шпорами. И все смотрели на него, как на богатыря.

Теперь же даже это, самое важное, самое дорогое, оборачивалось против Петера. Ребята, наверное, думали о том, как комбриг Чалкин покривил душой. И, может, уже сочинили не одну историю об его измене или о чем-нибудь в этом же роде.

Горько, очень горько было Петеру, когда он снова вышел к матери в столовую. Но он больше не плакал, он сам утешал мать.

— Все выяснится. Все будет хорошо, — говорил Петер.

Тогда-то и сказала мать, что выход, кажется, найден!

Нужно, чтобы Петер формально отказался от отца. Так будет лучше и для отца и для всей семьи. Тогда уж никто не осмелится выселять Чалкиных.

— Ты понимаешь, что говоришь, мама! — гневно воскликнул он. — Не могу я этого, никак не могу!

— Они поверят тебе, а мы с тобой будем знать, что все это не так, — сказала мать.

И она поведала сыну свой план. Петер немедленно должен идти в школу и заявить, что не имеет ничего общего с отцом. Если у комбрига Чалкина были какие-то грехи, то и отвечать за них только ему, а не его сыну. Семья ничего не знала о делах Чалкина.

— Измены не было, мама, — сказал Петер. — Я это точно знаю!

— Я тоже так думаю, но попробуй доказать им!

— Папа — честный человек! — настаивал Петер.

— Правильно. И он ничего не узнает о твоем заявлении. А выйдет из тюрьмы, мы все объясним ему, — мать снова заходила по комнате, платочком вытирая набегавшие на глаза слезы. — Папа поймет нас.

И Петер послушал мать. Он решил, что это поможет матери и ему, Петру, как-то дожить до того времени, когда отец выйдет на свободу.

Петер вспомнил, как он говорил с секретарем школьного комитета комсомола. Вначале секретарь слушал его без особого интереса, затем, вникнув в суть дела, сказал:

— Это ты повторишь на общем собрании.

И он повторил. Первые дни в школе только и было разговоров, что о Петере. Но в душе Петер не раз каялся в этом своем поступке. Вот если бы он был уверен, что отец действительно виноват, тогда бы все было по-другому.

Федя какое-то время старался не замечать Петра. Лишь однажды сказал мимоходом:

— Я докажу!..

И пришел к матери за отцовскими документами. Но все бумаги отца были взяты при обыске. И Федя с матерью вспоминали, что было написано на каком листке и в какой тетради.

— Я везде буду стучаться! Пусть и меня заберут, но не успокоюсь, пока Андрюху не выпустят и в партии не восстановят, — сказал Федя уходя.

О Петеровом отречении он даже не заикнулся, да и потом предпочитал молчать. А о комбриге Чалкине по-прежнему иногда рассказывал ребятам, и Петер должен был ему отвечать, как в тот раз, в стрелковом тире.

Но совесть сейчас подсказывала Петеру и другое. Отрекшись от отца, он мало-помалу сживался со своим новым положением и все больше становился чужим Чалкину-старшему, которым прежде гордился. И бывали минуты, когда Петера уже брало сомнение: а действительно ли невиновен его отец?

Отец вышел из тюрьмы. Петер не объяснялся с ним, предоставил это матери. О чем говорили родители в первую ночь, он не знает. А назавтра отец пригласил его в кино. После одиночной камеры ему хотелось на люди, он готов был круглые сутки бродить среди людей, вслушиваться в их голоса и улыбаться, улыбаться всему на свете.

И окидывая восторженным взглядом набитый ребятишками (сеанс был детский) огромный Зал летнего кинотеатра «Ала-Тау», он сказал Петеру:

— Хорошо-то как, сынок! А мы подчас отравляем себе жизнь. Мелкое тщеславие, зависть…

«Значит, что-то все-таки было», — подумал тогда Петер, и в душе осудил себя за то, что ищет себе оправдание. Ты прекрасно понимаешь, Петька, о чем говорил отец…

В степи стемнело. Звезды и те попрятались на небе. Не видно внизу и Миуса. А волны плещутся где-то рядом и пахнет свежей травой.

В такую ночь парни с девчатами гуляют. Далеко в тылу, да и здесь тоже, во втором эшелоне. С телефонистками и санитарками. Но есть однолюбы, те домой письма посылают, ждут ответа. А некоторые с заочницами переписываются, фотокарточек ждут. Бывает, что везет. Иному такая дивчина попадется, что закачаешься!

А дурнушки шлют открытки с артистками. Больше с Федоровой и Целиковской. И есть такие ребята, что верят и хвастаются: вот, мол, моя заочница. А посмеешься или просто правду скажешь — сердятся. Дескать, что ж тут особенного, похожа на артистку и только.

И еще бывают чудеса похлеще. Санинструктору Маше вручили в санчасти полка письмо с адресом: «Незнакомой боевой подруге». Оказалось, что от какого-то тракториста из Киргизии, заочника. Признается в любви и обещает жениться. Этот даже не просит фотокарточки. И не возьмет в толк, что за Машей половина роты ухаживает, и каждый бы, не раздумывая, женился на ней.

У Петера нет девушки. Костя будет писать своей Владе, Сема — своей Вере, а Петеру — некому. Не искал он себе никого. Все свободное время проводил дома, потому что матери одной было скучно. Надо ей написать! Это сделает он завтра.

Мать хочет, чтобы отец взял его к себе. А Петер против этого. Ему пора идти в жизнь своей дорогой. Давно пора.

Справа, по всей вероятности, где-то возле Саур-могилы, небо прорезали оранжевые светящиеся трассы. Донеслось глухое постукивание пулеметов. Это фрицы били по нашему самолету, который вдруг появился в кромешной тьме над передним краем.

— Разведчиков перебрасывает на ту сторону, — сказал кто-то рядом.

Это была смена. Петер вылез из окопа и рядом с ходом сообщения пошел в балку к взводному блиндажу.

Но по пути его перехватил Гущин из особого отдела. Видно, нарочно поджидал здесь. Вот уже три раза он расспрашивал Петера о службе, о доме, о друзьях.

— Привет, замлячок! Есть к тебе разговор, — приветливо сказал Гущин. — Пойдем-ка в сторонку.

Они отвернули от хода сообщения и пошли косогором. В одном месте Гущин попал ногой в мелкий пехотный окопчик, запутался в своей плащ-палатке, выругался.

— Действительно, темень сегодня непроглядная. Так можно и ноги поломать, — сказал Петер, помогая Гущину подняться.

Но едва они тронулись снова, их окликнул суровый голос:

— Стой! Кто идет?

Гущин назвал пароль. Часовой успокоился, предупредил:

— Вы левее берите, а то тут саперы чего-то мудрят. Не то проволочное заграждение ставят, не то мины.

Гущин, который шел впереди, повернул влево. И через несколько шагов едва не упал снова. На пути их оказалась воронка от авиабомбы. В нос ударило резким запахом недавнего взрыва.

— Позавчера сюда угодило. Метили в балку, а попало сюда, — вспомнил Петер.

Они сели на краю воронки. Петер огляделся. Невдалеке, в ближнем тылу батальона, чернели курганы. По ним часто стреляли немцы, считая, что это наши наблюдательные пункты. А в сторону Миуса отсюда полого уходила ложбина. В ней-то и угадывались фигуры бойцов. Очевидно, это были саперы, о которых говорил часовой. Роются в земле, как кроты.

— Ну, как воюем, Чалкин? — негромко спросил Гущин, словно боясь нарушить вдруг установившуюся на фронте тишину.

«Зачем я ему нужен?» — думал Петер.

— To-есть, конечно, воюем все одинаково, все окапываемся, — самому себе ответил Гущин. — Как настроение?

— Плохое.

— Я понимаю. Наступать веселее. Но нельзя размагничиваться. Нужно быть все время начеку, дорогой землячок!..

Петер усмехнулся. Но его улыбку не мог видеть Гущин, поэтому он продолжал разговаривать тем же тоном:

— От батьки никаких известий? Большой он человек у тебя, Чалкин! Генерал. Наверно, к самому товарищу Сталину вхож. А тебе надо быть достойным такого человека. Ну, а что в роте-то вашей говорят? Касаемо обстановки?

— Да ничего. Говорят, что скоро, должно, турнем немца.

— Это правильно. Сила накапливается, — сказал Гущин. — Ты в партию не вступил?

— Нет еще.

— Почему же так?

— Чтобы вступить в партию, нужно проявить себя в бою, — прислушиваясь к сдержанному говору саперов, ответил Петер.

— Почему именно в бою?.. Ты вот что, заходи ко мне. Запросто.

— Ладно, — устало проговорил Петер. Ему хотелось спать, и он был очень доволен, что Гущин распрощался с ним и ушел.

«Но ведь он хотел о чем-то беседовать», — подумал Петер, направляясь к своей землянке.

3

За ночь упали тучи в лощины и овраги, в прибрежные сады за Миусом, и теперь там белели островки тумана. Утро стояло необыкновенное. Большое оранжевое солнце всплывало над степью, слепило глаза. В блиндажах и траншеях, в этих ячейках гигантского улья, просыпались бойцы, начинали свой новый фронтовой день.

В эту пору немцы завтракали. Завтракали и наши. По молчаливой договоренности — ни одного выстрела ни с той, ни с другой стороны. Еще успеют настреляться, а поесть теперь вряд ли придется до самой темноты. Особенно нашей стороне: передний край у нас проходит по пустынному и низкому берегу и хорошо просматривается фрицами. Это значит, что днем в траншеи не просто доставлять горячую пищу. Не одного подносчика с термосами уложили немецкие снайперы.

Костя поел, напился из фляги. Потом снял шинель (уже было тепло) и отнес ее вместе с котелком в блиндаж. Тут Костю и захватил Сема Ротштейн.

— Пляши, Воробей!

Костя намеревался вырвать письмо. Но Сема хитер, он разгадал Костин замысел и выскочил из блиндажа:

— Пляши барыню! От Влады!

— Врешь! — радостно крикнул Костя.

— Вот честное слово!

— Ну давай. Потом спляшу. Кто пляшет после завтрака, так ведь? — просил Костя, догоняя бежавшего по траншее Сему. — Постой.

Прошуршал над окопами и ударил метрах в двухстах позади тяжелый снаряд. Поднял сине-желтое облачко перемешанной с дымом пыли. И этот гулкий звук разрыва остановил Сему.

— Начинается, — вздохнул он, передавая Косте письмо.

И в ту же секунду с грохотом лопнул второй снаряд. Он упал ближе. А потом и третий, и четвертый. Немцы пристреливались к полковому командному пункту, который был замаскирован редкими кустиками акации и бересклета. По краю балки там проходила посадка, как называли довольно часто встречающиеся в Донбассе лесные полоски.

— «Рама» КП засекла, — сказал Сема. — Она вчера, проклятая, долго кружила. Теперь фриц даст так даст!

Но обстрел вскоре же прекратился. И Костя пошел в блиндаж, и там в одиночестве распечатал письмо. До Кости совсем не доходил смысл того, о чем писала Влада. Он просто узнал ее почерк — красивые мелкие буквы с небольшим наклоном вправо, и его сердце застучало часто и сильно.

«Дорогой Костя!

Вот уже полтора года, как мы не виделись. Срок большой и, очевидно, мы стали теперь другими. Мне очень трудно сейчас в одиночестве. И ты уехал, и уехал Илья. А с девушками из нашего класса, ты знаешь, я не очень дружу.

Весь наш город наводнен знаменитостями. Артисты, профессора, писатели. Впрочем, бездари тоже много.

Видела Тоню Ухову. Она уехала на фронт с маршевым батальоном. Я ей позавидовала, она смелая, настоящая, и это великолепно: жертвовать собой ради других!

Еще встречала Алешину знакомую. Ее зовут Марой. Помнишь, в театре? Если тебе где попадается Алеша, скажи, что он поросенок. Мне кажется, что я никогда никого не смогу так любить, как Мара его любит. Она даже светится вся, когда говорит об Алеше. А он ей не пишет.

Привет тебе от Ильи, который мне тоже прислал письмо. Он в артиллерии, лейтенант. Может, ты и его встретишь.

Пиши. Не забывай. Влада».

Наконец-то она нашлась. Сообщает кучу новостей. Тоня — молодец. Кто бы мог подумать, что именно она, эта невзрачная на вид девчонка, уедет на фронт! Влада и то не решилась, а ведь ее считали все смелой и волевой. Сам Костя всегда думал о Владе, как о героине.

Костя вспомнил сейчас тот день, когда он шел с Владой с вокзала после проводов Ильи и Алеши в Ташкент. Влада говорила о сильных людях. Она восхищалась ими, хотела походить на Жанну д‘Арк. Еще тогда ей Костя подбросил что-то насчет сверхчеловеков. Это была, разумеется, шутка, но Влада восприняла его слова всерьез и ответила, что она полюбила бы волевую натуру.

Каким далеким и смешным кажется тот разговор! И каким мальчишкой был Костя перед Владой, хотя ему представлялось, что он уже все постиг и всему знает цену. А говорил он тогда одними цитатами.

Но почему Тоня, а не Влада? Почему Влада ни одним словом не обмолвилась о том, что она намерена делать? Ведь для фронта сейчас что-то делает каждый. А сама, сама? Ну что ж, что она девушка — слабый пол… Тоня ведь тоже не парень, а тихо, без зажигательных речей выучилась на медсестру и теперь воюет.

— Чего нос повесил? — спросил, появляясь в блиндаже, Сема. — Может, что стряслось?

— Ничего, — мрачно ответил Костя.

— И радостного мало?

Костя хотел спрятать письмо, но почему-то вдруг подал Семе. Тот быстро прочитал его и вернул:

— Все как надо. А загрустил ты, что не поцеловала. Думаешь, она другого себе нашла? Да Влада… Она… Она!..

Сема не знал, что сказать, и только взмахнул кулаком. Это, на его взгляд, должно было убедить Костю во Владиной верности. Но Костя возразил:

— Не об этом я. Ты помнишь, мы лишних людей изучали? Печорина и других. У них желания расходились с делом.

— Ну, как не помнить! Смутно, но помню.

— А теперь такие люди могут быть?

— Черт его знает. Наверное, такие люди сейчас называются трепачами.

— Грубо, — вздохнул Костя, — но верно. А Влада мне все-таки нравится. Несмотря ни на что.

— У тебя какие-то вихри в голове. Ты как спал сегодня, Костик?

— А лебеди-то, говорят, поднялись. И улетели все пятеро.

— Кто видел?

— Егорка. Можешь спросить у него. Низко-низко потянули над Миусом, а потом отвернули на северо-восток. В наш тыл.

— Это хорошо, — сказал Сема, в раздумье поглаживая лежавший на коленях автомат. — Раз вожак сумел подняться, то залечит раны, будет жить. Поставят его на крылья в лебедином медсанбате.

За рекой ударил пулемет, и над траншеями тонко пропели пули. А уже следующую очередь немец дал пониже. Фонтанчики пыли запрыгали по брустверу. Костя надел каску: незачем искушать судьбу. Он не был новичком на войне, он знал, чем кончается похвальба. А кому нужно умирать без пользы. Много их осталось, лихих удальцов, на пути от Волги и Дона до Миуса, на огромном пути, который прошел Костя.

В этот утренний час стрельбу всегда начинали фрицы. Они провоцировали перестрелку, и занимался этим у них один и тот же немец. Костя хорошо знал его в лицо: черноватый и длинноносый. Он по природе был весельчаком и задирал наших добровольно.

Каждое утро черноватый начинал со своеобразной физзарядки: то в одном, то в другом месте неожиданно высовывался из траншеи почти по пояс и тут же прятался. Даже снайперы, народ тренированный и хитрый, не могли поймать его на мушку. Догадайся, в каком месте траншеи он появится на одно лишь мгновение.

А как только наши ребята открывали по длинноносому фрицу стрельбу, из-за реки несся бешеный шквал пулеметного и минометного огня, и среди бойцов роты уже были жертвы.

Наиболее башковитые, в том числе и Костя, пытались найти хоть какую-то систему в забавах весельчака-фрица. Ну, например, как часто он прыгает, где и когда показывается. Делались расчеты.

Но ничего путного пока что никто не придумал. Били по одному месту, а фриц выскакивал в другом, метрах в тридцати-сорока в стороне. Потом ведь черт его знает, куда он подастся после очередного прыжка: вправо или влево.

Фриц понимал, что за ним охотятся, и это его еще больше веселило.

— Дурак ведь, много не напрыгает, — говорил Костя. — Честное слово, ухлопаю!

Вот и сейчас Костя, выглядывая из траншеи, прикидывал, куда побежит длинноносый. Шутник, а терял самообладание, когда били по нему сразу из нескольких мест.

— Костя, а ведь он тоже человек, — сказал Сема.

— Гад он вместе со своим Гитлером! Если он человек, то зачем пришел сюда, так ведь?

С того берега залпом ударили автоматы. Закрякали мины. Правда, это чуть правее, на фланге батальона.

— Костя, а ведь привык я к вам. Как буду жить без вас после войны?..

Но Костя не слушал Сему. Костя все наблюдал за вра жеской траншеей, из которой нет-нет да и показывался знакомый фриц.

— Дай-ка свежий диск, — решительно сказал он. — Я его сейчас срежу!

Вражеские минометчики словно услышали Костю. Они перенесли огонь своих минометов прямо на вторую роту. Мины стали рваться совсем рядом, и завыли над головами осколки, и пополз по окопам сладковатый дым.

— Повезло фрицу, — с сожалением сказал Костя.

— В сорочке родился, — крикнул Сема, и его голос потерялся в грохоте разрыва. Мина шлепнулась в полуметре от траншеи, комья земли посыпались вниз.

— Работенка у нас ничего, только пыльная, — снова заговорил Сема.

— Это — вещь, — оценил Костя.

Из хода сообщения выскользнул Петер. Пилотка — поперек головы, от уха к уху. Утер рукавом гимнастерки раскрасневшееся мокрое лицо и сказал, с трудом переводя дыхание:

— А кого я сейчас видел! Ни за что не отгадаете.

Ребята пожали плечами. Костя спохватился:

— Алешу Колобова? Тоню?.. Стой-ка! Илью Туманова?

— Нет, — закачал головой Петер. — Я ходил в штаб дивизии. А там пополнение прибыло. И ко мне подскочил…

Снова рванула мина по соседству. Петер упал было на колени, но тут же сердито махнул рукой в сторону разрыва: шумят, мол, слова выговорить не дают.

— Ваську Панкова видел! — крикнул он. — Вот кого!

— Да ну!

— Вот вам и ну! Ему за попытку перейти границу червонец дали. Десять лет. Да заменили штрафной ротой. Он уже был ранен, искупил вину кровью, а теперь его в нашу дивизию.

— Надо же так! — удивился Костя.

— Я ему рассказал, где мы. Обещал прийти. И еще я ему сказал, чтобы он просился в нашу роту.

— Думаешь, пошлют? — спросил Сема.

— А чего не послать? Пошлют.

Костя встрепенулся:

— Эврика! Послушайте-ка, ребята:

Может, пока караулю

В сердце желание жить,

В Руре успели пулю

И для меня отлить.

Помолчали. Петер присел, заерзал и, устраиваясь поудобнее, мягко сказал:

— Грустный стих.

— Веселого в нем, конечно, мало, — согласился Костя. — Но ведь на войне иногда и убивают. Тоже надо учитывать.

— Убивают.

— И ранить запросто могут.

— Могут, — подтвердил Петер, — Но не это главное, Костя.

— А что же, по-твоему?

— Главное — не ныть.

— Ты прав, пожалуй, — сказал Костя и, немного помедлив, раздумчиво заключил: «Кричат в полночь телеги, словно распущены лебеди».

Обстрел продолжался.

4

В Красноярск Алеша попал летом сорок второго года. До этого он вместе с Ваньком служил в запасном полку под Новосибирском. Перед самой отправкой полка на фронт начальство отобрало бойцов, имеющих десятилетку, и послало в артучилище. Было обидно, что их увозят еще дальше в тыл. Алеша подавал командиру полка рапорт, чтобы разрешили ехать на передовую, но рапорт в штабе оставили без последствий. И вот — Красноярск.

— Начальству виднее, кому куда ехать. На то оно и начальство, — рассудил Ванек, которому было, пожалуй, все равно, где служить.

Поезд прибыл в Красноярск днем. Стояла жара, тяжелая, изнурительная.

Ребятам хотелось к реке, хоть разок нырнуть, а уж потом идти. Но встречавший команду щеголеватый капитан лениво процедил сквозь зубы:

— Отставить!

Отставили. Не допризывники — знали уже, что в армии не поспоришь. Оно ведь и правильно: дисциплина должна быть настоящей. Капитан повернулся на каблуках, звякнул шпорами, оглядывая пополнение.

— Разобраться по-трое. Подтянись!

— Это почему же по-трое? — раздался чей-то недоуменный голос.

— Вы в кавалерии.

— Как так, товарищ капитан? А нам говорили, что артучилище, — с простодушной улыбочкой проговорил Ванек.

— Вы будете во втором дивизионе. А второй дивизион готовит артиллеристов для кавалерии. Нужно выучиться ездить верхом, владеть клинком и так далее, — пояснял капитан, выравнивая строй.

Он хватал ребят за руку, за плечо, ставил на место. Быстро навел порядок, и колонна зашагала по прокаленным солнцем улицам.

Прибывших не держали в карантине ни одного часа. Их с ходу завернули в небольшую баньку, вымыли, прожарили одежду. И в тот же день поместили в казарму, распределив по взводам, которые уже занимались. Ванек и Алеша попали в шестьдесят второй взвод.

Командир взвода Лагущенко, невысокий, с девичьим румяным лицом шатен, строго сказал новичкам:

— Это вам не пехота. Значить, артиллерист должен быть подтянутым, разворотливым, исполнительным. Или он не артиллерист, а баба. Понятно?

— Так точно, товарищ лейтенант, — выпятив грудь, весело ответил Ванек.

— А почему несвежие подворотнички?

— Мы только с дороги, товарищ лейтенант, — сказал Алеша.

— Это — последнее вам замечание. Вы не из гражданки пришли, а из армии. Понятно?

— Понятно, товарищ лейтенант.

— Скажу помкомвзвода, чтоб закрепил за вами карабины. Значить, пока что устраивайтесь.

Алеша и Ванек получили в каптерке пахнущие прожаркой одеяла и простыни. Потом вместе с ватагой курсантов сходили на конюшню и там набили наволочки мягкой и упругой соломой. А когда вернулись в казарму, между ровными рядами двухъярусных коек их встретил сердитый помкомвзвода. Алеша так и застыл от удивления и забыл поприветствовать его.

— Вот здорово! — сказал, наконец, Алеша. — Я вас знаю! Вы — сержант Шашкин. Мы встречались в Ташкенте. Еще до войны.

Как же это давно было! А ведь войны прошло чуть больше года.

— Может быть, — произнес Шашкин, строго глядя на Алешу. — Но подойдите ко мне снова и доложите по форме.

Вот оно как. А ведь Алеша чуть было не бросился обнимать его.

— Товарищ сержант, рядовой Колобов прибыл в артучилище для дальнейшего прохождения службы.

— Отставить!

— Товарищ сержант…

Шашкин побагровел:

— Два наряда вне очереди! Повторите.

— Есть два наряда вне очереди.

— Ступайте.

И вдруг Алеше стало обидно-обидно, и его взорвало:

— За что наряды? Вы хоть объясните, товарищ сержант! Должен же я знать…

Объяснили курсанты.

— Ты это вправду?

— Что? — не понял Алеша.

— Да ты же сержантом Шашкина кроешь, а он старший сержант. У него же три угольничка!

Алеша досадовал на себя. И надо ж было так оскандалиться! Ни за понюшку табаку схватил наряды, из-за такой мелочи: не обратил внимания на петлицы.

Он все-таки надеялся, что Шашкин смягчится и отменит наказание. Есть же у него сердце. Но через несколько дней Алешу послали на ночное дежурство в конюшню. Жалеючи его, курсанты со стажем из других батарей училища предупредили:

— Ты — новичок и кое-чего знать не можешь. У нас так положено: совсем не умывайся и не чешись от бани до бани. А кони должны быть всегда в аккурате. Не дай бог, ночью будет генеральная проверка и какой конь окажется в навозе!..

— Да к Образцовой не подходи сразу. Она, хоть и дохлая с виду, — бьет, стерва.

— Не давай Негусу грызть кормушку…

Нельзя сказать, что Алеша остался недоволен своим первым нарядом. Отдежурил он как положено. Не присел ни на минуту, пока утром не пришли курсанты чистить коней. Устал дьявольски, но острые запахи конского пота и навоза пробудили в Алеше воспоминания о детстве, о родном селе, о колхозе, в котором работала дояркой Алешина мать. Алеша любил коней и так же, как Федя, очень жалел их. Кстати, где он теперь, Федор Ипатьевич? Где Костя Воробьев? Наверное, они уже давно на фронте… А может, кое-кто и отвоевался…

5

На первых порах Ванек держался возле Алеши. У Ванька здесь не было других хороших знакомых, хотя сходился он с людьми удивительно скоро. Алеше он верил, считал, что тот его не даст в обиду. Правда, Ваньку не нравился Алешин характер. Одно дело, что горяч. Да и вечно на рожон лезет, спорит с кем придется, непременно хочет кому-то что-то доказать.

— Обижайся или нет, но ты философ, Алеша, — осуждающе сказал Ванек после случая с Шашкиным.

— Это на что ж я должен обижаться?

— Ты принципиальничаешь, — пояснил свою мысль Ванек. — Показываешь, что умнее всех. Вот тебе и влетает. За каждый угольничек получил по наряду? Получил. Люди в казарме спали, а ты по конюшне с горячими шариками на лопате бегал.

— Пусть я философ, пусть, по-твоему, это плохо. Но ты лопух, Ванек. Лопух и недоносок, — рассердился Алеша.

— Я учту твое замечание, — несколько спокойнее сказал Ванек.

В училище к зиме с продуктами стало плохо. Курсантов перевели на последнюю тыловую норму. Если учесть, что ребятам приходилось сутками работать с полной нагрузкой, иногда в легких шинельках на лютом морозе, то этой самой тыловой нормы порой недоставало для того, чтобы «заморить червячка».

Особенно страдали деревенские ребята, которые привыкли дома есть основательно, вдоволь сало да картошку, вареники да пироги. Здесь у них быстро подтянуло животы. Они ели овес и попадали в санчасть с коликами в желудке.

Во всех двенадцати батареях шла разъяснительная работа. Деревенских парней стыдили.

Кое-кому из ребят приходили посылки. Ванек чаще других получал на почте ящички, обшитые мешковиной. Тогда он стремился незаметно проскользнуть в казарму. Запирал посылку в тумбочке, и лишь по ночам доставал из нее сухари, и долго противно хрустел ими.

Какие-то крохи перепадали и Алеше, но это бывало лишь в день получения посылки, когда Ванек чувствовал себя богатым. Уже назавтра он забывал сунуть сухарь под Алешино одеяло. Покуривая в рукав после второго ужина (чтоб не увидел дневальный), Ванек сытно рыгал и говорил:

— Твои-то вот ничего не шлют.

Алеша молчал. Он получил нерадостное письмо из дому. Тамара писала, что им очень трудно. Отец страдал язвой желудка и слег в больницу. Бабка стала плохая, еле ноги носит. Жалея Тамару, бабка отдает ей свой хлеб. Тамара не может брать, но бабка заставляет. Совсем постарела она, бабка Ксения, долго не протянет.

Чем Алеша мог им помочь? Чем утешить? Если умрет отец, то пропадать Тамаре и бабушке. И мозг сверлила мысль: «Была бы Тамара постарше, пошла бы на работу. А то ведь не примут никуда».

Сказавшись больным, Алеша с урока конного дела ушел в самоволку. Он вылез через дырку в заборе и направился к Енисею. Шел, не замечая дороги, по сугробам, по обструганному ветром снегу. Миновав рыбачью избушку, возле которой лежали похожие на больших рыб долбленые лодки, Алеша спустился к закованной в ледяную броню реке. Как-то он видел здесь людей с удочками и сетями. Кажется, это было, когда Енисей только что встал. А теперь никого вокруг: ни рыбаков, ни пешеходов — в этом месте начиналась дорога через реку на небольшую пригородную станцию Злобино.

Алеше и не нужно было никого. Алеша хотел остаться один со своими думами. Что мог он? Послать домой денег? Но у Алеши всего пятерка в кармане, а за эту пятерку можно купить лишь иголку или полпачки махры.

Сестренка Тамара и бабушка Ксения, простите вы Алешу, но он ничем не может помочь вам. Нет, он напишет письмо, и в этом письме будет надежда на скорый конец войны. А придет победа — наедятся люди досыта. Конечно, те, кто выживет.

Алеше на какое-то время показалось, что дело в нем самом. Ведь он же не на фронте, да и не только он. Всем нужно туда, всем, всем! И взять с бою, вырвать из рук врага всякую инициативу и лупить его, не давая передышки, как лупили под Сталинградом.

«Я должен подать рапорт, — говорил он самому себе. — Должен, потому что до выпуска еще не меньше двух месяцев. Война идет уже два года, и меня никак не могут выучить воевать. Смешно! Сегодня же подам рапорт. Иначе мне нельзя. Поеду на фронт рядовым».

Вдоль Енисея тянул ледяной ветер — хиус, пробиравший до костей. Алеша зябко поежился и, чтобы согреться, пустился бежать в гору. Подъем был крутой, и Алеша запыхался.

«Рапорт! Рапорт», — вертелось в голове у него.

Тропка вывела на торную дорогу, и он вскоре оказался у забора. Но у того места, где поднимается доска, вовремя заметил часового. Значит, караулят тех, кто в самоволке. Что же делать теперь?

Свернул в улицу и направился в обход обнесенного колючей проволокой и всегда охраняемого артиллерийского парка. За парком горбились инженерные землянки, а дальше начинались конюшни. Возле конюшен и можно было незамеченным перелезть через колючую проволоку. Там обычно не ставился пост.

Дорога ушла вправо, а перед Алешей раскинулась синяя снежная целина. Шагать по ней было трудно, ноги по колено вязли в сугробах. В валенки сыпался снег. По-доброму так переобуться бы, но Алеше нужно спешить, его могут хватиться в любую минуту. Он ведь не рассчитывал на этот круг длиною около двух километров!

А вот и землянки. Алеша приблизился к ним и вдруг увидел по ту сторону проволоки преподавателя инженерного дела. Тот поманил Алешу кривым, как коготь, пальцем. И когда Алеша вплотную подошел к заграждению, подполковник заворчал:

— В самоволке? Не сносить тебе головы, Колобов! Под трибунал угодишь! Развинтился ты окончательно! И нет у тебя ни стыда, ни совести.

— Так точно, товарищ подполковник, — сознавая свою вину, тяжело вздохнул Алеша.

— Какой из тебя выйдет офицер! Чему ты научишь красноармейцев! Говори, где был…

— На Енисее. Разрешите идти? — Алеша стрелял глазами по сторонам. Не увидел бы его еще кто-нибудь!

— Один был?

— Один.

— Разумеется, сейчас не лето. А ты молод, Колобов. Очень молод, — сказал, словно уличая в чем-то нехорошем, подполковник. — Но ты больше не будешь ходить в самоволку?

— Конечно, нет. Это — последний раз! Самый последний!..

— Тогда подожди, я подам тебе стремянку. Но ты не подведешь меня, Колобов? Смотри у меня!.. А то не сносить тебе головы, Колобов!

На пути от землянки до казармы Алеша никого не встретил. А здесь уже бояться было нечего. Правда, Шашкин подозрительно оглядел его с ног до головы:

— В санчасть ходил?

— Да.

— Ну и что?

— Говорят, что это простудного характера.

— Тогда пройдет. Закаляться надо, а не сачковать, и никакая холера не пристанет, — рассудил Шашкин и углубился в учебник артиллерии.

Курсанты готовились к очередным занятиям. Кто читал, кто писал, кто разбирал учебные взрыватели и унитарные патроны. А Ванек надраивал проволокой шпоры, купленные у кого-то из курсантов. Он потихоньку сообщил Алеше радостную для себя новость:

— Вечером едем в город вдвоем с комбатом.

— Что ж, счастливого пути, — равнодушно сказал Алеша.

— Ты завидуешь мне.

Алеша криво усмехнулся. Было бы чему завидовать: комбат — тот самый капитан, что встречал ребят на вокзале, — поедет к кому-то из своих знакомых, а Ванек будет караулить коней. Завидная перспектива!

Ванек был очень доволен, что именно его вот уже в который раз берет капитан в город. Значит, Ванек ему по душе, а это кой-чего стоит.

— Никому я не завидую, Ванек. И себе тоже, — грустно сказал Алеша.

Устроившись в стороне от всех, на подоконнике, он написал рапорт на имя начальника училища. Писал, что готов умереть за Родину.

Он отнес рапорт в штаб училища и незаметно подсунул дежурному офицеру. И с этого дня стал с нетерпением ждать ответа. Но начальник училища медлил. Или он почему-то не получил рапорта или не хотел отпускать Алешу на фронт.

Вместо начальника училища с Алешей говорил командир взвода Лагущенко. Он размахивал перед Алешиным носом рапортом, и его красивое, девичье лицо свирепело.

— Не соблюдаешь субординации? Ишь, какой умный! А я кто тебе? Пушкин, что ли? А комбат, а командир дивизиона?.. Значить, на фронт пожелал? А на губу не хочешь? Тебя учат, деньги на тебя тратят, кормят тебя… Смирно! Тоже писатель нашелся, рапорты пишет! Кру-гом!

И на этот раз уехать на фронт не удалось. Приходилось ждать выпуска.

6

Целый день над окопами безнаказанно висела «рама». Уйдет на северо-запад, за Саур-могилу, вернется и снова уйдет. Иногда она пропадала на какой-нибудь час: очевидно, летала на заправку. По «раме» били из пулеметов и автоматов, из противотанковых ружей и винтовок, но она ходила высоко, к тому же у нее бронированное брюхо — попробуй сбей! Впрочем, говорили, что где-то сбивали.

Знакомство с «рамой» не сулило ничего хорошего. Эта двухфюзеляжная уродина сама по себе не была опасной. Она не бросала бомб. Вооруженная до зубов, она не стреляла по наземным целям.

Но красноармейцы люто ненавидели «раму». Даже «юнкерсы» и «хейнкели» не шли с ней в сравнение — вот как она насолила пехоте. Да и артиллерии от нее доставалось. Бомбардировщики сбросят бомбовый груз и улетят. Если уж попала бомба в цель — каюк, а пролетела мимо — живи, ребята, не тужи.

А «рама» в таком случае не даст бойцу покоя. Она вызывает и корректирует огонь тяжелой артиллерии. Если батарейцы промазали, она постарается поправить дело. Ей сверху все видно. А прогнать ее некому. Что-то нет поблизости зенитчиков. И истребителей наших не видно. Одни «мессеры» патрулируют в небе. Они забрались высоко-высоко, вдвое выше «рамы».

Весь день пехота ждала удара вражеской артиллерии. Но его не было. На широком фронте разорвался лишь один тяжелый снаряд, прилетевший откуда-то издалека, так как никто не слышал выстрела. Разрыв этого снаряда поняли в наших окопах, как начало артналета. Сейчас, мол, «рама» скорректирует стрельбу и пойдет свистопляска. Однако тревожились понапрасну.

Вечером «юнкерсы» молотили наши боевые порядки у Саур-могилы. Ветер принес оттуда бурую тучу пыли. В траншеях на какое-то время стало темно, как в погребе, лишь едва приметные краснели огоньки самокруток.

А ночью на правом берегу Миуса ревели моторы и скрежетали гусеницы танков. Похоже было, что фрицы сосредоточивали силы для наступления. Не собирался мириться Гитлер с потерей сталинградских и донских степей, хотелось ему Ворошиловский проспект в Ростове опять называть своим именем.

Не спалось этой ночью красноармейцам. Ожидание боя до предела напрягло нервы. Люди много курили, тревожно поглядывая в сторону вражеских окопов. Настораживало и то, что фрицы не подвешивали «люстр» и не обстреливали окопавшихся у самой воды наших дозоров.

Воздух в степи был свежий, пахучий — не надышишься. Ноздри ловили дурманящий запах чебреца и мелкой полыни. И Косте вспоминались бахчи за Шанхаем и крупные капли росы на пудовых арбузах. Ползешь, не поднимая головы, и катишь впереди себя зеленого великана. Вот это была работа! Когда падал вместе с арбузом в канаву, на рубашке не было сухого места. А как драпали от сторожа! А как палил он им вдогонку из дробовика, который однажды все-таки разорвало!..

На правобережье Миуса все еще рокотали моторы. И Петер, который лежал рядом с Костей на бруствере траншеи, сказал;

— Если будет атака, ее нужно ждать в том месте, где бомбили «юнкерсы».

— Ерунда, — возразил Костя. — Бомбили они для отвода глаз. А утром будут гвоздить по всему участку. Снаряд-то выпустили недаром. Это им надо было для пристрелки.

— А ты откуда знаешь?

— Предполагаю. Не такие уж они дураки, чтобы вечером бомбить, а утром наступать. Это все для отвода глаз.

— Что же, посмотрим, — сказал Петер.

— А я бы прежде хотел посмотреть сон. На свежую голову веселее воюется.

— Спи.

— Что-то не спится. — И после некоторой паузы: — Петер, ты когда-нибудь любил?

— Нет, не довелось.

— Гиблое это дело — любить, — тоном бывалого, все познавшего человека проговорил Костя.

— Догадываюсь. Но, к сожалению, личного опыта пока не имею. Истину приходится принимать на веру.

— А у тебя были чирьи, Петер? На мягком месте.

Петер промычал что-то.

— Это тоже плохо. Мучают, а не выдавишь, пока не созреют.

— Брось хандрить. Влада тебя любит, — сказал Петер, подтолкнув Костю локтем в бок.

— Если бы ты любил стихи, я прочитал бы тебе сейчас «Соловьиный сад» или что-нибудь еще. Но ты чудной человек, Петер!..

— Я люблю музыку, а она тоньше по чувству, чем поэзия, — возразил Петер.

— Не помню, что пророчил тебе Алеша Колобов на выпускном вечере…

— Начальника какого-то крупнейшего комбината.

— И ты им будешь.

— Так уж и начальником! — усмехнулся Петер. — Но инженером постараюсь быть на том самом комбинате. Уж это точно! Или ты мне не веришь?

— Почему же? Верю.

— Конечно, если ничего не случится… Главное, чтобы война не затянулась. Второго-то фронта все нет и нет. Этак можем и постареть для студенчества. А что? Время-то понемногу уходит…

— Так уж и постареем!

— А в институты сразу кинется уйма народу! Но я буду готовиться, чтобы поступить. Ведь мы уже столько перезабыли!..

Со стороны Миуса подошел снайпер Егорушка. Пригнулся, чиркнул зажигалкой.

— Ну как? — спросил его Костя.

— Вчера еще одного записал в поминание.

— Не мой ли попрыгунчик?

— Твоего не трогаю, как и договаривались, — сказал Егорушка, подсаживаясь к ребятам. — А чего-то фрицы все-таки затевают. Это вот похоже, как под Калачом было. «Рама» летала, а утром другого дня нам и всыпали… Покурю да, однако, пойду спать.

От блиндажей роты донесся хриплый голос телефониста: «Волга»… «Волга»… «Я — Иртыш»… «Я — Иртыш»… «Волга»…

Неподалеку кто-то рассказывал, как опаливают убитую свинью:

— Перво-наперво готовь солому. Кабана — в копешку, и разводи огонь. Аж зашкварчит! Но надо, чтобы жару было в самый раз. Мало — не изведешь щетину, много — затвердеет кожа. А паяльной лампой никогда так не обделаешь.

— У нас кипятком свинью обдают и потом дергают щетину, — раздался чей-то робкий голос.

— А у меня в Сибири зазноба объявилась, — сказал ребятам Егорушка. — Прислала письмо заочница, Аграфена Фокина. Выходит, Груня. Мол, желаю переписываться с отважным бойцом и после войны приглашает в гости. Мне это письмо старшина вручил. А я ответик состряпал самый теплый. Выходит, душевный. Груня, пишу, меня ваше письмо очень взволновало, и сам я — холостой. И это даже завлекательно для меня приехать в вашу Ивановку, когда война кончится. А она мне другое письмо пишет. Дескать, дорогой Егорушка, и так далее. Про специальность меня спрашивает. Ежели мне там понравится, то, мол, и работенка будет, в колхозе. А жить к себе приглашала… Ну чего еще солдату надо! Дело теперь за фотокарточкой. Пишу ей, мол, надо поближе узнать друг друга и прошу прислать карточку. А она не шлет. А я снова прошу. И завелась у нас переписка аж с прошлой весны. И так я ничего не получил от нее — в смысле изображения. Да и письма вдруг перестала присылать. Я тогда, долго не думая, написал председателю Ивановского сельсовета.

— Ишь ты! Сообразил, — покачал головой Костя.

— А чего! Раз село, то должен быть сельсовет, а сельсовета не бывает без председателя. Написал подробно. Мол, сообщите мне о судьбе Груни Фокиной. Очень желаю знать. И сегодня ответ пришел от председателя… — споткнулся на слове Егорушка.

— Заболела или что?

— Да нет, здорова. Не очень, но ничего!

— Изменила?

— Да что вы, ребята! По гроб моя!

— Так чего же голову морочишь? — спросил Костя.

Егорушка шумно вздохнул и, немного помедлив, продолжил:

— А то, что Груне моей шестьдесят седьмой годок пошел. И она не писала мне правды, чтобы не разочаровывать меня, когда я послал ей ответ душевный. А письма она сочиняла вместе с учительницей, которую перевели в другое село. Вот так и прекратились письма на фронт. Вот что, ребята, со мною приключилось. Сколько я мечтал об этой самой Груне, если б она знала! Я ее молоденькой, с черными бровями и длинной косой себе представлял. И почему-то в бордовой кофточке из фланельки. На спинке вытачки, короткий рукав, открытый ворот…

— Смотри-ка, он понимает!.. — засмеялся Костя.

— Я ведь учеником был в портновской. На дамском раскрое. Да и в журналах интересовался. Выходит, кое-что и понял. Ох, и обидно, ребята!

Вскоре он ушел. Костя и Петер еще поговорили и понемногу задремали. И показалось им, что их тотчас кто-то разбудил.

— Давайте в траншею. Светает, — сказал, тормоша Костю, рослый боец с противотанковым ружьем.

Костя смотрел на него спросонья непонимающим взглядом.

— Вставать надо, — добавил боец.

В степи было спокойно. Не слышно ни одного выстрела, не всплеснет внизу быстрый Миус. Притихли на той стороне танки. Лишь в утренней тишине еле слышная наплывала откуда-то песня жаворонка. Распелся, дурной. Что ж, если ему нравится, пусть поет.

Солнце поднималось все выше, а фрицы не стреляли и не шли в атаку. А что если все-таки начнут артподготовку?

— Кишка у них тонка форсировать Миус. Это им не сорок первый, — сказал появившийся в траншее Федор Ипатьевич. — Всю музыку они затеяли с перепугу, не иначе. Должно быть, показалось им, друзья мои, что мы вытряхнуть собираемся их из окопов. Вот и создали видимость, что технику концентрируют в балках да к траншеям пристреливаются.

— Неужели, Федор Ипатьевич? — Костя круто повернулся к Гладышеву.

— Точно. Разведка наша на ту сторону ходила. Зарывают в землю танки. Оборону укрепляют. Фрицу сейчас не до жиру.

— Вот гады! А мы не выспались из-за них, — простодушно сказал Костя. — Так ведь?

— Досыпайте.

— Придется, — согласился Петер и побрел к блиндажу.

Костя взвел затвор винтовки и стал ждать, когда над вражеской траншеей покажется черная голова весельчака. Ждать пришлось долго. То ли у фрица не было с утра игривого настроения, то ли он куда уходил. И лишь часов около десяти, когда солнце стало порядком пригревать, длинноносый фриц показал Косте язык. Впрочем, может быть, и не Косте, но тот принял это на свой счет и выстрелил.

Фриц забавлялся около часа. И Костя один раз едва не ухлопал его. Длинноносый прыгнул чуть в стороне от места, куда стрелял Костя, всего в каких-то пяти метрах.

И как всегда в таких случаях, на нашу траншею обрушился пулеметный и минометный огонь. Немцы не жалели боеприпасов. Методически били и били по левому берегу.

— Раззадорил ты их, — сказал Сема.

Но ударила наша артиллерия, и мины перестали падать на участке второй роты. Видно, залп накрыл минометчиков. И пулеметы оробели: стали стихать один за другим.

7

Наконец-то Васька Панков пришел на позиции второй роты. Пришел не в гости, а на службу, неся в одной руке автомат, а в другой — румынский ранец из конской кожи. Этот ранец он прихватил в окопах противника вместе с румыном, когда в начале зимы воевал в штрафной роте. Еще была у Васьки, как память о том времени, румынская бронзовая медаль, которую в шутку преподнес ему под Батайском знакомый штрафник.

После встречи с Петером Васька попросился у начальства, чтоб послали его к своим ребятам. Но майор из штаба дивизии недовольно отмахнулся от Васькиной просьбы:

— Это в тылу только — наши и ваши. Здесь все свои. Сегодня чужие, а завтра свои.

Он послал Ваську в комендантский взвод. И служить бы Ваське там, как солдатскому котелку — век без износа, если бы не Федя. Спасибо ему, дотолковался с кем-то в штабе, и вот Васька, живой и здоровый, стоял перед ребятами. И поблескивали от радости влажные Васькины глаза.

— Явление Христа народу, — сказал он и бросил рюкзак, и обнял свободной рукой сначала Костю, а потом Сему. — Ведь надо же так, огольцы! Никогда не думал, что придется воевать с кем-нибудь из наших! А тут смотрю — идет Петер. Самому себе не поверил. А потом фараона увидел, того, кто меня попутал, Гущина. Ты-то с ним дружбу завел, Петер?

— Я? Да ты что? — оправдывался Петер.

— Ну, а зачем ты к нему ходил?

— Я ходил? Я был в штабе дивизии. Ну он меня и встретил. В дружки набивается.

— Ладно, чего уж там.

Костя разглядывал Ваську. За время, что они не виделись, Васька похудел и почернел лицом. А в глазах его была усталость, большая усталость от пережитого.

Васька продолжал:

— У вас тут затишье. Заскучать можно. В штрафной роте я уж привык к шуму. По тебе и танки лупят и минометы, и авиация тебя молотит. А у вас что?

Конечно, он немножко рисовался. Он был прирожденным артистом, этот Васька Панков. Хотя в штрафной роте он всего перевидал. Как-никак был ранен и снова в строю. Может, другому его переживаний на всю жизнь хватит.

Костя все еще глядел на Ваську долгим испытующим взглядом. В уголках рта у Васьки было что-то горькое.

Костя чувствовал себя виноватым в том, что случилось с Васькой. Ведь если бы учком охватил Ваську какой-то работой… Ох и мальчишка же сам Костя! Идеалист, как его иногда называл Алеша. Костя определенно переоценивал возможности учкома. Но ведь все знали, что Васька водится с ворами и хулиганами, и никто не попытался оторвать его от шайки.

Однако не слишком ли поздно печалиться об этом сейчас, когда и лагерь, и штрафная рота у Васьки позади, и он такой же обстрелянный солдат, как и все здесь, на переднем крае. Но это хорошо, что обошлось счастливо. Из штрафников выживают немногие — на то они и штрафники.

— У вас затишье, — повторил Васька, шаря у себя по карманам. Очевидно, он искал табак и не мог найти. И словно извиняясь, что так произошло, широко развел руками.

За рекой грохнуло, и на этот залп отозвались разрывы на левом берегу, неподалеку от места, где стояли ребята. Как челноки, засновали люди в траншее. Солнце тускло поблескивало на касках. Костя и Петер тоже надели каски, а у Семы и Васьки их не было. Сема утопил свою каску в колодце, когда черпал ею воду на одном из безлюдных степных хуторов. Сейчас Сема лишь втянул голову в плечи и невесело усмехнулся:

— Дает. Не война, а сплошное убийство.

Один из снарядов угодил в траншею. Санинструктор Маша, молоденькая, красивая девушка, и усатый боец, годный ей не то в отцы, не то в деды, пробежали к тому колену траншеи, над которым еще стояло бурое облако разрыва. Маша, еле успевавшая за усачом, покрикивали на него:

— Скорее! Скорее!

Вскоре на плащ-палатке пронесли парня с землистым и как будто удивленным лицом. У него были перебиты ноги. Парня несли к землянке, где была перевязочная.

Затем на плащ-палатках протащили еще двух. Эти уже не нуждались в помощи. Ночью их закопают друзья где-нибудь поблизости.

Костя угрюмым взглядом проводил погибших, и в его мозгу снова мелькнуло:

В Руре успели пулю

И для меня отлить.

После войны тут можно будет добывать свинец и железо. Залежи по всей линии фронта.

— Странно, но и здесь убивают людей, — скорее печально, чем в шутку проговорил Васька и снова зашарил в карманах.

Костя дал ему закурить и закурил сам. Снаряды стали ложиться ближе. После каждого взрыва в траншею залетали комья спекшейся земли и осколки.

— Черт возьми, до чего скучно вот так сидеть, — сказал Сема.

— Тоже мне пошел жаловаться! Разве ж такая скука? — возразил Васька. — Вот там скука, где я побывал, так это без трепа.

— Ты хоть бы рассказал, как все получилось, Мы ведь ничего не знаем. Верно, ребята? — подвинулся Сема к Ваське.

— Что скажешь? — дернул плечом тот. — Глупо вышло со мной. И вспоминать не хочется.

— А все-таки, — не обращая внимания на ухавшие разрывы, попросил Петер.

— Скажи. За что-то ведь припаяли тебе десятку, — рассудил Сема.

— По совокупности совершенных преступлений. — Васька сплюнул и замолчал.


К вечеру погода испортилась. Подул ветер, взвихрил над окопами пыль и согнал к Миусу тучи, грозные, темно-синие. И вскоре проплясала по земле и по каскам первая дождевая очередь. И улыбнулись ребята наступающему ненастью. Значит, сегодня, а может, и завтра не будет бомбежек. А еще можно помыться под дождем. Нужно лишь раздеться догола и немножко поплясать в траншее.

Перестрелка стихла по всему фронту. Фрицы для чего-то пустили в набрякшее водой небо подряд несколько ракет и успокоились.

— В такую погоду хорошо сидеть дома и что-нибудь мастерить. Дождик стучится в окна, а тебе сухо и тепло, — вслух размечтался Васька. — Но сидеть дома не обязательно. Можно оторваться из дома. Засучить штаны и бегать по лужам.

— Можно, — согласился Сема, и вдруг ни с того ни с сего: — Я, ребята, у Смыслова партию выиграл. Он давал сеанс на двадцати досках. В Доме офицеров.

— Смухлевал? — спросил Костя.

— Вместо положенного одного хода, два делал. Думал, что заметит. Аж сердце ёкнуло, когда он подошел. А он посмотрел на доску и очень удивился, и потом посмотрел на меня. Имей я совесть, покраснел бы и погиб сразу. Но у меня ее в тот раз при себе не оказалось. И смотрю я на него чистыми, ангельскими глазами. И он поверил. Взял своего короля за голову и опрокинул.

— Ты гад, Сема, — сказал Костя.

— Не знаю. Может, и так. Только я о себе лучше думаю, — важно ответил тот. — И вышло, что один я у Смыслова выиграл и пять ничьих. Остальные четырнадцать — его. Меня сфотографировали тогда.

— Значит, не заметил?

— Если бы так, — вздохнул Сема. — Он все заметил, да не стал поднимать шума. Только шепнул мне на ухо одну новость. Вроде той, Что Костя сейчас сказал.


С наступлением темноты Костя надел шинель, взял винтовку и ушел в дозор. Парень, которого он сменил, потер замерзшие руки, молча кивнул на ту сторону и направился в тыл быстрыми, размашистыми шагами.

Сначала Костя не понял дозорного. Он напрягал глаза, всматривался в еле различимый за сеткой дождя правый берег, и ничего подозрительного не замечал:

«Спит, наверно, длинноносый», — подумал Костя, кутая лицо в поднятый воротник шинели.

Но вот из-за Миуса донеслись негромкие звуки баяна. Играли медленно, по нескольку раз повторяя одни и те же ноты. Кто-то разучивал «Катюшу». Видно, на это обращал дозорный Костино внимание.

«Веселятся фрицы. Затишью радуются», — решил Костя.

А сам снова увидел в мыслях гордую, умную Владу. Почему Влада так сдержанна в чувствах к нему? Неужели нашла другого, из тех, кто носятся по магазинам и ресторанам? Нет, она никогда не предаст их дружбу. Если же кто ей понравится, Влада напишет об этом открыто. Уж такая она есть, что бы ни говорил о ней Алеша, что бы ни говорили другие ребята. Костя лучше их знает Владу и готов поклясться, что она не солжет, никогда не покривит душой.

Может, просто у Влады было дурное настроение, когда она писала Косте. Трудно живут люди в тылу, а ей вдвойне труднее — без матери. Надо ей черкнуть что-то теплое, ободряющее.

Теперь уже немного осталось ждать до победы. И тогда они встретятся и, если сохранят в сердцах любовь, свяжут свои судьбы. Об этом давно втайне мечтает Костя. Он не представляет себе будущего без Влады.

За рекой снова заиграл баян, все так же медленно, но решительнее. Фриц определенно делал успехи в учебе, хотя и фальшивил кое-где. Сидят, сволочи, на нашей земле да еще и наши песни играют!

— Рус! Рус! — неожиданно раздалось на том берегу. — Иди к нам! Петь будем, шнапс пить будем!

Голос был слышен хорошо. Но никто из наших фрицу не ответил.

— Рус — трус! Иван отчень трус! — дразнился фриц, вызывая на разговор.

— А ты дерьмо свинячье! — не выдержали у нас.

В словесной перепалке произошла заминка. За Миусом, очевидно, решали, что сказать. И, наконец, оттуда донеслось:

— Рус! А что есть дер-мо?

— Сдавайся в плен! Учить будем!

— А что есть дер-мо? — повторили вопрос. — Вас ист дас?

— Подожди, со временем все узнаешь!..

Дождь не переставал. Он проводил Костю до землянки и еще долго дробно рассыпался у порога. Ребята не спали, когда промокший Костя по чьим-то ногам прополз на свое место. Ребята слушали неторопливый рассказ Васьки Панкова:

— …Нас было четверо. И я шагал рядом с дяханом, который привел меня к аксакалу Касыму. И нес я кожаную суму со жратвой и еще баночку с дунганским перцем. Аксакал Касым и его помощник Самед через каждую сотню шагов брали у меня перец и посыпали тропинку. Это чтобы собаки след не почуяли. Вот так мы и топали. Но нас ждали там. Была засада. От самой Алма-Аты за нами следили… Ну потом и начался сабантуй. Целый взвод против нас!

— Ты что-то, брат, заливаешь! — сказал Егорушка.

— Вот и ты не веришь.

— Рад бы, да это ведь сказки одни.

Васька закурил из чьего-то кисета и вдруг нащупал рукой Костю, и дал ему затянуться. Костя с наслаждением пыхнул дымом, устраиваясь спать.

— Ну как там? Поливает? — спросил Васька.

— Есть немного. Фрицы звали к себе. Петь «Катюшу».

— Да ну!

Костя рассказал о состоявшихся переговорах. Васька внимательно выслушал его и протянул:

— Вот так исто-рия! Сходить бы туда!

— Убьют. А если и вернешься живым, трибунал к стенке поставит, — сказал Сема.

— Что верно, то верно, — после непродолжительного раздумья заметил Васька.

— Спать, хлопцы! — прикрикнул самый старый во взводе — сорокалетний пулеметчик Михеич.

8

Едва занялась заря, один из наших блиндажей хлестко обстрелял танк. Стрелял он из сада, одетого кипенью цветения. А когда наша артиллерия буквально раздела деревья, оказалось, что сад пуст, что наших перехитрили. Сразу же после выстрела под частую дробь пулеметов фрицы отвели танк на запасную позицию.

Наши артиллеристы, сообразив, что их провели, открыли такой огонь по траншеям, что сидевшим там фрицам пришлось туго. Но это была пехота, а танк все-таки ушел.

Единственный выстрел немецкого «Т-4», хотя и развалил угол блиндажа, беды не наделал. В этот утрений час люди завтракали в балке, у походной кухни, и блиндаж был пуст. Повезло солдатам второй роты. Случись такое полчаса спустя, наверняка были бы жертвы.

Темнолицый и такой же кругленький, каким он был в гражданке, капитан Гладышев заглядывал в ходы сообщения и блиндажи. И покрикивал через плечо командиру роты и старшине, которые неотступно ходили за ним:

— Где маскировка? Я не вижу маскировки!.. Укрывайтесь плащ-палатками и всеми подручными средствами. Ройте ложные траншеи.

— Значит, засели мы здесь капитально, — слушая Федю, сказал Костя.

— Не все же время наступать. Надо подтягивать тылы, накапливать силы, — рассудил Петер.

— Ты что-то смыслишь в этом деле, — Васька уважительно посмотрел на Петера и принялся сбивать прикладом автомата глину, пристывшую к подошвам сапог.

— Ты не шути! — предупредил Костя, намереваясь отобрать у Васьки автомат.

Но тот решительно отвел Костину руку:

— Ну чего?

— Убить можешь. Были случаи, когда вот так — удар автомата о землю — и очередь. Сам стреляет.

— Ладно уж, — согласился Васька и повесил автомат себе на шею.

Он стал много сговорчивее. Повзрослел, да и в тюрьме чему-то научился, и в штрафной роте. Не выносил лишь одного: сочувствия к себе. Оно Ваське, что нож по сердцу.

Федя на ходу протянул руку Косте, поздоровался таким же образом с Васькой и Петером. И уже зашагал дальше, но, что-то вспомнив, вернулся к ребятам. Коротко кивнул в сторону Миуса, проговорил:

— На хитрости пускаются фрицы, на обман.

— Да, — сказал Костя. — Танк-то улизнул.

— Улизнул, — подтвердил Федя, задумчиво глядя мимо ребят, и вдруг словно очнулся от сна, живо пробежал глазами по их лицам. — Кто из вас дежурил сегодня ночью?

— Я дежурил, — ответил Костя.

— «Катюшу» слушал?

— Слушал.

— Эх, Воробьев, Воробьев! Простаки мы с тобой. Учить нас с тобой надо! Понял, мой юный друг?

— Ничего не понял, Федор Ипатьевич. То есть — товарищ капитан.

— Дорого обошлась нам эта самая музыка. Под «Катюшу» они петеэровца у нас украли вместе с противотанковым ружьем. И сунул же черт оставить петеэровца в окопе на ночь. Это все ваш ротный! Вот он, полюбуйтесь на него, — беззлобно сказал Федя. — Все ждет танков после той беспокойной ночи.

— Неужели украли? — удивился Васька. — Это же надо переплавить через речку. Лодку спускали на воду, не иначе.

— Гадай теперь, как было дело, а петеэровца утащили. И парень-то был хороший, герой, комсомолец. А ведь взяли его, сволочи, без звука, пока «Катюшу» пели. Так вот, Воробьев, как развешивать уши! На воду надо было смотреть, на воду!

Смятый сознанием собственной вины, Костя стоял перед Федей опустя голову. Упреки были справедливы, хотя ведь петеэровец — не ребенок. Как он мог дать схватить себя и перетащить на тот берег? Или спал или добровольно ушел с фрицами. То есть не совсем добровольно, а скис, когда на него наставили оружие. Боясь за свою жизнь, не поднял тревоги. Но, может, было и не так, а как-то по-иному. Все равно Костина вина есть, раз украли петеэровца на участке их роты.

— Делай выводы, Воробьев, — сказал на прощание Федя.

Старшина принес и раздал бойцам погоны. В армии вводились новые знаки различия, и пусть все знали об этом уже давно, погоны стали бы в этот день предметом оживленного разговора, не будь злополучного петеэровца. Теперь вторая рота только и говорила, что о ночном происшествии.

— Может, его не украли вовсе, — сказал Васька, — Может, заболел человек и лежит где-нибудь под берегом. Надо бы посмотреть.

— Да уж смотрели, кому это положено, — возражали Ваське. — Был уже тут один из Особого отдела.

— Гущин был. Я думал: чего он ходит? — догадался Костя. — Ребята, как же так получается? А если всех нас поодиночке перетаскают таким манером?

— Всех вряд ли, — заключил Васька. — А тебя уволокут. Да что говорить! Сегодня чуть не украли. Уши развесил.

— Чуть — не считается, — сказал Сема.

Следующей ночью у самой воды саперы ставили рогатки и минные поля. На той стороне снова играл баян, и фриц напевал «Катюшу». Но на этот раз дозорные уже не переговаривались с ним, а зорко вглядывались в противоположный берег.

И кто-то из дозорных заметил выросшую над вражеской траншеей фигуру, и в ту же секунду ударил по ней автомат. Но фигура как стояла, так и осталась стоять. А в ответ на новую автоматную очередь из-за реки опять донеслось:

— Рус! Что есть дер-мо? Вас ист дас?

Когда же рассвело, бойцы увидели на берегу воткнутое стволом в землю противотанковое ружье, а на нем темно-зеленую каску петеэровца. И после этого ни у кого уже не осталось сомнений в судьбе пропавшего красноармейца. Значит, все-таки выкрали!

И, конечно, было обидно нашим ребятам. Мало того, что уволокли человека, да еще и издеваются. Но обида — обидой, а что сделаешь, чем насолишь фрицам? Из окопов они не вылазят, разве что попрыгунчик, и тот что-то перестал резвиться. А в окопах их не сразу достанешь и снарядами и минами. Да и наша артиллерия не всегда ввязывается в перестрелку. Наверное, тоже накапливают силы.

Один из бойцов попытался было стрелять по каске, чтобы сшибить ее, но его остановили. Первое дело — все равно не сшибешь, другое — каска-то хоть на той стороне, а наша она, советская.

Гущин снова пришел во вторую роту. Долго смотрел в бинокль на вражеский берег. И спросил:

— Глубок ли Миус? Есть ли брод?

Этого никто в роте не знал. Но высказывали предположение, что сейчас, при подъеме воды, Миуса не перейти. А Васька Панков заметил:

— Не собираетесь ли сходить к фрицам?

— Собираюсь.

— А если я схожу?

Гущин насмешливо посмотрел на Ваську:

— Струсишь.

— Ни к чему мне, а то бы смотался.

Проходили дни и ночи, а ружье с каской все стояло на том берегу Миуса. Артиллеристы уже считали его за ориентир.

— Позор наш стоит, — отворачивался от него капитан Гладышев.

Костя снова находился в дозоре. И ночь, как на зло, была опять темная, и порывистый ветер туго бил в лицо. А фрицы пускали ракеты, и после каждой из них на какое-то время глаза совершенно слепли. С тем большим напряжением вглядывался Костя в правый берег. И вот из мрака снова выступила островерхая Саур-могила, помнящая Игоря и храп половецких коней на Диком поле. А может, не было у Кости ни детства, ни школы, и Костя воюет еще с далеких Игоревых времен?

Но если есть память у кургана, то какою же она должна быть у человека! И Костя помнит до мелочи все, что случилось с ним. Прошлое постоянно живет в нем.

— Везет же мне, — вслух подумал Костя. — Опять темень кромешная.

Тревожно было Косте. Поэтому он очень обрадовался, когда вскоре к нему пришел Васька. Сел рядом и молча, неподвижно, как идол, наблюдал за правым берегом. Противник ничем не выдавал своего присутствия. Было так тихо, что Костя и Васька слышали, как на том берегу плескалась вода о корягу.

— Спит, наверно, солист. И видит во сне свою паршивую Германию. Ему бы в окоп сейчас гранату! А? Не успел бы очухаться, как явился к господу богу.

— Тише.

— Не украдут — не бойся. Кого нужно было, того уже увели… Незавидую я тому петеэровцу. Сидит теперь где-нибудь в фашистском лагере на баланде. Если, конечно, не расстреляли. А кругом колючая проволока, пулеметы да овчарки. Не убежишь!.. Хотя в любом положении можно что-то придумать…

— Бегут ведь. И линию фронта переходят.

— Берег-то наш минирован? — спросил Васька.

— Не знаю. Лазили тут саперы. А чего тебе?

— Да так. Может, я хочу смотаться к фрицам.

— Не дури, Васька. Убьют. Ты с ума сошел!.. Иди-ка лучше спать, — посоветовал Костя.

— А ежели мне тут нравится, — медленно проговорил Васька.

— Слушай, я подниму тревогу. Я на посту и не имею права!.. Ну тебя же свои подстрелят!..

— Не подстрелят. Я поплыву тихо-тихо. А будет шибко невпроворот, прикрывай огнем.

— Не надо, Вася. Я даю выстрел, — с холодной решимостью сказал Костя. — Нам обоим отвечать придется. Перед трибуналом.

— Ладно. Я отвечаю сам за себя. Заткнись!

— Стой!

Васька скользнул вниз, к реке. А Костя догнал его, схватил сзади за ворот гимнастерки:

— Тут мины!..

Васька осел. Он долго молчал, тяжело дыша, а потом сказал с болью:

— Думаешь, я…

— А я ничего не думаю! — сурово проговорил Костя.

Васька скрипнул зубами, нехорошо рассмеялся. И сразу посерьезнев, сказал:

— Фашиста я вот этими руками… А как ходит к ним в окопы разведка?

— Разведка не самовольно идет. Ее посылают. К тому же она не одни сутки готовит поиск.

— Ладно, уговорил. Тогда я попробую храпануть, — Васька нырнул в ход сообщения и пропал во тьме.

Напрасно Костя вслушивался в чуткую, загадочную тишину: он ничего больше не услышал. А время шло медленно. Косте казалось, что его уже давно должен был сменить Петер.

Васька ушел. Может быть, спит уже. И надо только додуматься, в одиночку плыть к врагу. Да это же верная гибель! А что, если Васька хотел бежать к немцам? Ваську обидели, он сидел в тюрьме, был штрафником… Но тут же Костя отогнал от себя эту мысль. Нет, Васька не такой. Он и нахулиганит, и ругаться может, как извозчик. Но изменить Родине? Нет! И если уж на кого обижаться Ваське, так только на себя, что, как мышь в мышеловку, попался в засаду вместе с контрабандистами.

Сзади послышались тяжелые шаги Петера. Он подошел, продирая заспанные глаза:

— Ну что тут?

— Все нормально.

— Васька-то был с тобой? — спросил Петер.

— А ты где его видел?

— Да он только что мне попался.

— Мы с ним покурили, и он ушел, — подавляя тревогу, ответил Костя.

— А вроде он мокрый…

Устраиваясь в землянке спать, Костя почувствовал под рукой что-то гладкое и холодное. Поднес громоздкий предмет к самому носу, стараясь разглядеть. Да это же аккордеон! Откуда он взялся? Может, кто принес из ребят? Но во взводе не было музыкантов, да и кто доверит кому такое богатство?

— Окопчик у самого берега и — никого, — все еще дрожа от холода и возбуждения, рядом зашептал Васька. — А музыка лежит, прикрытая каким-то тряпьем. Вот и взял, а плыть с нею — одно горе… Тихо у фрицев. А ружье еле выдернул. Потопил, и каску тоже. Там… — и он кивнул в сторону реки.

— Давай спать, — Костя боялся, что их разговор могут услышать.

На переднем крае по-прежнему было тихо, словно все онемело и вымерло.

9

Невероятные превращения бывают с людьми. Годами привыкаешь видеть человека одним и вот открываешь в нем что-то другое, неожиданное. Злой оказывается добрым, трусливый — смелым, или наоборот. И тогда ты ломаешь голову: что же произошло? И твой хороший знакомый на поверку оказывается не столь уж тебе знакомым.

Старший сержант Шашкин с наступлением весны стал неузнаваемым. Чем ближе был день выпуска, тем душевнее относился Шашкин к Алеше, да и к другим курсантам. Теперь он даже посмеивался над усердными служаками из новичков. И не любил вспоминать о нарядах вне очереди, которыми он еще недавно так щедро награждал курсантов.

На глазах переменился старший сержант. Но перемены были чисто внешними. Алеша догадывался, что творилось в душе у Шашкина. Шашкин боялся, что ему отомстят, когда все станут равными по званию. И еще вопрос, будет ли он лейтенантом. Особых склонностей к наукам Шашкин не имел. Привилегий для себя ему приходилось добиваться лишь безупречной службой.

Теперь Шашкин хорошо относился к Алеше. По воскресеньям он добивался у комбата увольнительных в город для себя и Алеши. Тогда они целыми днями бродили по улицам Красноярска. А было когда уж очень холодно, шли на дневной сеанс в «Совкино».

— Алеха, а я ведь не знал, что ты такой компанейский да балагуристый, — говорил Шашкин, заглядывая в Алешино лицо.

— А если бы знал?

— Давно подружился бы. Я ведь тоже компанейский.

— Ты ребятам это скажи, а то не поймут еще да отлупят, — советовал Алеша.

— А что я? Служба есть служба. Может, и обидел кого, так не нарочно же. Каждый бы так действовал.

Переменился и Ванек. Последнее время он старался избегать встреч с Алешей один на один. Видно, чувствовал себя виноватым, что променял друга на щеголеватого комбата.

А дела в училище шли своим чередом. Алеша почти ни о чем не думал, кроме уроков. У него для этого просто не хватало времени. Лишь урывками, в какие-то минуты перед сном, мыслью переносился домой. И тогда вставала в его памяти смуглолицая, черноглазая Мара. Празднично светились театральные люстры и прожекторы. Она шла в своей голубой блузке бок о бок с Алешей и что-то горячо шептала ему.

Случилось, что Алеша писал ей письмо, но тоже в мыслях. Написать он мог, конечно, и в самом деле, но адреса Мары Алеша не знал. Она кричала ему свой адрес, когда поезд уже тронулся, и Алеша хорошо понял ее. Но не успел отойти от окна, как все позабыл. Тогда казалось ему, что Марин адрес не имеет столь уже большого значения, что Алеша найдет ее, хоть под землей. Напишет ей на работу.

И спохватился, что Мара уже не работает на кондитерской фабрике. Она говорила, что устроилась на какой-то военный завод.

Можно было написать в паспортный стол, там нашли бы ее и ответили. Но Алеша не знал фамилии Мары. Странно, но не знал. Просто никогда не заходил разговор об этом. Мара и Мара.

А Мара? Помнит ли она Алешу?

Вот кончится война, и Алеша поступит в театральный институт. Будет играть нисколько не хуже Вершинского.

И потом, как Кручинина из «Без вины виноватых», приедет в свой город. И встретит его красавица Мара, и станет она гордиться им.

«Что бы написать Маре?» — думал он и начинал искать подходящие слова. Ну, конечно же, соскучился о ней. Но приехать сейчас домой не может. Идет война, и он должен быть на фронте.

Нет, все это и то и совсем не то. Нужно писать так, как ты чувствуешь. При одной мысли о Маре, он готов был улететь к ней. Если б только она навсегда позабыла и Гущина, и Вершинского ради Алеши! Если б только ждала его до победы над Гитлером.

«Милая моя Мара»… Нет, лучше — единственная. И над «единственной» будет смеяться. Мол, я и так знаю, что одна у тебя, и объяснять этого не надо. А если — просто Мара? Что ж, пожалуй.

«Мара, у вас уже тепло и ты выходишь на улицу в своей голубой блузке, а в Сибири еще не совсем стаял снег. Енисей лежит подо льдом, как русский богатырь, закованный в латы».

Письмо обычно скоро кончалось: Алеша засыпал. А снов у Алеши в армии не бывало. Он очень уставал.

Наконец, кончилась учеба. Ждали из Москвы приказа о присвоении званий.

Во второй половине дня, когда шестьдесят второй взвод отдыхал после обеда, в казарму, как угорелый, влетел Ванек:

— Есть! Есть! Приказ пришел!

Ваньку поверили. Все знали о его дружбе с комбатом, если так можно назвать отношения между ними. Скорее комбат покровительствовал Ваньку, но считал его ниже себя не только по званию.

Казарма заволновалась. У других взводов батареи были сорваны уроки, которые проходили тут же. Сержант Шашкин плясал, позвякивая шпорами. Высоко под потолок летели шапки, подушки, одеяла.

Немного погодя выпускники были выстроены на плацу. Играл духовой оркестр.

Зачитан приказ. Среди окончивших училище лейтенантами Алеша услышал свою фамилию. Лейтенантов присвоили немногим: кто учился отлично. Остальные шли младшими лейтенантами. В этой компании были Ванек и Шашкин. Оба не успевали в военных науках, сами понимали это и особенно не обижались за младших лейтенантов. Как-никак — офицеры.

И тут же были оглашены назначения. Алеша посылался в распоряжение командующего кавалерией Южного фронта в Новочеркасск. Алеша знал, что это где-то недалеко от Черного моря. А в газетах писалось, что зимой шли там жестокие бои.

Из ста с лишним человек в Новочеркасск ехали пятеро, кроме Алеши. И он никого из них не знал, потому что служили они в других батареях и жили в других казармах.

Шашкин ехал на Юго-Западный фронт. Рядом, а все же не вместе. Об этом Шашкин очень сожалел и просил ребят поменяться с ним назначениями. Но сделать это было не так просто. Пришлось бы переписывать какие-то штабные документы. А кто пойдет на такое! Это же армия.

— Мне бы Южный, Южный, — с непостижимым упрямством говорил он.

И уж Ваньку сочувствовали они оба. Ванек оставался в Красноярске. Его ставили на продовольственно-фуражное снабжение, сокращенно ПФС. На этой работе обычно держали старичков, и Ванькова предшественника уволили по старости. Но комбат, тот самый щеголеватый капитан, нашел, что Ванек будет незаменимым работником ПФС. И Ванек должен был стать интендантом.

Ванек перебрался в офицерское общежитие. Он даже не стал получать вместе со всеми новенькую хлопчатобумажную форму и погоны. Он получит все это потом.

Ванек рылся в тумбочке, перекладывая с места на место мыло, книжки, осьмушки купленной ребятами в дорогу махорки. Он что-то искал. Наверное, свой целлулоидный подворотничок. Он чаще всего именно его и искал.

Алеша издали наблюдал за быстрыми движениями Ваньковых рук. Ванек торопился и в то же время не мог уйти, не найдя того, что ему было нужно. По его потному лицу метались тени, а на вздернутом носу серебрились крохотные капельки пота.

— Ванек, — позвал Алеша, подойдя к нему и остановившись у него за спиной.

— Что? — Ванек не повернулся.

— Говорят, завтра уезжаем. Поговорить бы надо на прощание.

— Можно и поговорить.

— Когда?

— Да хоть сейчас, — Ванек выпрямился и, с силой захлопнув дверцу тумбочки, сел на койку. — Жалко, что ты уезжаешь. А я что? Где приказали служить, там и буду.

Алеша рванулся к нему, заговорил взволнованно:

— Рапорт подавай! Теперь можно.

— Рапорт? А зачем? — удивился Ванек. — Кому-то ведь нужно кадры готовить. Дело, Алеш, поважнее, чем на фронте саблей махать…

Алеша понял все.

— Значит, поважнее?

Ванек кивнул.

— Формально ты прав. Но ведь идет война! Ты должен подать рапорт!

— И подам.

— Когда?

— Когда будет нужно. А чего ты меня допрашиваешь? — грубо проговорил Ванек.

— Что ж я считал, что мы друзья. Извини.

— Мы с тобой уже не в десятом «А», и у меня своя голова на плечах. Соображаю.

— Вот именно. Оставайся в тылу, трус!

— Что? — кинулся Ванек. — Что ты сказал?

— Ты слышал.

К ним стали подходить ребята. И Ванек, не желавший продолжать этот разговор при свидетелях, сослался на занятость и исчез.

— Что это вы? — спросил Шашкин у Алеши.

— Так себе. Родные места вспоминали.

— Жалко, что Мышкина тут оставляют. Переживает?

Алеша пожал плечами.

Ночью подгоняли обмундирование. Пришивали к гимнастеркам новенькие полевые погоны. Из грубых солдатских шинелей делали офицерские, пришивая блестящие пуговицы и стягивая суровыми нитками раструб на спине. У кого были шпоры, тот кирпичом надраивал их до искрометного блеска.

Назавтра уезжающие на запад молодые офицеры с песней прошагали утром по тихому весеннему Красноярску. Они шли мимо тесно прижавшихся друг к другу домов на центральной улице, мимо громадины здания лесотехнического института, по фасаду которого краснели аршинные буквы: «Сметем с лица земли немецко-фашистских захватчиков».

А с горы провожала офицеров выбежавшая на самый край красного яра часовенка. Одинокая, грустная.

Прощай, часовенка. Прощай, Красноярск. Ждите ребят с победой.

10

Зимой у лесополосы набило снега, а сейчас, когда он стаял, земля здесь хваталась за сапоги, И казалось бы, чего делать бойцам в начинающих зеленеть кустарниках и деревцах? Но они по вязкому жирному месиву просочились и туда, в лесополосу, и даже за нее. Впрочем, так бывало на каждой станции, на каждом разъезде, где останавливался воинский эшелон. А останавливался он часто и стоял подолгу потому, что фашистские самолеты то и дело бомбили прифронтовую железную дорогу.

Пехота в эшелоне главенствовала. Ее было десять товарных вагонов из четырнадцати. Три вагона занимали собаки-истребители танков и лишь один — артиллеристы, что ехали на Южный и Юго-Западный фронты. На остановках артиллеристы терялись в толпах пехотинцев и проводников собак.

Когда поезд встал, Алеша выпрыгнул из вагона и огляделся. Нигде поблизости не было видно жилья. До самого горизонта впереди раскинулась степь, по которой неширокой лентой тянулась лесная полоса, да вдоль полосы вышагивали покалеченные войной телефонные столбы.

— Эй, вы! Давай сюда! — зычно кричал солдатам кто-то из кустов.

«Наверное, что-нибудь нашли», — подумал Алеша.

Ему захотелось взглянуть, что же там. Словно кто-то толкнул под ребро: давай, мол, а то прозеваешь! И он побежал по грязи, стараясь попадать ногами в проложенные другими следы.

Одолев лесополосу, Алеша оказался у края огромной воронки от авиабомбы. Видно, когда-то летчики бомбили поезд да промазали. Воронку наполовину заполнила талая вода, в которой плавали два раскисших трупа.

— Итальянцы, — определил подошедший к воронке Шашкин. — Коричневые шинели. Да и обличьем они. Точно. Мне уж доводилось встречаться с ними.

И все посмотрели на Шашкина с уважением. Фронтовик, не раз обстрелянный, такого ничем не удивишь.

Так вот они какие, завоеватели. Торопились на восток следом за фрицами. К смерти своей торопились. Сидели бы лучше в своем Риме и Неаполе. Россия-то ведь не Абиссиния. Вот и выглядывают теперь из вонючей лужи!

И все-таки было странно, что кругом жизнь, а эти двое лежат мертвые, не зарытые. А дома ждут итальянцев матери, невесты, жены. А у того, у которого дырка во лбу, тонкие длинные пальцы. Как у Паганини. Играть бы им на рояле, на скрипке, а итальянец этими музыкальными пальцами спускал курок.

Алеша повернулся и пошел к поезду, тяжело вышагивая по грязи. Нет, в его сердце не было жалости к иностранцам. Их ведь никто не звал. Сами явились.

В вагоне ребята разряжали немецкие снаряды и топили печку хрупкими и длинными, как макароны, палочками пороха. Хоть порох и прогорал быстро, все же каша в котелках закипала. А от буржуйки по всему вагону расходилось дурманящее, бросающее в сон тепло.

Алеша свернул цигарку и затянулся крепким махорочным дымом. И подумал, что хорошо было бы, чтоб поезд не задерживался здесь. И еще подумал, что это не только первая встреча с иностранцами, а, прежде всего, с войной. Если вчера война была для Алеши еще далекой, непознанной, то сегодня он встретил ее в упор. Воронка, мутная вода, трупы.

Вскоре поезд тронулся. Но шел он не более получаса. Снова остановка, только теперь уж на разъезде. Маленький домик с садиком у самого полотна дороги, а чуть поодаль — белые, крытые соломой мазанки.

Начальник эшелона в накинутой на плечи шинели неторопливо прошелся вдоль вагонов. Поговорил с машинистом паровоза — усатым, седеющим человеком, потом повернул к домику с садиком.

— Кажется, застряли здесь надолго, — сказал Шашкин.

Алеша, стоя у открытой двери теплушки, наблюдал, как хлынули на землю солдаты и рассыпались по степи. Несколько человек бежали в село с котелками и ведрами. Бежали вприпрыжку и перегоняя друг друга, как дети.

«Если состав сейчас пойдет, они отстанут», — подумал Алеша.

Начальник эшелона возвратился к составу, окруженный толпой любопытных. Он выяснил причину задержки. Впереди, на перегоне, немцы разбомбили поезд с боеприпасами.

— По крайней мере, до утра проторчим здесь, — сказал начальник эшелона.

Пехота разложила костры вдоль поезда, неизвестно — зачем. День был теплый, а готовить пищу куда удобнее на буржуйках. Но пехота делала так, как ей хотелось. Какой-то смысл в кострах для нее все-таки был.

В хвосте поезда залаяли, зарычали и дико завыли собаки. Проводники доставали с крыши вагонов куски протухшей конины — кости да кожа — и бросали каждый своей своре.

— И собаки воюют, — сказал Алеша.

— Одна собака может спасти сотни людей, — заговорил Шашкин. — Я видел, как их учат. Собаку, значит, кормят под танком. И она, как завидит танк, так и шпарит к нему. А у нее на спине взрывчатка.

Шашкин все видел и все знал о войне. Ну и судьба же у человека! Все рода войск обошел и на фронте успел побывать. И снова едет на передовую.

— А я читал, что какие-то старухи из Америки обижаются на нас. Мол, русские собак губят, — сказал Алеша. — Конечно, скотину жалко, но людей-то жальчее.

— Старухам что люди! Это ж капиталистки. Им иной кобель дороже всего человечества, — бросил с нар паренек- дневальный.

— Что верно, то верно, — качнул головой Шашкин. — Поэтому-то второго фронта и нету. Чего-то ждут союзники.

— Они понимают, что делают. Не хочется им свою кровь лить. Пусть, мол, пока русские воюют, а мы посмотрим со стороны, — рассудил Алеша.

Шашкин сердито сплюнул:

— Ишь, какие паразиты!

К вечеру добрая половина ехавших в эшелоне ушла в село. Пошли и Алеша с Шашкиным. На завалинке одной из хат увидели старого, сморщенного деда в кожушке и рыжих подшитых валенках, подвернули к нему, весело поздоровались.

— Мое вам почтение, сынки, — ответил дед, оглядывая их маленькими слезящимися глазками.

— Как живем, дедушка? — для порядка спросил Алеша.

— Вот так и живем. Ничего. Стар стал, ослабел, а власть сатанинскую оккупантскую пережил.

— Немец-то сильно обижал? — спросил Алеша.

— А я немца не видал. Где-то стороной он прошел, а нам сюда уж потом полицаев прислал. Те и лютовали. А немец что? Фашист он — одно слово.

Где-то в центре села заиграла гармошка. Дед повернулся на ее завлекающий голос, определил:

— Ваши балуются. У Хомы, у сапожника. Этот Хома при фашистах рельсу вывернул и поезд послал под откос. А в том поезде были танки да пушки. Теперь, говорят, затребуют Хому в Москву к самому Калинину на предмет ордена. Вот он и играет.

Из хаты с ковшом красного свекольного кваса вышла старушка, согнутая годами в дугу. Она протянула ковш Алеше.

— Ишпей вот. Коровки у наш нету, и жамешто молока кваш, — прошамкала старушка. — Некому кошить шено, штарые мы…

Алеша напился, передал Шашкину. Тот крякнул от удовольствия, ладонью вытер губы. И ловко поддержал старушку за острый локоть, когда она, собираясь уходить, оступилась.

— Шпашибо, шинок, — поблагодарила она.

Поговорив со стариком еще немного, Алеша и Шашкин вернулись к поезду. Темнело. Над ярко прочерченной чертой горизонта слабо светилась багровая полоска заката.

— Тушить костры! — крикнул начальник эшелона.

Всю ночь из села доносились звуки гармошки и визгливые девичьи голоса. Алеша не спал. У него не выходили из головы итальянцы.

А Шишкин спал крепко, как, наверное, спят одни праведники. Ему видеть трупы врагов не в диковинку. Он хорошо знал войну и знал еще цену каждой минуте отдыха.

Утром, действительно, состав пошел дальше. И двигался он весь день и потом еще день. И, наконец, прибыл на крупную станцию Миллерово. Это уже донецкая земля. Отсюда до Новочеркасска — рукой подать. Так говорили местные жители.

На путях стояло несколько составов. Один из них, пассажирский, был сплошь изрисован красными крестами. Около него озабоченно суетились женщины и мужчины в белых халатах.

— Раненых везут с фронта, — определил Шашкин.

Были составы и с орудиями, и с походными кухнями, и с ящиками снарядов на платформах.

Вскоре на юг ушел поезд с боеприпасами. А его место занял тотчас же прибывший со стороны Москвы эшелон танков. Едва он остановился, тревожно загудели паровозы.

— Воздух! — пронзительно крикнул кто-то.

И послышался нарастающий, дикий рев самолетов. И загрохотало вокруг, и тяжело заходила земля под ударами бомб.

Алеша успел прыгнуть в неглубокую щель, кому-то на спину, а потом кто-то свалился на Алешу. И в щели стало душно, и сверху посыпалась щебенка.

Самолеты ревели, и землю сотрясали все новые удары. И в короткие промежутки между взрывами бомб до Алеши доносилось лихорадочное тарахтенье пулеметов. Это из танков и с крыш вагонов били по «юнкерсам» зенитчики.

Дымился разбитый вокзал. Там и сям торчали вставшие на попа шпалы. Пламя обнимало железные ребра пострадавших вагонов.

11

Алеше казалось, что командующий кавалерией Южного фронта с нетерпением ждал его и других офицеров, посланных в Новочеркасск. Командующего, думал он, не могла не беспокоить задержка эшелона в пути. Обязательно спросит у ребят, что же с ними случилось. А они, как и положено, доложат о частых бомбежках железной дороги и покажут отметки комендантов станций на своих документах.

Генерал внимательно выслушает их и покачает седой головой. Что ж, мол, поделаешь, коли идет такая война.

Но никто в Новочеркасске ребят не ждал, и поэтому никому ничего не пришлось рассказывать. Проплутав по городу в поисках генерала несколько часов, они заявились в комендатуру. Озабоченный тысячей дел комендант, взглянув на их бумаги, сказал:

— Опоздали. Штаб командующего кавалерией давно уехал отсюда. Куда? А вот этого не скажу. Езжайте в Новошахтинск, в штаб фронта, там все узнаете, — и шлепнул на документах свой штамп.

Молодые офицеры, вскинув на плечи тощие вещмешки, зашагали опять на станцию. Было немножко обидно, что все получилось иначе.

Новочеркасск красовался перед ребятами своими опрятными зелеными улочками. Город был целехонек. Следы войны виднелись только на железнодорожной станции, которую не один раз бомбили немецкие самолеты.

Ребята вышли на главную площадь города, к казачьему собору. И остановились у бронзового Ермака. И, глядя на одетого в кольчугу атамана, Алеша вдруг вспомнил Сибирь, родное село, вспомнил себя мальчишкой. В эту пору весны расцветали подснежники в бору, и Алеша приносил домой большие желтые букеты. А бабка Ксения ругалась. Она не любила подснежники, потому что этих цветов было много на кладбище.

А еще вспомнил Алеша красноярскую часовенку. Кажется, давным-давно покинули они Красноярск! Уже кое-чего увидеть ему пришлось! С Шашкиным он распрощался в Миллерово, там разошлись их дороги. Пожимая Алешину руку, Шашкин сказал:

— Трудно будет поначалу. Особо лежать под бомбами. Потом привыкнешь.

На подвернувшемся товарняке офицеры приехали в город Шахты. Ночевали в старом шахтерском бараке. Две солдатки, пока ребята спали, выстирали им белье и высушили его у раскаленной печки.

Храня военную тайну, ребята не сказали, куда едут. Мол, к месту службы — и только. Солдатки понимающе переглянулись, и одна из них наставительно сказала:

— Это вам отсюда километров двадцать пять. В Новошахтинск. Выходите на перекресток и голосуйте. Все машины, что идут на запад, ваши.

Поблагодарив добрых хозяек, офицеры быстро поймали нужную им машину, и через час были на месте. Но здесь, в штабе фронта, о командующем кавалерией тоже ничего не знали. Мол, был такой месяца полтора назад, а теперь куда-то подевался. Скорее всего — в резерве Главного командования.

— А вас пристроим. Пойдете служить в артполки на конной тяге.

Алёша и один из его спутников — Миша, тоже лейтенант, получили назначение в армию, стоявшую на правом фланге Южного фронта. Пожилой полковник развернул перед ними карту-двухверстку и ткнул пальцем в небольшой кружок:

— Здесь. Село Красное.

У контрольно-пропускного пункта они поджидали попутный транспорт. Но машины шли и шли, и никто из шоферов не знал, где оно есть такое село и как в него можно попасть.

— Где-то под Ровеньками, — сказал проезжавший с колонной «студебеккеров» капитан с узкими погонами интенданта.

— Ровеньки? Так бы сразу и объяснил, — подхватил сержант с пропускного пункта. Он пообещал незамедлительно отправить офицеров.

Действительно, вскорости подвернулся санитарный грузовик с крытым кузовом, в котором лежало несколько обитых жестью ящиков. Посадив офицеров, высокий, худой военврач сказал им:

— Смотрите, чтоб ящики не бились друг о друга. В них — ценное оборудование для медсанбата. Поняли, юноши?

Ребята согласно закивали головами. Что ж, военврач, видно, неплохой человек, хотя и назвал их не так, как следует. Эти врачи — неисправимые штатские. Ну какие они ему юноши — офицеры-артиллеристы!

Стояла жара, и дорога сильно пылила. Машина то и дело ныряла в балки и, надрываясь, поднималась на пригорки, ящики ходили по ободранным доскам кузова. А когда в одном месте тряхнуло на ухабе, шофер остановил машину, и ребята услышали скрипучий голос военврача:

— Как там у вас? Все в порядке?

— А ничего, — ответил Алеша.

— Поедем дальше.

Грузовик обгонял и встречал какие-то машины, которые тоже поднимали пыль, и тогда сплошной серой пеленой затягивало и зеленеющие холмы, и разбросанные по степи островки деревьев и кустарников, и яркое весеннее небо. Пыль лезла в рот, в нос, в глаза, припорашивала одежду. Миша прокашлялся и недовольно проговорил:

— Ну и нашли же мы транспорт! В открытом кузове в сто раз лучше.

— Уж как-нибудь. Приедем в Ровеньки — помоемся.

Вдруг машина пошла под уклон, круто повернула вправо, медленно переехала канаву и встала у маленькой речушки под деревьями.

— Дадим остыть мотору. А заодно пообедаем, — сказал военврач. — Эк вас разрисовало! Ну, вылезайте, вылезайте.

— Ехать-то далеко? — спросил Алеша.

— Самый пустяк. Да мотор после ремонта греется. Вылезайте.

Ребята сбросили на землю вещмешки, затем спрыгнули сами. Разгоряченные, потные, они сразу же кинулись в тень деревьев. Это были еще молодые дубки, приютившие под своей кроной жиденькие кусты акации и терна. А рядом, по дну неширокого оврага, вилась речушка, спокойная, светлая.

Алеша спустился к воде, зачерпнул в ладони и стал пить частыми глотками. Вода была холодная, освежала пересохшее горло. А за Алешей подошел Миша и тоже начал пить, встав на четвереньки и по-лошадиному вытянув губы.

— А умываться я не буду, — сказал Миша. — Принципиально.

Алеша одобрил это решение. Хоть мойся, хоть не мойся, а в Ровеньки приедешь грязным. Кстати, какое музыкальное, какое милое слово — Ровеньки! Алеша уже мысленно видел маленький, уютный, с ровными домиками, с ровными улицами и зелеными площадями донецкий городок.

Между тем шофер достал из-под сиденья банку красной консервированной колбасы, две булки хлеба и несколько проросших луковиц. Он отнес все это под дубки, где лежа покуривал военврач, вынул из-за голенища ножик с плексигласовой наборной ручкой.

— Режьте хлеб, — сказал шофер, подавая ножик военврачу. — А я посмотрю, в кабине должна быть соль.

Военврач отбросил окурок в сторону и сначала открыл банку с колбасой, затем принялся резать хлеб крупными ломтями. Он кромсал булки не спеша, словно они были живыми и малейшая ошибка могла оказаться непоправимой.

Ребята полезли было за хлебом и салом в свои вещмешки, но военврач остановил их решительным жестом:

— Этого хватит на всех.

— Мы получим паек на первом же продпункте, — сказал Алеша.

— А они здесь не так часты, продпункты. Здесь ведь фронт, и кашу варят по-ротно.

— Положим, до фронта еще далеко, — возразил Миша.

— Как сказать. Если сюда не долетают снаряды, то бомбы даже перелетают. Вражеские самолеты бомбят железную дорогу.

— А это мы знаем. Испытали на своей шкуре, — Алеша снял с головы пилотку и положил ее под колено.

Военврач торопил шофера, и когда тот подошел, все принялись за еду. Военврач ел медленно, тщательно пережевывая хлеб и кубики колбасы. Он щурился, глядя в чистое небо, и у его глаз глубже прорезались морщинки. Но вот он перевел взгляд на Алешу и спросил по-дружески:

— Ну и как показалось на первый раз? Страшно?

Алеша не понял вопроса.

— О бомбежках я, — уточнил военврач.

— Не очень, — ответил Алеша.

— Но это ты храбришься. Поджилки тряслись, не так ли? Мне-то ведь можно сказать.

— Кому умирать хочется, — сказал, не переставая есть, Миша.

После обеда они немного отдохнули у речки и снова тронулись в путь. Выскочив с узкого проселка на грейдерную дорогу, грузовик пошел веселее. Вскоре показалась окраина поселка: черные, как уголь, приземистые бараки.

Обычный шахтерский поселок, каких много не только в Донбассе.

В Ровеньках пришлось заночевать. Никто толком не знал, где село Красное. Ребят посылали в Краснодон и даже в Красный Сулин, который был уже далеко в тылу.

— А еще есть Красный Луч, но он, вроде бы, у немцев, — сказали ребятам в комендатуре поселка.

И только к вечеру следующего дня они были в штабе армии. Здесь придирчиво изучили их документы и поинтересовались, почему так мала прибывшая команда: всего два человека!

Алеша недоуменно развел руками:

— Других по пути оставили. У нас ведь кто куда.

— Понятно, — сказал страдающий одышкой грузный капитан из отдела кадров. — А мы вас отправим в одну дивизию. В гвардейскую. Но это лишь при условии… Как тебя? — он ткнул пальцем в грудь Алеши.

— Лейтенант Колобов.

— При условии, если ответишь мне, почему ты при шпорах и без клинка. Разве так положено ходить боевому офицеру? Ты уж или шпоры сними или надень клинок.

— Но у меня нет клинка, товарищ капитан.

— Если понравишься усачу Бабенко, он даст. У Бабенко вчера утром убило командира взвода. Ну, а если не по душе придешься подполковнику, просись в артполк, с глаз подальше. Строг Бабенко и во всем порядок любит.

— Что ж, товарищ капитан, где-то же надо служить, — сказал Алеша.

— Правильно. А шпоры сбрось, когда пойдешь к нему представляться, — посоветовал капитан.

12

Передовой наблюдательный пункт командующего артиллерией дивизии подполковника Бабенко находился сразу же за боевыми порядками пехоты. Построенный на западном склоне невысокого холма, он маскировался густой стеной полыни.

Местность на сотню метров вокруг хорошо просматривалась противником. И чтобы попасть на КП, нужно было преодолеть это открытое пространство. Никаких ходов сообщения здесь не рыли, а ходили на КП и обратно только ночью.

Алеша рвался попасть туда засветло. Но разведчик Егор Кудинов, крепыш с серьезным лицом и острыми, как булавки, глазами, говорил:

— Никуда я тебя не поведу. Мне хочется жить, повидать мою милую Феклушу. А раз должен повидать, то не могу идти с тобой.

Кудинов явно подтрунивал над Алешей. Подчеркивал свое превосходство. Мол, я — фронтовик, понюхавший пороху разведчик-артиллерист, а ты — молоденький офицерик, ничего не понимаешь толком.

Алеша растерялся, он не знал, как говорить с разведчиком. Приказать вести на КП? Но такой приказ противоречит здравому смыслу. Идти на совершенно ненужный риск, пожалуй, глупо. И он бы уже не спешил туда, если бы не эти слова, не бесшабашный и ехидный тон, которым они были сказаны.

— А мне бы так хотелось, так ужасно хотелось бы прижать ее к сердцу… — продолжал Кудинов.

Алеша, наконец, не вытерпел:

— Хватит кривляться.

— Понятно. Все будет в норме, — щелкнул каблуками Кудинов. — А вы уже бреетесь, товарищ лейтенант?

Алеша вспыхнул весь, но сдержался:

— Бреюсь.

— А что-то, извините, незаметно.

У Алеши обиженно затряслись губы.

— Вон оно что. А мы-то думали…

Слушавшие Кудинова разведчики переглядывались. Они явно прощупывали своего нового командира.

— А шпоры лучше бы снять. Немец, он чуткий…

Алеша не внял совету капитана из штаба армии. Он ходил к Бабенко при шпорах, и подполковник — усы ниже подбородка, как у запорожцев, — не сделал Алеше ни одного обидного замечания. А эти острят.

— Кудинов прав, — сказал мешковатый, широконосый помкомвзвода Тихомиров. — Мы отвечаем за тебя, лейтенант. Необстрелянный ты.

И этот ставит шпильки. Ну, погодите же! Вы узнаете, трус он или нет. Пусть не сегодня, но обязательно всем докажет.

Разговор шел в садике возле небольшой хатки, которую в прифронтовой, чудом уцелевшей деревеньке, занимал взвод разведки штабной батареи. Противник часто обстреливал деревеньку. За каких-то пару часов фрицы трижды принимались молотить ее осколочными снарядами.

— Я сам за себя отвечаю, — Алеша прошелся к калитке и посмотрел на пустынную улицу.

Тихомиров последовал за ним. Он стал рядом, облокотившись на кол плетня, сказал:

— До тебя был тоже лейтенант. Мировой мужик, а схватил пулю в темя. Как по циркулю. В амбразуру КП залетела. А на Кудинова не серчай. Мы так уж привыкли тут. Скучно, вот и чешем языки.

Если говорить по совести, Алеша уже не так остро чувствовал обиду. Чего принимать близко к сердцу каждую мелочь! Познакомятся поближе — другое о нем скажут.

Когда взвод обедал, пришел командир батареи старший лейтенант Денисенков. Ему было лет сорок. Широкоплечий, чубатый, с черными смеющимися глазами. Алеша сразу заметил, что разведчики уважают комбата. Они перебросились с Денисенковым какими-то шутками. Потом Тихомиров отозвал Денисенкова в дальний угол хаты и что-то шепотом говорил ему.

«Это обо мне», — с неудовольствием подумал Алеша.

Он вышел во двор и сел на завалинке в ожидании разговора с Денисенковым и не заметил, как к нему подошел тщедушный и низкорослый красноармеец. Он робко отрекомендовался:

— Рядовой Камов. Вы, товарищ лейтенант, на Кудинова и на других ребят не обижайтесь. Они хорошие. Конечно, подбаловал их маленько комбат, языки распустили. А так они — ничего себе, особо Кудинов.

— Шутить он любит, — заметил Алеша.

— Это действительно.

— Я тоже люблю пошутить.

— А как иначе? Разве то люди, которые за грех считают посмеяться. Русскому человеку без анекдота, матерка никак нельзя.

Алеше Камов определенно нравился своей простотой. С виду никудышный, а душевная сила есть.

На пороге хаты появился Денисенков. Постучал широкой ручищей по косяку двери, словно вбивал в него гвозди, с любопытством посмотрел на Алешу.

— Ты, лейтенант, на конях-то ездишь? — спросил Денисенков.

— Езжу понемногу.

— Не хвастаешь?

— Вроде не хвастаю, товарищ старший лейтенант.

Денисенков прошел во двор, а за ним разом хлынули разведчики. Они поглядывали в сторону Алеши, словно чего-то выжидая. Смотрел сюда и Денисенков из-под русых густых бровей.

— Мне Бурана, а лейтенанту Орлика, — ни к кому конкретно не обращаясь, распорядился он.

Разведчики бросились через огород к конюшне. Они бежали всей компанией, перегоняя друг друга и шумно обмениваясь на ходу какими-то замечаниями. Видно, были рады услужить Денисенкову и убедиться, на что способен их новый командир взвода.

— Поедем с тобой в Луганск. К вечеру вернемся. Ты как на это смотришь?

— Я готов, — с радостью ответил Алеша.

Вскоре разведчики привели гнедого дончака. Он шел приплясывающей походкой, немного боком, выгнув лоснящуюся сильную шею. Он прядал ушами, скосив зеленоватый глаз на шагнувшего к нему Денисенкова.

— Мой Буран, — с нотками гордости в голосе сказал комбат, ласково потрепав коня по холке.

— Красивый, — заметил Алеша.

— Ты не видел Орлика. Вот то жеребец! А какой он на скаку! Как птица.

При этих словах комбата Алеше показалось, что разведчики как-то странно переглянулись. Но лицо Денисенкова оставалось невозмутимым, и это успокоило насторожившегося было Алешу.

— Орлик — конь самого Бабенко, — сказал комбат. — А прежде он был у немецкого оберста. Трофей, под Тацинской его взяли.

— Товарищ подполковник не будет ругаться? — спросил Алеша.

— Ты же умеешь ездить. Нет, он нам разрешает иногда брать Орлика, — сказал Денисенков.

Время шло, а Орлика все не вели. И тогда комбат послал на конюшню узнать, в чем дело. Посыльный тоже долго не появлялся. И Денисенков собирался было идти за конем сам, как в конце огорода, на протоптанной между кустами терна тропке показался рыжий жеребец со звездочкой на лбу. Жеребца сдерживали двое разведчиков, а он приплясывал, похрапывая и дико вращая налитыми кровью глазами. Он был под таким же, как и Буран, высоким казачьим седлом. Спина у жеребца нервно вздрагивала, и Алеша отметил про себя, что конь явно уросит.

— Смотри, какой красавец! — восхищенно воскликнул Денисенков.

Да, конь был действительно редкой красоты. Тонконогий, поджарый, с довольно широкой грудью. В училище Алеша видел немало породистых лошадей, но этот конь был лучше.

— Статный, — согласился Алеша. — Не засекается?

— Нет. Я же вчера на нем в город ездил… — сказал Тихомиров.

Но его тут же оборвал Егор Кудинов:

— Орлик, конечно, не про тебя. А ежели человек со шпорами…

«Вот оно что! — подумал Алеша. — Конь спесивый, и его подсовывают мне. Хотят испытать. Что ж, будь что будет».

Он подошел к Орлику и взял у разведчиков повод. И взглянул на Денисенкова. А тот вскочил на своего Бурана, дал коню волю, и Буран легко перемахнул через плетень.

«Неплохо», — отметил про себя Алеша.

Левой рукой он до отказа натянул поводья и ухватился за короткую гриву Орлика, а правая рука легла на переднюю луку седла. Орлик слегка попятился, но Алеша изловчился и поймал стремя ногой. И в ту же секунду он сделал рывок и очутился в седле.

Орлик прижал уши, подобрался, словно намереваясь сделать прыжок. Но когда Алеша дал ему поводья и воткнул шпоры в бока, жеребец вдруг взмыл на дыбы. От неожиданности Алеша едва не свалился с седла.

«Только бы не упал на спину», — молнией пронеслось в голове.

А Орлик теперь уже вскинул задние ноги. Алеша улетел бы, если бы не держался за луку седла.

— Шпоры! — самому себе вслух приказал Алеша.

Орлик опять встал на «свечу» и дал «козла», и завертелся волчком, норовя оскаленными зубами ухватить Алешино колено. У рта жеребца закучерявилась белая пена, яростно сверкали стальные глаза.

«Только бы не упал на спину! Тогда — смерть!»

Что было силы рванул на себя поводья. Орлик шарахнулся в сторону и на какое-то мгновение присел на задние ноги.

— Вперед! — крикнул Алеша, припадая к гриве коня.

Орлик вытянулся в прыжке, захрапел, прося поводья.

И в лицо Алеше ударил ветер.

Только на окраине Луганска, у контрольно-пропускного пункта, Алеша осадил взмыленного коня. Орлик послушно перешел с галопа на рысь и затрусил рядом с присоединившимся к нему Бураном.

— Здорово ездишь, лейтенант! — одобрил Денисенков. — А я за тебя переживал.

— Это почему же?

— Да так. Орлик-то с норовом. Не каждый управится с ним.

— Вроде бы ничего, — все еще волнуясь, сказал Алеша.

В городе они пробыли недолго. Налетевшие «юнкерсы» стали бомбить и без того разбитые корпуса завода и здания в центре города. Хотя это было и далеко от улочки в Каменном броде, где оказались Алеша с Денисенковым, но взрывные волны докатывались и сюда. И комбат решил ехать, не дожидаясь конца бомбежки.

Разведчики встретили Алешу шумно. Окружили, заговорили наперебой:

— Чистая работа, товарищ лейтенант.

— Это мы понимаем!

— А ведь жеребца никто не мог усмирить. Сам Бабенко пробовал, и Орлик его чуть не убил. И приказал подполковник закладывать Орлика в дилижанс. Так мы зовем румынскую телегу на рессорах, — возбужденно проговорил Тихомиров. — А я на нем тоже не ездил…


С наступлением темноты Егор Кудинов повел Алешу на передовой наблюдательный пункт. Шли молча, время от времени отвечая лишь на строгие окрики часовых. И через какой-нибудь час ходьбы они были на месте.

— Шагайте осторожнее. Тут можно ногу сломать, — предупредил Кудинов, когда они спустились в ход сообщения, который углублялся уступами и вскоре закончился тонкой дощатой дверью.

— Есть кто? — спросил Кудинов, входя в блиндаж.

— Егор? Кого привел?

— Новый наш командир. Орлика сегодня объездил.

— Брось трепаться!

— Точно. Подтвердите, товарищ лейтенант, — попросил Кудинов.

— Ладно, ладно тебе. Ну что уж тут такого, — сказал польщенный Алеша.

13

Вот уже вторую ночь на чужом берегу не пели «Катюшу». Падала на землю густая тьма, обрывалась перестрелка и слышался из-за Миуса тоскливый, протяжный голос:

— Рус! Давай баян!

На нашей стороне упорно молчали. Никто не понимал, чего хотят фрицы. Лишь в окопах второй роты многозначительно переглядывались и посмеивались Васька Панков и Костя, да еще Петер с Семой. Только им четверым была известна тайна похищения аккордеона.

Фриц кричал с присущей немцам методичностью: ровно через каждые десять секунд. По его крикам можно было проверять часы:

— Рус! Давай баян! — половина второго.

— Рус! Давай баян! — десять минут третьего.

И к его голосу так же привыкли здесь, как привыкают к мерному постукиванию часов. Прошла неделя, и его перестали замечать. И фриц словно понял это. Он стал кричать реже, с периодичностью — раз в полминуты. И, наверное, так бы и похоронена была история с аккордеоном, тем более, что его прятали в блиндаже до лучших времен если бы не один непредвиденный случай.

Гущин ночью вызвал Петера в землянку особого отдела. Шел дождь. Петер ежился от попадавших за шиворот струек воды. Натыкался на выступы траншеи, когда круто поворачивал ход сообщения. Уже войдя в балку, долго ходил по ней, окликаемый часовыми.

Землянка была глубокой. И Петер скорее не сошел, а скатился по осклизлым ступенькам к двери. Он легонько нажал на дверь плечом, и она приоткрылась. И Петер при красноватом, колеблющемся свете коптилки, сделанной из гильзы противотанкового ружья, увидел за грубо сколоченным столом Гущина.

— Разрешите? — спросил Петер и, не дожидаясь ответа, шагнул в землянку.

Гущин оторвал взгляд от разложенных на столе бумаг:

— Закрывай дверь, Чалкин.

Гущин устал. Лицо у него серое, а под глазами синие тени.

— Садись, Чалкин, — сказал он.

Вдоль стены была сделана земляная скамья, служившая, очевидно, и для сна тем, кто работал здесь ночами. Она была прикрыта видавшим виды солдатским одеялом.

— Звали меня? — спросил Петер, опускаясь на скамью.

— Звал. Вот послушай-ка, — Гущин взял листок, лежавший поверх стопки бумаг и стал читать вслух. — «Фельдфебель Густав Хакерт по секрету сказал мне, что на нашей стороне побывали русские, которые утащили противотанковое ружье, каску и аккордеон. А потом об этом стало известно всем, потому что был приказ командира полка оберста Ланге». Ты знаешь, что я тебе прочитал сейчас, Чалкин? Это — показания рядового Курта Брауна, «языка», добытого нашей разведкой.

— Интересно, — протянул Петер.

— Тем более, что ружье с каской стояло против участка, обороняемого вашей ротой, — в тон Петеру сказал Гущин. — И той самой ночью в боевом охранении дежурил ты.

— Было дело. Но я никого не видел.

Нет, Петер ничего не скажет Гущину. Петер убежден, что Васька Панков — честный парень. По-доброму, так Ваську бы наградить надо.

— А что б ты предпринял на моем месте? — глядя прямо в глаза Петеру, спросил Гущин.

— Я бы точно установил, не немецкая ли это провокация.

Может, наши там и не были.

— Это исключается, — сурово проговорил Гущин. — Ты давал присягу, Чалкин.

Да, такое было. И Петер ничем ее не нарушил. Он твердо знает, что здесь нет предательства.

— Но если никого не видел, то проспал на посту. Так?

— Я не спал.

Петер ушел от Гущина с тяжелым сердцем. Шлепая сапогами по лужам, он думал о состоявшемся разговоре. Сама Васькина дерзость говорила против него. Из-под носа у немцев утащить ружье и каску, да еще прихватить аккордеон! Кто поверит в такое!

Нужно потихоньку посоветоваться с кем-нибудь из ребят. Лучше с Костей, он парень серьезный. Или с Федором Ипатьевичем.

Петер вспомнил отцовские слова:

— Я желаю тебе, сынок, большого счастья в жизни. А пуще всего — такого друга, как у меня Федор Ипатьевич.

А мать Петера считала Федю чудаком и любителем выпить. Она никак не могла понять, почему Чалкин-старший так привязан к нему. Ну были вместе в годы молодости — что ж из того? Кто в молодости не клянется друг другу в верности до гроба! Но потом люди взрослеют и расходятся по разным дорогам. У каждого появляется своя семья, свои интересы. Каждый занимает в жизни место согласно способностям, делает карьеру. И чаще всего бывает, что старые знакомства становятся обременительными.

— У тебя, Андрюша, слепое чувство к Федору Ипатьевичу. Ты ему многое прощаешь, — говорила мать.

Но Чалкин-старший был упрям. Он не слушал жены. Он по-прежнему искренне радовался, встречая Федю, и всех мерял по нему. Мол, каким бы справедливым, гуманным было человечество, если бы люди хоть немного походили на Федю. А однажды Петер читал сказку о добром принце, и отец ему сказал:

— В наши боевые времена принцев уже не было! Зато был Федя, и он нес людям такое добро, что принцам и не снилось! Знай это, Петька.

Арест отца еще больше сблизил Петера с Федей. Но это лишь до того самого дня, когда Петер выступил на комсомольском собрании. Петер стал избегать Федю, боялся его умных и честных глаз…

Петер не стал ждать, когда подвернется случай поговорить с Федей один на один. Утром следующего дня он пошел на КП батальона, встретил там капитана Гладышева и попросил его как можно скорее заглянуть во вторую роту.

— Что там? — насторожился Федя.

— Очень ждем вас. Надо поговорить.

— Тогда идем. Немедленно.

Этого только и нужно было Петеру. Едва они отошли от КП, Петер сказал, что намерен сообщить важную новость, Но так, чтобы никто не слышал. И вообще лучше будет, если они уйдут куда-нибудь подальше.

Федя увел Петера в свою землянку. Низкая, с неровным земляным потолком на двух подпорках, она походила на обыкновенную нору. Столом Феде служил фанерный ящик из-под макарон. А стула или чего-то похожего на стул не было.

— Садись, где стоишь, — пригласил Федя. — И выкладывай, что у тебя.

Петер подробно пересказал свой разговор с капитаном Гущиным. Федя слушал его, насупив брови и отведя взгляд в сторону. Вид у Феди был усталый, как будто он не спал уже не одну ночь. А может, и действительно не спал.

— Что ж, Гущин должен все знать. На то он и особист, — сказал Федя, когда Петер закончил свой рассказ. — Иначе его не стоит держать на этой очень ответственной работе. Вот так-то.

— Понимаю, — согласился Петер. — Но мне известно, кто ходил на тот берег.

— Так кто же он?

— Вам я откроюсь, Федор Ипатьевич. Васька Панков. Я сам был свидетелем.

Федя пристально посмотрел на Петера. Потом на минуту задумался и спросил:

— Ему ты веришь?

Петер утвердительно качнул головой.

— Я, тоже. А ведь опять угодит в штрафную. Где аккордеон?

— У нас в блиндаже. Васька для него специальную нишу вырыл, — сказал Петер.

— С Гущиным я переговорю. Надеюсь, не дойдет до трибунала.

На этом их разговор оборвался. В приоткрытую дверь землянки просунулась голова вестового:

— Товарищ капитан, вас требует к себе комбат. Он на правом фланге батальона.

— Иду, — проговорил Федя и подтолкнул к выходу Петера.

Петер заспешил к себе во вторую роту. Идти пришлось по мелкому ходу сообщения. Местами он полз на четвереньках, а то и на животе, по-пластунски, обдирая колени и локти.

А во взводном блиндаже Петера ошеломили неожиданным известием: аккордеон нашли, Ваську Панкова арестовали. Васька признался, что плавал на ту сторону.

— Как же это так? — растерянно сказал Петер.

— А где ты был ночью? — бросил Костя и, захватив свою винтовку, вышел из блиндажа.

14

В один из дней с правого берега Миуса полетели болванки. Резкий, оборванный на середине звук выстрела, и в ту же секунду — глухой шлепок по земле, и колечко пыли на нашей стороне. Разрывов нет. На то она и болванка, чтобы не рваться, а всем своим монолитом разносить в щепы блиндажи, сокрушать стальную скорлупу танков.

— Ну и фриц! — покачал лысеющей головой Гладышев. — Это бьют зарытые в землю самоходки. А почему бьют болванками? То-то и оно!

— А все-таки — почему? — спросил Костя.

— Историю нужно учить, Воробьев. Знать ее назубок. Тогда все поймешь, — вытирая набежавшие на глаза слезы, сказал Федя.

— А все-таки? — настаивал Костя.

— Рассказать ему? — спросил Федя у сидевшего рядом, на земляном полу блиндажа, Семы Ротштейна.

— А то как же! — встрепенулся Сема.

Федя окинул собеседников коротким торжествующим взглядом. Мол, не догадываетесь, а надо шевелить мозгами.

— Вот Сема попросил — это совсем другое дело. Семе надо все пояснять, потому как он — отстающий.

— Что вы уж так, Федор Ипатьевич! По-моему, и «посредственно» были, и даже «хорошо», — возразил Сема, сделав обиженное лицо.

— Это по-твоему. Ну да ладно уж, расскажу. А случилось у них вот что. Командир немецкой дивизии плохо спал сегодняшнюю ночь. Все думал, какой мы готовим ему подвох. И додумался. У фрицев танки в окопах? В окопах. А почему, дескать, русским не сделать то же со своей техникой. Русские хуже, что ли?.. Вот что он подумал, немецкий генерал. И отдал приказ крыть болванками по каждому пригорку.

— Пусть так, но история тут при чем? — Костя сделал энергичный жест рукой.

— А при том, мой юный друг, что у нас и у них позади Сталинград. Живая история. Она заставила гитлеровских нахалов уважительно к ней относиться. Ну, а мы оказались и на этот раз похитрее фрицев. К чему нам в обороне сосредоточивать технику у переднего края? Совсем ни к чему. Вот какая штука.

И Федя залился своим тонким, хитроватым смешком. А ребятам, которые внимательно его слушали, все стало так же ясно, как бывало на его уроках. Он умел о самых сложных вещах говорить удивительно просто. Или наоборот: простое и всем понятное возводил к Тациту или Плинию-младшему. И тогда Косте казалось, что Федя жил вне времени, Что прошлое и настоящее настолько перемешалось в его мозгу, что отделить их друг от друга было невозможно.

За два года войны внешне он почти не изменился. Военная форма сидела на нем так аккуратно и привычно, словно и родился-то Федя в гимнастерке с портупеей и планшеткой.

«Я мало знал его прежде. Ближе к нему был Алеша», — с тоской подумал Костя.

Где он теперь, вихрастый, ершистый Алеша? Велик фронт, и Алеша может быть на любом его километре. Война без спроса разлучает людей, иногда — навеки.

У Кости на глазах погибло немало бойцов. Пожилых и совсем юных. А вот Алешу он представлял себе только живым, будто тот вообще умереть не может. Странно, но это было именно так.

И о себе думал так же. Хотя временами в голове волчком вертелся знакомый мотив:

В Руре успели пулю

И для меня отлить.

Впрочем, пуля — еще не смерть. Пуля — это рана, а раны — они далеко не всегда смертельны. Но если пуля попадет в сердце, смерть наступит сразу, почти мгновенно. Некогда будет вспоминать о прошлом, как делается это в кино и в некоторых книжках. За секунду перед человеком проходит вся жизнь? Ерунда. Однако жизнь жизни рознь. Взять хот я бы самого Костю. Ну кого ему вспоминать перед смертью? Владу и мать. Еще Алешу и Илью Туманова вспомнит, пожалуй, да Ларису Федоровну, да еще математика Ивана Сидоровича. А ведь, глядишь, и наберется порядком людей, с которыми накрепко связана Костина судьба. Да, чуть Костя не позабыл про Ваську Панкова. И его непременно вспомнит.

Кстати, нужно поговорить о нем с Федей. Если Федя помог в беде отцу Петера, то почему не поможет Ваське? Ведь кто-кто, а Федя должен знать Ваську, что никакой он не подлец и не предатель.

Но этот разговор Федор Ипатьевич завел сам. Однажды, когда загустели сумерки в окопах, он явился в блиндаж к ребятам, улыбающийся, чем-то очень довольный. Краем зажатой в руке пилотки он потер лысину, облегченно вздохнул и сказал:

— Ожидаются важные перемены. Может, скоро снова пойдем вперед.

— Понятно, что рано или поздно тронемся. Какой уж тут секрет, — скептически проговорил Сема.

— Я сказал — скоро. Улавливаешь разницу?

— Скоро — тоже понятие относительное, так ведь? — сказал Костя. — Растяжимое. Как резина.

— Выучили мы вас на свою голову! Ишь, какие грамотные стали! Слова до себя не допускаете, — заворчал Федя. Но это в шутку: в глазах у Феди — озорные искорки. — А беседовал я сейчас с членом Военного совета армии, с генералом.

— Да ну! — воскликнул пулеметчик Михеич, дремавший до этого в дальнем углу блиндажа.

— Дайте попить, — попросил Федя.

Сема нашарил в полутьме фляжку и подал ему. Федя отпил несколько глотков, крякнул и вытер губы все той же пилоткой.

— Ожидаются важные перемены, — повторил он, всматриваясь в бойцов.

Теперь уже ребята с интересом потянулись к нему. Ждали чего-то нового, более конкретного. Может, фронт тронется буквально завтра.

Но Федя только это и знал. И потому тут же заговорил о другом:

— Генерал лично ознакомился с делом Панкова. Я попросил его. От себя попросил и от всех вас.

— Спасибо, Федор Ипатьевич! — вырвалось у Кости.

— Сколько времени Панков был на том берегу? — вдруг сухо спросил Федя.

— Точно не могу сказать, — прикидывая, ответил Костя. — Часов у меня нет. Но, наверное, час или полтора…

— Много, — определил Федя. — Хотя как считать…

Ребята оставляли Федю ночевать, но он заторопился. Он вечно спешил.

Ночью немцы пускали осветительные ракеты да изредка постреливали. Было похоже, что дежурные скучали и подбадривали себя таким образом.

Костя выходил из блиндажа, видел крупные звезды на бархатном южном небе, «люстры» над селом и над Саур-могилой. И слышал, как неподалеку, за поворотом Миуса, нервно частил пулемет.

А может, это стучали звонкие копыта полудиких половецких коней? Галопом пронеслась погоня за князем Игорем, а он уже далеко-далеко, у самого Северного Донца. На краю земли Русской.

Костя любил, эту землю. Она была его родиной. Она взрастила его, сделала человеком. И в горестный для нее час он был готов на подвиг и на смерть.

Костя собирался нырнуть в блиндаж, но его окликнул тревожный голос:

— Кто это?

Костя обернулся и заметил Петера, неторопливо идущего по траншее. Тот тоже узнал Костю.

— Есть закурить? — хриплым голосом попросил Петер и, не дождавшись, когда Костя что-то ответит ему или даст махорки, добавил угрюмо: — Напрасно ты на меня…

— Ладно. Кури. — Костя подал ему кисет. Подал и отвернулся.

И Петер задымил самокруткой, и еще что-то хотел сказать Косте, но тот оборвал его на полуслове:

— Спать хочу, — и шагнул в блиндаж. В нос ему ударило кислым запахом пота.

Прежде, чем снова уснуть, Костя долго думал о Владе. Снова вспомнился тот вечер, когда проводили в Ташкент Илью и Алешу. Она упрекала Костю. Ему и так было больно отставать от друзей. Но что он мог сделать тогда? Да и сейчас Костя не так уж силен, когда нет-нет да и подумает о пуле из Рура, о маленьком кусочке металла.

Хоть ты и из Рура,

А все-таки дура.

Это уже что-то новое. Может быть, даже несколько героическое. А имя у Влады прекрасное. И очень жаль Косте, что он не сказал ей об этом. Вообще, он ей не досказал очень многого. Зачем-то копался в мелких обидах, упрекал ее. А нужно было открыться ей, что при одной мысли о Владе Косте всегда хотелось быть умнее и красивее лишь для того, чтобы нравиться ей. Смешно, но он вечерами расчесывал свои непослушные вихры и всю ночь старался спать на спине, чтобы не испортить прически. Он никогда бы не стал носить в адскую жару черного в белую крапинку галстука, если бы не Влада. И прав Алеша: под Пушкина Костя работал тоже из-за нее. Сколько он перерисовал этих крохотных женских головок!

От Влады пришло второе письмо. Она жаловалась на свое одиночество. Ее отец постоянно на службе. Иногда и спит у себя в кабинете.

«И заместителей своих держит он по ночам на работе, — писала Влада.

И потому папа не ходит домой, чтобы заместители не заняли его кресла. Я, конечно, шучу, а он на меня сердится. Говорит, что я ничего не понимаю.

Ты, Костя, не подумай, что люди от фронта прячутся. Напротив — просятся на фронт, а их не пускают. И они сутками не выходят с заводов, делают все, что нужно для победы. И живут трудно».

Ох, эта Влада! И остра же она на язык! Разумеется, кое-что в ее письме преувеличено. Но Костя хотел бы увидеть этих заместителей Владиного отца. И сказать им открыто, что они все-таки трусы, какая бы там необходимость в них ни была.

Конечно, они не сидят сложа руки. И не всем же быть на фронте. Но ходить по краю смерти и работать в тылу — не одно и то же.

Едва Костя уснул, как совсем рядом прозвучал раскатистый голос старшины:

— Питаться, братья-славяне!

И по всей траншее забрякали котелки и ложки, и поплыл аппетитный дух чуть подгоревшей гречневой каши. С молоком бы ее холодным, эту самую кашу! Впрочем, она и так хороша — с бараньим салом или крупноволокнистой американской тушенкой, которую солдаты называли вторым фронтом.

Перекусив на скорую руку, Костя взял автомат и каску и заспешил в окопы боевого охранения. Хотя ход сообщения и был углублен, все ж приходилось пригибаться, особенно в тех местах, которые просматривались с чужого берега. Неровен час — свалит вражеский снайпер. Уже и здесь, на Миусе, был не один такой случай.

Вставало солнце. Его лучи косо ударили Косте в глаза, когда он подсел к завтракавшему в траншее Егорушке.

— Думаешь, выскочит? — спросил Егорушка, чуть повернувшись в сторону Кости.

— Выскочит.

И как бы затем, чтобы подтвердить Костино предположение, правее сада и прибрежных кустов, почти в том месте, где недавно стояло воткнутое стволом в землю противотанковое ружье, над бруствером немецкого окопа появилась черноволосая голова. Она была больше развернута к востоку, и Костя сообразил, что следующий прыжок фриц сделает немного левее.

Костя быстро вскинул автомат и, совершенно позабыв про каску, высунулся из окопа. И послал на тот берег длинную очередь, чуть поведя стволом ППШ. И вдруг показалось Косте, что там, над пригорком, что-то всплеснулось и пропало.

— Готов, — присвистнул Егорушка. — Покойник.

— Неужели? — удивился Костя.

— Это уж точно. Полетела фрицевская душа на небо без пересадки.

— Может, я его не убил, а?

— Все в порядке. А теперь спрячь голову. Не рыпайся. Сейчас они нам такой концерт устроят, что ахнешь!

Вскоре гулко завыли над Миусом и закрякали на нашем берегу тяжелые мины. А потом раз и другой ударили залпом немецкие пушки.

15

Всю весну и начало лета красноармейцы ожидали наступления. Им было непонятно, почему так долго топчутся на каком-то Миусе они, гнавшие фрицев от Волги многие сотни километров. В марте и апреле командиры говорили, что фронт подтягивает резервы и что вот-вот наши войска пойдут дальше.

Но, вместо этого, все глубже зарывались в землю, а саперы продолжали ставить минные поля и проволочные заграждения. К будничной перестрелке привыкли. А бомбежки и мощные огневые налеты с той и другой стороны стали редкостью.

Впрочем, не двигались и другие фронты, и это несколько мирило солдат с бездействием. Значит, командование замышляет что-то серьезное, рассуждали они. Теперь уж, видно, пойдут до самого Берлина. Ни за что не остановить немцам такой силищи. Главное — научились воевать, брать фрица за жабры.

— Немного терпения, друзья мои, — говорил Гладышев, появляясь во второй роте. А сам невольно пожимал плечами. Мол, что ж я поделаю. Не от меня это зависит.

— Союзники-то что думают? — спрашивали его.

— Союзники, видно, не очень торопятся со вторым фронтом. И дальше хотят загребать жар чужими руками, — хмуро отвечал Федя.

— На это они мастера!

— То-то и оно.

Июль начался все с тех же, примелькавшихся сводок Совинформбюро: «На фронтах шла артиллерийская и ружейная перестрелка, велись поиски разведчиков».

И когда старшина роты услышал о боях под Курском, он обошел все блиндажи и землянки. Он сообщил об этом так торжественно, так радостно, словно речь шла уже о полной победе над врагом.

— Свершилось, братья-славяне! — покрикивал он то в одном, то в другом блиндаже. — Гитлеру всыпают возле Курска! Гитлеру пришел капут!

Веселое настроение старшины передавалось бойцам. Еще бы не веселиться! Эх, жалко, что Гущин забрал аккордеон! Сыграли бы сейчас плясовую!

А старшина все щерил крупные зубы:

— Свершилось, братья-славяне. Гитлера жмут!

По этому случаю Егорушка ухлопал еще одного фрица. И немцы никак не отозвались на снайперский меткий выстрел. А старшина пообещал Егорушке сто граммов водки с первого же привоза.

Ждали Федю. Он был на совещании в штабе армии и вернулся оттуда лишь на следующее утро. Конечно, он знал все подробности боев под Курском.

Но что это? Он с озабоченным видом прошелся по траншее, раздал бойцам свежие газеты, и подойдя к Косте и Петеру, которые чистили оружие и исподлобья наблюдали за ним, прокашлялся в кулак и спросил явно без всякого интереса:

— А как самочувствие, друзья?

Костя положил винтовку на колени, вытер руки шелковым парашютиком от «люстры». Глаза вопросительно уставились на Федю.

— Немец жмет под Курском. Идут тяжелые бои, — сказал тот. Но тут же вдруг твердо добавил: — Устоим. Наше командование и на сей раз приготовило фрицам добрую встречу!

С этого дня в окопах поселилась тревога. Бойцы ждали новых и новых вестей о смертной битве на Курской дуге, о небывалых танковых сражениях. Говорили о появившихся у немцев «тиграх» и «фердинандах».

— Хрен с ними, с этими «тиграми». Не больно мы их испугались, — сказал пулеметчик Михеич. — Только бы поскорее. А то дожидаться что-то муторно.

А через неделю узнали, что битва выиграна нами и наступление на Южном фронте вот-вот начнется. Не могли же наши войска топтаться дольше на Миусе, когда соседи рванулись вперед.

— Скоро теперь, скоро! — резво перекатывался из траншеи в траншею Федя. — Ох, и покажем же мы им, ребятушки!

В полдень, когда от разлитой по степи жары нечем было дышать, с аккордеоном на плече появился черный от пыли и пота Васька Панков. Он не стал дожидаться вечера, чтобы незаметно попасть на передний край. Ваську засекли немецкие минометчики и чуть не накрыли на подходе к траншее.

— Но чуть — не считается. И я жив и здоров, огольцы. И гармошка при мне.

На допросах он говорил все как было. Много бумаги исписал Гущин. А сегодня взял да и отослал Ваську обратно во вторую роту. Шибко ругался.

Теперь по ночам играл у нас трофейный аккордеон. И с той стороны по-прежнему кричали:

— Рус! Дай баян! — и озлобленно стреляли.

С каждыми сутками, с каждым часом становилось все тревожнее. Задвигались войска второго эшелона, и немцы заметили это. Стали бомбить. Вдруг ни с того ни с сего начинался бешеный артиллерийский обстрел переднего края. А наши батареи помалкивали, чтобы не выдать своих позиций, и в этом молчании чувствовалась скрытая сила, готовая в нужную минуту обрушиться на врага.

— Скоро! Скоро! — бились сердца.

— Скоро! Скоро! Скоро! — торопливо хлопали зенитки.

— Скор-рр-ро, — лязгали гусеницы подбиравшихся к Миусу наших танков.


В лунном свете серебрилась степь. Величаво высился вдали остроконечный шлем Саур-могилы. А рядом, за кустами лозняка, искрилась легкая зыбь Миуса.

Еще никто из бойцов не знал о приказе к наступлению, но по всему чувствовалось, что эта ночь не похожа на все другие ночи. Чаще бегали по траншеям и ходам сообщения вестовые. Ни на минуту не смолкали телефоны.

А когда прошли вперед, к минным полям, молчаливые саперы, догадки сменились уверенностью. Значит, сегодня. И от этой мысли стало еще тревожнее.

Костя и Васька сидели на бруствере траншеи и слушали ночь. В степи было тихо. Ни выстрелов, ни шума моторов. Только временами доносилась из балки, где помещались повара и ездовые, крутая мужская речь. Это было очень знакомо Косте. И вспомнил он бахчи. Когда Костя и Алеша ели арбузы у того самого доброго деда, уже вечерело. И до них вот так же издалека доносились голоса других сторожей.

А еще в степи играли сейчас в свои скрипочки неугомонные сверчки. Целый оркестр исполнял какую-то удивительно светлую и бесконечную симфонию. Сверчкам было наплевать на то, что скоро здесь загрохочет битва. И кто-то из ребят не доживет до следующей ночи. На то она и война, черт ее подери!

— Интересно, где остальные наши? — негромко сказал Васька.

Костя ничего ему не ответил. Косте хотелось молчать, а если уж говорить, то о самом важном. Хотя что же самое важное — Костя не знал.

— Я не о Семе с Петером, а о других наших. Где вот они, а?

Как бы очнувшись, Костя сказал:

— Все на фронте. Помнишь, какая вывеска была в гражданскую на райкомах комсомола? «Все ушли на фронт». Так и мы… А утром пойдем, однако.

— Пойдем, — согласился Васька. — Это уж как пить дать!

— Мины уберут. Но река мешает. Ее ведь не перепрыгнешь.

— Она сейчас мелкая. Да и саперы наведут переправы. А ты плавать умеешь?

— Как тебе сказать? Не очень. Но при нужде поплыву, — сказал Костя.

— И курица поплывет, коли невпротык придется…

Они снова долго молчали. И Костя взгрустнул о матери, которую он всегда видел в мыслях одиноко стоящей у калитки. Она стоит грустная и долгим взглядом еще молодых глаз провожает прохожих. У матери — загрубевшие, натруженные руки. Однажды ей гадала цыганка и нагадала жизнь в миру и согласии, в любви и довольствии.

— Глупая ты женщина, — с горечью возразила мать. — И все слова твои глупые, обманные.

Цыганка обиделась, сердито тряхнула юбками и пошла дальше вдоль домов. А отец, когда сели ужинать, напомнил матери этот разговор, сказал:

— Хоть и дура цыганка, а правду наворожила. Ты без хлеба еще не сидела.

Мать поднялась тогда с табуретки и ушла. Нет, не брал ее мир с отцом. Никогда не было у них согласия.

Сердцем Костя понимал, что мать права в этом споре. И ему было жалко ее. Она сейчас, только она, думает о Косте и постоянно ждет.

— А тебе расставаться с окопами как? — опять заговорил Васька. — Привыкли мы к ним, что к дому.

— Тоже нашел дом, — недовольно ответил Костя.

— А чего! Даже к камере человек привыкает. На свободу, конечно, пожалте. А в другую камеру — шалишь!

Подошел Петер. Он тоже думал о предстоящей атаке.

— Вдруг да штурм не удастся. Танки у них стоят вдоль передовой, — сказал Петер.

— Ну и что! — оборвал его Костя.

Немец не пускал ракет, не вешал «люстр». Может, он догадался обо всем и теперь готовил нашим войскам коварную ловушку? А наши почему-то не стреляли. Хотя бы палили для отвода глаз. Но фронт безмолствовал.

Перед самым рассветом по траншее второй роты, заглядывая в блиндажи и землянки, прошелся Гладышев. Он был без пилотки — где-то потерял ее, — а на плечи его была накинута видавшая виды пестрая немецкая плащ-палатка.

— Нельзя так, Федор Ипатьевич, — встретил его Сема. — Ребята могут за немца принять.

Федя пропустил Семины слова мимо ушей. Он спешил выговориться:

— Утром штурмуем Миус-фронт. Против нас стоит, как и в Сталинграде, Шестая армия. Вместо той Гитлер создал новую. И мы должны ее прикончить, — говорил Федя, волнуясь.

— Уж как-нибудь, — сказал Васька.

— Все будет хорошо, мои юные друзья.

А рассвет уже занимался над степью. Неторопливый, дымный. И когда стал отчетливо виден крутой немецкий берег Миуса, по всей линии фронта враз ударили наши орудия. Тысячи громкоголосых орудий.

16

Шел четвертый день наступления. Всего-навсего четвертый, хотя Косте казалось, что он очень давно покинул обжитые траншеи на левом берегу Миуса. Саур-могила была теперь справа и несколько позади. Но ее еще не взяли наши части. Одетая в железо и бетон, она грохотала орудийными залпами, рассыпалась дробью пулеметных очередей.

Привык Костя отбивать за день не одну контратаку немецких танков и пехоты: фрицы дрались упорно, не считаясь с потерями. Впрочем, потеряли они пока что не так много. В памятное утро прорыва наша артиллерия нещадно молотила траншеи противника. Казалось, что ничего живого там уже нет.

А на поверку вышло другое. Трупов в первый вражеской траншее почти не оказалось. Значит, немец знал о нашем наступлении и отвел пехоту в тыл. А теперь она под прикрытием танков яростно контратаковала окопавшихся по холму красноармейцев.

Волны горячего воздуха бились о бруствер. От солнца не было спасения в мелких, до колен, окопах. Две ночи вторая рота углубляла их, но дело подавалось туго. Легкие пехотинские лопаты жалобно звенели, отскакивая от твердой, как сталь, земли.

— Дождичка бы, — пришептывал Михеич — Костин сосед по окопу.

Дождик был нужен еще и потому, что всем нестерпимо хотелось пить. В роте не нашлось ни единого глотка воды, когда санинструктор Маша с трудом проползала по усыпанной гильзами траншее, держа в руке пустую фляжку. Раненые просили пить. А вода была выпита еще утром. До ближнего колодца больше километра совершенно открытого поля. Не сумеешь сделать и шага, как тебя пристрелят.

Дождь дал бы красноармейцам передышку от бомбежек. Немцы уже четыре раза совершали налеты на наших пехотинцев.

Ко всему может привыкнуть боец на войне. Только не к бомбежкам. С каждым новым заходом «юнкерсов» ты чувствуешь, как в струнку вытягиваются нервы. И тебя давит-давит пронзительный вой моторов и нарастающий свист бомб.

Стоит окончиться артиллерийскому обстрелу, и боец тут же забывает о нем. Ну был, ну прошел. А если и не сразу забывает, то где-то вскорости.

Другое дело — бомбежка. Она часами держит бойца в адском напряжении. И бывает, что человек не выдерживает.

Костя видел, как после бомбежки из траншеи выскочил и, горланя что-то непонятное, побежал в сторону фрицев командир одного из взводов.

Он сошел с ума, он не понимал, что делал. Выстрел щелкнул, почти неслышный после грохота бомб, и сержант, вскинув руки, плашмя упал на черную землю. Даже не дернулся. И Костя подумал тогда, что хорошо умереть вот так, сразу. О матери и то не вспомнишь.

— Дождичек, он все освежит, — как молитву, шептал Михеич.

А «юнкерсы», сверкая на солнце, разворачивались в небе. По ним стреляли зенитные батареи. Зенитчики дрались отчаянно. Стреляли и тогда, когда бомбы с оглушительным воем шли прямо на них.

Но вот из-за холмов рванулись в долину советские истребители. Начался воздушный бой, за которым напряженно следили из окопов.

Пехотинцы второй роты увидели, как прямо над ними тройка наших самолетов атаковала «мессеров», похожих на больших, зловещих скорпионов. Яростно застрекотали пулеметы, и над одним из фашистских истребителей затрепетали оранжевые языки пламени. Вражеский ас хотел дотянуть до своих, но объятая пламенем машина вдруг развалилась, и куски ее упали на нейтральную полосу.

Костя насчитал тридцать «юнкерсов». Иногда бывает до сотни. Отчетливо видны черные кресты на фюзеляжах. Сейчас «юнкерсы» начнут пикировать. Их цель: узловатые нити ничем не замаскированных окопов пехоты.

Костя лежал на боку, прижавшись плечом к ногам Михеича. Над ним было блеклое небо с плывущими «юнкерсами». Летчики, наверное, видели Костю и собирались так накрыть траншею, чтобы от него не осталось даже мокрого места.

Бомбы отделились от нырнувшего к земле «юнкерса» и, как большие черные капли, с раздирающим душу свистом понеслись вниз.

«Закон всемирного тяготения», — мелькнуло в голове у Кости, и он закрыл глаза.

Бомбы рванули землю раз, другой, третий. И она задвигалась, тяжело заходила под ударами. В сплошной, ужасающий грохот слились взрывы, и свист бомб, и рев моторов.

Уже не видно было самолетов. Не видно было и самого неба. Перемешанный с пылью дым заслонил свет, и днем стало темно, совсем темно, как ночью. И в этой адской тьме краснели, остывая, лишь залетевшие в окоп осколки.

«Закон всемирного тяготения», — снова пронеслось в сознании Кости.

И больше он ни о чем не подумал в эти секунды. Странные, ничего не значащие слова, — только они одни сверлили его мозг.

«Закон всемирного тяготения».

А бомбы рвались.

Михеич медленно и упруго потянулся, и у Кости сжалось сердце. Неужели зацепило? Как же это? И Костя стал шарить у себя под плечом, словно надеясь определить на ощупь, что же случилось с Михеичем.

Старый боец, видно, понял Костю. И успокаивающе пожал ему руку. Мол, все в порядке.

Тяжелая бомба рванула совсем рядом. Перед Костиными глазами молнией полыхнула яркая вспышка, его с силой подбросило и осыпало комьями твердой земли. И все стихло…

Это и есть конец, подумал Костя. Примерно так он и представлял себе смерть. Но если это конец, то почему не почувствовал острой боли? Почему схватился руками за ногу Михеича, намереваясь приподняться? Наконец, почему думал.

И тут только понял Костя, что это кончилась бомбежка. Он сел, поджав под себя одеревеневшие ноги, и полез в карман за куревом. Он не хотел курить, но рука почему-то тянулась к кисету.

— Дождчика бы теперь, — как ни в чем не бывало, проговорил Михеич.

— Воды бы, — вздохнул Костя, заворачивая самокрутку.

— О чем я и толкую. Дождичка бы…

Как он надоел со своим дождичком!

С левого фланга роты передали по цепочке:

— Санинструктора Машу вызывают.

Значит, угодило в траншею.

— Санинструктора Машу, — сказал Михеичу Костя.

Понемногу тьма рассеивалась. Сквозь палевую толщу пыли пробилось красное солнце. Стали видны гребни раскинувшихся впереди холмов: какое-то нагромождение геометрических фигур. И кто-то испуганно вскрикнул:

— Танки! Глядите — вон они!

Раскачиваясь, как на волне лодка, и стреляя на ходу, по неглубокой безлесой лощине шли на позицию роты немецкие танки. Они летели на большой скорости. Торопились к нашим окопам, пока еще стояла мгла, которая прикрывала танки от артиллерии.

И теперь уже с правого фланга побежало:

— Приготовить противотанковые гранаты.

У Кости не было гранаты, и у Михеича тоже. Они поправили на голове каски и стали пристально, словно завороженные, разглядывать приближавшиеся грозные машины. Танки не вели прицельного огня. Они стреляли наугад, и снаряды рвались то перед траншеей, то далеко позади.

Запыхавшийся, с грязными подтеками на лице, перед Костей вырос Федя. Голос у Феди спокойный и даже шутливый:

— Эх, кэк дадим мы сейчас фрицам! Кэ-эк ударим!

И вот уже нет его. Он где-то у петеэровцев, которые залегли в ряд чуть левее Кости. Петеэровцы пока молчали, подпуская танки на дистанцию действительного огня.

До танков осталось не более полукилометра. За ними хорошо различимы серо-зеленые суетливые фигурки бегущих солдат. Спешили танки, спешила вражеская пехота.

По наступающему противнику ударила артиллерия. Кусты разрывов заметались вокруг танков. И когда Костя решил, что мощную броню ничем не возьмешь, задымила и пошла кружить на одной гусенице головная машина.

— Так их, в душу мать! — крикнул Михеич.

Но танков более двадцати. Они не снижали скорости. Обойдя горящую машину, они, обгоняя друг друга, летели к нашим окопам.

А фонтаны земли на пути танков становились сплошной стеной. Потом ударили петеэровцы. Ударили дружно, по всей линии окопов.

Факелами вспыхнули несколько машин. Лощина заклубилась желто-синим дымом. И уцелевшие вражеские танки сбавили скорость. Они не рискнули прорваться через огненный заслон. Они разворачивались, чтобы удрать с поля боя.

А громовой переклик пушек и минометов все усиливался. Как свирепый ветер траву, прижал он немецкую пехоту к земле. Увидев, что танки отходят, пехотинцы стали понемногу откатываться к своим траншеям. Короткая перебежка, очередь из автомата, и снова перебежка.

— Вперед, товарищи! — взлетел над окопами Федя. — За Родину! За Сталина!

И Костя в одно мгновение оказался на бруствере траншеи.

17

Петер мечтал о подвиге. Мечтал еще с тех пор, когда узнал от отца о революции и войне с басмачами. Петер не мог налюбоваться отцовскими хромовыми крагами и наганом. Герой без краг много проигрывал в его детском воображении. Думал Петер и о буденновском шлеме с красной звездой. При виде шлема не только он — все ребята умирали от зависти.

Петеру представлялось, что он скакал впереди эскадрона на лихом вороном коне, таком же, какой когда-то был у отца. Скакал по взятому штурмом городу, а люди глядели на него и ахали.

Петер, наверное, порубил саблей целый вражеский эскадрон. Или, как отец, взял в плен коварного краснобородого курбаши.

Поднялись в воздух Чкалов и Громов. И потянуло Петера к летному шлему с клапанами для наушников. А с вороным скакуном пришлось расстаться: самолет быстрее и значительнее. Попробуй одолеть на коне ледовый простор Арктики! На самолете же все можно.

Наконец, как любимая музыка, звучали для Петера Гвадарамма, Умера Эль Прадо, Харама, Уэска. В школьной пионерской комнате патефон играл гимн Испанской Республики, а со страниц газет смотрели строгие глаза Пассионарии и Лины Одены. Петер все чаще снимал со стены отцовскую трехлинейку и угрожающе щелкал затвором.

На фронте он ждал случая отличиться. Особенно сейчас, когда началось наступление. Петеру хотелось доказать всем, что он достоин своего отца. И еще Петеру казалось, что подвигом он искупит свою вину перед Чалкиным-старшим. Как-никак, а смалодушничал он тогда.

В наступлении Петер старался быть на виду у командиров. И не для того, чтобы они видели, какой он смелый. Нет. Он хотел в трудную минуту находиться у них под рукой. Тогда его могут послать на самое опасное дело.

На Костю и Сему Петер сердился. Они подумали о нем, как о предателе. Было обидно слышать такое от своих ребят. Не предавал Петер Васьки Панкова, а наоборот, советовался с Федей, как помочь Ваське.

Гордость не позволяла ему объяснить ребятам, как все было и о чем он говорил с Гущиным. Обида заставляла избегать недавних друзей. Пусть думают себе, что хотят.

Но это было лишь детской бравадой. Петеру была тяжела ноша одиночества, легшая на его плечи, и не раз он намеревался выяснить свои отношения с ребятами. Однако тут же откладывал разговор на неопределенное время. Не мог он вот так, просто, вырвать из сердца обиду.

Напор врага становился сильнее. Бомбовые удары и танковые атаки чередовались. У бойцов сдавали нервы. То один, то другой батальон откатывался под прикрытие своей артиллерии. Чувствовалось, что так долго не продержаться. Если не прибудут свежие части, если зенитчики и истребители не очистят небо от вражеских самолетов, немцы отбросят наших за Миус.

Утром, еще по холодку, вторая рота отбила атаку немцев. Бойцы контратаковали противника, стремительным броском продвинулись вперед, на новый рубеж, но закрепиться там не сумели. Местность была совершенно открытая, и налетевшие «юнкерсы» и «хейнкели» перепахали ее бомбами. Рота понесла большие потери, самые большие за последние полгода.

Командир роты дал приказ отходить под прикрытие завесы дыма и пыли. Сема, который лежал рядом с Петером, коротко скрипнул зубами:

— Что-то с ногой у меня… Вроде как зацепило…

Петер наклонился над ним и увидел Семин сапог, неестественно отброшенный в сторону. Петер догадался, что это оторванная нога. Сема подплывал кровью.

— Обожди. Я перевяжу, — дрожащими руками снимая с себя узкий ремень, сказал Петер. — Сейчас… Все будет в порядке.

Сема повернул голову, увидел пустую штанину и проговорил трудно:

— Отвоевался я. И оттанцевался тоже.

— Да ты держись! Еще такую ногу приделают! — подбодрил Петер.

Со стороны небольшого, заросшего терном оврага к ним подбежал Федя. Помог Петеру перетянуть ремнем обрубок ноги, а потом утащил Сему в кусты. Когда пыль осела, Федя и Петер оврагом отошли к своим окопам, неся на руках раненого. Сема молчал, растерянно поглядывая на них, словно никак не мог понять до конца, что с ним случилось. А может, надеялся на какое-то чудо.

В ушах звенят, тонко звенят серебряные молоточки и хочется пить. В траншее, наверное, нет воды. А если и есть, то ее мало, слишком мало. Какие-то жалкие капли. Чтобы Семе напиться, нужно ведро воды, большое ведро, а может, целый колодец или ручей. Конечно, лучше ручей, он не иссякает.

Петер неотрывно глядел в белое Семино лицо. Петеру было страшно… Что это? Петер видел и ранения, и смерти, но никогда не испытывал такого.

— Скорее в медсанбат! Нужен укол от столбняка, — говорила санинструктор Маша. — Скорее!

Пожилой санитар притащил носилки. Сема слабо улыбнулся ребятам, как бы извиняясь за свою беспомощность.

— На костылях теперь буду… — чуть слышно сказал он.

Подошли Костя и Васька. Костя наклонился и пожал руку Семе. Не глядя на окровавленную культю, хрипло проговорил:

— До свидания, — и стер ладошкой пот с грязного Семиного лица.

Санитар присел было, чтобы приподнять носилки (с другого конца за ручки носилок взялась Маша), но тут же выпрямился и сказал, обращаясь к Феде:

— Ночи ждать надо. Верная гибель — идти вперед.

— Правду он толкует, — со вздохом сказал кто-то.

Маша решительно вскинула голову. Сурово сверкнули глаза:

— Медлить нельзя. Такой случай.

Сема умоляюще посмотрел на бойцов. Этот взгляд будто хотел сказать: как же так получается, ребята? От такой раны и умирать. Да почему же молчите вы, ребята?

— Я понесу, — сказал Костя.

— Я понесу, — отозвался Петер.

— Нет уж, — Васька локтем отстранил Костю. — Пойду я. Не в таких оборотах бывал. И проносило. А теперь сам бог велел мне идти.

— Может, все-таки я? — спросил Костя у Феди.

Гладышев оглядел Петера, потом Ваську и сказал Косте:

— Пусть идут Чалкин и Панков. Идите, друзья мои. Мы прикроем вас огнем.

— Спасибо… спасибо, — запекшимися губами шептал Сема.

Наступила какая-то секунда полной тишины, и солдаты услышали, как где-то рядом монотонно трещали кузнечики. Затем Васька сказал:

— Пойдем.

Маша привычно направилась за носилками и вдруг спохватилась:

— Дайте я его напою!

Она достала из брезентовой санитарной сумки алюминиевую фляжку, отвинтила крышку и поднесла к Семиным губам. Сема сделал один глоток, судорожный, торопливый. Крупные капли упали на гимнастерку.

— Хватит, — отвернулся от фляжки.

— Вы несите его в санчасть полка. Там собирают раненых и отправляют в медсанбат, — напутствовала ребят Маша.

Васька и Петер не успели выйти из хода сообщения, как по всему фронту загрохотали пушки, затрещали пулеметы и автоматы. Немцы пошли в новую атаку. Петер посмотрел назад и увидел спускающиеся с бугра танки противника, Их было больше полусотни, грозных, чужих машин. А вокруг опять яростно плясали разрывы наших снарядов.

«Может, и проскочим в суматохе», — подумалось Петеру. Они выбрались из окопа и побежали к балке. Крепко сжав руками брусья носилок, Сема как бы помогал им поскорее преодолеть опасное пространство.

Петеров расчет оказался верным. Они сумели благополучно спуститься в балку. Здесь отдышались, и Сема сказал ребятам:

— Жив останусь — никогда не забуду. Я ж все понимаю…

— Понимаешь, так и помалкивай. И не трепыхайся! — сурово проговорил Васька. — Нашел время блажить.

— Нет, нет! Я буду живой! — вдруг прокричал Сема. — Несите меня, ребята!

— Теперь уж скоро. Где-то тут и должна быть санчасть. — успокаивал его Петер, поправляя автомат.

Они еще долго шли, пока не оказались среди зеленого островка деревьев. В тени на траве здесь лежали и сидели раненые. Их было много — несколько десятков, И все они напряженно прислушивались к грохоту боя.

Петер и Васька поставили носилки на краю леска под небольшим, но довольно густым дубком. И к носилкам вскоре подошел худощавый военврач в очках.

— Транзит. Но прежде — сыворотка, — только и сказал он поспешившей за ним медсестре.

Петер и Васька догадались, что Сему эвакуируют в тыл. И Сема догадался, и бескровное серое его лицо повеселело.

— Теперь уж живой буду, — сказал он.

Васька принес ему воды в котелке. Она была ледяная — из ключа, от нее ломило зубы. Сема сделал несколько глотков. И удовлетворенно вздохнул.

Простясь с ним, Петер и Васька направились к переднему краю, который по-прежнему тонул в дыму. Бой не смолкал. Наоборот, как показалось ребятам, он набирал силу. Снаряды рвались не только у нашей первой траншеи — они залетали и в балку, по которой шли Петер и Васька. Ребята падали на землю, услышав их затихающий шелест.

Приближаясь к передовой, ребята заметили бегущих красноармейцев. Первой мыслью было, что это контратака. Но бойцы, наши бойцы почему-то бежали назад, в тыл, навстречу Петеру и Ваське.

— Куда ж они! — крикнул Петер и понял, что это и есть отступление.

Бомбежки и ночи без сна, беспрерывные танковые удары измотали красноармейцев. В какую-то страшную, роковую минуту пехота дрогнула и бросилась под прикрытие наших орудий. И немыслимо было остановить эту лавину, хлынувшую назад, к Миусу.

А следом за раскованной цепью показались зловещие силуэты немецких танков. Сейчас они настигнут цепь и станут давить ее гусеницами…

Петер отбросил носилки, сорвал с плеча автомат, словно собирался расстрелять из него бронированные чудовища. И тут увидел выросшего перед ним Гущина. С автоматом в одной руке и гранатой в другой, он уставился на Петера огромными, налитыми кровью глазами:

— Стой!

Петер упал. Падая, он услышал автоматную очередь. Но боли не почувствовал. Значит, Гущин стрелял в кого-то другого.

Петер оглянулся. Гущин стоял с открытым ртом и высоко поднятым над головой автоматом. Он стоял, как статуя, с мертвым лицом.

Но вот Гущин неумело размахнулся и швырнул в сторону передовой гранату. Она не взорвалась. Гущин поспешил. Он даже не выдернул кольцо. Тогда, наставив себе в грудь автомат, он нажал спуск. И упал, прикрыв собой уже ненужный ему ППШ.

Мимо Петера с ревом пронесся тяжелый немецкий танк.

18

Наступил август. Наши войска снова занимали обжитые еще с зимы траншеи на левом берегу Миуса.

Конечно, брала досада, что не сумели сковырнуть фрицев с донецкой земли. Не хватило силенок. Вначале пошли ходко, да бомбежками немец замучил. И танков здесь собралось много. Сколько их пожгли, а они все лезли и лезли.

Сейчас днем и ночью на передовой было спокойно. И у них и у нас молчала уставшая артиллерия. Не летали над окопами самолеты. Даже непременная «рама» и та не появлялась.

Красноармейцы отсыпались.

День был солнечный, жаркий. Ребята поснимали гимнастерки и пошли загорать в балку. А Костя остался с Михеичем в блиндаже.

— А все ж перехитрил нас фриц, — рассуждал Михеич, задумчиво подергивая кончик белесого уса. — Чего уж толковать. Первое дело, что били мы по пустому месту. Мы стреляли, а фрицы хихикали над нами.

— Разведка плохо сработала. Не наблюдали за немцем, — сказал Костя.

— То-то и оно. Я так понимаю, что в штабе армии ушами прохлопали. Из-за этого скольких хлопцев там положили. Да возьми хоть нашу роту.

— Много, — согласился Костя, вспоминая Сему, Петера и Ваську.

Федя обещал навести о них справки в медсанбате и армейском госпитале. Если ребята живы, то они значатся среди раненых.

Пока что Федя узнал лишь одну печальную весть: немецкие танки в тот день прорвались к леску, где были раненые. Танки сделали там кровавую кашу.

Костя допускал, что вместе с другими мог погибнуть Сема Ротштейн. Куда он без ноги да потерял столько крови. Это — Сема. А где Васька и Петер? Они тоже были где-то там. И, конечно, погибли. Напрасно Федя пытался напасть на след ребят. Кто уцелел в этой мялке, тот сейчас здесь, в окопах.

Вчера Гладышев был во второй роте. Пришел на закате солнца и до полуночи говорил с Костей. Глядел себе под ноги, словно что-то читал на земле:

— Не сберег я Петьку. Но ведь надо ж было нести Ротштейна? Надо. Все это правильно, и все-таки дело скверное. И вообще-то война — жестокая штука.

— Это не рыцарские турниры, так ведь? — сказал Костя.

— А что турниры? Думаешь, лучше? Романтичнее? Те же мясники твои рыцари.

— Да какие они мои, — усмехнулся Костя.

Федя помолчал, все так же не поднимая взгляда, затем сказал, кому-то погрозив кулаком:

— Ты получишь еще! Мы в долгу не останемся. Увидишь, на что наш брат способен!

Костя слушал Федю и думал о том, что враг, конечно, будет сломлен и разбит навсегда. И непременно случится все, о чем мечталось. И встреча в школе через десять лет состоится.

Федя ушел, снова пообещав хоть что-то узнать о ребятах. И Костя с нетерпением ждал его.

Федя появился только под вечер. У него было письмо для Кости. Маленький розовый конвертик, Костя сразу приметил его в пачке треугольников.

Костя представил, как Влада писала ему. Она сидела в столовой. В распахнутое окно лились запахи свежего утра, В руке у Влады быстро-быстро бегал карандаш. Она любила писать карандашом.

На этот раз письмо было на нескольких тетрадных страничках. Костя сначала никак не мог понять, о чем она пишет.

«Костя, мой искренний друг!

Еще неделю назад мое положение могло показаться мне самой смешным и довольно глупым. А сегодня я не вижу в нем ничего необычного. Я уже примирилась с этим. Значит, так нужно. Значит, такова моя судьба. О, если б ты только мог представить себе в лицах эту историю! Но ты не знаешь их. Они — эвакуированные, приехали вместе с киностудией»…

«Какие эвакуированные? О чем это она»? — недоумевал Костя.

«…Так вот. Я встретилась с ними в парке, у танцплощадки. Познакомились, и я позволила им проводить меня. Они мне сначала не понравились. Потом один из них — его звать Игорем — стал ухаживать за мной. Он был очень внимателен ко мне, и я увлеклась… Не осуждай меня, Костя!.. На свадьбе были…».

«Что это она? Всерьез? Какая свадьба? Да она просто разыгрывает меня» — пытался успокоиться Костя.

…«на свадьбе были его друзья и мой папа. Теперь мы будем жить втроем — все веселее. А с тобой мы можем по-прежнему оставаться друзьями, одноклассниками. Игорь не ревнивый. Когда война кончится и ты приедешь, я познакомлю вас. Но повторяю: он — ничем не примечательный, обыкновенный средний парень»…

— Дура! — проговорил Костя, разрывая письмо на мелкие клочья.

Он не верил ни одному ее слову. Разумеется, не было никакого Игоря. Это она все выдумала, чтобы позлить Костю, заставить его мучиться. Вздорная девчонка! И придет же ей такое в голову!

А вдруг это все — правда? От одиночества на первого встречного повесилась. Нет, так может поступить кто угодно, только не Влада, умная, все понимающая и тонко чувствующая Влада.

И Костя пожалел, что изорвал письмо. Можно было еще почитать и посмеяться над ее фантазией. Тоже нашла, чем пугать! А Костя напишет ей, что женился. На ком? На медсестре. Да. И целуется с ней, и нравится ему она.

Костя рассмеялся. Но на душе у него было невесело. Где-то там копошились сомнения: а вдруг да все это так и есть. Зачем бы ей придумывать? Ах, Влада, Влада!

Костя ответил ей резким письмом. Выругал за неуместные шутки. А Игорю, если такой когда-нибудь заведется у Влады, Костя обязательно переломает ноги, как только вернется с фронта. Костя имеет на это право, потому что любит Владу. Да, да, он очень любит ее.

В списках раненых не было ни Петра, ни Васьки. Вот и все. Значит, остались они на той стороне Миуса.


Федор Ипатьевич опять глядел себе под ноги, а в уголках его выцветших глаз поблескивали горошинки слез. Закуривая, он долго слюнил газету.

Костя молчал, наблюдая за тем, как у входа в блиндаж Михеич начинял патронами диск ручного, дегтяревского, пулемета. Делал это Михеич не спеша, с профессиональной точностью движений. Что ж, пулеметчик — профессия! Михеич не раз под корень косил вражеские цепи. А ведь пару лет назад это был самый мирный человек. Колхозник из-под Ярославля. Из тех самых мест, где когда-то охотился Некрасов.

И вспомнился Косте первый день войны. И лектор на эстраде, что с юмором говорил о Гитлере. Война, мол, дело нескольких недель. А ведь вышло не так, товарищ лектор. А почему не так, этого Костя не знал. Переоценили мы свои силы? Или все-таки решающим моментом была внезапность? Немец застал нас врасплох, и нам пришлось туго. А теперь с такой кровью приходится брать каждый метр своей земли!

— Петька Чалкин родился в горах у афганской границы, — сказал Федя. — Больше года мы стояли там в одном кишлаке, отбивая налеты басмачей. И в тот день курбаши Давлет вырезал наших часовых на перевале и зашел к нам с тыла. Бой был жаркий. Мы едва сдерживали натиск банды. И в этом бою погиб ординарец Андрюхи Чалкина. Петькой звали, как и чапаевского ординарца. Наповал его пулей, в сердце. Мировецкий был парень! Гармонист, плясун. Хотел в артисты подаваться. Талант. В честь ординарца и назвали новорожденного Петькой. А когда Петька стал ходить в школу, Андрюха купил ему баян, чтоб играть учился… Ты дружил с Петькой?

— Дружил. Как все, — негромко ответил Костя.

— Он был славный мальчишка. Только власть губила его. Власть многих губит! Надо быть умным, чтобы голову не потерять.

— Какая же это власть — член комсомольского комитета? — возразил Костя.

— И все-таки власть. Я ведь слышал, как он говорил с вами. Да… Говорил… Характер у Петьки был отцовский, суровый… Слушай-ка, Воробьев. Вот, предположим, тебя ранило. И ты остался там, за Миусом. Что станешь делать?

— Застрелюсь, — твердо, как о само собой разумеющемся, сказал Костя.

— А верно ли это? Кому польза от твоей смерти?

— А ведь позор плена…

Федя не дал Косте договорить:

— Хорошо, Воробьев. А если не застрелишься?

— Нет, я гранату под себя и — конец! Да разве можно иначе?..

— Постой. Предположим, что у тебя нет выбора. Ты остаешься жить. И ты хоть с трудом, но можешь идти. Куда бы ты пошел?

— К своим. Только к линии фронта, Федор Ипатьевич!

— Ну и глупец же ты, мой юный друг! — с усмешкой воскликнул Федя. — Разве раненый, да еще в одиночку, без прикрытия ты смог бы здесь перейти линию фронта? Нет. А пробраться в тыл к немцу проще. Иди в стороне от дороги, добирайся до жилого места. Свет не без добрых людей, приютят. Подожди нашего наступления.

— Так может быть с Петером и Васькой?

— А почему не может? Вполне допустимо. Если они не тяжело ранены или не убиты в бою.

— Конечно, случается всякое, — согласился Костя.

— А ведь мы скоро опять пойдем в наступление. Не век же нам топтаться на этом рубеже. В первый раз не получилось, во второй получится. За битого двух небитых дают.

В степи темнело по-южному быстро. С Миуса тянуло холодком. И вокруг было тихо, так безмятежно тихо, как бывает только во сне.

19

Через амбразуру в блиндаж тек зеленый свет луны. Земля спала. И казалось, что на многие километры вокруг никого нет.

— Не люблю я такие ночи, — негромко проговорил Егор Кудинов. — Они вроде бы спокойные, а на самом деле подлые. Ежели немец ракет не пускает, значит, немцу темень нужна, значит, что-то он против нас удумал.

Алеша молча слушал Кудинова, представляя себе его хитроватое, подвижное лицо. Мужик он, кажется, ничего, даже веселый, шутник. Алеше лишь не нравилась его странная манера смеяться. Впрочем, он и не смеялся вовсе, а хмыкал. И у хмыканья был определенный смысл: что бы вы, мол, ни говорили, а у меня на этот счет свое мнение, я сам себе на уме.

На передовом НП было еще двое солдат, но они спали у противоположной стены блиндажа. В эту ночь дежурил Кудинов. Он сидел рядом с Алешей. Стоило Алеше лишь протянуть руку — и он коснулся бы Кудинова.

Пахло полынью. Она росла здесь всюду, лезла в каждую щель. Кусты полыни надежно укрывали и сам НП.

Клонило ко сну. Ресницы склеивались, и трудно было снова раскрыть их. Алеша в первую для него фронтовую ночь дежурил вместе с Егором Кудиновым на передовом наблюдательном пункте, у стереотрубы. Да, это уже фронт, самый настоящий.

— И откуда он только взялся такой паразит, Гитлер? — продолжал рассуждать Кудинов. — Да пошто же сами немцы, которые трудяги, не свернут ему голову?

— Значит, что-то у них не так, как хотелось бы тебе и мне, и всем нам, — раздумчиво ответил Алеша.

Кудинов оживился, заговорил горячее, убежденней:

— Гитлер без народа — никуда. Выходит, сумел он своих подцепить на крючок. Ведь воюют же паскудники!

— Воюют.

— А ты, товарищ лейтенант, видел живого немца?

— Нет.

— Обыкновенный он. Такой, как ты, к примеру. Только жесткий, нет у него душевности нашей. Мы ведь даже во зле отходчивы. А он — нет… Стой-ка! — и после минутной паузы. — Ориентир три, вправо двадцать, дальше пятьдесят фрицы устраивают орудие.

— Что?

— Орудие подвезли, только что.

— То есть как это? — удивился Алеша, но тут же решил, что Кудинов его разыгрывает.

— Подвезли, — повторил разведчик.

— То-то разглядел, — усмехнулся Алеша.

— Услышал, товарищ лейтенант.

— И определил — где?

— Определил. Чему только нужда не научит, — притворно вздохнул Кудинов.

— Тоже мне: вправо двадцать, дальше пятьдесят, — передразнил разведчика Алеша. — Да ни за что не поверю!

— Я ведь на службе. И ты мой командир, и как же я буду обманывать тебя? Может, думаешь, что мне трибунала захотелось? Завтра посмотришь карту и схему ориентиров и все поймешь. А теперь лучше спать тебе, товарищ лейтенант.

Алешу сердила фамильярность, с которой по-прежнему разговаривал с ним Кудинов. Все-таки Алеша — офицер. За одно неприветствие в тылу красноармейцы наряд, а то и гауптвахту получают. Попробуй жаловаться — дисциплина! А Кудинов сразу взял панибратский тон в разговоре с Алешей, и Алеша не мог возразить ему. Боялся попасть в смешное положение. Ведь Кудинов не смолчит, а есть ли более удачная мишень для насмешек, чем необстрелянный юнец! Мало еще Алеше лет, всего восемнадцать, и солидности никакой.

«Ничего. Вот повоюю немного, осмотрюсь, как другие офицеры поступают. И будешь ты, Кудинов, уважать меня», — мстительно думал он.

Кудинов чем-то зашуршал в темноте. Очевидно, полез в карман за куревом. А насчет наблюдения вслепую разведчик смеется над Алешей. Нельзя тут ничего определить, когда не видно ни ориентира, ни цели.

Алеша приподнялся на локте, затем сел и осторожно потянулся к амбразуре, стремясь не опрокинуть стереотрубу. Луна скрылась в туче, и помрачнела степь.

Если бы сейчас встать и пойти вперед, к нейтральной полосе и немецким окопам… Наверное, так никто бы и не заметил, и можно было бы подкараулить «языка», и приволочь его в штаб дивизии. И тогда Кудинов совсем по-другому посмотрел бы на Алешу. Вот, мол, какой он, наш лейтенант.

Но Алеша — артиллерист, ему этого нельзя. Только разведчики за «языками» ходят.

— А минные поля поставлены, Кудинов?

— Есть. Уже подорвалось двое фрицев на нашем поле, — с живостью ответил тот. — Без мин тут никак нельзя.

Внезапно над степью взлетела ракета. Ее зеленый, яркий свет вырвал из темноты напряженное лицо Кудинова, слегка приоткрыл бархатный занавес ночи. Алеша успел рассмотреть впереди смутные очертания высоты метрах в пятистах. По гребню высоты проходил передний край противника. Об этом еще вечером рассказал Кудинов, когда они шли на НП.

Ракета сгорела, как спичка. Она даже не долетела до земли. И снова наступил мрак. И словно боясь темени, немцы повесили над своими окопами еще три зеленые звездочки. Когда и они погасли, куда-то к облакам вдруг потянулись туго натянутые струны трассирующих пуль. Но это уже несколько правее.

— Черт те знает что, — проворчал Кудинов, закручивая цигарку. — Не спится фрицам. Совесть нечистая, оттого и сна нету. Слышишь, товарищ лейтенант, лопата стучит? Пушку окапывают паскудники в том самом месте.

Алеша прислушался. Действительно, что-то скрежетало. Но почему именно лопата? Или Кудинов снова разыгрывает, или нужно иметь невероятный фронтовой опыт, чтобы вот так ориентироваться.

Алеше нужно бы выспаться. Завтра может прийти на пункт сам Бабенко, на целый день. И у Алеши должен быть бравый, свежий вид, как положено.

«А почему именно — бравый? Война есть война», — тут же подумал он, поправил в изголовье шинель и, повернувшись лицом к стене, лег.

— Услышишь, что идет начальство, разбуди. Толкни в бок, я сплю чутко, — наказал Кудинову.

— Начальство больше с вечера приходит, чтобы к утру смыться. А утром Тихомиров и Камов явятся. Жратву принесут. Сколько времени сейчас, а?

— Не знаю, Кудинов.

— Пожалуй, часа три, а то и четыре. Скоро Ганс термосами зазвякает.

— Это что же за Ганс? — спросил через плечо Алеша.

— Повар есть такой у фашистов. Ганс Фогель. Птица, значит, ему фамилия, ежели на русский перевести.

— Врешь ты, Кудинов! — вырвалось у Алеши, но он тут же поправился. — Побасенки рассказываешь.

— Чудной ты человек, лейтенант. Право-слово, чудной. И то надо принять во внимание, что про фрицев ты только наслышан. Про войну по газетам знаешь. Есть у них повар Ганс Фогель.

— Да ты не считай меня за простака, — сердито проговорил Алеша. — Кое-что и я понимаю…

Кудинов ничего не ответил. Он слушал ночь. Потом часто зачмокал губами, раскуривая самокрутку, спрятанную в рукаве шинели. И только начмокавшись вдоволь, подал голос:

— У этого Ганса наши дивизионные разведчики помощника стибрили. Он все и объяснил. И застучит термосами точно он.

— А до меня у вас командир обстрелянный был? Фронтовик? — вдруг спросил Алеша.

— Ага.

— И ему — прямо в лоб?

— Точно. Шальная, должно быть. Маскировка у нас — первый сорт. Все вокруг перепахал снарядами, а нас пока не трогает.

Алеша хотел уснуть. Он старался выбросить из головы все мысли. И уже почувствовал, как усталость смаривает его, но Кудинов заговорил снова:

— Вот ты, товарищ лейтенант, с тыла приехал… Значит, как там жизнь? Видел же, как гражданские живут.

— Видел. Для победы работают… Орудия, снаряды делают, — сказал Алеша, поймав себя на мысли, что почти ничего не знает о жизни тыла. Больше года он не говорил со штатскими, жил в военных городках, редко получал письма из дома. Но дома была нужда и до войны, и отец работал все там же.

— Ездят люди по стране. Больше на восток едут, — добавил Алеша.

Это вспомнилась ему весна сорок второго, когда он с новобранцами ехал в Сибирь. В том медлительном, как черепаха, поезде было много эвакуированных, которые, попав поначалу в Среднюю Азию, почему-то не прижились там. А то на ходу меняли маршруты, если слышали, что в Сибири и с жильем лучше, и с работой.

Кудинов ничего больше не спрашивал. Но Алеша теперь был во власти воспоминаний. Перед ним была, как живая, — хрупкая, кареглазая — глаза большие, что сливы, — девушка Роза. В вагоне было тесно и душно. А Роза вместе с Алешей лезла на крышу вагона, где она, обхватив тонкими руками вентиляционную трубу, подолгу слушала стихи:

Лунным светом Шираз осиянен,

Кружит звезд мотыльковый рой.

Мне не нравится, что персиане

Держат женщин и дев под чадрой.

Лунным светом Шираз осиянен.

Розина мать, старая, сварливая, ругалась на дочь. Что это за мода ходить с каким-то незнакомым парнем! Разве Роза не слышала, что делают хулиганы с молоденькими девушками?

— Алеша читал мне Есенина. Ты понимаешь, мама, «Персидские мотивы»! — восторженно сказала Роза. — Бесподобный поэт!

Мать почему-то сняла очки и сурово поглядела на дочь выцветшими глазами:

— Что она говорит, бог мой! Есенин — это разбойник, Есенин хуже твоего дяди Абрама, который пил водку натощак… и… и…

— Ну чего ты умолкла, мама? У дяди Абрама была не такая уж плохая привычка, — Роза звонко рассмеялась, а когда снова поднялась за Алешей на крышу, все объяснила ему:

— До войны мама ругала дядю Абрама, что он ел свинину. Это был второй его грех. Теперь молчит.

Алеша улыбнулся воспоминанию. И каким бесконечно далеким кажется то время, а ведь прошел всего год.

Вскоре небо стало сереть, словно его подсветили множеством прожекторов. За высоткой подал голос повар Ганс Фогель. А наши повара к этому времени уже сварили кашу и вскипятили чай, потому что еще в сумерках принесли еду на передовой НП помкомвзвода Тихомиров и рядовой Камов. С ними пришел худенький, как соломинка, парнишка лет одиннадцати, босой, в засаленной и великоватой ему пилотке.

— Единственный житель этого вот села, где мы сейчас, — пояснил Кудинов, подавая руку парнишке. — Зовут Богданом. Родителей потерял, и неизвестно, живы ли они. Комдив приказал поймать Богдана и эвакуировать в тыл. Ловили его трижды, и трижды он убегал.

— Но на передовой ведь убить тебя могут, — сказал парнишке Алеша.

Богдан ответил бойко, должно быть, давно подготовленными фразами:

— Я тут жду мамку. А то она не найдет меня, если уеду.

— В селе хоть что-нибудь уцелело? Хоть один дом?

— Нет, дядя, — со вздохом, совсем по-взрослому, проговорил Богдан. — А в нашу хату там бомба угодила. Ух и ямищу вырыла! Глубже вашей землянки.

— Он часто бывает у нас, — Камов с отеческой нежностью погладил парнишку по голове, и Алеша заметил, как блеснули влагой глаза уже немолодого разведчика. Дома, наверное, вот такие же остались.

— Ночка-то спокойная выдалась? — обратился Тихомиров к Алеше. — Или как?

— Тихо было, — солидно сказал Алеша.

— Ориентир три, вправо двадцать, дальше пятьдесят — орудие.

— Подвезли по Глубокой балке?

— Точно. А вот лейтенант не поверил. Как, мол, можно вслепую.

Тихомиров подошел к амбразуре и жестом подозвал Алешу:

— Видите куст? Это и есть ориентир три. А балка Глубокая правее его, и звук автомашины, идущей по балке, особый. Ну, если к тому добавить, что автомобиль слышен за полкилометра… Так, что ли, Кудинов?

— Точно, — хмыкнул разведчик. — И никаких секретов.

— Да, чуть не забыл! Машинистка из штаба расспрашивала про вас. Кто вы да откуда, да как Орлика усмирили. А я что? — Тихомиров неопределенно вскинул плечи.

— Наташка — девка что надо, — снова неопределенно хмыкнул Кудинов.

20

Если с передового НП был виден сравнительно узкий участок фронта, то с командного пункта подполковника Бабенко, находившегося в тылах дивизии, открывалась широкая панорама всхолмленной, изрытой бомбами и снарядами степи. Командный пункт был оборудован на высоте, с которой далеко просматривалась и немецкая прифронтовая полоса.

В начале лета Бабенко днями просиживал на своем КП. Отсюда он разговаривал по телефону с командирами полков, батальонов и дивизионов, здесь вместе со своим штабом разрабатывал систему огневой поддержки пехоты. А это значило, что офицерам штабной батареи некогда было вздохнуть. Усач был придирчив и давал выговор за малейшую оплошность. У Алеши по спине пробегал холодок, когда Бабенко сердито рвал ус и рычал:

— Бр-росьте вы мне!

На первых порах Бабенко неплохо относился к Алеше. Даже как-то похвалил мимоходом, правда, очень сдержанно, за случай с Орликом. Алеша очень гордился этой похвалой, тем более, когда узнал, что Бабенко в гражданскую служил под началом самого Буденного. А кто с Буденным бывал, тот толк в лошадях понимает и оценит кавалериста сразу. Разумеется, тогда Бабенко был рядовым конником, но имел большие заслуги, раз у него, говорят, два ордена, еще за те давние бои.

Бабенко был высок, широкоплеч, косматые брови дугой и острые глаза. Лицо броское, запоминающееся. Даже симпатичное. Но это лишь до поры до времени, до того самого:

— Бр-росьте вы мне!

А эту фразу кинул он в Алешу прямо-таки ни за что. И Алеша недоумевал, с чего бы вдруг свирепеть Бабенко, пока Денисенков не открыл Алеше причину перемены в настроении подполковника.

А случилось вот что. Как-то наступила очередь Алеши дежурить по штабу артиллерии дивизии. Весь день он провел на КП и до этого не спал ночь, но отдохнуть перед дежурством ему не удалось. Знавший, что Алеша порядком устал, комбат Денисенков сказал ему:

— Возьми кого-нибудь из разведчиков. Будете дежурить попеременке.

Однако никто из ребят Алеше не подвернулся, и он решил идти в штаб один. Когда штабные разойдутся, можно и подремать неподалеку от телефона.

Штаб помещался в длинной приземистой хате, которая спряталась за кустами терновника и купами верб. Когда Алеша уже подходил к штабу, послышалось нарастающее бульканье снарядов. Алеша с ходу припал к земле всем телом, словно хотел вжаться в нее, исчезнуть. Страх остро кольнул в сердце.

Тяжелый снаряд рванул за конюшнями, метрах в ста от места, где лежал Алеша. Но показалось, что это совсем близко, что перед самыми глазами ударил огненный фонтан разрыва. Лишь немного погодя он понял: было уже темно, а темнота, как известно, сильно скрадывает расстояние.

Вскакивая на ноги, Алеша огляделся. Его поклона снаряду, к счастью, никто не видел. Бывалые фронтовики ведь не бросятся наземь без крайней нужды и всегда смеются над пугливыми новичками. А черт ее знает, когда эта нужда крайняя, к этому тоже нужно приноровиться, как Кудинов к ночным шумам.

Второй снаряд упал поближе к хате, и Алеша снова рванулся к земле. А теперь всё правильно. Когда же третий снаряд разорвался значительно правее и дальше первого, Алеша сообразил, что страшиться уже нечего. По всем законам пристрелки, немцы не должны захватить в радиус обстрела единственную улицу деревеньки.

Вздохнув с облегчением, Алеша стряхнул ладонью пыль с брюк и гимнастерки. Но уже следующий снаряд опять заставил его вздрогнуть, хотя Алеша и сознавал, что опасности для него нет никакой. Невольно подумалось:

«Вот ведь как! Головой понимаешь одно, а инстинкт диктует другое. К земле он жмет человека. И, в общем-то, это, наверное, правильно, иначе жертв было бы куда больше. И к смертельной опасности можно как-то привыкнуть, а инстинкт всегда настороже. Ему, словно часовому, никак нельзя дремать».

Окна хаты были плотно закрыты темными от времени ставнями. Света не было видно, и Алеша решил, что в штабе нет никого. Но в сенях он столкнулся с Бабенко, который куда-то спешил и не ответил на приветствие.

Когда Алеша вошел в хату, в прихожей он увидел машинистку Наташу. Она стрекотала на громоздкой пишущей машинке. А в горнице, склонившись над бумагами, запустив руки в русые вихры, сидел старший лейтенант, помощник начальника штаба по оперативной работе.

Взглянув на Алешу, Наташа потупилась и принялась растирать свои тонкие, красивые пальцы, затем вдруг снова часто застучала ими по клавишам.

Алеша присел на скрипучую табуретку у самого порога, поправил на гимнастерке ремень с пистолетом и стал украдкой разглядывать Наташу.

Она сидела за машинкой, как королева на троне. Впрочем, королев, иначе как в кино, Алеша не видел. А те, что в кино, были ничем не лучше, а даже хуже, и много хуже, Наташи. Одни Наташины голубые глаза чего стоили! Чистые-чистые, как родничок. А лицо матовое с чуть заметным румянцем на щеках. Очень уж красивая она, и откуда только взялась такая!

Он смотрел на нее украдкой, а она не отрывала глаз от какой-то бумажки и от машинки. Потом Наташа собрала у себя на столике и отнесла старшему лейтенанту испещренные цифрами и значками листы. Он просмотрел их и согласно кивнул.

— Мне можно отдохнуть? — спросила она.

— Да, — старший лейтенант поднял свою светловолосую голову и тут только заметил Алешу. — Дежурный? Проводи-ка, лейтенант, вот ее. Я пока здесь побуду. Но долго не задерживайся.

При пляшущем свете керосиновой лампы было видно, как Наташино лицо вспыхнуло, и она, чтобы побороть смущение, довольно бойко бросила:

— У меня нет привычки подолгу задерживать дежурных.

Когда Алеша и Наташа вышли на улицу, было тихо, прохладно, звездно. Наташа шла впереди, но Алеша вскоре поравнялся с нею. Она молчала. Он почувствовал неловкость и заговорил первым.

— Вы давно на фронте? — спросил, облизывая горькие от полынной пыли губы.

— Больше года, — поспешно ответила она и круто повернулась к Алеше.

— И все машинисткой?

— И шифровальщицей работала в штабе армии.

— Наверное, это сложно?

— Шифровка? Для кого как. Для меня вроде не очень…

Алеше было приятно идти рядом с этой красивой, хрупкой девушкой. Он чувствовал себя сильным, готовым защитить ее, если понадобится.

— А вы сами откуда? — спросил он.

— Из Москвы. Там родилась, там училась, все там. И только война забросила сюда, — проговорила она, останавливаясь возле обшарпанной снаружи, крытой соломой хатки. — Вот мы и пришли. А почему мы на «вы»? Давайте на «ты». Договорились?

— Конечно, — радостно откликнулся он.

— Меня зовут Наташей, а тебя Алексеем. Я знаю, что Алексеем, — она подвинулась к нему и своими длинными, тонкими пальцами прошлась, как по клавишам, по пуговицам его гимнастерки.

Он вдруг взял ее руки, прохладные, нежные, и слегка пожал их, собираясь уйти. Она поняла это его желание и торопливо проговорила:

— Подожди немного. Он еще будет сидеть в штабе. Он всегда сидит подолгу…

Алеша не знал, что ей сказать. Он был рад тому, что Наташа не отпускает его. Значит, ей хорошо с ним. Если бы можно было крепко обнять ее сейчас! Хотя бы на одно мгновение!

Но он почему-то боялся девушек. Он всегда боялся их. И пусть советовал Косте обнимать и целовать Владу, сам он не сделал бы этого никогда, ни с одной девушкой. Может, со временем он насмелится, но не сейчас, не сию минуту. Это выше его сил.

— Кто-то идет, — сказала она и снова подвинулась к нему.

Алеша оглянулся и увидел, что к ним подходил невысокий боец в плащ-палатке. Походка его показалась Алеше знакомой. Он шел, по-утиному переваливаясь. Не спеша прошел мимо, зыркнув в сторону маленькими острыми глазами.

Это был Кудинов. Алеша хотел окликнуть его, но сдержался. Конечно, ему было лестно показать, что он вот так, запросто, с девушкой. Но Кудинов мог подумать, что Алеша хвастается. Пусть идет себе. Все равно он узнал Алешу.

— А ты смерти не боишься? — вскинула голову Наташа.

— Как все, так и я, — уклончиво ответил Алеша и тут же перехватил инициативу в разговоре. — А ты?

— Тоже, как все. Но я еще не очень боюсь. Больше за меня боятся папа с мамой. Они меня никак на фронт не пускали, и сейчас они думают, что я далеко-далеко в тылу. Они у меня очень доверчивые, — звонко рассмеялась она. — А у тебя как? Тоже, наверное, боятся.

— У меня нет матери, — грустно выдохнул Алеша, поймал и снова пожал ее руку. — До свидания, Наташа. А то попадет мне.

— Ну ладно, трусишка. Иди, — шепотом проговорила она и добавила погромче. — Послезавтра кино обещают. Про Сталинград.

Он вышел на середину улицы и зашагал к штабу. Хотелось петь и кричать на всю деревушку о переполнявшем его чувстве. Ему казалось, что ничего похожего никогда с ним не было. Наташа, милая, родная Наташа, как хорошо, что ты живешь, что тебя отыскал я на земле.

В памяти всплыл образ отца. Алеша гордился им, считал, что отец в своей жизни чаще всего поступал правильно. И это было тоже правильно, что он советовал Алеше идти добровольцем на войну.

Но вот у Наташи родители беспокоятся за дочь. И у Алеши бы мать беспокоилась, а отец? Отец — другое дело, он мужественный человек, он может внешне не показать, как ему больно.

А плохо жить без матери. И не только ребенку, а и взрослому. Впрочем, взрослому еще хуже. Смерть матери ворует у людей ничем не восполнимую ласку и любовь.

Алеша вздремнул только перед утром. Спал всего какой-нибудь час, потому что пришлось бежать на квартиру за подполковником Бабенко: его вызывало к телефону фронтовое начальство.

Несмотря на свои пятьдесят, подполковник пулей прилетел в штаб. Захлебываясь папиросным дымом, доложил обстановку и, в свою очередь, что-то пометил на карте. Затем, повесив трубку аппарата, внимательно выслушал Алешин доклад о том, что ночь прошла в общем-то благополучно, и махнул рукой:

— Добре.

А вечером того же дня они встретились на КП. Бабенко потребовал схему огней на стыке дивизии с правым соседом. Алеша стал доставать ее из своей полевой сумки. Может, несколько замешкался, а может, наоборот, поторопился — этого никто не понял, но подполковник свирепо сверкнул глазами в его сторону:

— Бр-россьте вы мне! — и дернул ус.

Алеша подал схему огней, но смотреть ее Бабенко не стал. Он посопел с полчаса у стереотрубы, приказал внимательнее следить за Глубокой балкой. И ушел, багровый от напряжения, сердитый.

Комбат Денисенков, который был на КП в это время, проводил Бабенко по ходу сообщения до ведущего в тыл оврага, вернулся в блиндаж и сказал Алеше:

— Это тебе за вчерашнее. Не гуляй с Наташкой. Понял? — и озорно улыбнулся.

21

С КП Алеша шел оврагом, продираясь сквозь колючие сплетения терна и шиповника. И нужно же было природе создать здесь такой заслон! Куда ни сунешься — везде натыкаешься на острые шипы, которые цепляются за одежду, до крови царапают руки. В сумерках тропки не видно, и пришлось идти в деревеньку прямиком.

Он шел не спеша, и его догнали разведчики Кудинов и Камов. Покуривая на ходу, они вели негромкий разговор. А увидели своего командира — примолкли.

«Обо мне говорили», — подумал Алеша, неприязненно поглядывая на Кудинова. Ведь это он, Кудинов, рассказал всем о том, что видел его с Наташей. Не утерпел… Однако зачем Алеше сердиться? Не он ли сам хотел, чтобы Кудинов узнал его тогда?

Обижаться надо на Наташу да на ее усатого ухажера Бабенко. Не знает она цены себе, дура!

И все-таки Кудинов виноват. Его никто не тянул за язык, и ему было хорошо известно, что подполковник волочится за Наташей. Тоже буденновец, орденоносец!.. И чего Кудинову нужно от Алеши? Неприятный тип.

Кудинов поймал на себе косой взгляд Алеши и погрустнел. Он ждал, что Алеша заговорит первым, станет его упрекать, но тот молчал. И когда они выбрались из оврага и пошли утоптанной дорожкой, Кудинов пристроился сбоку к Алеше и заговорил сам:

— Я ведь не думал, что оно так обернется. И я сказал только Тихомирову и Денисенкову, они двое на КП были. Надеялся, значит, что посмеемся немножко и тем дело кончится…

— Чего оправдываешься, Кудинов! Тебя ведь никто не обвиняет, — оборвал его Алеша.

— Да я не оправдываюсь, товарищ лейтенант…

— Ладно тебе, Кудинов, — резко сказал Камов. — Тебе лишь бы поржать, а ржанье твое людям боком выходит. Но он, товарищ лейтенант, ничего не говорил подполковнику. Батька про все это узнал каким-то другим образом… Да вы не бойтесь подполковника, отходчивый он. А на девку плюньте. Из-за нее уже страдал Денисенков. Тоже вот так нажимал на него батька. Да и не один Денисенков. Выходит, любит батька Наташку-то, будь она проклята.

— Довольно об этом! — Алеша с силой рубанул рукою воздух. — Не хочу ничего слышать о ней. Меня ведь послал проводить ее помощник начальника штаба, этот белобрысый…

— Конечно. И ни к чему она тебе. Разве мы не соображаем, — согласился Кудинов. — Она сама липнет, как репей.

Разумеется, Кудинов прав. Наташа заговорила с Тихомировым о нем, Алеше. Сама дала повод. А если она всерьез полюбила Алешу? И теперь порвет с Бабенко? Что ж, это может быть. Алеша же нисколько не боится подполковника, и если нужно… Да ничего ему не нужно, Алеше, от них, от Бабенко и его любовницы! У Алеши есть чудесная Мара, она ждет его.

Со стороны деревеньки потянуло дымком и запахами горячей пищи. Разведчики ускорили шаг, чтобы успеть поужинать до начала киносеанса. Дивизии обещали первое кино за те несколько месяцев, которые она провела в наступлении и обороне.

Кино началось около полуночи. В вишневом саду рядом с хатой комендантского взвода собралось столько красноармейцев, что негде было ни сесть, ни встать. Но, несмотря на это, с началом сеанса киномеханик не спешил. Кто-то приказал ему ждать прихода большого начальства с передовой. А начальство, видимо, не очень торопилось.

— Давай, друг! Вали! — кричали киномеханику.

— Эдак мы уснем тут, ожидаючи…

И спали. Рядом с Алешей, положив чубатую голову на плечо соседа, храпел немолодой боец. Умаялся за день, бедняга! А несколько дальше вповалку лежали на земле целой группой.

Много курили. Густой дым в ярком свете луны голубым холодным пламенем поднимался над садом и таял в вышине.

То в одном, то в другом месте возникал и вскоре затухал разнокалиберный говорок. О чем только ни беседовали красноармейцы, и больше всего не о войне и доме, а о табаке и каше. Боец, он мудр, он не станет травить попусту свое сердце. Ведь сколько ни толкуй о победе над фашистом, ближе она не будет, если не ходить в атаки, не гнать его с родной земли. А фронт стоял, стоял с самой зимы.

Алеша глазами искал Наташу. Очевидно, ее не было. А может, объяснилась с Бабенко и теперь прячется от Алеши. Вот дура-то! Если уж хочет любиться с этим стариком, пусть себе любится на здоровье. Чего ей стесняться Алеши, который только один раз и поговорил с нею. А если ей дорог Алеша, то нечего и смотреть на Бабенко. Что он ей, отец родной, что ли? В общем, дуреха, дуреха ты, Наташа!

Кино началось с залпа орудий и разрывов. И кто-то сразу же заметил разочарованно:

— Это нам в девках надоело!..

— Разве этого мы ждали…

Им возразил звонкий, задиристый голосок:

— А вы чего хотели? Может, про любовь?

— Хотя бы и про любовь.

Помаленьку красноармейцы стали отползать в сторону и расходиться. Наверное, тем, кто в тылу, и интересно это, а фронтовикам все давно осточертело. Многие уже два года смотрят такое представление, провались оно пропадом. Им бы про любовь да про мирную жизнь!..

Ушел и Алеша. Он пошел не в хату, где помещался его взвод, а прямо на КП. Ночью, чтобы не путаться в колючих кустах, решил обойти овраг стороной. Дважды его окликали часовые, он называл пароль и шел дальше.

На КП закурил из кисета Тихомирова крепчайшего табаку, который фронтовики называли «смертью фашистским захватчикам». Офицерам давали обыкновенный трубочный табак, он в противовес «смерти» считался легким. А «смерть» огнем полыхала в груди.

Непривычного к этому табаку Алешу забило кашлем, на что Тихомиров хихикнул:

— Слабак ты, лейтенант.

Алеша еще кашлянул несколько раз и вдруг спросил:

— Ну, а кроме Бабенко, она с кем-нибудь бывала?

— Наташка-то? Нет. Да ты что!

— Так, может, она любит его, а?

— А с бабами чего только не бывает. У меня в Ростове такая баба была…

— Выпить бы, — скорее себе, чем Тихомирову, сказал Алеша.

— Ты пьешь, лейтенант? — удивился помкомвзвода. — Тогда жалко, что нечего выпить. Чего нет, того нет. Надо в Луганск ехать.

— Я сейчас лягу. Устал что-то.

— Спи, товарищ лейтенант. Ты же целый день у стереотрубы проторчал. Две новых цели засекли! Это же что-нибудь да значит. Спи, а про Наташку забудь. Не стоит она настоящего чувства.

— Да?

— Я баб насквозь вижу. С первого взгляда.

Ночь прошла спокойно. Спал Алеша крепко, так крепко, что никаких снов не видел, а проснулся — высоко в чистом небе плыло раскаленное добела солнце.


Алешу вызвали к подполковнику Бабенко. Очевидно, для какого-то важного разговора. Это понял он по интонации, с которой говорил с ним по телефону начальник штаба:

— Товарищ лейтенант, явитесь немедленно.

Ругать Алешу вроде бы не за что. Может, какая беда стряслась в расположении взвода? Но Кудинов, который ночевал в деревне, предупредил бы Алешу. Впрочем, придраться можно ко всему, особенно, если хочешь этого. А подполковник сердит на Алешу. Ну и пусть. Станет придираться, так Алеша найдет, что сказать. Не полезет в карман за словом.

У штаба, на улице Алешу встретила Наташа. Она ждала, его здесь, чтобы что-то сообщить ему. Оправдываться будет, а зачем? Ведь между ними ничего не было. И хорошо, что так.

Он взглянул на нее и увидел, что у Наташи очень красивая белая шея. Как у мальчишек, коротко остриженная голова. А под гимнастеркой круглились маленькие груди. Да, Алеше все нравилось в ней, все волновало его.

Наташа опустила взгляд и прошептала:

— Не могла я вчера прийти. Печатала.

И он услышал в ее голосе сознание вины перед ним. Извиняется, а к чему? Не все ли равно, почему она не пришла. И Алеше вдруг очень захотелось сказать Наташе обидное про нее и про Бабенко, но он только сердито сдвинул брови и, тяжело вздохнув, пошел в хату.

После ярого зноя Алешу опахнуло холодком. «Так было в жару в беседке у Кости», — подумалось ему, и тут же это воспоминание отлетело. В горнице за столом, на котором лежало множество топографических карт, сидели все офицеры штаба и комбат Денисенков. Они не заметили, как подошел Алеша, и он напомнил о себе:

— Товарищ подполковник, разрешите? По вашему приказанию лейтенант Колобов явился.

Все невольно повернулись к нему. Бабенко оценивающим взглядом смерил его с ног до головы. Встал и пододвинул к себе какие-то бумаги, полистал их. Потом заговорил неторопливо, как бы нехотя:

— Сегодня наша пехота силою до батальона будет вести разведку боем. Она сосредоточивается для атаки вот в этой балке, что выходит к высоте семьдесят два и пять десятых. Наша задача: подавить огнем артиллерию противника — цели двадцать четыре, восемнадцать, двадцать два. Подготовить данные для артналета пятой батареей. Позиция у нее выгодная. Ясно?

— Так точно, товарищ подполковник, — четко, не без волнения, проговорил Алеша. Он понимал, что наконец-то начинается настоящее дело. Ни мы, ни немцы с самой зимы почти не вели орудийной стрельбы на этом участке, чтобы не выдать своих огневых позиций. Только время от времени вступали в поединок минометы да иногда давала несколько выстрелов легкая пушка, стреляла и тут же сматывала удочки.

А это залпы целой батареей. Можно сказать, артнаступление. Разогнать дремоту фашистам — и то уже хорошо.

— Командир артполка получил приказ о поддержке пехоты. Я свяжусь с комбатом пятой. А вы, лейтенант, отправляйтесь на эту батарею. Готовьте вместе с ними данные, чтобы накрыть цели максимум со второго снаряда? Ясно?

— Так точно, товарищ подполковник.

— О времени артналета сообщим. Идите.

Пятая батарея, куда шел Алеша, находилась, действительно, в очень выгодном положении. Она была скрыта от противника холмами, и засечь ее немцам было бы не так легко. Выследить наших артиллеристов, если они поведут огонь, могла разве что «рама».

Алеша спешил. Это было первое по-настоящему боевое задание. Пусть даже репетиция наступления, но серьезная, по всем правилам, ибо от нее многое зависит в будущем. Не год же нашим войскам топтаться на одном месте!

В низине, где у ручейка толпились бурые от пыли вербы (сюда часто били немцы из минометов), Алеша догнал уныло шагавшую к передовой пехоту. Красноармейцы были со скатками шинелей на плечах, некоторые несли в руках каски. Небритые, усталые лица говорили о том, что пехоте пришлось отмерить не один десяток километров. А по тому, как бойцы чутко прислушивались к каждому выстрелу на передовой, Алеша понял, что они еще не обстреляны. И поймал себя на мысли, что он себя считает уже бывалым фронтовиком. Конечно, кое-что испытал на собственной шкуре. И под бомбежками был, и под огнем орудий и минометов.

Старший на батарее лейтенант Кенжебаев, широкоскулый, коренастый казах, уже знал о приказе. У него задорно поблескивали раскосые черные глаза.

— Цели накроем без пристрелки, — уверенно сказал он, разглядывая раскинутую на земле карту. — У нас пристреляны ориентиры. Довернем сколько надо и карашо.

Стало темнеть, когда на батарею позвонил сам Бабенко. Он предупредил Алешу, что сигнал к артналету будет дан примерно через полчаса. Если немцы станут огрызаться и попытаются подавить пятую батарею, то вступят в бой наши тяжелые орудия.

— Во всяком случае, не щелкайте больше двадцати орехов, — заключил он. Этот нехитрый шифр Алеше был известен.

Начало атаки батальона на батарее определили без сигнала. Прежде, чем взлететь ввысь двум красным ракетам, бешено застучали пулеметы, степенно закрякали мины.

Орудия батареи были загодя наведены каждое на свою цель. И застывший у телефона пожилой усатый солдат передал лишь короткий приказ комбата:

— Батареей пять снарядов беглый огонь!

— Первое — готово!

— Второе — готово!..

Кенжебаев охватил быстрым взглядом все четыре орудия с приникшими к ним расчетами и звонко выкрикнул:

— Огонь!

И, сотрясая землю и воздух, батарея ударила по противнику. Только пыль взвилась над нею облаком. И зазвенело в ушах. Грохот продолжался какие-то секунды, и вдруг все смолкло. Лишь вдали, за холмом, еще слышались разрывы наших снарядов.

— Отбой! — крикнул телефонист, размахивая телефонной трубкой.

— Отбой! — повторил Кенжебаев. — Замаскировать орудия.

Задача была выполнена. Артиллеристы поддержали пехоту «огоньком». Алеша мог идти сейчас в деревню или на КП. Он подал руку Кенжебаеву, но тот решительно отстранил ее.

— Куда пойдешь ночью? К немцу попадешь. У нас отдыхай, а утром пойдешь, — сказал Кенжебаев и пригласил Алешу в свою землянку.

Поужинали тушенкой с макаронами. Стройный, жилистый старшина батареи принес неполную бутылку, разлил водку по кружкам.

— За победу, — весело провозгласил он. — Сегодня, значит, немножко пощупали фрица…

Алеша выпил водку залпом и почувствовал, как по телу разливается тепло. Теперь можно и поспать. Алеша, откинув голову к прохладной стене землянки, закрыл глаза.

В эту минуту снаружи послышалось какое-то странное бульканье, словно в котле закипала вода. И что-то звонко лопнуло, и не то град, не то ливень пробежал по земле..

— Шрапнель! — крикнул Кенжебаев. — Пристреливается, шайтан! — и первым выскочил из землянки. Алеша и старшина поспешили за ним. Ведь если немцы начнут бить фугасными или осколочными снарядами, в землянке с ее легким перекрытием не спастись.

Они увидели сизое облачко в темном небе, прямо над собою. Было тихо, и облачко стояло неподвижно примерно на высоте ста метров. Ясно, что противник засек батарею по зареву выстрелов.

— Вот шайтан, — закачал головой Кенжебаев. В его раскосых глазах не было страха, скорее в них жило сейчас искреннее удивление. Казалось, батарея спрятана за холмами надежно, и вот такой сюрприз!

Бойцы тоже понимали, что значила прилетевшая к ним шрапнель, и не теряли времени понапрасну, прыгали в ровики и ходы сообщения. Удар по батарее мог быть нешуточным. Здорово психует фриц, когда его потревожишь!

Вторая шрапнель разорвалась чуть поближе к передовой, а следом за ней просвистели и потрясли землю почти разом грохнувшие снаряды. Над головами запели осколки. В окопы ударило пылью и кислым, противным запахом взрывчатки.

Алеша высунул голову из окопа и огляделся. Всего в каких-нибудь двух метрах дымилась воронка, а за ней еще три, почти в строгом шахматном порядке.

«Сейчас может залепить прямо в окоп», — подумал Алеша, прислушиваясь к вою снарядов.

Разрывы. Пыль и удушливый дым. Все-таки нужно было уйти в деревню. Но кто знал, что случится такое?..

Окопы вырыты коленами, и Алеша лежал в одном из колен. Рядом с ним никого не было. Он знал, что налет будет продолжаться долго, потому что немец вел стрельбу по площадям. Это стрельба, где действует точный расчет на полное уничтожение техники и людей. Если немцу удастся выполнить свой замысел, здесь останутся лишь куски земли и железа.

Алеша считал до пяти и слушал, как снова летели снаряды. Вражеская батарея била методически: через каждые пять секунд — залп. Довольно часто. И снаряды ложились у самого окопа. Голову сверлила одна мысль:

«Бессмертны только боги. А люди, создавшие их, умирают».

Залп. Пять секунд. Залп. Пять секунд… Точность-то какая у фрицев! Работают аккуратно. Война ведь тоже работа, тяжелая, страшная работа.

«Бессмертны только боги…»

Оглушенный Алеша шел в деревню. Ноги не слушались его.

Навстречу ему попадались связисты, которые тянули к батарее жилы новых проводов, взамен перебитых. Они что-то спрашивали, но Алеша только махал рукой, махал безнадежно, слабо. Потом он увидел санитаров. Эти чуть ли не бегом неслись к артиллеристам.

Уходя с батареи, Алеша видел, как из разбитых окопов вылезали чумазые, испачканные кровью бойцы. В живых остались и Кенжебаев, и старшина.

У протекавшего между верб ручейка Алеша остановился. Зачерпнул в ладоши воды и выпил. Снял гимнастерку, помылся до пояса. Стало вроде полегче, только в висках толчками ходила кровь да звенело в ушах.

Это было боевое крещение. Теперь вряд ли кто-нибудь назовет его необстрелянным юнцом, вряд ли осмелится подтрунивать над ним тот же Кудинов.

В течение двух часов с лишним немцы вели методический огонь. В окопах люди задыхались, лежали полузасыпанными. Случалось, что снаряд попадал в ровик, ставя точку над чьей-то судьбой.

Все орудия были покарежены. Их стволы или завернуты назад, или совсем оторваны от станин, а щиты измяты и изрешечены осколками, словно это не сталь, а бумага.

Два с лишним часа немцы безнаказанно обстреливали нашу батарею. И, наверное, вскоре они бы закончили артналет, так как снаряды стали падать в дальнем углу квадрата. На батарее уже облегченно вздохнули.

Но в это время по орудиям врага ударили наши гаубицы резерва Главного командования. Они стреляли откуда-то неподалеку. Тяжелые снаряды с грозным воем уходили в сторону фашистских позиций и рвались там яростно, озаряя ночь короткими голубыми вспышками.

Тогда противник вдруг сменил методический огонь на беглый. Немецкие снаряды стали блуждать по полю, ложиться уже без системы, и окопы опять оказались в зоне обстрела. Это был еще более жестокий огненный смерч, который бушевал около получаса.

Канонада с их и нашей стороны утихла лишь на рассвете. Она стихала постепенно: спесивым богам войны было нелегко смирить свой гнев. А пыль над окопами висела непроницаемым бурым облаком до самого восхода солнца.

Алеша думал сейчас, что он счастливо отделался. Это ведь и называется везением. Фронтовым счастьем. Значит, ему еще жить.

Алеша направился в штаб к Бабенко, зная, что его там ждут. Ему не терпелось обстоятельно доложить о вражеском артналете и понесенных нами потерях.

Бабенко, оказывается, провел всю ночь на своем КП и видел трагедию пятой батареи. Это он вызвал на противника огонь тяжелых орудий резерва Главного командования.

— А теперь, Колобов, о нашем с тобой промахе, — сказал Бабенко, расстилая на столе карту. — Немцы били по нас из ста пятидесяти пяти миллиметровых французских гаубиц примерно с расстояния двадцати километров, даже двадцати двух. Мы попробовали засечь батарею с двух пунктов по вспышкам выстрелов. И у нас ничего не получилось, как и неделю назад, помнишь?

Алеша помнил случай, когда у него с Денисенковым не сошлись концы с концами в определении координат огневой позиции вражеской батареи, обстрелявшей командный пункт комдива. Вдруг обнаружилось, что данные засечки по первым выстрелам не совпадают с результатами контрольной засечки. Когда все это нанесли на карту, оказалось, что стреляли две, а то и три батареи. Разумеется, немцы не могли позволить себе такой роскоши, чтобы раскрывать дислокацию артиллерии.

— И тут та же история вышла, вот почему и с ответным огнем опоздали, — Бабенко с силой дернул ус, поморщился. — Фашисты перехитрили нас. Они поставили пушки на платформы, и батарея быстро передвигалась с одного места на другое. Попробуй, возьми ее. И все же мы разгадали эту уловку и накрыли фрицев. А как я, старый дурак, не обратил внимания, что координаты засечек находятся на линии железной дороги! Я же на карту грешил да на измерительный взвод!..

Он был искренне раздосадован своей промашкой, считая себя виновным в том, что батарею врага не смогли подавить раньше. И в Алешином сердце шевельнулась жалость к этому немолодому, много пережившему человеку.

— Иди, Колобов, отдыхай, — после некоторой паузы, довольно трудной для всех кто был в штабе, сказал Бабенко. — Надо будет — позову.

Алеша не заметил, где находилась Наташа в это время. Но когда вышел из хаты, она окликнула его, улыбающаяся, счастливая:

— Я верила, что все будет хорошо.

Она до крови закусила губу, чтобы не расплакаться, и убежала.

В этот день Алеша много думал о ней. Он ревновал Наташу к Бабенко. Но сказать ей об этом никак не мог.

И еще Алеша думал о войне. В детстве она казалась ему интересной игрой, где красные всегда побеждали белых. Затем, он видел в ней возможность красивого самопожертвования. Он представлял себя в окружении врагов, стрелял в них, а последнюю пулю — себе. И говорили о подвиге Алеши в школе, и математик Иван Сидорович каялся перед всеми в поставленном Алеше «неуде», каялся, и слезы текли по его лицу с мощными надбровными дугами. И Алеша великодушно прощал его.

Теперь он как бы поднимался над своим участием в войне, и с этой высоты видел ее извечную жестокость. Ему хотелось понять ее кровавые законы, узнать, где и в какой миг начинаются войны. Уж, конечно, не тогда, когда люди убивают друг друга. Это — финал войн, логическое завершение созревшего в чьих-то головах конфликта. Гитлер начал войну с нами уже своим приходом к власти и даже значительно раньше.

А если так, то где же разум, который должен уничтожить войну в самом зародыше? Есть разум, но империалистам выгодно, чтобы миллионами гибли люди, и они заставляют молчать разум. Кому-то хорошо спится, когда гремят пушки. И это ужасно, это дико и преступно.

Погибнуть в восемнадцать лет, никогда не увидеть больше ни неба, ни тяжелеющих плодами садов, ни дорогих тебе людей! Но на войне как на войне, кто-то должен умирать и может прийти Алешин черед. И тогда Алеша желал бы себе той самой мгновенной смерти, о которой поется в песне.

И главное в бою — не струсить. Страх сразу хватает человека за горло и давит-давит. И совсем просто поддаться ему. Тогда все пропало.

А Наташа беспокоилась об Алеше. Как она посмотрела на него у штаба! Хорошо бы встретиться с нею вечером, скажем. И прямо ей: выбирай — я или Бабенко! А что до его подполковничьего звания, то неизвестно еще, сколько и каких звезд будет на погонах у Алеши к пятидесяти-то годам. Да и не всем же быть военными! Может, Алеша артистом будет, вроде Вершинского. Или поэтом… Он постарается поскорее увидеть Наташу, решено…


На закате солнца, когда длинные тени расчертили улицу, отчего она стала похожей на опрокинутый штакетник, с КП прибежал Егор Кудинов. По озабоченному и несколько встревоженному его виду Алеша понял, что случилось нечто неожиданное.

— Всех офицеров батареи и штаба подполковник вызывает на КП. Срочно, товарищ лейтенант, — выпалил Кудинов, намереваясь бежать дальше.

— Постой. Что там? — остановил его Алеша.

— Генерал из штаба армии, и с ним целый взвод начальства. У нашего батьки поджилки трясутся, — и Кудинов хмыкнул, сощурив хитрые глаза.

«Чему радуется Егор? Это уж натура такая противная», — подумал Алеша, застегивая воротник гимнастерки.

Солнце скатывалось за холмы, как большая, спелая дыня. В небе пламенели редкие облака, которые казались пылающими воздушными замками. Сейчас они сгорят, и останется лишь пепел. И в этом пепле ветер раздует только маленькие искорки — звезды.

Алеша проходил по деревенской улице, отыскивая глазами то место, где он стоял с Наташей. Кажется, здесь, у двух тополей. Нет, это было немного подальше. Хата совсем низенькая, словно землянка. Наташа назвала его трусишкой. О, если б он знал об ее отношениях с Бабенко! Алеша бы полчаса, час простоял с девушкой, не подумав вернуться в штаб.

На КП действительно было людно. Внимание всех было обращено на генерала, худощавого, высокого. А генерал смотрел в амбразуру на позиции наших и немецких войск. Вечером стереотрубу нельзя было использовать для наблюдений. По блеску ее стекол противник обнаружил бы наблюдательный пункт.

Алеша видел только согнутую спину генерала. Из-под кителя острыми углами выпирали лопатки. А волосы у генерала седые, как осенняя паутина.

— Это хорошо, что у выхода из Глубокой балки, в квадрате 19–24 у вас фронтальный НЗО. А почему нет ни одного флангового заградогня? — не повышая голоса, на одной ноте, спрашивал генерал.

— На флангах у нас ПЗО, товарищ генерал, — оправдывался Бабенко, шелестя картой. — Вот здесь и здесь.

Генерал хотел что-то сказать, но в это время ударили вражеские минометы. На передовой, у наших окопов поднялись огненные волны разрывов. Генерал всем корпусом подался к амбразуре, как бы стремясь разглядеть, причиняют ли мины урон нашей пехоте.

— Батальонные минометы, — заметил Бабенко.

Его слова словно успокоили генерала. Он аккуратно свернул и отдал Бабенко карту и повернулся к своей свите:

— Я предлагаю пройти в штаб.

Бабенко, только сейчас увидев подошедшего Денисенкова и Алешу, представил их генералу. И генерал одобрительно кивнул.

Что-то в лице генерала показалось знакомым. Эту горбинку на тонком носу и эти широкие брови вроде бы он уже видел. Но где, где?.. Черт возьми, да это ж Чалкин-старший, комбриг, отец Петера! Только теперь у него нет усов и бороды. Вот здорово, что встретил его! Чалкин должен знать о Петере, а с Петером в одной части воюет Костя. Их вместе призвали тогда.

Но как подойти к генералу? Его окружили плотным кольцом солидные полковники и повели в деревню. Попробуй пробиться. Да и можно ли без приказа уйти сейчас с КП? Наверное, для того и вызвал Алешу Бабенко, чтобы был офицер на пункте.

Встреча с Чалкиным-старшим взволновала Алешу. Ему вспомнился тот день, когда всей компанией они ели малину в саду у Чалкиных, а Петер с Федей играли в шахматы.

Не раздумывая больше, Алеша бросился вслед за командирами. Когда догнал шедшего последним Денисенкова, тот заговорил, даже не повернув головы в сторону Алеши.

— Счастливчик ты, лейтенант. Ведь чуть не угробил тебя Бабенко. Чего тебе, разведчику, было делать в пятой батарее? Не понимаю, — сказал он, понизив голос до шепота.

— Хватит разыгрывать, — обиделся Алеша.

— Я серьезно, — ответил Денисенков, ускоряя шаг.

«Городит какую-то ерунду», — подумалось Алеше.

По пути в деревню подполковник Бабенко настоял, чтобы гости поужинали, а потом уже шли в штаб. В хате, где он жил, был накрыт стол.

Денисенков шмыгнул в сени и тут же показался в дверях с ковшиком, полным воды, и куском туалетного мыла. Эх, прозевал Алеша случай! Впрочем, еще все поправимо…

Едва Денисенков поравнялся с Алешей, тот шагнул к нему и буквально вырвал ковш.

— Я полью генералу, — сказал Алеша.

Когда Чалкин стал весело пофыркивать, радуясь освежавшей лицо воде, Алеша несколько осмелел и сказал:

— А я вас знаю, товарищ генерал. Вы ведь тоже из Алма-Аты. С вашим Петей я учился…

Чалкин выпрямился и большими, удивленными глазами стал разглядывать Алешу. И вдруг схватил его цепкой, сильной рукой за плечо:

— С Петькой учился? — И, не дожидаясь ответа, обратился к полковникам. — Оказывается, лейтенант — дружок моего сына, — и снова к Алеше. — Фамилия твоя как?

— Колобов, товарищ генерал.

— А зовут?

— Алексеем.

— Ну, Алексей, теперь дай я тебе полью. И ужинать пойдем. Да ничего, ничего. Мойся, как следует. Подайте еще воды, — попросил генерал.

Алеше было неудобно, что ему поливает Чалкин, но полковники посмеивались, и чувство неловкости стало проходить.

— А помните, мы у вас малину ели? — вырвалось у Алеши.

— Товарищи, да мы ведь вместе с Алексеем малину ели! — воскликнул Чалкин, бросая Алеше холщевое полотенце. — Теперь я припоминаю… Были в военкомате, а потом пришли к нам… И в шахматы играли…

После ужина генерал вышел с Алешей во двор. Из садов тянуло прохладой.

— Петьку-то на фронте не встречал? — спросил Чалкин грустным, расколотым голосом.

— Нет, товарищ генерал.

— И я не знаю, где он. Были они с Федей в одной части… А события надвигаются большие. Под Курском уже идут жестокие бои… Молчит Петька. И домой не пишет, стервец.

23

Опять коротко охнула тяжелая, окованная железом дверь, и Петера толкнули в мрачную пасть подвала. Непривыкшие к темноте глаза вначале ничего не могли различить. Но Петер знал, что справа стоит параша, а прямо — в каком-то метре от него — лежат на голых досках красноармейцы в грязных ржавых бинтах. Они ни за что не пустят к себе Петера, хотя рядом с ними мог бы поместиться еще один человек. Они считают Петера перебежчиком, предателем, потому что его третий раз вызывали на допрос и третий раз он возвращался в сознании, без синяков и ссадин.

А Васьки не было, чтобы объяснить красноармейцам, как все произошло. Васька, раненный в грудь и руку осколками снаряда, лежал за колючей проволокой лагеря военнопленных. А лагерем назывался открытый участок поля. Ни строений, ни палаток.

Вчера и Петер был там, но его вместе с двумя танкистами в черных шлемах увели вечером в дом коменданта. Танкистов допрашивали первыми и полумертвых выволокли в коридор, где ожидал своей участи Петер.

На досках было не очень удобно, но куда лучше, чем на сырой земле в соседстве с парашей. Однако когда утром он сунулся к красноармейцам, один из них, бледный, с перевязанной головой и рассеченной губой, угрожающе произнес:

— Не лезь. Задавим. Нам все одно не жить.

Танкистов они, конечно, пустили бы к себе. Но тех, видно, эсэсовцы расстреляли, потому, что в лагерь с допросов никого не возвращали. Из комендантского дома пленные попадали или во власовскую РОА или на тот свет.

Но чем провинился Петер? Он не перебежчик, он никого не предал. Разве можно обвинять человека в том, что он должен был пустить себе пулю в лоб и не сумел застрелиться, лег на землю. Хотел собраться с мыслями, до конца понять, причем не в бою, а от своей же собственной руки?

Петер устал от допросов, ноги его не держали, и он прилег на землю. Хотел собраться с мыслями, до конца понять, что с ним произошло. Но это плохо ему удавалось. И он тер ладонью влажный лоб и восстанавливал эпизод за эпизодом.

Когда Петер упал, а потом вскочил, ему показалось, что Гущин выстрелил в Ваську. Но тот или промазал, или стрелял по какой-то другой цели. Окажем, по тому же танку. Невероятно? Однако Петер знает теперь, что на войне бывает и не такое.

Ваську ранил залетевший откуда-то снаряд. Скорее всего, это наши били по немецкому танку. Петер подполз к нему и перевязал его раны, иначе Васька еще там умер бы от потери крови. Васька просил пристрелить его, а самому Петеру уходить к нашим. Но разве можно убить или оставить друга!

Они в той маленькой лощине ждали, что наши будут контратаковать, восстановят позиции. А если этого не случится, Петер рассчитывал перейти линию фронта, утащить с собой Ваську. Но, едва стемнело, по полю забегали немецкие автоматчики. Они подбирали своих и пристреливали наших.

Петер испугался за себя и за Ваську. Умереть так бессмысленно… У Петера был автомат и можно было стрелять по врагу. Но это — неравный бой. Это наверняка значило обречь себя на смерть, и не только себя, но и Ваську.

«Глупо, глупо погибнуть так», — упрямо твердил он самому себе.

Когда немецкие автоматчики наткнулись на них, Петер закричал им:

— Нас двое, только двое! Я и он!..

Он закричал. И звучала в его голосе такая, ни с чем не сравнимая жажда жизни, что автоматчики отступили перед ней. Один из немцев, тот, что был помоложе, сапогом ткнул Петера в спину:

— Ауфштеен! Встать!

Васька скрипел зубами. Васька не хотел плена. Он думал только об одном: поскорее бы кончилось все. И не понимал, зачем он такой нужен фашистам. Ведь даже пытать его долго они не смогут: он помрет.

Потом, уже за колючей проволокой, в кругу таких же, как он, пленных, Петер жевал комсомольский билет. Жевал и выплевывал, как чахоточный выплевывает куски легких. И ему было страшно того, что он делал. Так он рвал со своим прошлым, но во имя чего? Что в будущем ожидало Петера? В любом случае, ничего хорошего. Если даже он убежит из лагеря и попадет к своим, то ему будет плохо. Его спросят, почему сдался на милость врага, и Петер ничем не оправдает себя.

Когда танкистов вытащили в коридор, Петер облизнул губы и отвел взгляд от размазанной по полу крови. Сердце его сжималось от предчувствия чего-то ужасного, что должно произойти с ним в кабинете коменданта.

Два дюжих эсэсовца подхватили Петера под руки и внесли в кабинет. Они умели это делать ловко и быстро. Они поставили Петера перед столом, за которым сидел гауптман в зеленой армейской форме. Гауптман с любопытством разглядывал Петера и улыбался такой доброй улыбкой, словно это не он только что с наслаждением терзал танкистов.

За гауптманом, справа и слева от него, Петеру бросились в глаза зарешеченные окна. И на их фоне немец казался кровожадным пауком, подбирающимся к жертве. Вот сейчас, сию минуту он заработает челюстями.

— Кто вы есть такой? — любезно спросил гауптман на довольно сносном русском языке.

— Чалкин, Петр. Служил в пехоте.

— Очень приятно, — гауптман в легком поклоне склонил голову. — Комсомолец? — И принялся приглаживать аккуратно подбритые виски.

— Нет.

— Это почему же? Разве можно быть в Советском Союзе не комсомольцем?

— Не все же у нас комсомольцы, — дернул плечом Петер.

— Вы говорите очень интересно. А как вы себя чувствуете? Хорошо ли с вами обращаются солдаты рейха?.. Я понимаю, мы не сумели построить для вас удобный дом, но что поделаешь? Война, пехота Чалкин. Вы не подавали заявление в комсомольцы?

— Нет, не подавал.

— Я рад поверить вам, но кто-то должен подтвердить ваши слова. Есть такие люди? — сощурившись, спросил гауптман.

Петер подумал о Ваське. В лагере Васька больше молчал, как бы примирившись со своим положением. Конечно, он не станет предавать Петера. Ведь Петер остался возле Васьки и этим спас ему жизнь.

— В лагере есть человек, который хорошо знает меня. Он вам скажет, почему я не подавал заявление в комсомол… — проговорил Петер, уносясь мыслью к отцу. Только отец может спасти его сейчас. Петеру нужно выжить, потом он убежит из плена, непременно убежит.

— Вы говорите сами, почему не подавали заявление? А мы обязательно спросим тот человек.

— Мой отец был арестован, сидел в тюрьме, — твердо сказал Петер, глядя прямо в изучающие его холодные глаза гауптмана.

— Сидел в тюрьме? Интересно… А почему вы не добровольно перебежали к нам? Почему вы шли в бой? Убивали германский зольдат?

На этом, по существу, и закончился первый допрос. Петер боялся, что его станут спрашивать обо всем, что составляет военную тайну. Он был готов запираться и лгать. А его не спросили даже, в какой дивизии или полку служил, не говоря уже о вооружении части.

В подвале было холодно. Раненые красноармейцы стонали, бредили боями. И Петер, как ни старался, уснуть не мог. А рассвело — его снова повели в дом коменданта.

Гауптман встретил Петера, как старого, доброго знакомого. Предложил сесть на стул.

— Садитесь, Петя Чалкин. Вы плохо отдыхаль? Это есть жизненные противоречия. Марксизмус. Но есть другая книга — библия. В этой книге написано: живой собака лучше, чем мертвый лев… И мы просим вас сообщить о своем камрад, который будет давать свидетельство, — холеная рука гауптмана коснулась одного, потом другого виска.

Готовый к этому вопросу, Петер ответил сразу:

— Василий Панков. Он лежит раненый. В лагере. Между прочим, Панков тоже не комсомолец. Панкова судили, и он тоже сидел в тюрьме.

— О, у вас хороший друг. Мы будем лечить его. Он сидел за политические преступления? — Гауптман встал, вышел из-за стола и принялся вышагивать по кабинету. Он ступал легко и пружинисто, как кошка.

— Да, его судили за политику. Он хотел бежать за границу, — качнул головой Петер, настороженным взглядом следя за гауптманом.

Был и третий допрос. Петера опять спрашивал гауптман о совсем незначительных вещах. А, выходя из кабинета, Петер увидел в коридоре носилки и на них — Ваську Панкова, серого лицом и, казалось, ко всему равнодушного. Но в метнувшихся навстречу Васькиных глазах Петер заметил осуждение. Или это только ему показалось?..

Петер лежал на земле, невольно слушая редкие и слабые звуки, которые доносились снаружи. Сейчас там, в доме коменданта, допрашивают Ваську. Только бы он не сорвался, Васька Панков, тогда и сам погибнет, и Петера не пощадят фашисты. Они ведь до поры, до времени такие добрые.

— На хозяев гневаешься, Иуда? — заговорил кто-то на досках. — Не платят тебе за предательство? Ничего, уплатят.

Петер молчал. И это злило красноармейцев.

— Скорпион ты, крыса ты разнесчастная!

Слова презрения сыпались на Петера, словно удары. От них шумело в голове и тошнило. За что они так, за что? Да разве можно ставить в вину человеку желание жить? Петер не дезертировал, не перебежал к немцам. Так за что же его презирать?

По лестнице тяжело простучали чьи-то сапоги. Звякнул и проскрипел в замочной скважине ключ. На пороге вырос широкоплечий эсэсовец с направленным в подвал стволом автомата.

— Чалкин, шнель!

На этот раз в кабинете коменданта лагеря не было гауптмана. На его месте, нервно покусывая зубочистку, сидел лобастый штурмфюрер лет тридцати, в черной форме со свастикой на рукаве. Он приказал эсэсовцу выйти из комнаты и сказал Петеру на чистейшем русском языке:

— Хватит морочить нам головы! Ты можешь спасти свою шкуру, если откроешь правду! Ты — шпион!

— Нет, — улыбнулся Петер.

— Ты будешь давать нам правдивые показания! — крикнул штурмфюрер и, подлетев к Петеру, с силой ударил его в подбородок.

Петер упал, отлетев к стене. Острой болью обожгло спину. Видно, сорвал кожу. А в глазах мелькали желтые и зеленые мотыльки, которые слепили Петера.

— Ты смеялся над нами! — штурмфюрер пнул его в живот, и когда Петер скорчился от невыносимой боли, раз и другой кулаком ударил в лицо.

Петер почувствовал солоноватый привкус во рту. Кровь. Она окрасила ладошку, которой провел Петер по разбитым губам.

— Ауфштеен!

Петер, шатаясь, поднялся. И новый, страшный удар бросил его в беспамятство, где не было ни штурмфюрера, ни боли. Не было ничего.

Очнулся Петер на холодных досках. Они заскрипели, заходили под ним, когда он, превозмогая боль, со спины повернулся на бок. Он кого-то задел локтем и тут только понял, что лежит рядом с красноармейцами. Они приняли в свою семью его, казалось, отвергнутого теперь уже всеми и навсегда.

— Спасибо вам, — прошептал Петер. — Спасибо.

— Молчи, отлеживайся. Ишь, для чего они берегли тебя, чтобы сразу, значит, разделать вот так… Изверги фашистские!

Петер рассказал про себя и про Ваську. Как воевали, как попали в плен. Рассказал про гауптмана и про все допросы. Не сказал только о том, что отец сидел в тюрьме и что Петер вынужден был использовать его имя, чтобы спасти себя.

— Нам конец, — говорили красноармейцы. — Мы собирались бежать из лагеря, да выдал нас один субчик. На немецкие марки позарился. Будешь жить — запомни и передай другим фамилию предателя: Яков Батурин, лизоблюд фашистский…

Действительно, красноармейцев в тот же день погрузили на подводу и отвезли к месту казни. После «обработки» в комендантском доме они не могли сделать и шага. А Петера через двое суток снова вызвал к себе гауптман.

— Штурмфюрер только что уверял меня, что вы есть комсомолец и шпион. Но я никак не согласился с ним — весело заговорил он. — Я поручаюсь за вас, и вы будете оправдать мое ручательство. А ваш друг лечится, ему делают перевязки. Вы довольны?

— Да.

— Но попытка обмана — и я сам повешу вас. Мне будет жалко, но таков закон войны, — гауптман достал из ящика стола мелок и написал на груди Петера римскую двойку. — А теперь — до свидания, пехота Чалкин.

Петер вышел на крыльцо. Лил дождь. Повизгивая, бегали по двору эсэсовцы. С крыльца был виден лагерь военнопленных, открытый ненастью. Там мучились раненые, больные. Может, и Васька сейчас там.

Не дождавшись конвоира, Петер побежал к подвалу один, по дороге разбрызгивая лужи. Вода попадала ему за шиворот гимнастерки и ознобом прокатывалась по спине.

— Пехота Чалкин, вы не туда, — вдруг послышалось сзади. — Вам нужна вторая команда. Вы есть свободный человек, помогающий нам освобождать ваш милый папа.

Гауптман стоял в проеме двери комендантского дома. С любопытством он следил за Петером и легонько поглаживал виски.

24

Теперь, когда непосредственная опасность смерти миновала, Петер почувствовал себя увереннее. Немцев удалось провести. Они поверили в легенду о простодушном русском парне, отец которого обижен Советской властью. Легенда пришлась им по вкусу, она соответствовала их намерениям опереться в России на пятую колонну.

Вторая команда как раз и состояла из перебежчиков. Конечно, были здесь и выродки, предатели, но были и такие, как Петер, кто попал в плен в силу рокового стечения обстоятельства. Если первых вербовали в полицаи и зондеркоманды, производившие экзекуции, то вторых преимущественно использовали на подсобных работах в воинских частях, некоторые шли во власовскую РОА в надежде бежать оттуда.

Привилегированная община перебежчиков размещалась в двух хатах. Как-никак, а крыша над головой. Пищу ели они довольно сносную: хоть и не из солдатских кухонь, но и не из лагерной. По территории лагерного пункта перебежчики ходили без конвоя.

Предатели гордились своим особым положением и лезли из кожи, чтобы угодить фашистам. Они шпионили за пленными и друг за другом, и, встречаясь тайком с эсэсовцами, нашептывали доносы. Одним из таких «идейных» был и предавший красноармейцев Яков Батурин. Плюгавый, лысеющий мужичок лет под сорок, он любил рассуждать о политике, называл Сталина «азиятом» и хвалил немцев за порядок. Но это только среди перебежчиков. А когда Батурина подсаживали к пленным, он притворялся патриотом и выуживал из них планы побегов. Дорого обходились красноармейцам доверительные беседы с ним.

Едва Петер с проливного дождя вошел в хату, к нему танцующей походкой приблизился невзрачный на вид человек. Он потянул Петера за мокрый рукав, оттащил в угол и предупредил:

— За воровство — бьем, за непослушание — снова в лагерь.

Петер почувствовал, как в сердце поднимается враждебность. Эх, встретиться бы с тобою в бою, Яков Батурин! Но сейчас Петер только вздохнул и прошагал к нарам. Сейчас они — одного поля ягоды.

Как ни измучен был Петер пережитыми волнениями, но в эту ночь он не мог уснуть. То ему в горячечных мыслях виделась далекая Алма-Ата, то он вспоминал отца, историка Федю, ребят. Все, наверное, считают Петера погибшим. А он жив, хотя по всем правилам должен был умереть рядом с Гущиным. Но Петер струсил. За это теперь и приходится рассчитываться унижениями, синяками, общиной предателей. Жив Петер, а для всех родных и друзей он мертвец и ничего уже не переиначишь.

Если бы сказали Петеру еще месяц назад, что будет вот-так, он от души рассмеялся бы. Да как же можно, имея оружие, не выстрелить, а просить пощады? Можно, оказывается. Но он ли один виноват в том, что очутился в плену? Он вместе с Васькой нес в санчасть раненого Сему Ротштейна, выполнял приказ. Затем они искали свою роту, а она уже отступила.

Но что делать теперь? Как жить дальше? Надо искать пути, чтобы любою ценой попасть к своим. Пусть отдают под трибунал, только бы не расстреляли.


Утро выдалось ясное. Рваные тучи ушли за горизонт, очистив небо. Над всхолмленной степью поднималось солнце. Вот-вот оно должно было перейти линию фронта и покатиться в сторону Азовского моря. Солнцу не страшно, по нему не станут стрелять из пушек и пулеметов.

Петер решил до завтрака навестить Ваську. Если верить гауптману, то Васька в лазарете, который должен быть где-то на другом конце хутора. Немцы еще спали. У хат, которые они занимали, медленно прохаживались часовые с автоматами наизготовку. Боялись, видно, фрицы военнопленных. Ни колючая проволока, ни пулеметы, установленные на башнях вокруг лагеря, не гарантировали им безопасности.

В нос Петеру ударило вонью от окровавленных бинтов и каких-то склянок, разбросанных вокруг хаты, одиноко стоявшей на окраине хутора. Петера замутило.

«Вот каков немецкий порядок», — морщась, неприязненно подумал он.

Никого из медицинских работников в лазарете не было, и Петер беспрепятственно вошел в хату. Он ожидал найти здесь привычную для больницы тишину, особенно в этот ранний час. А встретился с невероятным шумом. Больные кричали, каждый доказывал соседу свое, и лазарет походил на школу в большую перемену.

Когда Петер распахнул дверь и остановился на пороге, на какую-то секунду люди примолкли, но тут же все пошло по-прежнему. И, пожалуй, больше всех бушевал Васька. Хрипло дыша, он стучал кулаком по доскам кровати и матерился. А глаза у Васьки были дикие и даже бешеные.

— Дай мне выздороветь… Я его, гада… Я его… Вот ты у меня узнаешь!

Петер никак не мог разобраться в происходящем. Но интуитивно понял, что в этом скандале повинен больше других Васька Панков. Он заварил кашу.

Виртуозно выругавшись еще раз, Васька закашлялся, бросил на Петера короткий, извиняющийся взгляд. И спустил босые ноги с кровати.

— Выйдем на улицу, — сказал он.

Тропка провела их через заросший бурьяном двор, и они оказались в небольшом саду, где, кроме яблонь и вишен, буйно росли крыжовник и малина. Васька цепко ухватился рукой за сук старой, развесистой яблони. Очевидно, давала себя знать слабость.

— Ругал Родину, гад, — сказал он. И Петер заметил, как у Васьки мелко запрыгала челюсть.

— Кто?

— Фельдшер тут у нас был. Прогнали мы его перед тобой. Ну и сука! Говорит, что русские не могут править страной. Мол, ею правили то варяги, то немцы. Я ему, гаду, дам!

Будет он у меня знать историю на пятерку, не хуже, чем сам Федор Ипатьевич, — тяжело дышал Васька, глядя в глубокую синеву неба.

С момента пленения ребята еще не говорили друг с другом. А такой разговор был необходим им обоим. Только Ваське мог сказать Петер обо всем, что его мучило в эти дни. Из всех пленных только Ваське доверял он целиком.

— Ну что, Вася? — осторожно спросил Петер, стараясь подавить тревогу, звучавшую в его голосе.

— Влипли мы, как щенята, — глухо ответил Васька, переводя взгляд на бинты, опутавшие его грудь и руки. — И выход один: отрываться надо отсюда.

— Куда?

— К своим. Где-нибудь спрятаться в кукурузе и ждать наших, — предложил Васька. — Только надо выждать, когда начнется наступление.

— Ты хоть как-то оправдаешься. Ранен, мол. Был без сознания. А что скажу я? — упавшим голосом произнес Петер.

— Ты правильно загнул фрицам про отца. Я подтвердил… Не бойся. Выходили же люди из окружения — и ничего. Ну пусть в штрафной батальон посылают.

— Пусть, — согласился Петер.

И они молча постояли некоторое время и пошли к хате, через открытую дверь которой слышался уже спокойный говор. Со стороны лагеря тоже доносились какие-то звуки. Не то кричал кто-то, не то били в рельс.

Пообещав назавтра снова прийти в лазарет, Петер распрощался с Васькой. Хутор ожил. С термосами и ранцами шли немцы на военную кухню. Под скрипучие напевы губных гармошек занимались физзарядкой и прямо на улице, на глазах у всех, справляли большую и малую нужду.


Батурин, первым из перебежчиков встретивший Петера, сказал, что сегодня их поведут рыть окопы и строить блиндажи. Немцы не намерены отступать, но на всякий случай, из тактических соображений. Есть приказ самого генерала Холидта.

— Тут они хотят отомстить красным за Сталинград.

— Слушай, Батурин, — не выдержал Петер. — А ты-то какого цвета?

Батурин ухмыльнулся, покачал головой:

— Я-то? А я никакого. Бесцветный. Уж так меня полоскала советская власть, что и цвет потерял.

Петер все острее ненавидел Батурина, этого фашистского прихвостня. И, чтобы не выдать себя, старался не смотреть на него. Петеру казалось, что Батурин прочитает на его лице все самые сокровенные думы. Прочитает и донесет гауптману.

Окопы, которые предстояло рыть перебежчикам, составляли вторую линию глубоко эшелонированной обороны противника. Эта линия укреплений проходила по берегу небольшого притока Миуса — реки Крынка. По восточному склону холмов, господствовавших над местностью, тянулась цепочка траншей, пулеметных гнезд и блиндажей. В цепочке не хватало лишь нескольких отдельных звеньев, их-то и нужно было создать. Напуганные июльским наступлением советских войск, немцы спешили с этой работой.

Когда вторая команда прибыла на место, там уже работала немецкая саперная часть. Одни солдаты орудовали кирками и лопатами, другие сооружали перекрытия блиндажей и дзотов. Завидев приближающуюся колонну, саперы, чумазые и потные от жары, весело загалдели и устроили перекур.

Пока перебежчики разбирали брошенный немцами шанцевый инструмент, Петер огляделся. На много километров вокруг лежала унылая степь. Дождь, который шел вечером и ночью, не напоил ее вдосталь. Верхний слой почвы был уже сухим — такой зной установился с раннего утра.

В степи не на чем было остановить взгляд. Лишь в балках кое-где зеленел мелкий кустарник. И только вдали устремила в небо свою вершину неприступная Саур-могила. Да у самого горизонта виднелась сизая полоска деревьев. Там бежал Миус, за ним в окопах сидели друзья. И совсем рядом, а как бесконечно далеко был он теперь от них!

— Лом бери, — посоветовал ему Батурин. — А я лопатой управлюсь. Попробуем на пару.

Петер взял лом, и они спустились в распадок, где очкастый фельдфебель расчерчивал землю заостренным концом палки. Время от времени фельдфебель опускался на одно колено, приставлял руку ко лбу и внимательно оглядывал раскинувшуюся перед ним местность. Затем вскакивал и притопывал на месте, и снова что-то чертил. Он мельком посмотрел на подошедших Петера и Батурина и показал:

— Здесь!

Петер с силой взмахнул ломом. Брызнула земля, и железо, проскрежетав, уперлось в камень. Тут, пожалуй, много не сделаешь. Это и хорошо. Знают ли наши об этих укреплениях? Конечно, знают. Недалеко отсюда Петера и Ваську взяли в плен. Значит, где-то здесь в июле проходил передний край немцев.

Как Петер ни прислушивался, а до него не донеслось с Миуса ни одного звука. Молчат орудия. А может, слишком большое расстояние. Но хотелось верить, что молчание фронта — затишье перед бурей. Зато как потом разгуляется ураган!

От Батурина не ускользнул стальной блеск Петеровых глаз. Батурин засаленным рукавом гимнастерки смахнул со лба крупинки пота и спросил, разгибая спину:

— А сам-то ты какого цвета?

— Я как хамелеон. Меняю цвет в зависимости от обстановки, — усмехнулся Петер. — Есть такая ящерица.

— Слышал, — пробормотал Батурин, снова принимаясь за работу. Он вкладывал в нее все свои силенки, ибо понимал, что от прочности немецкой обороны зависит его благополучие, наконец, его жизнь.

А Петер думал о том, какой долгий и трудный путь предстоит ему пройти, чтобы снова оказаться в окопах плечом к плечу с отцом, с Федей, с Костей. Хватит ли мужества у него для такого пути? В школе все представлялось проще, тогда он жил по книгам и песням.

На хутор возвратились затемно. Пленные из команды потащились с консервными банками во двор, где помощник повара делил между ними жидкие остатки солдатской кухни. Работа на строительстве укреплений поощрялась.

Петер никуда не пошел. Уставшего, его потянуло ко сну, и он с ходу мешком упал на нары. И не слышал, как эсэсовцы пересчитывали пленных и как взвыли они, не досчитавшись одного.

Петер открыл глаза, лишь когда его затормошили и осветили фонариком. Рослый солдат показал на дверь:

— Иди кушать, пан.

Петер равнодушно махнул рукой. Мол, ничего я сейчас не хочу, только оставьте меня в покое.

Рослый эсэсовец погасил фонарик и зашагал прочь. Но минуту спустя тяжелые сапоги с подковами снова протопали по глиняному полу хаты и остановились у нар.

— Кушай, пан, — вспыхнул свет, и эсэсовец протянул стеклянную банку, наполненную до краев мутным варевом.

Петер приподнялся на локте и после короткого раздумья сел и взял банку. Похлебка была остывшей и безвкусной. Петер выпил немного и поставил банку на подоконник.

— Шлехт! Плохо, пан, — покачал головой эсэсовец.

Когда пленные остались одни, похлебку доел Батурин.

Он, чмокая и покрякивая, ел и удовлетворенно приговаривал:

— Это ж не чета нашим азиятам. Культура! Сам баланду принес. Кушайте на здоровье… Да и то надо взять в толк, что мы ить — особая категория.

25

Южный фронт жил ожиданием больших событий. По ночам вдоль передовой двигались какие-то части, в заросших лесом балках и оврагах накапливались танки и артиллерия. В перестрелку с противником наши вступали неохотно. Мол, не до этого нам сейчас, дайте срок, а уж потом мы постреляем.

В дивизии ждали приказа о наступлении. Не исключалось, что ее перебросят на другой участок фронта. Поэтому, когда офицеров штабной батареи срочно вызвал к себе Бабенко, Алеша решил, что это неспроста, что командующий артиллерией сообщит им что-то очень важное.

Сказать, что Алеша не любил Бабенко, было бы неверно. Он уважал подполковника. Тот был умен и храбр. Быстро разбирался в обстановке, точно оценивал ее. Правда, он был вспыльчив, но быстро брал себя в руки.

Однако для Алеши существовал и другой Бабенко — человек не очень порядочный, даже пошлый. У него, наверное, дома жена и дети, а он связался с девчонкой. Он ее, видите ли, ревнует, даже поговорить ей ни с кем не дает. А какое он имеет право?!

И эти два Бабенко спорили в Алешиной душе. А случалось, побеждал первый, Алеша вспоминал слова Денисенкова о пятой батарее. Конечно, он был не очень уж нужен на огневой позиции. Артиллеристы могли обойтись без его указаний, которых он, кстати, и не давал.

Но тут же Алеша ругал себя за то, что плохо думает о Бабенко. Какой он соперник подполковнику, когда лишь дважды встречался с Наташей, а она знакома с Бабенко больше года! Денисенков злится на подполковника потому, что тот отшил его от Наташи. Что же касается разведчиков, то они могут и не знать всех тонкостей в этих, довольно запутанных, отношениях…

Бабенко вызвал офицеров штабной батареи на пять вечера — они почти бежали в штаб, чтобы успеть, — а сам задержался у командира дивизии. Присев под вишнями на разбросанные по саду ящики из-под снарядов, офицеры живо переговаривались, обсуждая фронтовые новости. Денисенков рассказывал, что минувшей ночью дивизионная разведка добыла «языка». И, как назло, им оказался всего-навсего новый помощник повара Ганса Фогеля.

— Пьяный в дым. Его спрашивают о расположении огневых точек, а он целует разведчиков и орет песни. Так ничего и не добились.

— Что-то зашевелились фрицы. Всю ночь в Глубокой балке ревели танки. Оглохнуть можно, — сказал Алеша тоном бывалого фронтовика.

— Демонстрация, — определил Денисенков. — Считай, что этих танков здесь уже нет. Топорная работа.

Командир измерительного взвода, пожилой, тучный, завел разговор о Богдане. Мальчишка сегодня утром обнаружил в развалинах одичавшего кота и гонялся за ним на виду у немцев. И как только не подстрелили сорванца! Да и на мины мог напороться: бегал по самому переднему краю.

— Кота-то хоть поймал? — поинтересовался Алеша.

— Куда там! Я ж говорю, что одичал кот, стал вроде тигра.

— Жалко пацана, — упавшим голосом сказал Денисенков. — Хоть бы вы его при себе держали, Колобов, на передовом НП.

— Тоже нашел безопасное место, — покачал головой командир измерительного взвода.

— Все лучше, чем под огнем лазить.

В сад неведомо откуда залетела птаха и принялась щелкать, рассыпая трели по всей округе. Офицеры слушали ее. Каждому о своем напевала она, и всем вместе — о том, ставшем уже далеком, времени, когда не было ни боевых тревог, ни бомб, ни окопов.

Среди густых веток вишен Алеша старался увидеть певунью, но она, очевидно, была такой крохотной, что ее укрывал даже листочек. Поэтому-то она и не боялась войны, не улетала из беспокойных, но обжитых ею мест.

Бабенко пришел лишь в половине седьмого. Он подал Наташе какие-то бумаги, попросил перепечатать скорее. Она все время была в штабе, и об этом знал Алеша. Ему хотелось хоть словом переброситься с ней, но он стыдился Денисенкова и других офицеров.

Наташа отчего-то хмурилась. Лишь мельком посмотрела на Алешу, и он прочитал в ее светлых глазах вопрос, смысла которого не понял.

Бабенко пригласил офицеров к себе в горницу. Снял и сердито отбросил фуражку, словно она мешала ему говорить. И, только вытерев платком мокрую шею и лицо, начал:

— Получен приказ о расформировании штабных батарей. Вместо них при штабах будут лишь инструментально-измерительные взводы. Офицерам новые назначения. Денисенков идет старшим адъютантом второго дивизиона артполка, Колобов — командиром огневого взвода пятой батареи…

— Которой нет? — с горечью сказал Алеша. Он растерялся даже: как это вдруг покинуть друзей? Неужели ничего нельзя сделать? Но приказ есть приказ, и обсуждать его не положено.

Бабенко сердито подергал ус:

— Привык я к вам, старый дурень… А ты, Колобов, уходи со всем своим взводом. Пушки уже получили для пятой. Кто не стрелял, научится. И я вас не держу больше.

Но когда Алеша шагнул к двери, он услышал позади себя:

— Подожди, Колобов. Разговор есть.

Алеша быстро повернулся и сразу понял, о чем разговор. Только ни к чему вести его теперь. Алеша уходит в полк и никогда больше не увидит Наташу. Значит, исчерпан вопрос, товарищ подполковник.

Бабенко глядел в оконце отрешенным взглядом, затем резко и шумно задвигал ящиками стола. Наконец бросил сердито:

— Закрой дверь, — и вздохнул. — Ты не подумай, что она из-за тебя уходит в полк. Давно уж просила об этом, тебя еще не было у нас. Понял? Так береги ее, Колобов. А кончится война, поступайте, как знаете, не мое дело. И иди ты от меня, Колобов, к черту! Да не лезь под пули, под снаряд. По-дурному умереть — мало чести. Понял?

Все это было так неожиданно, что Алеша опешил.

— Спасибо, товарищ подполковник. До свидания, товарищ подполковник, — только и сказал он.

Из горницы они вышли вместе, и по их виду Наташа определила, что Алеша знает все. И зачем только она призналась подполковнику. Теперь ей стыдно, вот он подошел, и ей стыдно.

— Вы завтра отправляйтесь, — сказал Бабенко.


Вечером, когда уже стемнело, Алеша пришел к Наташе. Постучал в окошко, и она вышла в ту же минуту, словно ждала его. Он повел ее по улице в самый конец деревеньки, над которой посвечивал тоненький серпик месяца.

Шумели деревья, раскачиваемые ветром, у разведчиков кто-то учился играть на гармошке. Алеша сказал:

— Он справедливый и добрый, да?

— Да, — ответила она. — Очень честный и добрый. Когда я появилась здесь, кто только не пытался ухаживать. Были к глупые, и хитрые, и наивные, и нахальные. И он взял меня под защиту. Стоило кому-нибудь лишь посмотреть на меня… как-то так… Ну ты понимаешь как… и он не давал житья ухажёру. Во всей дивизии это знают. И меня не раз пробирал. Мол, кончится война, тогда и крути любовь. Бабенко делал вид, что сам ухаживает за мной… И они все верили.

Алеша едва не сказал, что он тоже так думал. И хорошо, что смолчал, а то бы смеялась над ним Наташа. Нашел, мол, к кому ревновать.

— Стой! Кто идет? — решительно шагнул из кустов часовой. Шагнул еще раз и замер.

— Алеша назвал пароль. Часовой позволил идти дальше, но предупредил:

— На краю деревни — какая-то пехота. Только что подошла. И вам лучше вернуться, а то еще примут за немцев.

«Так вот почему Бабенко говорил, что отдыхать некогда! Очевидно, дивизии пришла замена. Или на этом участке готовится наступление», — подумал Алеша.

— Что ж, можно и вернуться, — не очень охотно согласилась Наташа.

Они разошлись уже за полночь, договорившись встать пораньше. Но их опередил посыльный от нового командира пятой батареи Кенжебаева. Едва Алеша вошел в хату, как раздался стук посыльного, резкий, настойчивый.

— Эй, кому на пятую? Выходи!

Разведчики поругивались, собирая в вещмешки свое нехитрое хозяйство. Не дают спать людям! В штабной батарее они чувствовали себя богами: сиди себе у стереотрубы да смотри за немцами. Они здесь раньше других узнавали все новости. А на огневой позиции то окапывай и маскируй орудия, то сам зарывайся в землю. И никаких тебе привилегий!..


Пятая батарея стояла не на прежнем месте, а километрах в пятнадцати от передовой, под самым Луганском. Ее пушки были в походном положении, сцепленные с зарядными ящиками, новенькие, только с завода. Их укрывали сверху маскировочные сети, со всех сторон обступали молодые дубы и клены. Батарея была надежно спрятана от глаз противника. Даже «рама» не обнаружила бы ее здесь.

Кенжебаев уже встал, а может, он вообще не ложился спать. Он ходил от шалаша к шалашу, печатая следы на росистой траве. Заметив приближавшихся бойцов со скатками, с вещмешками, и впереди них Алешу, Кенжебаев обрадовался, как мальчишка, захлопал в ладоши. С Алешей они встретились теперь словно старые друзья: жали друг другу руки и говорили какие-то душевные слова.

— А вы тоже к нам? — спросил Кенжебаев у Наташи.

Она смутилась, ее щеки вспыхнули.

— Да, вместе с нами, — ответил за нее Алеша. — Послана сюда санинструктором. Подполковник Бабенко договаривался с полковой санчастью.

— Это карашо, — одобрил Кенжебаев и тут же снова обратился к Наташе. — Училась где, девушка?

— На курсах медсестер. Правда, не успела окончить, товарищ лейтенант, — поборов волнение, негромко сказала Наташа.

— Располагайся. Приказано быть наготове. И соблюдать правила маскировки.

Разведчики рассыпались по лесопосадке. Принялись строить себе шалаши. Застучал топор, затрещали обламываемые сучья.

— Вы не губите-то все сплошь, — предупредил бойцов Кудинов. — Нам, может, только день и пробыть тут.

— Чего там жалеть, — возразили ему. — Жизни кладут люди, а он дерево пожалел.

— Так оно же наше. Выросло на нашей, родной земле. Ежели его фриц срубит, обидно, но он враг. А зачем тебе-то без нужды красоту портить? — рассудил Кудинов.

Под одним из дубков Алеша растянул плащ-палатку. Наташа сняла с себя легонькие брезентовые сапожки. И, не решаясь лечь, присела на шинель.

— Спи, — сказал Алеша, завертывая самокрутку.

— Ты сам-то где ляжешь?

— А тут вот, снаружи, — он сунул самокрутку в зубы и плотнее укутался в шинель. — Не замерзну. Сейчас солнце пригреет.

Наташа уснула. А он посматривал в ее сторону и думал о себе и о ней. Любил ли он Наташу? Этого он не знал. Она ему нравилась. Но ему нравились Вера и Мара? Нет, Наташа именно та, которая нужна ему. И не надо ни в чем объясняться. И он, и Наташа — оба уверены в своем чувстве.

Кончится война, и он привезет Наташу домой. В землянку? Конечно, она жила не так. Она, наверное, и представить не может, какие есть еще кое-где подслеповатые землянки на болотах.

Алеша увезет Наташу в какой-нибудь иной город. Может, в тот же Красноярск, и они снимут квартиру, и он устроится на работу. А уж потом попроведают Алешину семью. И отцу понравится Наташа, и бабушке тоже. Потом они побывают в гостях у Кости, и Костя перестанет задаваться своей Владой. И знакомиться Наташа будет — руку подаст и скажет:

— Наташа Колобова!

Черт возьми, это же так прекрасно! Только бы ничего не случилось с Наташей. О, если бы она хоть в медсанбат перевелась, что ли! Но Наташа никогда не согласится на это.

Бойцы, что пришли с Алешей, отсыпались до обеда. А вторую половину дня Кенжебаев и Алеша занимались с ними по огневой подготовке.

Ночью батарею подняли по тревоге. Дивизия перебрасывалась на другой участок фронта. Пятой батарее приказано было соединиться с походной колонной артполка на западной окраине Луганска.

Батарея была на конной тяге. Ездовые в какие-то минуты привели из укрытий и запрягли в передки и фургоны широкогрудых трофейных тяжеловозов. А люди тронулись пешком: каждый расчет за своим орудием.

Алеша шел позади колонны, а рядом торопилась, чтоб не отстать, Наташа. Он уговаривал ее сесть на фургон, да где там! Она наотрез отказалась.

К окраине города батарея подошла раньше назначенного времени. По шоссе еще плыли колонны пехотных частей. Бойцы несли на себе тяжелые плиты от минометов, ручные пулеметы, противотанковые ружья. При скупом свете молодого месяца тускло поблескивали каски. Слышался сдержанный говор.

Неизвестно откуда к Наташе подлетел мальчишка, ухватил ее за полу шинели. И она испуганно ахнула:

— Богданчик! Куда же ты? С нами?

— С вами, тетя Наташа. Бить фашистов буду.

С материнской нежностью и грустью она погладила Богдана по голове. А он застыдился, отпрянул от нее.

— Оставайся с нами. Мы зачислим тебя в нашу батарею. Как раз не хватает одного бойца, — серьезно предложил Алеша.

26

В неглубокой степной балке сбились в кучу люди и орудия. Не выдерживая уставных интервалов, колесом к колесу стояли пушки трех батарей, входивших в разные части и соединения. Артиллеристы не рыли в балке ни ровиков, ни землянок. Знали, что вот-вот фронт хлынет за Миус, на запад. Орудийные расчеты скрывались от «рамы» под маскировочными сетками, и лишь ночью солдаты чувствовали себя в относительной безопасности.

Пятая батарея была здесь третьи сутки. Она пришла в балку последней и заняла самое никудышное место. Если бы пушки не окопали, то они оказались бы на виду у противника, потому что этот край балки был особенно мелок.

Батарея не сделала ни одного выстрела. Пристреливать орудия по целям категорически запрещалось: немцы могли массированными артналетами и бомбежками подавить нашу артиллерию. Сориентировались по одной из пушек соседей, которая неделю назад выпустила пару снарядов.

Ночью стояла тишина. Никто не стрелял. Лишь со стороны хуторов, оставшихся в тылу у батареи, доносилось глухое рычанье танковых моторов. Но немцы его не слышали, потому что танки сосредоточивались для атаки в пяти, а то и в шести километрах от Миуса.

В три часа, когда Алеша собрался подремать, в балке наступило оживление. Люди повставали, заговорили, и Алеша подумал, что это не иначе, как принесли почту. Но, вместо газет и писем, политработники раздавали листовки.

— Огня не зажигать. Прочитаете утром, — предупреждали они.

Алеша тоже взял листовку. Прикрывшись плащ-палаткой, он принялся читать ее при свете зажигалки:

«Вперед, сыны советского народа! Вас ждет измученный Донбасс, вас ждут города и села многострадальной Украины!..»

Значит, наступление! Наконец-то! Его так долго ждали, о нем много говорили и думали красноармейцы. Наступление! Оно и радовало, и пугало Алешу. Радовало предчувствием настоящего фронтового дела — воевать так воевать, — а пугало своей неизвестностью. Враг коварен и может быть всякое.

Алеша беспокоился за Наташу, которая стала для него здесь самым близким человеком. Он знал Наташин упрямый характер. Как уж она решила, так и будет. Алеша догадывался, сколько попыток предпринял подполковник Бабенко, чтобы удержать ее в штабе. Однако она ушла в полк.

А тут еще с нею Богдан. У них давнишняя дружба. Спят сейчас и, может, сны видят.

Они лежали на ящиках со снарядами. Богдан прижался к Наташе — видно, замерз, — а она прикрыла его полой шинели. Тоже вояки! Спать бы вам сейчас по-человечески где-нибудь в тылу. В Москве, например.

— Товарищ лейтенант, вас к телефону.

Звонил комбат Кенжебаев. Сообщил координаты целей. Батарея должна подавить две огневые точки противника. Снарядов не жалеть. Оставить лишь один боекомплект. Как только тяжелая артиллерия перенесет огонь в глубину вражеской обороны, пятая батарея форсирует Миус и занимает открытую огневую позицию в саду.

— Действуй, Алеша! Желаю большого успеха, больше самой Саур-могилы, — сказал Кенжебаев бодро и торжественно, словно уже поздравлял с победой.

Бесшумно подошли Кудинов и Тихомиров. Сели на мокрую от росы траву, и Алеша сел с ними рядом. Каждому хотелось сказать что-то свое о предстоящих боях. Да и не только о боях, а и о себе, о том, что радовало и мучило душу. В такие минуты, как на исповедь, шли друг к другу.

— На письмо рассчитывал, — сказал Кудинов задумчиво и устало. — Не пишет женка, язви ее!.. А село у нас большое и на самом берегу Волги. Красотища неописуемая! За рекою — покосы, ягод-то сколько!

— А ягода какая? — для того лишь, чтобы поддержать разговор, спросил Тихомиров.

— Разная. Больше смородина. Есть и малина. Пойдешь на какой-нибудь час и несешь целое ведро. И пасека там колхозная, за рекой. Жив буду — и я поставлю там ульи. Собственные… А если я тебя, товарищ лейтенант, после войны приглашу в гости, приедешь?

Алеша улыбнулся и всерьез подумал о том, сумеет ли он побывать у Кудинова. Может, и не специально ехать, а завернуть проездом хотя бы. В одних окопах сидим, один суп хлебаем, фронтовые друзья. И как об уже решенном деле, Алеша сказал:

— Приеду, Кудинов.

Тот обрадовался Алешиному обещанию и негромко попросил:

— Запиши адресок. Ну, а ежели чего случится со мной у тебя на глазах, так сообщи родителям. Пусть не ждут.

— Чего занюнил! Куда ты денешься! — оборвал его Тихомиров. — Это добрые люди погибают, а такие, как ты, долго живут.

— Эх, Тихомиров, Тихомиров. Не шибко веселая у тебя шутка. Не утешительная, — заметил Кудинов и умолк.

Восток начинал светлеть. Стали видны очертания орудийных стволов, направленных в сторону Миуса, скрюченные фигурки спящих в балке бойцов. По клочкам седого тумана угадывалась река.

И вдруг откуда-то сверху наплыл быстро нарастающий гул моторов. По ровному, без подвывания рокоту можно было сразу определить, что это наши самолеты. Их было много, и они направлялись в сторону Саур-могилы.

Самолеты ушли за реку, а в сумеречном небе заметались разрывы снарядов.

«Наши чего-то церемонятся с зенитчиками», — подумал Алеша с досадой.

И, как бы в ответ, за Миусом вспыхнули и загрохотали взрывы тяжелых бомб. Летчики бомбили прицельно. Яркие сполохи появлялись то в одном, то в другом месте. И редели огненные вспышки в небе, пока их совсем не стало. Значит, наши заткнули горластые глотки зениткам. Разбомбили штабы и резервы врага, а сейчас повернут домой…

— Товарищ лейтенант, к телефону!

Снова Кенжебаев. Он передал условный сигнал к наступлению: три красных ракеты. Внимательно наблюдать за первыми разрывами. Только их можно подкорректировать.

Невероятно утомительно ожидание боя. Минуты кажутся часами, кровь гудит в ушах, и от напряжения слепнут глаза. Ничего так не хочется бойцу, как приблизить сражение, поскорее дойти до той черты, за которой жизнь или смерть, победа или поражение.

Алеша нетерпеливо прохаживался возле орудий. Наводчики уже доложили ему, что пушки наведены на цели. Заряжающие приготовили фугасные и подкалиберные снаряды. На Миус-фронте ожидали появления «тигров» и «фердинандов», которых трудно сразить простым бронебойным снарядом. Лобовая броня у них — небывалой толщины и прочности. Тяжелые «тигры» фашисты уже применяли на Орловско-Курской дуге. Там-то и родилась идея нашего снаряда с фигурной головкой, названного подкалиберным. Теоретически он пробивает любую броню. А подтвердится ли теория на практике? Уж больно не внушительный, совсем интеллигентный вид был у подкалиберного снаряда.

Алеша разбудил Наташу и Богдана. Наташа, еще ничего не соображая, потянула к себе санитарную сумку.

Рассвело. Стали хорошо различимы линии нависших над Миусом скал, разбитых домиков села. Вырисовывалась величественная, загадочная Саур-могила. И было как-то не по себе от ее названия. Кто-то сложит голову на этой высоте и, может быть, даже сегодня.

Ракеты взлетели одновременно. И Алеша крикнул:

— Первое — дальнобойной гранатой, огонь!..

Он не успел дать команду всей батарее. Землю и воздух потряс невероятный грохот, и Алеша сразу оглох. Махнул рукой командирам орудий, и они сделали первые выстрелы.

О пристрелке не могло быть и речи. И тогда Алеша часто замахал рукой, а командиры орудий перешли на режим беглого огня.

Алеша глядел за Миус. Но он ничего не видел, кроме вздыбившейся земли. Стена пыли и дыма росла и расползалась по небу. Взрывов нельзя было разглядеть. Только неистовый, ни на секунду не прекращавшийся гром говорил о дьявольском могуществе артиллерии.

Пыль, поднятая разрывами, сомкнулась с клубившейся над батареями пылью от выстрелов. И тогда наступила тьма. Видны были лишь раскаленные стволы орудий.

Шел второй час артиллерийского штурма. Люди плевались грязью, дурели от дикого грохота. Казалось, весь гнев исстрадавшейся и ожесточенной страны обрушился на головы фашистов.

И вот гром разрывов несколько стих. Это значило, что огонь перенесен в глубину обороны противника. Сейчас пойдут в атаку танки и матушка-пехота. И, действительно, мимо батареи на большой скорости пролетели несколько наших «тридцатьчетверок».

К орудиям ездовые подали коней. Подъехали фургоны, чтобы забрать остаток снарядов, и на один из фургонов Алеша пристроил Богдана.

Батарея снялась с огневой позиции и устремилась вперед, к Миусу. Артиллеристы бежали, чтобы поспеть за пушками. К Миусу спешили танки, гвардейские минометы и самоходные орудия. Вперед, только вперед!

Под копытами коней вдруг заплясали доски. Первая пушка, клюнув стволом, взлетела на дощатый настил переправы. И Алеша увидел Миус: мутную от крови реку, увидел опрокинутые в воде какие-то повозки и прибитые волною к понтонам трупы солдат и коней. И только тут приметил в посветлевшем небе пикирующие «юнкерсы». С небольшой высоты они падали на соседнюю переправу, которая была в километре отсюда. Рвались бомбы, выплескивая реку из русла и разнося вдребезги автомашины, понтоны, танки.

В фруктовом саду, что прижался к Миусу, батарею встретил лейтенант Кенжебаев. На черном от грязи лице светились одни белки глаз. Он был возбужден происходящим, ему не терпелось поскорее идти вперед. Лейтенант раскрыл планшет и ткнул пальцем в карту:

— Место батареи вот здесь, — показал на балку, расположенную за холмом. — Я устанавливаю связь с командиром дивизиона и уточняю дальнейшую задачу.

Кенжебаев исчез. Алеша же оглядел местность. Дорога к балке вела вокруг холма. На этой дороге виднелись пехотинцы, то рассыпавшиеся, как горох, то снова сбившиеся в группы. По ним били немецкие батареи. Проскочить открытую степь было немыслимо. Ни от людей, ни от коней ничего б не осталось.

И Алеша решил прорываться через холм. Ясно, что вершина холма пристреляна противником. Но там можно будет проскочить всего каких-нибудь сто-сто пятьдесят метров на галопе, и тогда батарея скроется от немецких наблюдателей.

— Рассредоточить орудия и фургоны, дистанция между орудиями — пятьдесят метров, — распорядился Алеша.

К подножию холма подошли благополучно. Прежде чем преодолеть его, Алеша поднялся на вершину, где несколько часов назад был немецкий наблюдательный пункт. Сюда попал не один наш снаряд. Из земли торчали бревна, железные прутья, куски колючей проволоки и нога в грубом, солдатском сапоге.

Ездовые первого орудия дружно хлестнули коней. За пушкой устремился орудийный расчет, бойцы бежали что есть мочи. Они уже достигли вершины холма, когда вдали заскрипел немецкий шестиствольный миномет и тяжелые мины завыли в воздухе.

Алеша упал и в то же мгновенье услышал разрывы. Зафыркали осколки, заклубилась пыль. Неподалеку жалобно вскрикнул кто-то. Алеша вскочил и увидел, что орудие разбито, люди и кони лежат припорошенные землей в странных, непривычных позах.

А когда Алеша подбежал к ним, он заметил у одного из бойцов расплывающееся по груди пятно крови. Другому оторвало ноги. Были и раненые. Они стонали.

Наташа перевязывала раненых. Руки у нее тряслись, а лицо было белое. Искаженные страданием губы умоляюще шептали:

— Потерпи, миленький… хоть немножко, родненький… Сейчас… Сейчас…

Ездовым двух фургонов Алеша приказал везти раненых в медсанбат или в армейский госпиталь. Это на той стороне Миуса. Что найдут, то и ладно. Только нужно ехать быстрее, как можно быстрее.

— Я поеду сопровождать, — сказала Наташа. — А потом найду батарею.

— Мы будем в балке за этим холмом, — махнул рукой Алеша.

С Наташей остался Богдан. Он не боялся крови и помогал при перевязках. А на мертвых старался на глядеть. Жалко Богдану мертвых и немножко страшно ему, ведь что ни говори, а он мальчишка.

Объехав разбитое орудие, на галопе проскочила вершину холма вторая пушка, затем рванулась третья и четвертая. Шестиствольный миномет давал теперь залп за залпом по долине, где в громадном огненном мешке находилась наша пехота.

Потрясенному Алеше казалось: он один виноват в гибели бойцов. Он еще никак не мог согласиться с тем, что на войне не бывает без жертв.

27

Карта-двухверстка обманула артиллеристов. Балка в самом деле оказалась низиной, которой не видно было ни конца ни края. Она сплошь заросла ракитником, тополями и кленами. Батарея заняла огневую позицию в самой гуще кустарников. От немцев ее отделяли два километра всхолмленной местности. Эти холмы и укрывали батарею от глаза вражеских наблюдателей.

Справа неподалеку дымились развалины. Здесь была небольшая деревушка. Ветер стлал горьковатый дым по земле, от чего низина казалась укрытой мягким сиреневым одеялом. Из-под этого одеяла показывались фигуры солдат или кузова автомашин, показывались и тут же исчезали. Низина была начинена артиллерией. Сюда подвозили снаряды, а увозили раненых.

Противник вот уже четвертый раз заходил на бомбежку. В белесом небе стоял вой пикирующих «юнкерсов». Самолеты с крестами на фюзеляже и крыльях стремительно приближались к земле. И жутким был не сам бомбовый удар, приносивший смерти и разрушения, а ожидание удара, те томительные секунды, которые Начинались с выходом ведущего «юнкерса» на цель.

Зениток в низине еще не было, никто не мешал «юнкерсам». Эта безнаказанность фашистов бесила наших бойцов, которые из наспех вырытых ровиков и канав следили за набиравшими скорость бомбами.

Снова горели деревья и травы. Запах взрывчатки и дыма крепчал в низине, пока его понемногу не уносил ветер. И тогда появлялись раненые. Они шли группами и в одиночку, в повязках, с палками вместо костылей. Это были и пострадавшие от бомбежки, и раненые с передовой, которые где-то пережидали ухода вражеских самолетов.

Пятая батарея окапывала орудия. Уже к вечеру комбат дал связь на огневую позицию, и орудия открыли огонь по второй линии Миус-фронта, которую занимала сейчас вражеская пехота.

На закате солнца батарея отстрелялась. Пушки укрыли маскировочными сетками, а на сетки набросали веток. Это на случай, если еще пожалуют «юнкерсы».

— Побольше бы сюда наших истребителей, — сказал Егор Кудинов, глядя на алые, словно налитые кровью, облака. — Замешкались…

— Наверное, где-то на главном направлении, — ответил Алеша. — Конечно, обидно, когда фрицы хозяйничают в воздухе. Нам кажется, что у нас самые жаркие бои, а на самом деле они в другом месте. Там и авиация.

— А ежели поделить ее, чтоб никому обидно не было?

— Так это ж будут что за удары? Нет, авиация должна ударить так ударить!

— Да я ничего. Мы ведь обстрелянные. Мы и потерпеть можем, — и Кудинов вразвалку направился к видневшимся неподалеку тополям, под которыми располагался повар батареи со всем своим хозяйством.

Посмотрев вслед Кудинову, Алеша спохватился, что еще не ел сегодня. Завтракали ночью, до начала прорыва. Теперь засосало под ложечкой.

Подумал он и о Наташе. Что-то долго ее нет, Богдана тоже. Заблудиться тут никак нельзя: совсем рядом с переправой. Может, Наташу оставили в медсанбате, чтобы помогала перевязывать раненых? Ведь это не шутка — такое наступление.

Алеша отгонял от себя мысль о том, что с Наташей что-нибудь случилось. Она же поехала в тыл, за Миус. А тот берег немцы не обстреливали, не бомбили. Да и не маленькая лезть под обстрел. И ездовые — опытные бойцы…

От тополей донеслись радостные выкрики, кто-то засвистел, заулюлюкал. Алеша решил, что, наверно, это приехала Наташа и ребята ее приветствуют. И он поспешил туда по густой, посеченной осколками траве, обходя воняющие взрывчаткой бомбовые воронки.

Но Алеша ошибся. Это приехал старшина с ящиками водки, с табаком и американской тушенкой. Бойцы окружили повозку. Старшину теребили со всех сторон, а он объяснял Алеше:

— Ну кто бы мог подумать, что именно тут балка. Я уж и туда проехал, и в другую сторону, — показывал старшина. — Так и к немцу мог угодить.

— Выпейте, товарищ лейтенант, — сказал старшина, подавая граненый стакан водки. — Положено в наступлении по приказу Верховного.

Алеша молча выпил. Старшина взял из его рук пустой стакан и сунул Алеше красный пласт консервированной колбасы. Он так и светился самодовольством, словно угощал всех на свои собственные деньги. Мол, глядите, какой я добрый, пользуйтесь моей щедростью.

Вскоре Алешу сморило. Он прилег под куст тальника и сразу же погрузился в теплую, приятную темноту. Ничего не хотелось знать, ни о чем не хотелось думать.

Сколько Алеша проспал, он не смог бы сказать. Наверное, недолго, потому что подвыпившие ребята еще похваливали старшину и пели. А песня была душевная и совсем неизвестная Алеше:

Бьется в тесной печурке огонь.

На поленьях смола, как слеза.

И поет мне в землянке гармонь

Про улыбку твою и глаза…

— Песня-то откуда, товарищи? — спросил Алеша.

— Нравится? Еще вчера комсорг дивизиона напел.

— Да, хороша, — вздохнул Алеша.

Он собирался было идти к орудиям, но услышал приближающийся скрип колес и голоса. Мелькнула догадка: вернулись ездовые. И с напряжением стал всматриваться в кусты, из которых показался фургон.

— Где лейтенант? — спросил ездовой, прыгая на землю.

— Здесь я, — выкрикнул Алеша с тревогой в голосе. — А второй фургон?

— В том-то и дело, — говорил ездовой, подходя к Алеше. — С мальцом мы приехали, товарищ лейтенант, — он показал на появившегося рядом с ним Богдана. — Беда-то какая приключилась!..

Оказывается, раненых они довезли благополучно. Сдали в медсанбат какой-то другой дивизии, но это неважно. Двоих сразу же на операцию. А сами поехали на батарею. В первом фургоне с ездовым ехала Наташа, а во втором — Богдан. И были уже совсем рядом с огневой позицией батареи, когда первый фургон налетел на мину. Противотанковая, конечно. Так рванула, что ездового наповал, коней тоже.

— А Наташа? Наташа? Жива? — закричал Алеша, чувствуя, как сжалось сердце.

— Ногу ей только напрочь. Так я ей култышку вожжой перетянул, чтоб кровь остановить. Она побелела, бедная. Потом вроде как полегче ей стало. И вот, значит, поехали мы обратно туда, где был медсанбат. Да попали не на ту дорогу, что ли. Никого не нашли. И возили ее, сердешную, по степи, пока не повстречали какого-то майора на «виллисе». Уж я просил его, уж я просил! Встал поперек дороги и говорю: дави, мол, стреляй, мол, мне все едино, а сестрицу нашу спасай. Взял.

Ездовой умолк, и Алеша услышал, как хлюпал носом Богдан. И самому Алеше вдруг стало трудно дышать, и он рванул ворот гимнастерки.

— Она жива? — переспросил у ездового.

— Была жива… — печально ответил тот. — А покойника похоронить бы надо. Его на куски искромсало. Послать бы кого со мною, чтоб закопать.

Алеша направил с ездовым двух солдат, сказал повару, чтобы накормили Богдана. А сам пошел, только теперь уже не к пушкам, а в ракитник, где тонко позванивал ручеек.


На рассвете Кенжебаев передал приказ: батарее выскочить на бугор, метров на восемьсот вперед, и занять позицию для стрельбы прямой наводкой. Ожидалась контратака немецких танков.

Расчеты вмиг привели орудия в походное положение, выдернули на усеянную спекшейся землей дорожку. Ездовые уже тут как тут. Подцепили передки, кони рванули и крупной рысью понеслись, вздымая пыль и пепел, мимо обгоревших деревьев, мимо черных печных труб.

Пот лился ручьями, соленый, липкий. Хотелось упасть на землю и перевести дыхание. Но люди бежали, не останавливаясь. Нужно было успеть занять огневую позицию до начала контратаки.

Когда выскочили на бугор, в нос ударил невыносимый запах тления, и Алеша увидел трупы наших бойцов. Это были останки героев, погибших в рукопашном бою в июле. Рядом с трупами валялись винтовки и автоматы. По всей вероятности, здесь была жестокая схватка. Немцы похоронили своих, а наших оставили.

Батарея с ходу заняла позицию, удобную для стрельбы прямой наводкой. Место открытое со всех сторон, и враг мог легко разбить и с земли, и с воздуха оставшиеся три орудия. Но окапывать, прятать их было некогда — танки противника могли появиться в любую минуту.

Когда ездовые уже увели конные упряжки в укрытия, обнаружилось вдруг, что не захватили подкалиберных снарядов. Алеша, негодуя на командиров орудий и на самого себя, крикнул Кудинову:

— Ты привезешь, Егор. Бери фургон — и аллюр три креста! На это тебе — десять минут.

Кудинову не надо было говорить дважды. Он нашел ездовых, и вот один фургон запылил в сторону прежней огневой позиции. Ездовой, заливисто покрикивая, стегал коней плетью и с опаской поглядывал на небо. Если «юнкерсы» нагрянут, пиши пропало — спрятаться негде.

— Расчетам рыть ровики, — скомандовал Алеша, поднимая с земли лопату. Земля была неподатливой. Но Алеша копал и копал, окопчик углублялся понемногу, вскоре в нем уже можно было укрыться.

Артиллеристы, занятые нелегкой работой, не сразу заметили, как неподалеку слева, у кургана со столбиком, выстроились в ряд несколько «катюш». Могучий залп потряс воздух. А гвардейские минометы, не медля ни минуты, выскочили из облака пыли, поднятой ими, и умчались в низину. Им нельзя задерживаться на огневой позиции, потому что враг поспешит расстрелять их.

Хорошо, что «катюши» ударили по врагу на этом направлении. Они несомненно расстроили планы немцев, и атака танков задержится. Значит, артиллеристы пятой батареи успеют кое-что сделать.

Фургон не подъехал ни через десять, ни через пятнадцать минут. Алеша нервничал и крыл про себя Егора Кудинова. Бомбежки и стрельбы вроде не было. Ничего с ними не случилось. Не торопятся выполнить приказ — вот и все.

Кудинов наконец прибежал. Он сообщил, что снаряды не отдают. Прежнюю позицию заняла какая-то чужая батарея. Она и наложила лапу на подкалиберные снаряды. Мол, наши — и только.

— Да что ж они, сволочи, делают! — вспылил Алеша, хватаясь за кобуру пистолета. — Они ж на закрытой стоят, а нам встречать танки с голыми руками. Тихомиров, ты за старшего. Я схожу.

Алеша спешил. Лицо его было суровым, перекошенным. Казалось, никогда прежде он не испытывал такой ярости. Недаром догнавший его Кудинов уже не распалял, а успокаивал Алешу:

— Они отдадут, товарищ лейтенант. Это им не со мной дело иметь…

Алеша так и не снял руки с расстегнутой кобуры. И решительный его вид напугал молоденького бойца, который первым подвернулся на огневой позиции. Красноармеец сразу же позвал старшего на батарее.

Высокий русый лейтенант вышагнул из кустов, удивленно раскрыл глаза и со всех ног бросился к Алеше. Кудинов уже готов был дать устрашающую очередь из автомата поверх голов. Но тут русый обхватил Алешу длинными руками, поцеловал в щеку и радостно заговорил:

— Лешка, черт! Да откуда же ты появился?

— За снарядами пришел, Илья! Вот встреча!

Это был Илья Туманов, с которым в сорок первом ездил Алеша в Ташкент. Он раздвинулся в плечах, возмужал. Над верхней губой у Ильи кучерявились настоящие усы.

— Из наших никого не встречал на фронте? — спросил Илья.

— Нет.

— И я нет.

— Да, к нам в дивизию приезжал отец Петера…

— А о самом Петере ты знаешь? — невесело спросил Илья. — Немцы листовки сбросили, и там есть его фотография. Чай пьет с фашистами…

— Неужели? Вот он, какой принципиальный! — Алеша мрачно сжал челюсти. — А мы стоим вон там, на бугре. Приходи вечером. Или я к тебе загляну.

Вернувшись на свою батарею, Алеша увидел, что ровики уже были вырыты до пояса. При нужде можно укрыться всем. Теперь окопать бы орудия, упрятать в землю.

На переднем крае загрохотало. Стреляли пушки, минометы, лопались гранаты. Прямо против пятой батареи завязался бой, который с каждой минутой становился ожесточеннее. Над полем появилась серая туча, она клубилась, росла, неслась на батарею. Там, в этой туче, рождался гул, от которого гудела земля.

— Танки! — крикнул кто-то рядом.

Они шли, прижимаясь друг к другу. Они пробили брешь в боевых порядках пехоты и выходили на единоборство с артиллерией. Алеша подумал, что теперь невероятно трудно остановить их силами орудий пятой батареи.

— По танкам подкалиберным снарядом… — голос у Алеши дрогнул и сорвался.

Они мчались, покачиваясь с кормы на нос. Они готовы были смять и раздавить пушки вместе с орудийными расчетами. И когда на какую-то секунду танки приостановились, Алеша скомандовал:

— Огонь!

Пушки взлаяли, словно свора собак, обложивших зверя. И почти одновременно с их выстрелами появились яркие вспышки на орудийных стволах танков. И на батарее стали рваться снаряды.

— В окоп! — крикнул Алеша подбежавшему к нему Богдану.

Было видно, как одна из передовых машин вдруг осела на бок и задымилась маслянисто, густо.

— Ура! — не отрываясь от орудийной панорамы, воскликнул Кудинов.

Но в станину его орудия ударил снаряд. И когда дым разрыва рассеялся, ни Кудинова, ни других номеров у пушки не было.

Через груду пустых гильз Алеша кинулся к орудию. Услышал совсем рядом неистовый стук пулемета. В голове пронеслось:

«Против танков-то!..»

А пулемета не было. Это стучало возбужденное боем Алешино сердце.

Он увидел, что панорама разбита. Значит, нужно наводить орудие по стволу. Алеша подхватил снаряд и послал его в приемник.

Раздался выстрел и задымил еще один вражеский танк. Краешком глаза Алеша приметил, как слева от него, на виду у фашистской армады, развернулась другая наша батарея. И он хрипло выкрикнул что-то невыразимо радостное, победное.

Тяжело дыша, Алеша снова приник к стволу, наводя его на выскочивший вперед тяжелый танк. Но прежде чем пушка успела выстрелить, Алешу ослепило и плашмя ударило о землю.

28

Первыми в станицу Колпаковскую, зеленую, всю в яблоневых и вишневых садах, ворвались наши танкисты. Разгромив вражеские батареи и дзоты, прикрывавшие ее, танки, не снижая скорости, прогрохотали по улицам и скрылись за околицей. А следом за ними в станицу вошла пехота. Она стремилась не отрываться от танков, закреплять взятое с бою. Пехота двигалась развернутой цепью, прочесывая сады и огороды.

В полдень рота, в которой служил Костя, вышла к центру села. Ей приказано было остановиться. Бойцы устроили перекур. Костя окинул взглядом дымившую у плетня группку. Для роты здесь было слишком мало: каких-то двадцать — двадцать пять человек, да и то редкий не имел повязки на голове или руке. Самому Косте пуля пробила каску и царапнула висок.

Костя вспомнил, как в ночь перед наступлением, когда над черными, как чугун, плесами Миуса установилась тишина, немцы орали с правого берега:

— Рус, наступать хочешь? Кричи «ура», а мы тебя паф-паф…

Это у фрицев нервное. Невмоготу им, если наши молчат, не спится в траншеях и землянках, воняющих дустом. Конечно, боятся они не самой тишины, а бури, что поднимется вслед за нею. Боятся и скулят.

— Не тот фриц стал. Поубавилось нахальства, — заметил тогда Федя.

Он показал Косте немецкую листовку. На осьмушке бумаги был напечатан снимок Петера, пьющего чай. Нет, это была не подделка. На Костю смотрел живой Петер с его характерным прищуром глаз, с чубом, выпущенным из-под пилотки. На столе перед Петером стоял пузатый самовар, а Петер держал в одной руке чашку, а в другой — немецкую газету. И внизу надпись: «Он не хочет воевать за коммунистов. Петр Чалкин добровольно перешел на сторону немецкой армии. Для него окончилась война».

Это Петька-то, который в школе такой был активный и правильный! Всех секретарей компартий знал поименно, с ребят стружку снимал. А теперь чаевничает у немцев.

— И все-таки тут что-то не так, — Костя возвратил Феде листовку.

— Да. Не верю. Ни за что не поверю! — сказал Федя. — Наш он. Было дело, сердился я на него. А потом подумал: чего возьмешь с дурака-мальчишки?.. Но предать Петька не может.

Косте вспомнился грохот артподготовки: пальба на левом берегу Миуса и разрывы снарядов — на правом. Пехота глохла в окопах. И так как нельзя было услышать голоса в этой канонаде, Федя написал в блокноте и дал прочитать Косте: «На реце на Каяле тьма свет покрыла».

Костя улыбнулся и закивал головой. Федя и на фронте оставался все тем же. Он жил как бы в двух эпохах, в современной и другой, давно минувшей. Искал и устанавливал связь между ними.

Костя досадовал на себя, что не сошелся близко с ним в школе. По сравнению с другими учителями Федя выглядел тогда очень скромно. Он был как-то незаметен. А теперь Костя узнал его как следует и полюбил. Вот такие и есть они, настоящие герои! И Костино счастье, что Федор Ипатьевич рядом с ним.

Сейчас он вынырнул из сада напротив, юркий, вездесущий коротышка. Подошел к бойцам, запыхтел самокруткой.

— Красотища неописуемая, — закрывая от удовольствия глаза, проговорил он.

— Райские места. Недаром тут казаки селились, — поддержали Федю бойцы.

— Да-да. А вы видели бахчи? Какие арбузы, а! — Федя сделал руками колесо. — Не меньше, честное слово! Между прочим, в этих местах Кондратий Булавин родился. Жил такой атаман двести лет назад. За простой народ стоял. Ух, и бесстрашный был казачина!

— Вообще, испокон веку казаки — народ отчаянный, — сказал Михеич и тревожно посмотрел на небо. Откуда-то явственно доносилось завывание самолетов, оно приближалось, нарастало с каждой секундой.

И вдруг из-за шеренги деревьев, что протянулась по всему взгорью, появились «юнкерсы». Они шли низко и вынырнули так неожиданно, что бойцы опешили и продолжали сидеть у тына. Только когда земля задрожала от взрывов, бойцы кинулись в поросшую лопухами и крапивой канаву.

«Юнкерсы» сделали всего один заход. Но станица с ее крытыми соломой хатами вспыхнула, как порох. Заклубился в небе сизый и черный дым, забегали по дворам неизвестно откуда появившиеся бабы и мужики. Они выгоняли скотину на улицу, спасали от огня какой-то скарб.

У одной из пылающих хат Костя увидел старуху, горбатую, одетую в цветное тряпье. Она голосила, вскинув над головой похожие на клешни руки:

— Ратуйте, люди добрые! Ратуйте, люди добрые!

Костя подбежал к ней. Он подумал, что в хате кто-то остался, и уже рванулся к дверям, охваченным огнем. Но старуха ухватила его за рукав и закричала, вытаращив глаза:

— Бей, бей их, сыночек. Бей, бей, бей! Коли их, руби их, бей!

Она обезумела от горя. И когда потолок у хаты с треском рухнул, она снова заголосила:

— Ратуйте, люди добрые!..

Спустя несколько часов роту пополнили станичниками. Их обмундировали, вооружили, чем сумели. Кому достались наши винтовки и карабины, кому — немецкие автоматы и противопехотные гранаты. И рота уже готова была выступить на передовую, когда к Феде, находившемуся здесь, подбежала девочка лет двенадцати. Она зачастила, глотая окончания слов, и Федя едва понял, чего нужно ей.

— Пойдем-ка со мной, — сказал Федя Косте. — Она говорит, что в бункере скрывается раненый. От немцев бежал… Бункер? Может, погреб?

— Погреб, — согласилась девочка.

Они шли на край станицы, которая все еще пылала, и тщетны были жалкие усилия людей отстоять хоть что-то. Только зола да чумазые, никому уже не нужные печи оставались во дворах.

— Мы с дедушкой в балке его подобрали. Думали, мертвый он, — торопливо говорила девочка, забегая вперед и показывая дорогу. — А он как застонет и глаза открыл. И весь перевязанный, и весь в крови. Дедушка боялся брать его домой, потому мы и стащили красноармейца на баштан. В дедушкин шалаш. Он там был до ночи, а потом его дедушка с мамой к нам привели. Он сразу полведра воды выпил, наш красноармеец. И ночью его шибко трясло. Только не от воды, а от раны. Он лежал в жару. Мама ему чем-то рану присыпала, и он успокоился. Но стрельбу услышал и говорит, мол, зовите наших, чтоб забрали меня отсюда. И еще он хочет вам сказать что-то…

Федя и за ним Костя прибавили шагу, словно боясь, что красноармеец не дождется их, умрет и унесет с собой в могилу тайну, от которой, может быть, зависит успех наших войск. Девочка стала отставать.

— Я за вами не успею. У меня болит бок. А сами вы не знаете, где наша хата, — тяжело дыша, с досадой сказала она.

Федя взял девочку за руку, и они пошли тише. Навстречу им двигались к передовой груженные снарядами «студебеккеры». Шофер первого из них притормозил и спросил у Феди, распахнув дверцу кабины:

— Колпаковская?

— Она и есть.

Дверца хлопнула, и «студебеккер» с радостным воем понесся дальше.

— Сколько вас много, дядя! — искренне удивилась девочка. — А нам говорили, что немцы всех поубивали.

— Кто же так говорил?

— Люди, которые знают, что на Миусе делалось. Там столько ваших перестреляли!

— Каких это наших? — Федя заглянул в острые глаза девочки.

— Ваших, — не задумываясь, ответила она.

— А ты-то наша?

Девочка по привычке огляделась и негромко протянула:

— Я тоже ваша.

Федя и Костя рассмеялись. А в душе им было жаль эту малышку, которая — по всему видно — уже немало хлебнула горя. Ей бы играть сейчас со сверстницами, отдыхать в пионерском лагере, как это было в мирное время. Впрочем, скоро снова будет так.

Вот и погреб. Снаружи он похож на землянку: такая же дверь и вымощенные соломой ступеньки ведут вниз. В таких бункерах живут, когда бои подходят к селениям. Сегодня этой семье повезло: бомбы упали в стороне, и хата и погреб уцелели.

Красноармеец сидел на самой нижней ступеньке, спиной к двери. Он повернулся на смолкшие вверху шаги и мутно смотрел на Костю и Федю. Против света он не видел их лиц, а ему зачем-то нужно было их видеть. И он трудно поднялся на ноги, чтобы выйти из бункера.

Отдав автомат Феде, Костя бросился к красноармейцу, подбежал и, удивленный, отпрянул:

— Вася!..

Васька Панков, небритый, худой, с прозрачным лицом и совершенно бесцветными губами, молча смотрел на Костю, словно не узнавая его. Но вот облегченно улыбнулся, и его глаза стали наливаться слезами.

— Да не Панков ли это? — сверху спросил Федя.

— Он, он самый! — Костя хотел обнять друга, но грудь и руки у Васьки были в бинтах.

Костя помог ему подняться из бункера. Васька плакал беззвучно, переводя взгляд с Кости на Федю.

Его посадили на лавочку у хаты. Он, пошатнувшись, чуть не упал с нее и смутился. Сказал глухо, чужим голосом:

— Петера увезли в концлагерь. Кто-то стукнул одного предателя. Киркой по голове. Гестапо решило, что Петер. Пытали и увезли.

— Ты думаешь, что Петька убил? — подвинулся к нему Федя.

— Кто ж еще! Он, — со свистом вздохнул Васька. — Только он знал, что Батурин — предатель. Этим гадом гестапо дорожило, мало у них идейных шкур. Увезли Петера в закрытой машине, ночью.

— Ну, а как же понимать это? — Федя достал листовку из кармана гимнастерки и поднес Ваське. — Смотри.

— Ишь ты, отпечатали. Гауптман приглашал к себе Петера. И сняли его тогда, — Васька потянулся, застонал и проговорил сердито. — А вы что сделали б на его месте? Что?..

— Да ничего, — глухо сказал Федя. — Петька-то тоже был ранен?

— Из-за меня он попал в плен. Надеялся, что пробьемся к своим. А Сему Ротштейна мы сдали в медсанбат танковой дивизии. Петер не виноват. Мне ведь все равно, куда меня. Хуже, чем в немецком плену, не будет.

Косте захотелось утешить Ваську. И он стал говорить, что никто не поставит ему в вину плен. Подлечат Ваську — будет он вместе со всеми воевать. Нужно лишь как-то сделать, чтобы после госпиталя попал в свою дивизию.

— Мне все равно, — повторил Васька. — Хоть в штрафную. Только бить этих сук, фашистов.

Он скрипнул зубами:

— Раненых фрицы тоже повезли. Нас, значит… которых они надеялись сдать во власовцы… Въехали в станицу, и я драпанул с телеги. Но слаб был… Конвойный очередь дал и попал ведь в плечо. Теперь у меня вся грудь в дырках…

— Вон мама кого-то ведет! — вскрикнула девочка, которая внимательно слушала их разговор.

Молодая женщина на ходу что-то торопливо говорила коренастому майору. Он качал головой, глядя на сидевших у хаты. Он подошел и представился:

— Я из Особого отдела. Вы были в плену?

— Да, я, — ответил Васька.

— А вы что, знаете его?

— Он из нашего батальона, — сказал Федя.

— Идемте со мной, — приказал капитан Ваське.

— Он не может идти. Его нужно срочно в госпиталь, — сказал Федя.

Майор покосился на него:

— Ясно, он будет лечиться. Раненому сделают, что нужно. А вы кто такой?

Федя назвал себя. Майор записал и пообещал найти подводу, чтобы отвезти Ваську в госпиталь. Но Васька вдруг поднялся и угрюмо бросил:

— Я дойду.

Костя сзади поддержал его за ремень.

— Зачем так? — поморщился майор.

— И вот еще что, — обратился Васька к Феде. — Передайте куда следует. На наш участок прибыла новая танковая дивизия немцев. Из Крыма. Это Петер сказал. Он ездил в Амвросиевку за цементом. Там танки сходили с платформ. Передайте, Федор Ипатьевич…

— Танковая? — встрепенулся майор. — Я должен немедленно доложить… Я пошлю сюда подводу. Раненого увезут в госпиталь.

Он убежал. А Федя остановил идущий в тыл «студебеккер» и попросил шофера взять Ваську. В кузове машины уже сидели раненые, которых нужно было куда-то определить, и шофер согласился увезти еще одного.

— Лечись! А там повоюем! — крикнул Федя на прощанье.

Васька с благодарностью посмотрел на своих друзей. Он жалел только, что не было с ними Петера.

Феде и Косте пришлось догонять батальон, который выступил на передовую. Они настигли его за станицей, где на краю кукурузного поля роты развертывались для атаки.


Читать далее

Анатолий Чмыхало. ТРИ ВЕСНЫ. Роман
Весна первая 04.04.13
Весна вторая 04.04.13
Весна третья 04.04.13
Весна вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть