Часть третья

Онлайн чтение книги Удачливый крестьянин
Часть третья

Если бы не это неожиданное происшествие, другие свидетели были бы всем довольны, остались бы с нами и, как мне кажется, охотно сели бы за стол, чтобы вкусно поесть: многие высоко ценят хорошее угощенье и считают, что званый ужин – далеко не пустяк. Но сердитый старичок был их сосед и приятель; коль скоро он погнушался моим обществом, они сочли невозможным отстать от него и оказаться менее разборчивыми.

– Раз господин такой-то (я уже не помню имени) ушел, наше присутствие тут бесполезно, – заявил один из свидетелей, толстяк маленького роста, – позвольте же и нам откланяться.

Слова эти прозвучали не столь торжественно, сколь горестно; в них слышалось: «Жалко уходить, но ничего не поделаешь».

Как нарочно, именно в эту минуту внесли первые блюда с кушаньями, и по лицам наших гостей было видно, что у них слюнки потекли.

Мадемуазель Абер сказала довольно сухо:

– Я не вправе вас удерживать, господа. Поступайте, как знаете.

– Ах нет, зачем же уходить? – запротестовала мадам д’Ален, большая любительница шумных, людных собраний; в этот вечер ей было особенно досадно упустить гостей, потому что представлялась возможность вдоволь поразглагольствовать и посудачить. – К чему эти церемонии, право? Ужин подан, значит надо садиться за стол.

– Мы весьма сожалеем, но это невозможно, – возразил толстяк, – никак невозможно, соседка.

Прочие свидетели, толпившиеся кучкой около него, молча склонили голову, не в силах вымолвить ни слова; видимо, сочное жаркое, поданное на стол, лишило их дара речи; однако он откланялся, они сделали то же; он вышел вон, они последовали за ним.

При нас остались только мадам д'Ален с дочерью.

Мадам д'Ален сказала мне с сердцем:

– Вот что бывает, когда не умеешь разговаривать с людьми. Придержали бы язык, и никто не двинулся бы с места; а теперь гости разошлись, да еще в обиде.

– А зачем этот толстяк грубил? Что значит «люди своего круга»? Он оскорбил меня, а я должен молчать?

– Но послушайте, господин де Ля Валле, – возразила она, – разве он так уж неправ? Ведь он коммерсант, парижский буржуа, человек довольно значительный. Положа руку на сердце, вам ли с ним тягаться? Может быть, вы тоже староста своего прихода?

– При чем тут староста, сударыня? – сказал я. – Мой отец был старостой своего прихода; да я и сам стал бы старостой, если бы оставался в деревне, а не поехал сюда.

– Допустим, – сказала она, – но приход приходу рознь.

– Помилуйте! – ответил я. – Чем же наш святой хуже вашего? По-моему, святой Яков никак не ударит лицом в грязь перед святым Гервасием.

– Не будем спорить, – сказала госпожа д'Ален уже более миролюбиво, ибо по натуре была добродушна. – Они ушли. Их теперь не воротишь; я же не такая гордячка и отлично могу поужинать с вами. Что до свадьбы, это уж как богу угодно; а если я что и сказала, так только по дружбе, зла я никому не желаю.

– А между тем, вы мне причинили много зла, – сказала мадемуазель Абер, всхлипывая. – Если бы не боязнь прогневить господа, я никогда не простила бы вам таких поступков. Как вы могли рассказывать о моих делах незнакомым людям? Как вы могли оскорблять молодого человека, которого я уважаю и ценю? Ведь вы отлично это знаете! Как вы могли обижать его, называть лакеем, и все только потому, что он небогат, что он случайно, временно, поступил в услужение? И зачем было упоминать про Новый мост? Вы выставили меня сумасбродкой, невоспитанной дурочкой; вы повторяли выдумки отца Дусена, а ведь он поступил с нами далеко не так, как положено служителю божию![29]Действительно, церковное право не запрещало вступать в брак людям с большой разницей в возрасте. Священник, пытавшийся помешать такому браку, действовал противозаконно. Зачем он наплел столько вздора? Спросите-ка его, что им руководило: христианский долг? Забота о моем счастии? Если он так обо мне печется, если так меня любит, почему же он не вступался, когда меня притесняла сестра? Разве можно с ней жить в одном доме? Разве я в силах дать ей отпор? Он же знает, что нет. Тогда я решила выйти замуж. Что же, он одобрил мое решение? О нет, он против. Лучше, видите ли, с замужеством подождать. А если я не встречу в другой раз такого достойного человека? Господин де Ля Валле меня спас! Если бы не он, меня бы не было на свете! Его семья ничуть не хуже моей. В чем же дело? Чем недоволен господин Дусен? Конечно, каждый понимает свою выгоду! Не будет меня, не будет и ежедневных подарков; значит, надо делать мне назло, под предлогом, будто он болеет за меня душой. И что же? Вы, в чьем доме я нашла приют, кому доверилась, вы отдаете меня на поругание! Да, на поругание! Как иначе назвать то, что со мной тут сделали?

От слез, вздохов, всхлипываний у нее пресекся голос, и она умолкла, не в силах продолжать.

Я и сам плакал, вместо того, чтобы уговаривать и успокаивать ее. За слезы, которые она проливала из-за меня, я заплатил ей слезами. Она рыдала еще безутешней, чтобы вознаградить меня за мои рыдания; а так как мадам д'Ален была предобрая женщина и всякий, кто плакал, был уже одним этим оправдан в ее глазах,[30]Это рассуждение Мариво обычно сопоставляют со следующими словами из комедии Филиппа Нерико Детуша (1680–1754) «Гордец» (1732): Заплачет женщина – другие ей вослед, Как будто и на них излилось море бед. (д. III, явл. 9) она сразу перешла на нашу сторону, прослезилась от сочувствия к нашему горю, и виновником всех бед был признан священник.

– Полно плакать, успокойтесь, дорогая, – сказала она, подойдя к мадемуазель Абер. – Боже правый, как жаль, что я не знала всего этого раньше! Не унывайте, господин де Ля Валле, будьте мужественны, друг мой! Помогите мне успокоить милую мадемуазель Абер; как она убивается из-за глупых слов, которые я сказала не подумавши. Но кто мог знать? Священник, служитель божий, уверяет, что мадемуазель губит себя, выходя за вас замуж. Я поверила. Что прикажете делать? Кому же придет в голову, что у него есть свой резон, чтобы так негодовать? А насчет того, что иные любят подношеньица, в этом я нисколько не сомневаюсь; сегодня свечи, завтра кофе, послезавтра сахар. Еще бы! Да зачем далеко ходить: есть у меня приятельница, очень благочестивая дама, так она все время шлет ему на дом всякую всячину. Я вспомнила об этом, едва вы заговорили. Вы делали то же самое – и вот вам результат. Лучше поступайте, как я: потолковать о боге – это пожалуйста, сколько угодно; но насчет подарков, извините! Ко мне тоже наведываются трое, даже четверо из ихнего брата; что ж, я принимаю их хорошо; прошу покорно, сударь; благодарствуйте, сударыня; мы пьем чай, иногда обедаем, а затем – стройся по двое и марш! Парочка назидательных советов на прощанье, и – мое вам почтение! Зато я могу выйти замуж хоть двадцать раз вместо одного и нисколько не боюсь, что они будут недовольны. Утешьтесь, дорогая; в конце концов, в чем дело? Вы совершеннолетняя и вполне можете обвенчаться с господином де Ля Валле. Если не сегодня ночью, так завтра. Из-за одной ночи не стоит горевать! Я вам помогу, положитесь на меня. В самом деле, человек спас вам жизнь! Надо же бога помнить! Нет, нет, он должен стать вашим мужем. Если вы ему откажете, я первая буду вас порицать.

Не успела мадам д'Ален окончить свою речь, как мы услышали на лестнице шаги: это поднималась новая кухарка мадемуазель Абер (ее наняла служанка мадам д'Ален, о чем я забыл упомянуть[31]Неточность Мариво: о нанятой кухарке говорилось во второй части.).

– Полно, дружок, – сказала вдова, ласково гладя по голове мадемуазель Абер, – сядемте за стол. Осушите слезы и не плачьте больше; придвиньте ей кресло, господин де Ля Валле, и покажите, какой вы веселый сотрапезник. Давайте ужинать; и ты тоже садись, девочка!

Приглашение относилось к Агате. Мадемуазель Агата не проронила ни словечка с той минуты, как ее мать возвратилась в комнату.

Беда, в которую мы попали, ничуть ее не тронула; сострадание к ближнему не было в числе ее слабостей. Она молчала лишь потому, что так ей удобнее было наблюдать за нами и посмеиваться, глядя на наши заплаканные физиономии. Я видел по ее лицу, что эта небольшая катавасия крайне забавляет ее и что она злорадствует, хотя и напускает на себя горестный вид.

Немало на свете таких людей: им приятнее, когда их друзья в печали, а не в радости; если у вас случилось что-нибудь хорошее, они поздравляют вас лишь по обязанности, но если вам плохо, они с удовольствием утешают вас.

Однако, садясь за стол, Агата все же сказала нам несколько слов утешения – под стать ее лицемерному участию; человек невольно выдает себя каждым словом и жестом; наша юная недоброжелательница вместо того, чтобы сказать: «Не обращайте внимания на эти пустяки», – воскликнула: «Ах, как все это неприятно!» Так выражают сочувствие недобрые люди; такова их повадка.

Кухарка вошла, мадемуазель Абер осушила слезы и стала потчевать нас: госпожу д'Ален, ее дочь и меня. У всех нас был неплохой аппетит, особенно у меня; но я старался хоть отчасти скрыть его, чтобы не оскорблять чувств моей невесты; она ела очень мало и, чего доброго, могла обвинить меня в бессердечии, если я налягу на ужин. Когда человек расстроен, ему должно быть не до еды.

Поэтому, приличия ради, я умерял свой аппетит, так что мне даже несколько раз напоминали: «Кушайте, пожалуйста». Сама мадемуазель Абер упрашивала меня есть побольше. В конце концов я сдался на уговоры, сытно поужинал, и притом никто не мог бы ни в чем меня укорить.

Беседа наша не содержала ничего достойного упоминания. Мадам д’Ален, по своему обыкновению, разглагольствовала о всяких пустяках, говорила о нашей истории в весьма завуалированных, как ей казалось, но на деле вполне ясных выражениях; потом она заметила, что кухарка, подававшая на стол, прислушивается к ее словам, и сказала: «Прислуге не полагается слушать, что говорят господа».

Словом, мадам д'Ален была верна себе. После ужина она расцеловала мадемуазель Абер, обещав ей дружескую помощь, поддержку, чуть ли не покровительство; хотя мы не совсем утешились, но все же немного успокоились.

– Раз господин Дусен уперся, – сказала она, – мы найдем другого священника, и он завтра же обвенчает вас.

Мы поблагодарили ее за участие, и она ушла вместе с Агатой, которая на сей раз ограничилась общим поклоном, не уделив из него ни одной частички для меня лично.

Пока Като (так звали нашу кухарку) убирала со стола, мадемуазель Абер шепнула мне совсем тихо:

– Господин де Ля Валле, тебе лучше удалиться. Нехорошо, если эта женщина увидит, что мы с тобой остались в комнате наедине. И вот еще что: припомни, нет ли у тебя в Париже хоть какого-нибудь покровителя. Боюсь, сестра начнет нам вредить. Готова поручиться, что господин Дусен уже насплетничал ей. Я ее знаю и не надеюсь, что она оставит нас в покое.

– Ах, кузина, – возразил я, – лишь бы вы от меня не отвернулись. Что может мне сделать ваша сестра? Пока я владею вашим сердцем, мне ничего больше не надо. В конце концов, я не совершил никакого преступления. Я сын честных родителей; отец мой согласен; вы согласны; я тоже согласен – чего же еще?

– Главное, – сказала она, – не давай себя запугать, что бы ни случилось; вот что важно. У сестры моей большие связи; возможно, тебе будут угрожать; у тебя нет житейского опыта; тебя припугнут, и ты покинешь меня по слабости характера.

– Я покину вас? – воскликнул я. – Да, когда умру; только смерть нас разлучит. Но пока я и моя душа не расстались, мы будем всюду следовать за вами, понятно ли вам, кузина? Я не из робкого десятка. Честному человеку бояться некого. Пусть только сунутся. Я люблю вас, вы достойны любви, – уж этого никто не станет отрицать; любовь существует для всех. Вы любите, я люблю; кто не любил? Когда мужчина и женщина любят друг друга, они женятся, так заведено у всех честных людей, так поступаем и мы. Только и всего.

– Ты прав, – согласилась она, – твоя твердость радует меня; сам господь ниспослал тебе ее. Небо указует нам путь, и колебаться грешно. Ничего, друг мой; будем уповать на милосердие божие, возблагодарим господа за столь явные знаки его благоволения. Господи, благослови внушенный тобою союз! Прощай, Ля Валле, чем больше препятствий на нашем пути, тем сильнее я тебя люблю.

– Прощайте, кузина; чем больше козней строят против нас, тем вы мне дороже, – ответил я ей в тон. – Увы, скорей бы наступило завтра! Скорей бы рука, которую я сейчас держу, принадлежала мне всецело! Я надеялся, что сегодня не только рука, но и вся эта милая женщина будет моей; сколько зла причинил нам священник! – прибавил я, сжимая ее руки; она же смотрела на меня, и глаза ее повторяли вслед за мной: «Сколько зла причинил он нам!» Они выражали многое – и целомудрие, и горячую любовь, а ведь нелегко совместить пылкую любовь со скромностью!

– Ступай, – сказала она все так же тихо и при этом вздохнула, – ступай, нам не подобает предаваться нежным чувствам; правда, сегодня мы должны были стать супругами, но что делать, Ля Валле? Приходится отложить до завтра. Иди же!

Като в это время стояла к нам спиной, я воспользовался этим и поцеловал руку моей нареченной. Мне случалось видеть, как влюбленные кавалеры целуют руку даме; выучиться этому совсем нетрудно. Наградой мне был еще один вздох, после чего я встал и распрощался.

Она наказала мне помолиться богу на сон грядущий; я так и сделал и молился с небывалым жаром; все мы душой преданы господу, когда нуждаемся в его помощи.

Лег я спать, очень довольный своей набожностью и, в полной уверенности, что мне полагается за нее награда. Наутро я проснулся часов в семь.

Было около девяти, когда я вошел в комнату мадемуазель Абер; она тоже встала позже обычного; не успел я пожелать ей доброго утра, как явилась Като и доложила, что кто-то хочет меня видеть.

Я удивился; у меня не было решительно никого знакомых в Париже.

– Кто-нибудь из живущих в этом доме? – спросила мадемуазель Абер. Она удивилась не меньше моего.

– Нет, мадемуазель, – ответила Като, – этот человек откуда-то пришел.

Я встал, чтобы выйти к нему.

– Подождите, – сказала мадемуазель Абер, – вам не следует выходить. Пусть поднимется сюда.

Като ввела посетителя. Это был довольно хорошо одетый человек, при шпаге, по виду лакей из хорошего дома.

– Вы господин де Ля Валле? – спросил он меня.

– Да, сударь, – ответил я, – чем могу служить?

– У меня к вам поручение от господина председателя…[32] Председателем (или президентом) назывался крупный судейский чиновник, председатель местного парламента (магистрата) или одной из судебных палат. В феодальной Франции правосудие вершилось от имени короля, но система судебных учреждений была чрезвычайно запутанной и по существу формально не подчинялась королевской власти. Суд и полиция часто не были разделены, т. к. председатели парижских судебных палат обязаны были не только карать за преступления, но и предупреждать их, следя за строгим исполнением законов и за порядком в городе. Обращение г-жи Абер-старшей к председателю не случайно: именно в его ведении находились, по-видимому, мелкие уголовные дела, каковыми являлись грабежи, мошенничество, банкротства, случаи адюльтера и т. п. (следовало имя одного из первых лиц парижского суда). Он желает побеседовать с вами, – сказал он.

– Со мной? – воскликнул я. – Не может быть; вероятно, вам нужен какой-нибудь другой де Ля Валле; я не знаком с господином председателем и даже в глаза его не видел.

– Нет, нет, – возразил тот, – речь идет именно о вас; ведь вы жених некоей мадемуазель Абер? У подъезда вас ждет фиакр.[33] Фиакры, небольшие закрытые городские экипажи на двух пассажиров с открытыми высокими козлами, появились в Париже в первой половине XVII в. – первая контора по их найму открылась в 1640 г. в отеле Святого Фиакра (католический святой, живший в VII в.), что и дало название экипажу. По свидетельству Мерсье, в Париже во второй половине XVIII в. было около двух тысяч таких наемных карет. Вам придется ехать со мной, иначе вас принудят силой; не трудитесь отказываться. Впрочем, ничего плохого вам не сделают; с вами хотят только поговорить.

– Я имею честь знать родственницу господина председателя, живущую в его Доме, – заявила мадемуазель Абер; – я подозреваю, что дело касается также и меня, а потому еду с вами, господа; не тревожьтесь, господин де Ля Валле, мы отправимся вместе; это дело рук моей сестры, она хочет во что бы то ни стало помешать нам; я уверена, что мы застанем ее у господина председателя. Возможно, и господин Дусен там же. Посмотрим, что они задумали. Я не заставлю себя ждать, сударь; только переоденусь.

– О нет, сударыня, – возразил лакей (это действительно был лакей), – мне приказано доставить одного лишь господина де Ля Валле; пославший меня предвидел, что вы тоже пожелаете приехать, и мне дано на этот счет прямое распоряжение. Вам нельзя сопровождать нас; прошу извинить меня, но я должен повиноваться.

– Ах, сколько предосторожностей, какие чрезвычайные меры! – воскликнула она. – Ну что ж, господин де Ля Валле, идите! Поезжайте туда, явитесь смело к господину председателю, я приеду тотчас после вас, я немедленно посылаю за каретой.

– Не советую, сударыня, – возразил лакей, – мне поручили известить вас, что если даже вы прибудете лично, вам не удастся ни с кем переговорить.

– Не удастся переговорить! – воскликнула мадемуазель Абер. – Как так? Что это значит? Господин председатель считается благовоспитанным человеком! Порядочным человеком! Как же понять такие поступки? Ведь он христианин! Неужели его должность дает право посылать за совершенно посторонним лицом, не имеющим к суду никакого отношения? Гак только преступников забирают! Право, я отказываюсь это понимать. Это противно воле божьей. В таком случае, Ля Валле, вам ехать не следует. Я питаю расположение к господину де Ля Валле и не скрываю этого. Да, разумеется, у него нет ни должности, ни звания; но он подданный его величества, как всякий Другой, и никому не позволено ни третировать подданных его величества, ни обращаться с ними бесцеремонно по той лишь причине, что ты председатель суда, а они никто. По-моему, вам ехать не надо.

– Нет, сударыня, – возразил я, – я ничего не боюсь (и это была правда). Не будем вникать, прав или неправ господин председатель, посылая за мной; пристало ли мне строить из себя господина? Знай сверчок свой шесток. Будь я парижским буржуа – еще куда ни шло; но пока я мелкая сошка, я должен помнить свое место и не задирать нос; как говорится, по одежке протягивай ножки. Господину председателю угодно вызвать меня к себе; что ж, значит господин председатель в своем праве. Если господин председатель желает меня видеть, он меня увидит и выскажет мне свои мысли, а я ему выскажу свои. В конце концов, мы в христианском государстве; совесть моя чиста, есть же бог на небе. Пойдемте, сударь мой, я готов.

– Пусть так! Я согласна, – сказала мадемуазель Абер. – Ничего плохого не может случиться. Но прежде чем вы отправитесь, прошу вас на минутку зайти ко мне в комнату, господин де Ля Валле.

Она вышла, я последовал за ней. Она открыла шкаф, засунула руку в мешочек, вынула горсть золотых монет и протянула их мне.

– Я думаю, – добавила она, – у тебя нет денег, дитя мое; вот, положи это на всякий случай в карман. Иди, господин де Ля Валле, и да хранит тебя господь; пусть он руководит тобою; возвращайся как можно скорее и помни, что я жду тебя с нетерпением.

– Да, кузина, да, возлюбленная, да, милая невеста, самое дорогое на свете существо! Я сразу вернусь; только вернувшись к тебе, я вздохну свободно; пока я не увижу тебя, мне жизни не будет, – сказал я, прильнув губами к щедрой руке, опустившей монеты мне в шляпу. – Ах, даже каменное сердце растает от такой нежности и доброты! О боже, как я буду любить тебя, когда стану твоим мужем! При одной' мысли об этом я умираю от счастья. Пусть явятся все председатели судов, сколько их есть на свете, и все судебные секретари Франции – я им всем это повторю, хотя бы их привалила целая тысяча и еще столько же прокуроров впридачу. Прощай, королева моей души, моя единственная радость; любовь моя так велика, что только после свадьбы мне удастся ее выразить, ибо одних слов для этого мало!

Вместо ответа она опустилась в кресло и залилась слезами, а я вышел вместе с терпеливо ожидавшим меня лакеем, который показался мне очень славным человеком.

– Не тревожьтесь, – сказал он мне по дороге, – это не преступление – быть любимым. Господин председатель вызвал вас, только уступая просьбам некоторых лиц; они рассчитывают, что он припугнет вас; но сам он человек весьма достойный и разумный. Так что будьте покойны, смело стойте на своем и не сдавайтесь.

– Так я и сделаю, сударь, – сказал я, – благодарю вас за добрый совет; может быть, и я когда-нибудь вам пригожусь; а сейчас, должен вам сказать, у меня так весело на душе, будто я уже иду на свадьбу.

За разговорами мы не заметили, как приехали на место. Видимо, весь дом был в курсе моих дел. Слуги и служанки, выстроившись в шеренгу, встретили меня на лестнице.

Я прошел сквозь этот строй[34]Во время Мариво проведение сквозь строй широко применялось во французской армии как основной вид наказания. Введенное Людовиком XIV, проведение сквозь строй было отменено лишь в 1786 г. без всякого смущения; каждый счел долгом высказать свое мнение о моей наружности; к счастью, ни одно из них не оскорбило моего слуха; напротив, я услышал много лестного, особенно из женских уст. «На вид он далеко не глуп», – проговорила одна. «У святоши, право, хороший вкус: парень недурен», – заметила другая. Справа я слышал: «Я одобряю их роман», слева: «А он мне нравится!» «Если бы я подцепила такого, то уж постаралась бы не упустить», – шепнула одна из служанок. «У тебя губа не дура», – отозвалась ее подружка.

Словом, могу сказать, что путь мой был усыпан комплиментами, и хотя меня прогнали сквозь строй, но удары были скорее приятны; я был бы всем доволен, если бы не старая экономка, поджидавшая меня на самом верху лестницы; наверно, ее злила моя молодость; сама она была так стара и так далека от радостей, выпавших на долю мадемуазель Абер! Она не упустила случая шарахнуть юнца палкой изо всех сил; окинув меня взглядом, полным холодного недоумения, она пожала плечами и прошипела: – Какая же дура способна на старости лет выйти за такого молокососа! Да она рехнулась!

– Уймитесь, мамаша; вы бы тоже с удовольствием рехнулись, если бы вам подвернулся такой молокосос! – ответил я: сыпавшиеся со всех сторон похвалы совсем меня ободрили.

Эта выходка имела полный успех: раздался взрыв хохота, вся лестница загудела от смеха, и мы с лакеем вошли в покои под звуки перебранки, возникшей между экономкой и моими сторонниками, которые подняли на смех старую каргу.

Не знаю, чем кончилось дело, но дебютировал я, как видите, удачно. Довольно большое общество ожидало меня у госпожи председательши: именно туда и привел меня мой провожатый.

Я вступил в гостиную с видом скромным и мужественным. Первая, кого я увидел, была мадемуазель Абер-старшая; с нее я начинаю, ибо она-то и была моим истцом и противником; далее, там находился сам господин председатель, человек средних лет. Затем госпожа председательша, один вид которой рассеял бы мои страхи, если бы я чего-нибудь боялся; в целом обществе достаточно одного такого лица, чтобы почувствовать расположение не только к нему, но и ко всем остальным. Нельзя сказать, чтобы она была красива, отнюдь нет; назвать ее некрасивой я не смею: но если бы доброта, прямодушие и все качества, которыми приятен человек, искали для себя живое воплощение, они выбрали бы госпожу председательшу.

Я расслышал, как она вполголоса сказала своему супругу: «О боже! Этот бедный юноша дрожит; прошу вас, будьте с ним помягче». При этом она бросила на меня взгляд, говоривший: «Не падайте духом».

Подобные мелочи столь красноречивы, что ошибиться я не мог. Но не будем отвлекаться: я перечисляю присутствовавших; троих я уже назвал, обратимся же к остальным.

Там был еще аббат с умным и тонким лицом, одетый со всей элегантностью, какую допускает одежда священника;[35]Одетый со всей элегантностью, какую допускает одежда.  – Речь идет о так называемых «петиметрах», которые первоначально были не просто щеголями. Так стали называть молодых дворян, на которых опирались вожди феодального лагеря (принцы Конде, Конти и др.) во второй период Фронды (1649–1653), когда во Франции разыгралась подлинная гражданская война между сторонниками королевской власти и «фрондерами». Петиметры щеголяли не только изысканными, подчас экстравагантными нарядами, но и независимым, вызывающим поведением. Но постепенно из борцов против королевской власти петиметры превратились в простых светских щеголей, типичных представителей золотой молодежи. Особенно много петиметров появилось при дворе после 1684 г., и мода на них перекинулась в слои зажиточной буржуазии. Группой молодых придворных (Маникан, Тайаде, герцог де Грамон) был даже основан шуточный «Орден петиметров», наподобие Мальтийского, члены которого обязывались вести разгульную жизнь, не верить в женскую любовь и т. д. Лабрюйер в «Характерах» (VIII, 74) имел в виду именно их, когда писал: «Они перестают любить женщин в том возрасте, когда юноши обычно только начинают испытывать это чувство, предпочитают ему пирушки, чревоугодие и низкое сластолюбие; тот, кто пьет лишь вино, слывет у них скромником и трезвенником, ибо неумеренное потребление этого напитка давно отбило у них охоту к нему» (Лабрюйер. Характеры. М. – Л., 1964, стр. 181–182). Немало петиметров было и в первой половине XVIII в., особенно в годы Регентства и первые десятилетия царствования Людовика XV. Образ петиметра не раз изображался в литературе; Мариво посвятил этой теме трехактную комедию «Исправленный петиметр», впервые представленную на сцене театра «Комеди Франсез» 6 ноября 1734 г. (См. критическое издание пьесы, осуществленное Ф. Делоффром: Marivaux, Petit-Maоtre corrigè. Genиve, 1955). В «Указателе» к роману Мариво назвал аббатов «церковными петиметрами». он сдержанно, но изящно жестикулировал и производил впечатление настоящего щеголя, только из церковных. Ничего больше не могу сказать о нем, так как с тех пор ни разу его не встречал.

В гостиной сидела еще одна дама, родственница председателя, жившая тут же в доме, – та самая знакомая, о которой говорила мадемуазель Абер; это была вдова лет пятидесяти, высокая, стройная дама, которую я вам сейчас опишу. Больше там никого не было.

Должен предуведомить, что дама, чей портрет я обещал нарисовать, тоже относилась к породе святош. Не много ли у него святош? – спросите вы. Но я ничего не могу поделать; только на почве любви к богу мадемуазель Абер-старшая могла с ней познакомиться и заинтересовать моей особой: они довольно часто встречались, так как ходили исповедоваться к одному и тому же священнику.

Насчет святош здесь уместно вспомнить знаменитую строку:


«Сколько злобы вмещается в сердце святоши!»[36]Цитата из поэмы Буало «Налой» (I, 12).


Я еще никогда не видел такой свирепой физиономии, как у мадемуазель Абер-старшей; злоба так исказила ее черты, что я не сразу узнал ее.

В самом деле, настоящее неистовство знакомо лишь набожным дамам; им одним это позволено; возможно, они считают, что господь по дружбе спустит им такого рода вольности; то, что для нас, простых людей, великий грех, преображается и очищается, едва соприкоснувшись с их праведной душой. Словом, не знаю, как это получается, а только знаю одно: святоши в гневе ужасны.

Видно, уж таково их призвание, что они вечно кипят от злости; повторяю еще раз, что говорю о святошах, не смешивая их с истинно благочестивыми людьми; у последних желчь никогда не разливается: этому препятствует христианская вера.

Бешенство мадемуазель Абер-старшей ничуть не смутило меня. Я спокойно обвел глазами всех присутствующих, в том числе и ее, и отвесил поклон председателю.

– Так это за тебя хочет выйти замуж сестра мадемуазель Абер? – спросил он меня.

– Да, сударь; по крайней мере, она так говорит, и, смею вас уверить, я не стану ей препятствовать; для меня это большая честь и радость, – ответил я твердо и спокойно, стараясь чисто выговаривать слова.

– За тебя? – переспросил он. – Да годишься ли ты ей в мужья? Или ты позабыл, что служишь у нее в лакеях?

– Забыть про это не диво: слугой я был совсем недолго.

– Вы только послушайте, как этот нахал разговаривает с господином председателем! – не выдержала мадемуазель Абер.

– Ах, это вы напрасно, мадемуазель; не надо раздражаться, – сейчас же возразила жена председателя, и голос ее оказался как раз под стать доброму выражению лица, о котором я уже говорил; – господин председатель задал ему вопрос, он ответил, что здесь дурного? Надо выслушать его.

Аббат, слегка заслонив лицо рукой, слушал этот спор с тонкой и насмешливой улыбкой на губах. Председатель опустил глаза и сохранял полную серьезность, но видно было, что он с трудом удерживается от смеха.

Вторая дама, родственница хозяев, склонясь над вязаньем, только изредка вскидывала на меня глаза, и я чувствовал, что она оглядывает меня с ног до головы.

– Почему ты говоришь, – продолжал председатель, – что служил у барышни лишь короткое время, тогда как ты и теперь слуга мадемуазель Абер?

– Да, сударь, я ее слуга; могу сказать также, что я и ваш слуга; я ее слуга, ее друг, ее жених; только и всего.

– Ах, скверный мальчишка! – вскричала моя будущая свояченица, находившая, что председатель говорит со мной не так, как следовало. – Как вы смеете в вашем возрасте так бессовестно лгать? Вы скажите правду, как перед богом, господь все знает! Признайтесь честно, разве моя сумасшедшая сестра не встретила вас на улице? Разве вы не скитались по городу без гроша в кармане, не зная, что делать и куда идти, а она вас подобрала? Что бы с вами было, если бы не она? Ходили бы с протянутой рукой! Она из жалости привела вас к себе в дом! Увы, бедная дурочка, лучше бы она вас не жалела: значит, ее сострадание к вам было неугодно всевышнему, вот и довело несчастную до беды! Да, велики наши заблуждения, господин председатель, и как страшно нас карает господь! Подумайте только: в одно прекрасное утро она идет через Новый мост, встречает этого шалопая, приводит его прямо к нам; он мне сразу не понравился, а она во что бы то ни стало желала его оставить в доме, несмотря на мои советы и на мудрые предостережения святого человека, пытавшегося отговорить ее; она ссорится с ним, расстается со мной, снимает где-то квартиру и берет с собой этого негодяя (да простит мне господь такое нехорошее слово), теперь втюрилась в него и хочет выйти за него замуж, за лакея, в свои-то пятьдесят лет!

– Ах, возраст тут ни при чем, – сказала, не поднимая головы, дама-святоша, которой, видимо, не понравилось упоминание о пятидесяти годах (сама она уже перевалила за пятый десяток и опасалась, что все об этом вспомнят). – Кроме того, – продолжала она, – разве вашей сестре уже пятьдесят? Вы сейчас в раздражении; мне помнится, она как-то говорила, что мы с ней ровесницы, а если так, то ей должно быть лет на пять меньше.

Я заметил, что председатель улыбнулся; как видно, он сомневался в верности счета.

– Прошу прощения, сударыня, – сказала Абер-старшая, повысив голос, – уж я-то знаю, сколько лет моей сестре, я почти на два года старше ее. Да-с, ей не хватает двух месяцев до пятидесяти, а в этом возрасте пора считать себя старухой; я, например, так и говорю: я стара. Не все так хорошо сохранились, как вы, сударыня.

Опять она сказала глупость – то ли нечаянно, то ли со злости.

– Как я, мадемуазель Абер? – возразила та, покраснев. – Вы забываетесь. Разве речь идет обо мне? Я хорошо сохранилась? Это верно, и бог свидетель, что я никаких усилий для этого не прилагала. Да в мои годы и не чудо сохраниться.

– Правда, правда, – шутливо заметил председатель, – мадемуазель Абер слишком сужает границы молодости, старость так рано не наступает; но не будем спорить о годах.

– Вполне с вами согласна, господин председатель, – сказала Абер-старшая. – и я говорю вовсе не о годах, а об ее избраннике; ведь он из низов! Подумайте, какой удар для нашей семьи! Конечно, перед господом все равны, но перед людьми – совсем другое дело, а богу угодно, чтобы мы соблюдали принятые всеми обычаи; господь не велит нам бесчестить себя, а люди скажут, что моя сестра вышла замуж за проходимца – именно так его все и назовут. Я прошу только об одном: помешайте этой несчастной опозорить всех своих родных; сделайте это для ее же блага; сжальтесь над ней! А я уже просила сестер из одного монастыря молиться за нее; господин Дусен тоже обещал помочь ей своими молитвами; и вы, сударыня, не откажите, – обернулась она к родственнице председателя, но на сей раз не нашла отклика. – И супруга господина председателя, – продолжала она, – и господин аббат, я не имею чести его знать, но и он не откажется вознести молитву за нее… (Это воззвание к господину аббату с просьбой помолиться прозвучало удивительно некстати: все чуть не прыснули со смеху; сам же аббат поблагодарил за приглашение с таким видом, что всем стало ясно: свои молитвы он ценит не так уж высоко). – А вы сделаете доброе дело, – продолжала она, кидаясь к председателю, – если своей властью посодействуете нам в богоугодном деле.

– Полно, мадемуазель, успокойтесь, – сказал председатель, – ваша сестра с ним не обвенчается: он не посмеет зайти так далеко; но если бы он и вздумал продолжать свое, мы ему не позволим; да он и сам откажется, сам избавит нас от лишних хлопот, а я возмещу ему утрату и позабочусь о его дальнейшей судьбе.

Я слушал все это и молчал: лучше было подождать и высказать им все сразу; но я не терял времени даром и беспрестанно посматривал на даму-святошу; она это заметила и даже незаметно отвечала мне тем же. С чего я вздумал на нее смотреть? – спросите вы. Да просто потому, что приметил, как она то и дело поглядывает на меня; я приписывал сию честь своей красивой наружности. Эти две мысли как-то переплелись в моем сознании. Мы часто действуем под влиянием безотчетных ощущений, которые появляются неведомо откуда, руководят нами, а мы о них и не задумываемся.

Я не забывал глядеть и на супругу председателя, но эти взгляды были полны кротости и мольбы. Одной мои глаза говорили: «На вас приятно смотреть», и она мне верила; другую они умоляли: «Защитите меня», и она мне обещала защиту. Я уверен, что обе поняли меня и ответили так, как я рассказываю.

Господина аббата я тоже не обошел своим вниманием: к нему я обратил несколько весьма учтивых взглядов, чтобы расположить его в мою пользу; так что я еще и говорить не начал, а две трети судей были уже за меня.

Сначала я попросил тишины, дав им понять всем своим видом: «Слушайте теперь меня».

– Господин председатель, – начал я, – я дал возможность этой барышне высказаться до конца, я позволил ей оскорблять меня, сколько ей было угодно; говори она еще целый час, она не могла бы очернить меня больше, чем успела за несколько минут. Теперь выскажусь я; каждому свой черед, так будет справедливо. Вы сказали, господин председатель, что мне не позволят жениться на мадемуазель Абер-младшей. На это я скажу одно: если мне не позволят жениться, то я буду вынужден отказаться от брака: уши выше лба не растут. Но если мне не помешают, я непременно на ней женюсь, можете в этом не сомневаться, и всякий поступил бы так на моем месте. Начнем с оскорблений, которые я здесь услышал. Не знаю, совместима ли брань с благочестием? Во всяком случае, я оставляю бранные слова на совести мадемуазель. Она говорит: «Господь слышит нас», – что же, тем хуже для нее: ему пришлось услышать не очень-то красивые слова! По ее мнению, я проходимец, негодяй, а ее сестра – старая дура, потерявшая голову. Кругом досталось ближним, пусть сами разбираются. Но поговорим обо мне. Вот перед вами, господин председатель, мадемуазель Абер; если бы вы сказали ей, как мне: ты то, да ты это, кто ты такая и прочее, она бы очень удивилась и сказала бы: «Милостивый государь, как вы со мной обращаетесь?» А вы бы подумали про себя: «Она права, надо было сказать ей: „Сударыня“. Вы так с ней и разговариваете: сударыня то, сударыня это, вы всегда обращаетесь к ней вежливо: „Сударыня“, а я слышу только „ты“ и „тебя“. Не подумайте, будто я жалуюсь, господин председатель; что делать, так уж повелось у вас, важных господ; „ты“ – такова моя доля, таков удел всего бедного люда. Почему с нами так обращаются? А зачем мы бедны? Это не наша вина. Я говорю для примера. Сказать этой барышне: „Чего тебе надо?“ было бы неучтиво; а ведь она дама ненамного важнее такого господина, как я!

– Как так, «ненамного важнее», дерзкий мальчишка? – вскричала она.

– Да очень просто, так оно и есть, – сказал я. – Но я не кончил, не мешайте мне говорить. Разве господин Абер, ваш батюшка, мир праху его, был проходимец? Нет! Он был сын почтенного фермера из провинции Бос; а я сын почтенного фермера из Шампани; значит, ферма против фермы. Вот мы с вашим уважаемым батюшкой уже одного поля ягода, одинаковые проходимцы; он стал купцом, не так ли? И я могу стать купцом. Что же получается? Опять же по лавке с обеих сторон. Значит вы обе, барышни, его дочки, лучше меня всего на одну лавку. Но если я куплю такую же лавку, то мой сын скажет: «У моего батюшки была лавка», и тем самым мой сын сравняется с вами. Вы делаете шаг от лавки к ферме, а я от фермы к лавке. Большой разницы тут нет; вы всего на один этаж выше меня. Так неужели из-за одного этажа человек уж и проходимец? Неужели людям благочестивым, как вы, проповедующим смирение, как вы, пристало считать этажи, особенно когда и попрекнуть-то ближнего можно всего одним этажиком? Что касается улицы, где ваша сестра меня встретила, то это улица как улица: всякий ходит по улице; я шел по улице, ваша сестра шла по улице. На улице можно встретиться, как и во всяком другом месте. Если бы не ваша сестра, я пошел бы побираться, говорите вы. Верно; пусть не в тот самый день, так несколько позже я был бы вынужден просить милостыню, если бы решил не возвращаться к себе на ферму. Открыто в этом признаюсь, потому что не вижу тут ничего особенного. Богатство вещь приятная, но это не добродетель, и только дурак им гордится. И ничего странного в моем положении нет. Я молод, воспитывался у отца с матерью, только что покинул родительский дом, чтобы заняться каким-нибудь делом; откуда быть у меня богатству? Я еще только выхожу на дорогу, еще только ищу, куда приложить свои силы. В эту минуту появляется ваша сестра: «Кто вы?» – говорит она. Я рассказываю. «Хотите поступить к нам? Мы две набожные барышни», – говорит она. – «Отлично», – говорю я и за неимением лучшего следую за ней. По дороге мы беседуем, я называю свое имя, фамилию, рассказываю про нашу семью. Она говорит: «Мы вышли из того же сословия», я радуюсь, она тоже; то да сё, я говорю ей приятные слова, она не остается в долгу. – «Вы, я вижу, славный юноша», – говорит она мне. А я ей: «А вы, мадемуазель, самая милая барышня в Париже»; «Как я рад», – говорю я. – «И я рада». Потом мы приходим к вам, вы ее браните из-за меня, вы грозитесь уехать из дому, она уезжает первая и берет меня с собой; она чувствует себя одинокой; ей тоскливо, она задумывается о замужестве, мы об этом беседуем, я готов хоть сейчас, она меня ценит, я ее боготворю; я сын фермеров, она фермерская внучка; она не намерена высчитывать, чей этаж выше, а чей ниже, у кого есть лавка, а у кого лавки нет. У нее добра хватает на двоих, у меня преданности – на четверых. Мы зовем нотариуса, я пишу в Шампань, мне отписывают, – и все в порядке. Теперь я спрашиваю вас, господин председатель: ведь вы знаете законы вдоль и поперек; я спрашиваю супругу председателя, здесь присутствующую, и вас, сударыня, – у вас такой ясный ум, – и вас, господин аббат, – вы такой тонкий человек, – я готов спросить весь Париж, если бы он здесь собрался: чем я так оскорбил мадемуазель Абер-старшую?

Я закончил свою речь; все молчали. Старшая сестрица, ожидавшая, что господин председатель что-нибудь возразит, посмотрела на него с глубоким удивлением.

– Как, сударь, – сказала она ему, – неужели вы меня предадите?

– Рад бы служить вам, мадемуазель, – сказал он, – но что можно возразить на такие доводы? Дело это рисовалось мне совсем в ином свете; но если то, что он рассказал, правда, то было бы несправедливо препятствовать браку, в котором нет ничего предосудительного, кроме разницы в возрасте, невольно вызывающей улыбку.

– Тем более, – вмешалась родственница председателя, – что мы каждый день видим такое же и даже более значительное несоответствие в возрасте супругов; у этой же четы оно даст о себе знать не скоро; ваша сестра очень моложава.

– Как бы то ни было, – заметила примирительным тоном жена председателя, – барышня имеет право распоряжаться собой; что до молодого человека, то, в сущности говоря, его единственный недостаток – молодость.

– Никому не запрещается иметь молодого мужа, – вставил аббат, посмеиваясь.

– Но разве ее затея – не безумие? – вскричала мадемуазель Абер, сбитая с толку всей этой философией. – Разве вы не обязаны помешать ей, хотя бы из сострадания?! А вы, сударыня, ведь вы обещали мне повлиять на господина председателя, чтобы он вступился за меня, – обратилась она к даме-святоше, – неужели вы отказались от этого намерения? Я так надеялась на вас!

– Но, милая мадемуазель Абер, – возразила та, – надо же совесть иметь. Вы мне говорили, что этот молодой человек отъявленный негодяй, без роду без племени, и я взволновалась. Оказывается, ничего подобного: он сын почтенных родителей, фермеров из Шампани; это разумный, серьезный юноша. Признаюсь, мне было бы совестно помешать его скромной удаче.

При этих словах разумный и серьезный юноша отвесил совестливой даме почтительный поклон.

– Боже мой, вот каковы люди! – воскликнула моя будущая свояченица. – Стоило мне сказать этой даме, что она ровесница моей сестре, но хорошо сохранилась для своего возраста, и я уже лишилась ее расположения: пойди угадай, что можно оставаться нимфой в пятьдесят лет! Прощайте, сударыня, прощайте, господин председатель, я ваша покорная слуга.

Сказав это, она поклонилась и всем остальным, причем дама-святоша только искоса окинула ее презрительным взглядом, не удостоив ответом.

– Вот что, дитя мое, – сказала она мне, когда та удалилась, – вы можете жениться. Никто вам слова не скажет.

– Я бы даже советовала ему поторопиться, – заметила хозяйка дома, – старшая сестрица готова на все.

– Пусть она готова на что угодно, – холодно возразил господин председатель, – все это бесполезно. Она ничего не может сделать.

В это время доложили о каком-то посетителе.

– Я вас немного задержу, – сказала мне, поднимаясь с кресла, пятидесятилетняя нимфа. – Хочу передать записку для мадемуазель Абер; она мне очень симпатична; я всегда предпочитала ее старшей сестре и рада сообщить ей, как было дело. Господин председатель, разрешите пройти в ваш кабинет написать несколько строк.

С этими словами она вышла, а я последовал за ней, очень довольный поручением, которое мне собирались дать.

Когда мы оказались в кабинете, она взяла лист бумаги и, пробуя на нем перо, сказала мне:

– Честно говоря, друг мой, я была вначале настроена против вас; эта сумасбродка наговорила такого, что брак ваш представлялся мне чем-то недопустимым. Но появились вы, и я сразу переменила мнение; один вид ваш опровергает все ее клеветы. Вы действительно красивы, мало того, вы завоевали все сердца. Мадемуазель Абер-младшая сделала хороший выбор.

– Благодарю вас, сударыня, за доброе мнение, – ответил я, – постараюсь оправдать его.

– Да, да, – сказала она, – вы расположили меня к себе, и даже очень, я в восторге от вашей трогательной истории. А если эта злая особа снова попытается вредить вам, можете рассчитывать на мою помощь.

Между тем она пробовала одно перо за другим и не находила ни одного подходящего.

– Какие скверные перья! – сказала она, пытаясь очинить или хотя бы немного подправить перо. – Сколько вам лет?

– Скоро двадцать, сударыня, – сказал я, округляя цифру.

– Самое время пробивать себе путь в жизни, – заметила она. – Теперь вам нужны друзья, которые помогли бы в этом. У вас будут друзья, я об этом позабочусь. Я люблю вашу мадемуазель Абер, я уважаю ее за то добро, что она делает для вас; она разбирается в людях. Скажите, правда ли, что вы только четыре или пять месяцев как из Деревни? Этого не скажешь, на вас глядя; лицо у вас совсем не загорелое, и вообще вы не похожи на деревенского парня. А какой чудный цвет лица!

При этих похвалах цвет моего лица стал еще ярче; я покраснел от скромности, но еще больше от удивительно приятного сознания, что меня хвалит светская дама, занимающая высокое положение в обществе.

Как легко и уверенно чувствуешь себя, когда людям нравится твое лицо! Приятная наружность – одно из тех преимуществ, которые совсем нетрудно сохранять и поддерживать. Она не меняется, она всегда при вас, и ваши чары тоже. А поскольку вас ценят именно за красивое лицо, вы не боитесь, что люди разочаруются, и это вас еще больше ободряет.

«По-видимому, я нравлюсь, потому что хорош собой», – размышлял я. – «Как это приятно и в то же время удобно!» Благодаря всему этом) я мог держаться спокойно и непринужденно.

Между тем с перьями дело никак не ладилось; ей ни одного не удавалось очинить, и наша беседа продолжалась под досадливые возгласы дамы.

– Так я ничего не напишу! – сказала она, наконец; – не сможете ли вы очинить мне перышко?

– Почему же не смогу, сударыня, – ответил я, – сейчас попытаюсь.

Итак, я беру перо и принимаюсь его очинять.

– Вы намерены венчаться сегодня ночью? – спросила она, пока я возился с пером.

– Думаю, да, сударыня.

– А скажите, друг мой, – продолжала она с улыбкой. – Что мадемуазель Абер любит вас, в этом я не сомневаюсь и не вижу тут ничего удивительного. Но признайтесь честно, сами-то вы чувствуете ли к ней хоть немножко любви, настоящей любви? Я имею в виду не дружбу: дружбу она безусловно заслужила, и великую; но нравится ли она вам как женщина? Ведь она далеко не молода.

Последние слова звучали игриво и подсказывали ответ: я должен был сказать, что вовсе не влюблен в свою невесту, и посмеяться над ее прелестями. Собеседнице моей приятно было бы услышать, что я не тороплюсь стать счастливым обладателем этих прелестей, и, ей-богу, у меня не хватило духу отказать ей в удовольствии.

Такова любовь: пусть нас связывают какие угодно узы, но внимание другой женщины так лестно для нашего тщеславия, что мы в душе тотчас предаем любимую и охотно идем на малодушную измену!

Я по трусости погрешил против чести, а также против истины; ведь я любил мадемуазель Абер, или, во всяком случае, был уверен, что люблю, а это почти одно и то же; я покривил душой. Да если бы я не любил ее ни капельки, все равно: наши с ней отношения зашли слишком далеко, слишком многим я был ей обязан, слишком многого ожидал от нее в дальнейшем; так разве долг не повелевал мне ответить без колебаний: «Да, я люблю ее, и от всего сердца»?

Но я поступил иначе, в угоду этой благочестивой даме, которой не хотелось, чтобы я любил мою невесту; и я был польщен тем, что ей этого не хотелось.

Однако в отпетые негодяи я еще не записался и вообще не мог бы поступиться совестью в более серьезном деле, и потому выбрал нечто среднее: молча улыбался, дав ответ этой улыбкой вместо слова, которого от меня ждали.

– Я поняла вас, – заметила дама, – вы скорее благодарны, чем влюблены; так я и думала; но надо вам сказать, ваше невеста была в свое время недурна.

Она говорила, а я пробовал на бумаге очинённое мною перо; оно все еще писало плохо, и я снова принялся за него, чтобы продлить беседу: разговор казался мне занятным, и мне было любопытно узнать, чем он кончится.

– Да, теперь она увяла; но в молодости, верно, была довольно миловидна, – продолжала моя собеседница, – и ее сестрица права: ей за пятьдесят; из моих слов выходило, будто гораздо меньше; я нарочно сказала, что она мне ровесница: мне хотелось как-нибудь оправдать ее. Встань я на сторону старшей, я бы могла вам повредить во мнении господина председателя; но я этого не хотела.

– Я очень чувствовал вашу поддержку, сударыня.

– Да, это так; я держала вашу сторону и вовсе этого не стыжусь; бедная Абер-младшая! Я поставила себя на ее место: ей было бы слишком горько потерять вас, пусть она и старуха; к тому же я расположена к вам всей душой.

– Ах, сударыня, – подхватил я со всем возможным простодушием, – я сказал бы то же, если бы мое звание позволяло такую вольность.

– О, почему же? – отвечала дама. – Я ничьим расположением не гнушаюсь, дитя мое, и особенно дружбой тех, кто мне по душе, а вы мне очень по душе! Не знаю, но вы чем-то подкупаете с первого взгляда; звание ваше мне безразлично; не этим я руководствуюсь в выборе знакомых.

И хотя последние слова моя собеседница протянула небрежно и как бы не придавая им значения, но выразилась, пожалуй, уж слишком сильно; ей пришлось даже опустить глаза: ведь с совестью не шутят.

Между тем, мне уже нечего было делать с пером; пришел последний срок: либо отдать, как очинённое на славу, либо бросить в корзину, сказав, что оно испорчено.

– Умоляю вас, сударыня, – сказал я, – не лишайте меня вашего расположения; ни от кого я не принял бы помощи так охотно, как от вас.

При этом я вручил ей перо; дама взяла его, попробовала и сказала:

– Теперь оно не царапает. А что, вы разборчиво пишете?

– Довольно разборчиво, – ответил я.

– Больше ничего и не требуется, – продолжала она, – мне хотелось бы поручить вам переписать набело кое-какие бумаги.

– Всегда готов служить вам, сударыня, – сказал я.

Тут она начала письмо к мадемуазель Абер и время от времени поднимала на меня глаза.

– А что, ваш батюшка тоже красивый мужчина? Вы пошли в отца или в мать? – спросила она, написав несколько строчек.

– Я похож на свою мать, сударыня, – ответил я.

– Ваш роман с этой старой девой, на которой вы хотите жениться, все-таки очень странен, – продолжала она, написав еще две строки, как бы в раздумье и в то же время посмеиваясь. – А у нее, видно, глаз зоркий; нет, ее жалеть не приходится, хоть она и просидела весь век в четырех стенах. Смотрите же, будьте ей примерным мужем, таков мой совет, – а затем… делайте со своим сердцем все, что заблагорассудится; в ваши годы его на привязи не держат.

– Увы! сударыня, – вздохнул я, – кому его отдать? Кто польстится на неотесанного крестьянина?

– Ну, – возразила она, встряхнув головой, – этого можно не опасаться.

– Простите меня, сударыня, но я не мог бы полюбить свою ровню; я метил бы выше; только настоящие дамы прельщают меня.

– Отлично сказано! – отвечала она. – Вы рассуждаете правильно, и за это я ценю вас еще больше; честолюбие вам к лицу, не меняйте же своих мыслей; они делают вам честь, и вы, ручаюсь, добьетесь успеха. Поверьте мне, юноша, будьте смелее. (Говоря это, она смотрела на меня весьма выразительно.) Кстати, о сердце: оно у вас нежное? Влюбчивое? Ведь кто легко влюбляется, тот добр душой.[37]Это замечание характерно для эпохи. Мысль о том, что чувствительностью обладают люди по натуре добрые, станет ведущей в так называемой «слезной» комедии (Детуш. Нивель де Ла Шоссе и др.).

– О, в таком случае я самый добрый в мире человек! – подхватил я.

– Вот как… ха, ха, ха! Он отвечает на все вопросы не задумываясь! Как он мил и забавен, этот взрослый ребенок! Скажите-ка честно, вы уже выбрали себе даму сердца? Влюблены в кого-нибудь?

– Конечно! Я люблю всех женщин, перед которыми в долгу; вам же я особенно обязан и потому люблю вас больше всех.

– Не о том речь, – возразила она, – я говорю о любви, а к этим дамам вы не питаете любви, так же как и ко мне; вы любите нас из благодарности, а не потому что мы вам нравимся.

– Когда женщина похожа на вас, ее любишь за все сразу, – отвечал я; – но смею ли я так говорить?

– О, говорите, мой мальчик, говорите; я не кривляка и не дурочка, и если вы искренни, то я охотно извиню вашу смелость.

– Клянусь богом, сударыня, надо быть уж очень привередливым, чтобы говорить вам комплименты неискренне.

– Но будьте осторожны, – сказала она тогда, приложив палец к губам, – не признавайтесь в своих чувствах никому, кроме меня: над вами будут смеяться; кроме того, вы рассорите меня с мадемуазель Абер, если она узнает.

– При ней я этого не скажу, – ответил я.

– И правильно сделаете; старые женщины ревнивы, а свет зол, – заключила она, ставя подпись, – обо всем надо молчать.

В соседней комнате послышался какой-то шорох.

– Не подслушивает ли нас кто-нибудь из прислуги? – проговорила она, складывая письмо. – Как это неприятно. Уйдемте отсюда. Передайте это мадемуазель Абер, скажите ей, что я ее искренний друг, слышите? И как только вы обвенчаетесь, приходите сюда и расскажите, как прошло бракосочетание; мое имя вы увидите в низу письма; но я жду вас попозже, вечерком; вы получите для переписки бумаги, о которых я говорила, и мы потолкуем о ваших делах; я смогу оказать вам кое-какую протекцию. А теперь ступайте, мой милый, и ведите себя умненько, я о вас позабочусь, – ласково прибавила она, понизив голос и протягивая мне записку жестом, который говорил: «Возьмите и руку». Во всяком случае, так я понял ее и, принимая записку, поцеловал протянутую мне ручку, которую у меня и не отнимали, несмотря на излишне пылкую признательность, вложенную мною в этот поцелуй. Рука была красивая.

Я еще не выпустил ее руку, когда она шепнула:

– И об этом тоже не следует рассказывать! – и повернулась уходить.

– О, сударыня, я не компрометирую женщин! – выпалил я, как истый мужлан, как самодовольный фат, считающий внимание женщин вполне естественным и не видящий необходимости щадить их целомудрие.

Выходка была грубоватая; дама покраснела, – слегка, ибо краснеть до корней волос из-за меня не стоило: я сам не сознавал, как неприличны мои речи; поэтому она быстро оправилась от смущения, и я заметил, что в сущности она была довольна моей грубой прямотой: ведь это означало, что я понимаю ее намерения и избавляю ее от околичностей, к каковым ей пришлось бы прибегнуть в другом случае.

Итак, мы расстались; она вошла в покои госпожи председательши, а я в приятном волнении отправился восвояси.

«Разве ты вознамерился завести с ней интрижку?» – спросите вы. Нет, никаких определенных намерений у меня не было; просто я витал в эмпиреях оттого, что понравился важной даме; я заранее торжествовал, хотя сам еще не знал, к чему все это приведет, и вовсе не думал о том, что мне следует и чего не следует делать.

Был ли я вполне равнодушен к этой даме? Пожалуй, нет. Был ли я в нее влюблен? Не думаю. Чувство мое к ней едва ли можно назвать любовью: я обратил на нее внимание лишь потому, что она сама заметила меня; да и все ее авансы остались бы без последствий, не будь она дамой из общества.

Мне нравилась вовсе не она, а ее положение, чрезвычайно высокое по сравнению с моим собственным ничтожеством.

Ведь это была дама светская, богатая, имевшая лакеев, собственный выезд, – и эта-то особа нашла меня достойным любви! Она позволила поцеловать ее руку и желала, чтобы это осталось тайной; словом, эта женщина извлекала меня и мое самолюбие из небытия и безвестности; чем я был до этого? Успел ли вкусить радости удовлетворенного самолюбия?

Правда, я уже стал женихом мадемуазель Абер; но ведь мадемуазель Абер была всего лишь скромной буржуазкой, которая сама сказала, что ничем не выше меня; она сдалась так быстро, что я не успел погордиться своей победой; если не считать богатства, она была мне почти ровней.

Она сама назвала меня своим кузеном! Как же прикажете чувствовать разницу между нею и мной?

Здесь же расстояние казалось огромным, измерить его было не в моих силах, у меня начинала кружиться голова при одной мысли об этом; и с такой-то высоты спускались ко мне – или, пожалуй, я возносился вверх, к женщине, которой не подобало даже и знать, существую ли я на свете. Было от чего закружиться голове, было от чего зародиться во мне чувствам, похожим даже и на любовь.

Итак, я влюбился из почтения и от неожиданности, ради тщеславия, ради чего угодно, а пуще всего из-за непомерной цены, какую придавал благоволению этой дамы: мне казалось, я в жизни не видел столь красивой женщины; между тем ей было пятьдесят лет, я верно определил ее возраст, войдя в гостиную председательши; но об этом я как-то забыл; я ничего от нее не ждал; будь ей на двадцать лет меньше, она бы вовсе не казалась мне более привлекательной. Передо мной была богиня, а богини не имеют возраста.

Итак, я шел домой вне себя от восторга, меня распирало от гордости, достоинства дамы рисовались моему воображению в причудливо преувеличенном виде.

Мне ни на минуту не приходило в голову, что чувства эти несовместимы с моим званием жениха; я ни в чем не переменился к мадемуазель Абер и с привычной нежностью думал о встрече с нею; я был счастлив, что женюсь на одной и что нравлюсь другой: два подобных удовольствия совмещаются без труда.

Однако, прежде чем вернуться к моей невесте, я должен набросать для вас портрет богини, с которой только что расстался; поместим его здесь; он займет не много места.

Возраст ее вам известен; я уже говорил, что она была стройна и изящна, и это еще слабо сказано; не много я видел женщин со столь царственной осанкой.

Дама эта одевалась скромно, но так, что скромность не скрадывала ничего от ее еще не поблекшей красоты.

Так одеваются женщины, которые желают нравиться, но не желают, чтобы их могли в этом обвинить, – то есть скрытые кокетки; надо быть большой кокеткой, чтобы извлечь весь возможный эффект из скромного наряда: в ее туалете были заключены какие-то маленькие тайны, которые в совокупности делали его столь же очаровательным, сколь скромным, и уж во всяком случае более игривым, чем откровенное щегольство.

Красивые руки в гладких белых рукавчиках: так они виднее, их лучше замечаешь.

Лицо чуть-чуть поблекшее, но еще красивое: в дорогом пышном чепце оно казалось бы старым, но под простенькой наколкой ласкало взор. «Такое лицо заслуживает более нарядного обрамления» – невольно думали вы.

В меру полная грудь (не следует забывать, что красивая грудь для женщины не менее важна, чем красивое лицо), очень белая грудь, тщательно прикрытая косынкой; но при ином движении косынка невзначай сбивалась на сторону, и под ней мелькала белоснежная кожа: вы мало что видели, но у вас создавалось самое лестное мнение об остальном.

Большие черные глаза, которым дама усиленно придавала серьезное и скромное выражение, хотя от природы они были полны живости и неги.

Не берусь их описывать; об этих глазах можно было бы говорить долго: искусный расчет сообщал им столь многое и так много всего в них было вложено природой, что толковать об этом – задача мудреная, которая вряд ли мне по силам. Возможно ли выразить словами все, что чувствуешь? Те, кто считает это делом нетрудным, мало что чувствуют и, без сомнения, видят лишь половину того, что приметил бы иной.

Однако попытаемся обрисовать ее облик в общих чертах.

При первом взгляде на эту даму, вы бы сказали: «Какая серьезная и рассудительная женщина».

Взглянув на нее второй раз, вы бы прибавили: «Эта женщина выработала в себе серьезность и рассудительность, каковыми от природы не обладает. Добродетельна ли она? Судя по выражению лица – да, но видно, что это дается ей не легко; она ведет себя лучше, чем ей бы хотелось: отвергая удовольствия, она их любит, хотя и не уступает соблазну». Вот что можно было бы заключить о ее нраве и поведении.

Что до ума, вы с первого же взгляда предполагали, что она очень умна; и вы не ошибались; больше сказать не могу, ибо недостаточно ее знал, чтобы судить об этом.

Характер ее тоже нелегко определить: то немногое, что я выскажу, даст вам довольно полное представление об этой незаурядной натуре.

Эта женщина никого не любила, но желала ближнему куда больше зла, чем причиняла на деле.

Она претендовала на доброту, и это мешало ей быть злой; но она обладала уменьем возбуждать в других недобрые чувства и этим подменяла собственную тягу к злым делам.

Где бы она ни появлялась, вокруг нее разговор превращался в злословие; она и только она настраивала собеседников на подобный лад – и именно тем, что некстати хвалила или защищала кого-либо, не скупясь на самые лестные, казалось бы, отзывы о тех, кого отдавала на растерзание; а когда злые языки разбирали по косточкам свои жертвы, она вскрикивала жалостливо и вместе с тем ободряюще: «Ах, что вы говорите?», «Нет, нет, вы ошибаетесь!», «Я не могу этому поверить!». Благодаря таким уловкам она всегда оказывалась неповинной в преступлениях, к которым подстрекала других (я называю преступлением всякий пасквиль), и продолжала слыть благожелательницей тех, чье доброе имя чернила чужими устами.

Забавнее всего то, что эта женщина, при всем том, даже не подозревала, что у нее злое сердце: она сама не знала себя и первая была жертвой придуманного ею обмана, она попадалась на собственную удочку и, прикидываясь доброй, воображала, что и на самом деле добра.

Такова была особа, от которой я вышел; описание ее характера сделано мною на основании того, что я слышал о ней впоследствии, а также почерпнуто из впечатлений, полученных мною во время наших дальнейших встреч, хотя их было не так уж много; но я немало о ней размышлял.

Она вдовела уже лет девять или десять; муж ее, по слухам, умер весьма ею недовольный; он даже обвинил ее в не совсем безупречном поведении; стремясь доказать ложность этих обвинений, она после его смерти ударилась в благочестие и удалилась от света; она и в дальнейшем не изменила этому образу жизни, частью из гордости, частью по привычке, а также сознавая, сколь неприлично было бы вновь явиться в большом свете теперь, когда от былой красоты уже мало что осталось, когда женские прелести поблекли от прожитых годов и от долгого вдовства: возврат из длительного уединения нельзя совершить безнаказанно. Кто удаляется от света, особенно из религиозных побуждений, должен удалиться навсегда: из таковых отлучек трудно вернуться во всеоружии моды; ваша физиономия либо кажется смешной, либо не внушает былого почтения.

Итак, я спешил к мадемуазель Абер, моей невесте, и весело шагал, торопясь поскорей ее увидеть, как вдруг, на углу одной из улиц, меня задержало скопление экипажей и телег; мне не хотелось быть раздавленным и, решив выждать, когда перекресток освободится, я вошел в боковую аллею и, чтобы убить время, стал читать письмо госпожи де Ферваль (этим именем мы назовем даму, о которой я только что говорил) к мадемуазель Абер; оно не было запечатано.

Не успел я прочесть и первую строку, как неизвестный мне человек сбежал по лестнице, видневшейся в конце аллеи, и промчался мимо меня, как бы спасаясь бегством; он чуть не сбил меня с ног и при этом уронил обнаженную шпагу, которую держал в руке; затем он выбежал на улицу, захлопнув калитку.

Происшествие это немного встревожило меня, тем более, что я оказался запертым в садовой аллее.

Я сразу же поспешил к калитке, чтобы снова ее открыть, но мне это не удалось.

В тот же миг я услышал шум шагов на лестнице в конце аллеи; под деревьями было уже довольно темно, и я смутно забеспокоился.

В подобных положениях мы безотчетно стремимся к самозащите; при мне не было ни дубинки, ни даже трости и, не успев ни о чем подумать, я наклонился и поднял оброненную беглецом шпагу.

Шум на лестнице все нарастал; мне послышались даже крики, раздававшиеся как будто из окна дома, который выходил на улицу. Так оно и было, чей-то голос кричал: «Лови! Лови!» Я по-прежнему держал в правой руке шпагу, а левой пытался отпереть эту проклятую калитку; наконец она поддалась, как оказалось, на мою же беду.

На улице меня караулила целая толпа; увидя мое растерянное лицо и обнаженную шпагу, они решили, что я либо убил, либо ограбил кого-нибудь.

Я пытался вырваться от них, но напрасно: чем больше я отбивался, тем больше крепли их подозрения.

Тут подоспели полицейские и стражники с ближней заставы,[38] Стражники с ближней заставы.  – Во времена Мариво парижская полиция была весьма, многочисленной и имела строгую организацию, которую дал ей Марк Рене д'Аржансон (1652–1721), ее глава в последние десятилетия царствования Людовика XIV. Она состояла из стражников (archets), следивших за порядком на улицах, и сержантов – полицейских более высокого ранга, командовавших отрядами стражников, но главное – имевших более широкие функции: производивших аресты, первичные расследования, сопровождавших преступника в здание суда и т. п. Существовала также специальная ночная стража, охранявшая Париж ночью. Кроме того, д'Аржансон создал широкую сеть тайных полицейских агентов, которые информировали его о всех событиях в жизни города, о настроении населения и т. п. Вполне естественно, что по полицейскому посту было около каждой из шестидесяти парижских застав, где таможенный чиновник осматривал багаж всех приезжающих и, в случае надобности, взимал соответствующую пошлину. протолкались через толпу, выбили у меня из рук шпагу, и я был схвачен.

Я порывался закричать, объяснить, что тут недоразумение; но шум стоял такой, что я не слышал собственного голоса; как я ни упирался (что было весьма неразумно), меня втащили в какой-то дом, заставили подняться по лестнице и под вооруженным конвоем, в сопровождении местных жителей, увязавшихся за нами, ввели в небольшое помещение: на полу лежала молодая дама, раненная и в обмороке; другая женщина, средних лет, старалась приподнять ее и прислонить к креслу.

У противоположной стены на софе лежал изящно одетый молодой человек. Он тоже был ранен и, истекая кровью, умолял оказать помощь даме; старшая дама и хлопотавшая тут же служанка беспрестанно ахали и причитали.

– Скорей же, господа! Скорее зовите врача! – вскричал молодой человек, обращаясь к державшим меня людям. – Позаботьтесь о ней, она умирает, может быть еще не поздно… (он говорил о молодой даме).

За лекарем[39] Лекарем…  – Речь идет в данном случае о чем-то вроде фельдшера; в отличие от докторов, кончивших Сорбонну и получивших ученую степень, лекари (или хирурги) занимались в основном перевязкой ран, вправлением вывихов и наложением лубков при переломах; если надо, они могли также пустить кровь (что делали также цирюльники). Вполне естественно, что пациентами их были представители простого народа: богатые и знатные обращались обычно к дипломированным докторам. посылать было недалеко: он жил в доме напротив, его окликнули прямо из окна, и он тотчас явился; с ним полицейский комиссар.

Между тем я не умолкал ни на минуту, стараясь убедить всех присутствовавших, что я тут ни при чем и что держать меня под арестом несправедливо; меня втолкнули в небольшую смежную комнатку, где пришлось подождать, пока окончится осмотр пострадавших.

Дама вскоре пришла в себя, и когда суматоха немного улеглась, меня снова привели в большую комнату.

– Знаком ли вам этот молодой человек? – спросил их один из городских стражников; – вглядитесь в него получше; мы схватили его в аллее, перед запертой калиткой, в которую он ломился, держа в руке вот эту шпагу.

– На ней кровь! – воскликнул кто-то, – ясно: он участвовал в убийстве!

– Нет, господа, – слабым голосом отвечал юноша: – этот человек нам не знаком. На нас напал другой, и мы знаем убийцу: это такой-то (он назвал имя, которого я уже не помню); но раз этот господин пойман в доме, да еще со шпагой, обагренной в нашей крови, то, возможно, он был пособником преступления; велите его арестовать.

– Негодный вы человек, – простонала молодая дама, не дав мне времени подать голос, – где ваш сообщник? Увы, господа, он скрылся…

Она умолкла; силы оставили ее, ибо рана была смертельна, и бедняжка едва ли могла надеяться на спасение.

Я хотел было протестовать, но не успел и рта раскрыть, как первый стражник перебил меня:

– Разговаривать будешь в другом месте; ну-ка, шагом марш!

Меня тут же поволокли вниз и продержали в прихожей до той самой минуты, когда приехал фиакр, в котором меня и препроводили в тюрьму.

Место, где я очутился, не было тюремной камерой,[40]Согласно юридическим нормам тех лет в тюремную камеру помещали сразу только крупных преступников, вина которых была неоспорима. В Париже было немало тюрем; Бастилия и Венсеннский замок предназначались для особо опасных государственных преступников; менее значительных содержали в тюрьмах Бисетр, Сен-Лазар, Сент-Пелажи, и др. Существовали тюремные камеры и в здании суда (Шатле), они не были собственно тюрьмой, в них сажали всех задержанных в том случае, если тяжесть улик не влекла за собой немедленного препровождения в одну из тюрем. Современники часто жаловались на то, что парижская полиция производила аресты по малейшему подозрению, поэтому случалось, что совершенно невинные люди оказывались в компании воришек, пьяниц и бродяг. но мало чем от нее отличалось.

По счастью, у тюремщика, водворившего меня туда, была не очень зверская физиономия, несмотря на его должность, и я ничуть его не боялся; а так как в подобные минуты цепляешься за самую слабую надежду и всякое лицо, хоть чуточку менее свирепое, чем у остальных, уже кажется вам добрым, то я и сунул ему в кулак несколько золотых монет, из тех, что мне вручила мадемуазель Абер; он не возражал и стал слушать меня довольно благосклонно (спешу уведомить, что деньги эти уцелели, несмотря на то, что у меня отняли все мое имущество: карман продрался, и монеты попросту провалились за подкладку; при мне осталась также записка – я все время мял ее в руке, а теперь спрятал за пазуху).

Итак, сунув ему в кулак деньги, я сказал:

– Ах, сударь! Вы свободный человек, можете ходить, где вам заблагорассудится, гак нельзя ли попросить вас об услуге; я ни в чем не виноват, и скоро вы сами в этом убедитесь; со мной случилось печальное недоразумение. Я только что от господина председателя Н., в чьем доме одна дама, его родственница, вручила мне письмо для некоей мадемуазель Абер, живущей там-то и там-то; теперь я уже не могу сам доставить ей эту записку, и вся моя надежда на вас; не откажите в любезности отнести письмо или послать с кем-нибудь к этой барышне и кстати сообщить ей, где я очутился. Постойте, – прибавил я, извлекая из-под подкладки еще несколько золотых, – вот вам на посыльного, если понадобится; это только залог; когда меня отсюда выпустят, вы будете вознаграждены достойным образом.

– Одну минутку, – отозвался он, вынимая карандашик, – как вы сказали? Мадемуазель Абер? Улица такая-то?

– Да, сударь, – ответил я. – Запишите также: в доме вдовы д'Ален.

– Отлично, – сказал тюремщик, – спите спокойно; я скоро освобожусь, и самое большее через час поручение ваше будет исполнено.

После этого он повернулся и вышел, а я остался один в четырех стенах, обливаясь горькими слезами, скорее от неожиданности, чем от страха; может быть, я и оробел немного, но больше от пережитых треволнений, чем от боязни за свою жизнь.

Когда мы попадаем в беду, нас в первый момент охватывают именно те чувства, каких мы заслужили; душа наша, так сказать, выносит нам справедливый приговор. Невинный только вздыхает, виновный же трепещет; первый подавлен, второй страшится.

Я, следовательно, был только подавлен и ничего худшего не заслуживал. «Экая беда! – восклицал я про себя. – Проклятая улица и треклятый перекресток! Понесло же меня в эту чертову аллею! Не иначе как нечистая сила завела меня за эту калитку!»

Слезы так и струились по моему лицу. «Силы небесные! Вот до чего я дожил! О господи! Дай мне выбраться отсюда… Злая, злая мадемуазель Абер-старшая, злой господин Дусен! Сколько несчастий из-за этого председателя, к которому они меня заставили ехать…», – твердил я, вздыхая и плача; потом я умолк, потом снова запричитал: «Что подумал бы мой батюшка, если бы узнал, что его сын угодил за решетку в день своей свадьбы! Милая моя мадемуазель Абер, она меня ждет… Когда-то мы теперь свидимся?…»

Я изнывал от горя; однако под конец утешился другими размышлениями: «Не будем отчаиваться, – говорил я себе, – бог милостив. Если тюремщик отдаст записку мадемуазель Абер и расскажет ей, что со мной приключилось, она уж постарается как-нибудь меня вызволить».

И я рассуждал правильно, как вы увидите из дальнейшего. Тюремщик не обманул меня. Письмо госпожи де Ферваль через два часа было у моей невесты; он сам его отнес и уведомил мадемуазель Абер о моем местонахождении; вернувшись, он сообщил мне, что все исполнил, а также принес тюремный обед; но у меня вовсе не было аппетита.

– Не падайте духом, – сказал он, – письмо уже у вашей барышни; как только я ей сказал, что вы в тюрьме, она сразу хлоп в обморок. До свиданья!

Как видите, его выражения не отличались изысканностью.

– Погодите, погодите! – остановил я его. – Был ли там хоть кто-нибудь? Привели ее в чувство?

– Да, да, – отвечал он, – это все пустяки. С ней были две дамы.

– Она вам что-нибудь сказала? – настаивал я.

– Где ей! Говорят вам, упала в обморок; да вы обедайте. Мало ли что.

– Я не могу есть; меня мучит жажда; достать бы немного вина. Возможно это?

– Отчего же! Давайте деньги, я пошлю за вином.[41]Уголовный кодекс XVIII в. разрешал подвергшемуся предварительному заключению покупать на свои деньги пищу и необходимые вещи; на это не требовалось особого разрешения тюремщика.

Я уже надавал ему столько золота, что во всяком другом месте слово «давайте» прозвучало бы грубо и нечестно; но в тюрьме сидел я, а не он, значит прав был он, а не я.

– Увы! – воскликнул я. – Извините меня, я совсем забыл про деньги, – и с этими словами я полез за другим луидором; мелкой монеты у меня не было.

– Если желаете, – сказал он, собираясь уходить, – я вам сдачу не верну, а буду постепенно покупать для вас вино, пока деньги не кончатся. Спешить вам некуда, успеете выпить на луидор.

– Как вам угодно, – смиренно отозвался я; сердце у меня ныло от знакомства с этой новой породой людей, которых надо благодарить за то, что даришь им луидоры.

Вино подоспело во время: я уже был почти без чувств от слабости, оно подкрепило меня, и я совсем воспрянул бы духом, если бы не тревога: мне не терпелось узнать, что предпримет моя спасительница мадемуазель Абер, узнав о моих злоключениях.

Ее обморок тоже меня беспокоил; я боялся, что она захворает и не сможет хлопотать о моем освобождении, а на нее я полагался куда больше, чем на помощь всех друзей, чье влияние она могла бы употребить.

С другой стороны, этот обморок свидетельствовал об ее нежном участии ко мне; она не замедлит прилететь на помощь.

Прошло уже часа три с тех пор, как принесли вино, когда вошел тюремщик и сказал, что меня ждут два посетителя, что их ко мне не пустят, но я сам могу спуститься к ним.

Сердце мое радостно забилось; я вошел вслед за надзирателем в особую комнату и тотчас очутился в объятиях рыдающей мадемуазель Абер.

Рядом с ней стоял какой-то незнакомец, одетый во все черное.[42]Черную одежду носили в XVIII в. государственные чиновники, в том числе нотариусы, судьи всех рангов, высшие полицейские чины, начиная с сержантов, а также члены парижского парламента (органа городского самоуправления).

– Ах, господин де Ля Валле! Ах, дорогой мой мальчик, как вы тут очутились? – вскричала она. – Я обнимаю его, сударь, не удивляйтесь: сегодня мы должны были венчаться.

Эти слова были обращены к ее спутнику. Затем она снова повернулась ко мне:

– Что с тобой случилось? Что это значит?

Я ответил не сразу – так меня взволновало свидание с мадемуазель Абер; я должен был выплакаться, прежде чем смог заговорить.

– Увы! – сказал я наконец. – Со мной случилась какая-то чертовщина; вообразите, все это из-за аллеи; пока я там был, калитка захлопнулась, а наверху убили двоих, все думают, что я замешан в этом, и вот я здесь.

– Как! Замешан в убийстве двух человек, оттого что гулял в аллее? – воскликнула мадемуазель Абер. – Дитя мое, как тебя понять? Говори яснее. Кто их убил?

– Не знаю! – отвечал я. – Я видел только шпагу; я, не подумав, поднял ее, когда был в аллее.

– Это становится серьезным, – вмешался тут черный человек; – но ваши показания слишком сбивчивы; присядем, и расскажите все по порядку, как оно было. При чем тут аллея? Мы ничего не понимаем.

– Вот как было дело, – отвечал я и начал свое повествование с того момента, когда вышел из дома председателя; затем рассказал про скопление повозок не перекрестке, из-за чего я застрял в боковой аллее, о незнакомце, захлопнувшем на бегу калитку, о шпаге, выпавшей у него из рук и поднятой мною, а затем и обо всем остальном.

– Я не знаю, – закончил я, – ни убийцу, ни убитых; когда меня к ним ввели, они были еще живы и заявили, что видят меня впервые; вот и все, что мне известно о моем аресте.

– Я вся дрожу, – еле выговорила мадемуазель Абер; – Как же так? Не пожелали считаться с истиной? Раз пострадавшие никогда тебя не видели, чего же еще?

– Они подозревают, что я помогал убийце; на самом деле я только видел его спину, – ответил я.

– Окровавленная шпага, оказавшаяся у вас в руках в момент ареста, – весьма прискорбное вещественное доказательство;[43]Действительно, во времена Мариво такая улика могла повлечь за собой безоговорочное признание виновности. Во французском уголовном кодексе XVIII в. говорилось: «Если кто-либо будет задержан с обнаженной, покрытой кровью шпагой в руке, поспешно выбегающим из дома, имеющего лишь один вход, если в этом доме будет обнаружен только Что убитый человек, то перечисленные улики являются достаточным основанием для того, чтобы признать виновным вышеупомянутое лицо, выбежавшее из Дома со Шпагой в руке („Traitè de la justice criminelle de France“, t. I. P., 1771, p. 831). она портит все дело; однако ваш рассказ навел меня на одну мысль. Пока мы стояли внизу, я слышал, что уже часа три или четыре назад в тюрьму привезен какой-то арестант, якобы заколовший двух человек на той самой улице, которую вы упоминали; не тот ли это человек, что пробежал мимо вас по аллее? Подождите, я пойду расспрошу получше, как обстояло дело; может, что-нибудь выяснится.

С этими словами он вышел.

– Бедный мой мальчик! – сказала мадемуазель Абер, когда мы остались одни. – В какую же ты попал беду… Я так испугалась! У меня до сих пор сердце не на месте, никак не отдышусь. Я думала, тут мне и конец. Ах, дитя мое, зачем ты не пошел по другой улице, когда увидел столпотворение на перекрестке?

– Дорогая моя кузина, – отвечал я, – я спешил полюбоваться на ваше милое лицо и потому выбирал путь покороче; да и кто бы подумал, что обыкновенная улица окажется столь роковой? Человек идет домой, он торопится, он любит ту, кто его ждет, он идет самой короткой дорогой. Все это так естественно!

Говоря так, я обливал ее руки слезами, она тоже плакала в три ручья.

– А кто этот господин, который был с вами, – спросил я потом, – и где вы успели побывать?

– Ах! – отвечала она. – С той самой минуты, как мне принесли письмо[44]В данном случае не городской рассыльный, а тюремный служитель. См. прим. 6 к части первой. от тебя, я ни разу не присела; госпожа де Ферваль написала столько любезностей в своей записке, так усиленно предлагала свои услуги, что я сразу решила бежать за помощью к ней. Добрая душа! Большего никто бы не сделал даже для родного сына; она была почти в таком же гневе, как я. «Не горюйте, – говорила она мне, – это все вздор, у нас есть связи, я его выручу; не уходите, я переговорю с господином председателем». Она тут же вышла и через минуту вернулась с письмом от председателя к господину X… (это был один из самых главных членов суда[45]В данном случае речь идет о начальнике парижской полиции, носившем звание «генерального лейтенанта полиции» и бывшем сановником, по значению равным министру (хотя официально в кабинет министров он не входил). по делам такого рода, как мое). Я взяла записку и сейчас же отправилась к этому судье; пробежав письмо, тот вызвал одного из своих секретарей, отвел его в сторону и что-то сказал, затем велел идти вместе со мной в тюрьму и доставить мне возможность повидаться с тобой. И вот мы здесь. Госпожа де Ферваль обещала, что будет ходить со мной всюду, куда понадобится.

Секретарь суда вернулся как раз в ту минуту, когда мадемуазель Абер дошла до этого места.

– Я был прав, – сказал он нам, – человек, арестованный утром, как раз и есть убийца дамы и молодого человека, о которых вы говорили; я только что беседовал с одним из стражников, схвативших его, когда он бежал, потеряв и шляпу, и шпагу. Его преследовала толпа горожан: они видели, как он выбежал, растрепанный и невменяемый, из дома на той самой улице, где образовался затор; его не сразу догнали, он успел убежать довольно далеко; его привели обратно в этот дом; говорят, незадолго до того оттуда вывели другого молодого человека, которого арестовали и отправили в тюрьму по подозрению в соучастии. Судя по всему, этот человек, заподозренный в соучастии, и есть вы.

– Я и есть, – ответил я, – а он – тот самый злодей из аллеи. Все точно так и было; я сижу за решеткой, и никому невдомек, что попал я в эту историю неизвестно как, когда мирно шел своей дорогой.

– Скоро этого арестанта будут допрашивать, – сказал секретарь, – и если он покажет, что с вами не знаком и подтвердит вашу версию, в чем я лично и не сомневаюсь, вы тотчас будете освобождены; мы постараемся ускорить дело. А вы, мадемуазель, ступайте домой и ни о чем не беспокойтесь. Пойдемте. Вас же, – обратился он ко мне, – переведут в эту комнату, здесь вам будет лучше, а я распоряжусь, чтобы вам подали обед.

– Увы! – сказал я. – Мне уже приносили какую-то гадость в тот застенок, где я находился; она скорее заплесневеет, чем я возьму ее в рот.

Они стали упрашивать меня, чтобы я поел, затем собрались уходить. Мы с мадемуазель Абер снова поцеловались, обливаясь слезами. «Смотрите, чтобы он ни в чем не терпел лишений», – твердила добрая барышня тюремщику. Прошло уже минуты две-три после их ухода, а скрежет ключа в замочной скважине все еще звучал в моих ушах. Нет ничего омерзительнее тюремных ключей; полагаю, что невинному их скрежет еще более противен, чем виновному; ведь преступнику есть о чем подумать и кроме этого мерзкого звука.

В скором времени мне принесли обед. По сравнению с той дрянью, которой меня угостили прежде, он был весьма недурен; это меня подбодрило и показалось хорошим предзнаменованием. Человек безотчетно любит жизнь, все потворствует этой слабости, и я бросил несколько небрежных взглядов на довольно аппетитно поджаренного цыпленка, так же небрежно оторвал от него два крылышка и как-то нечаянно их съел; потом от нечего делать обглодал остальные косточки, выпил незаметно для себя несколько рюмок довольно сносного вина и закусил фруктами – раз уж они оказались в тарелке.

Поев, я почувствовал прилив хорошего настроения. Замечательная вещь еда, особенно в минуту уныния. Она вносит в мысли умиротворение; у кого набит желудок, тот не может горевать по-настоящему.

Не то, чтобы я совсем забыл о своем положении: нет, я все время думал о нем, но думал спокойно; под конец же снова загрустил. Не буду описывать подряд все, что со мной случилось после ухода мадемуазель Абер, и начну прямо с того момента, когда я предстал пред неким судейским чином, при котором был другой чиновник, что-то писавший; ни имя его, ни должность мне неизвестны; напротив них находился еще один человек: вид у него был убитый, лицо бледно, как полотно; тут же теснилась небольшая толпа людей, по-видимому, дававших показания.

Меня начали допрашивать; не ждите подробного описания этого допроса, я уже не помню, о чем и в каком порядке меня спрашивали; передам только самое существенное: бледный и подавленный молодой человек, оказавшийся именно тем беглецом из аллеи, подтвердил, что не знает меня, а я сказал, что не знаю его. Затем я изложил все случившееся со мной, причем повесть о моих несчастьях была столь простодушна, что многим судейским пришлось прикрыть лицо руками, чтобы не выдать невольную улыбку.

Когда я кончил, тот арестант сказал, со слезами на глазах:

– Повторяю еще раз, у меня не было ни наперсника, ни сообщника; не знаю, могу ли я просить о смягчении своей участи, знаю одно: жизнь мне в тягость, я заслужил смертную казнь. Я убил мою возлюбленную, она скончалась у меня на глазах (и действительно, она испустила дух именно тогда, когда его поймали и привели на место преступления). Увидев меня, она умерла от страха и отвращения. Я убил друга, ставшего моим соперником (и это была правда: тот тоже скончался); я убил их обоих, как бешеный зверь; я в отчаянии; я считаю себя чудовищем, меня ужасает совершенное мною злодеяние, я бы сам закололся, если бы вы меня не схватили; я не достоин милости и не жду, что мне дадут время раскаяться; осудите меня на смерть, отомстите за них; я прошу смерти как высшего милосердия; не тяните с моим осуждением – проволочка для меня хуже тысячи смертей – и отпустите этого молодого человека: держать его здесь бесполезно. Я видел его только один раз – в той аллее, и убил бы его из страха быть опознанным, если бы в смятении бегства не выронил шпаги; освободите его из-под стражи, милостивый государь, и пусть он уйдет отсюда; мне жаль, что он пострадал из-за меня, и я прошу у него прощения за причиненный мною испуг; он не имеет ничего общего с таким злодеем, как я.

Я содрогнулся, услышав, что он собирался меня убить. Это еще хуже, чем попасть в тюрьму! И все же мне было жаль этого горемыку; речь его меня тронула, и в ответ на просьбу о прощении я сказал:

– Я молю бога, сударь, чтобы он смилостивился над вами и вашей душой.

Больше об этом нечего рассказывать. После всех треволнений мадемуазель Абер вновь пришла навестить меня; секретарь суда сопровождал ее и на этот раз. Он оставил нас на несколько минут наедине; вы сами можете судить, как нам не терпелось излить друг другу душу! Как легко на сердце, какой мир и покой охватывает человека, избежавшего большой опасности! А ведь каждый из нас чувствовал себя спасенным от гибели: моя жизнь и впрямь была под угрозой; а мадемуазель Абер могла лишиться меня, и это казалось ей самым непоправимым несчастьем на свете, не говоря уже о позоре, который пал бы и на нее!

Она рассказала мне о своих хлопотах, о новых шагах, предпринятых госпожей де Ферваль, о том, как эта дама заступилась за меня перед господином председателем и тем судьей, который меня допрашивал.

Мы не уставали призывать милость божию на эту даму за все оказанные нам услуги; моя невеста не находила слов, чтобы должным образом расхвалить ее доброту и милосердие. «Вот истинная христианка! – восклицала она. – Вот истинная христианка!» Я же больше напирал на мягкосердечие дамы, ибо не решался повторять вслед за мадемуазель Абер похвалы ее христианским добродетелям – духу не хватало. Я сознательно выбирал другие выражения. Право, только бесстыдник мог бы в присутствии мадемуазель Абер восхвалять христианское благочестие особы, посягавшей на ее жениха и оказавшей мне столько услуг именно потому, что она была вовсе не такой уж примерной христианкой. Ведь я еще находился в тюрьме, и это обязывало меня быть особенно щепетильным: я боялся, что бог накажет меня, если я буду называть благочестивыми заботы, внушенные не им, а уж скорее сатаной или просто мужчиной.

Я даже краснел, слушая, как мадемуазель Абер восторгается добродетелью госпожи де Ферваль; ведь я и сам был на этот счет небезупречен, и мне было совестно, что моя добрая невеста обманута; она этого не заслуживала!

От похвал госпоже де Ферваль мы перешли к событиям, совершившимся у меня в тюрьме. Радость болтлива, и мы никак не могли наговориться. Я пересказал ей признание настоящего убийцы, описал, с какой прямотой он снял с меня все подозрения и как жаль, что такой благородный в душе человек поддался порыву жестоких чувств. Потом мы снова вернулись к нашим делам – к нашей любви, нашему браку. Но читателю, быть может, интересно узнать подробнее о судьбе несчастного убийцы; вот в двух словах история его преступления.

Уже с год самый близкий его друг был влюблен в некую девицу, отвечавшую тому взаимностью. Но друг его не был достаточно богат, отец девушки не давал согласия на их союз и даже запретил дочери впредь встречаться с ее возлюбленным. Ища выхода из этого затруднения, они обратились к их будущему убийце как к посреднику: с его помощью они поддерживали переписку.

Тот был вхож к родителям девушки, хотя раньше посещал их довольно редко. Теперь он стал бывать в доме и, часто встречаясь с барышней и видя, как она вздыхает по своем возлюбленном, сам влюбился в нее до безумия. Состояние его было много значительнее, чем у его друга. Он объяснился девушке в любви; та сначала посмеивалась, принимая это за шутку, однако, увидя всю серьезность его намерений, рассердилась и пожаловалась своему возлюбленному, который принялся горько упрекать друга за коварство. Тот сперва смутился, покаялся, обещал оставить влюбленных в покое, но от намерений своих не отказался, и вскоре между друзьями произошла ссора и полный разрыв. Неверный друг дошел до того, что явился с предложением к отцу барышни, тот согласился выдать за него дочь и пытался, хотя и тщетно, принудить ее к этому браку.

Доведенные до отчаяния, несчастные влюбленные искали какого-нибудь средства продолжать переписку и встречи. Пожилая вдова, бывшая горничная барышни, приняла в них участие: влюбленные иногда встречались у нее, чтобы вместе обдумать дальнейшие свои шаги. Неудачливый претендент на руку девушки как-то узнал об этом; ревность отняла у него разум. Это был человек необузданный и, без сомнения, слабохарактерный, одна из тех натур, которые под влиянием сильной страсти способны на все. Как-то он их выследил, ворвался вслед за ними в дом вдовы и застал их в тот момент, когда молодой человек целовал руку своей возлюбленной. В ослеплении гнева он нанес сопернику удар шпагой и собирался ударить вторично, когда барышня, пытаясь его оттолкнуть, заслонила собой жениха; она упала, пронзенная шпагой. Преступник в страхе бежал; конец этой истории вам известен.

Однако продолжим мое жизнеописание.

Секретарь суда наконец вернулся и объявил, что меня выпустят на следующий день. Не будем больше останавливаться на тюремных воспоминаниях, они слишком печальны. Перейдем прямо к счастливому дню моего избавления.

– В одиннадцать часов утра мадемуазель Абер приехала за мной; она осталась в прихожей и только послала наверх служителя; я сошел вниз, у ворот меня ждал экипаж, да еще какой! Собственная карета госпожи де Ферваль, и сама госпожа де Ферваль сидела в ней: мое освобождение было обставлено весьма торжественно, нужно было широко оповестить народ о моей невиновности.

Но и этим не исчерпывалось внимание к нам этой дамы.

– Прежде чем отвезти его домой, – сказала она мадемуазель Абер, – надо, по-моему, поехать в тот квартал, где его схватили. Пусть все свидетели ареста узнают, что он невиновен,[46]В дореволюционной Франции подобные действия были широко распространены и предусматривались законом: когда с подсудимого снималось обвинение, он возвращался домой в сопровождении судебного пристава, объявлявшего всему кварталу о невиновности данного лица. ведь они могут где-нибудь с ним встретиться. Я считаю, что пренебрегать этим не следует.

И, обратившись ко мне, она добавила:

– Вы могли бы узнать кого-либо из тех, кто присутствовал при вашем аресте?

– А как же, конечно, – ответил я, – например лекаря, который живет напротив и пришел осмотреть и перевязать раненых. Хорошо бы доказать ему, что я не такой негодяй, как он думает.

– Ах, сударыня, вы ангел! Второй такой нет! – вскричала мадемуазель Абер. – Знайте, Ля Валле, решительно всем вы обязаны ей, и все это делалось из любви к богу!

Однако госпожа де Ферваль, отлично знавшая, что бог тут не при чем, перебила ее.

– Оставьте, дорогая. Когда вы думаете сыграть свадьбу?

– Сегодня же ночью, если ничто не помешает, – отвечала мадемуазель Абер.

Но вот мы прибыли на злополучный перекресток, куда велели кучеру отвезти нас, и остановились возле дома лекаря; тот стоял на пороге и, как я заметил, воззрился на меня с удивлением.

– Скажите, сударь, помните ли вы мое лицо? Вы меня узнаете?

– Боюсь, что да, – отвечал он, чрезвычайно вежливо снимая шляпу, чтобы приветствовать господина, сидящего в щегольской карете с двумя дамами, из коих одна несомненно принадлежала к избранному кругу. – Да, сударь, я вас признал; если не ошибаюсь, позавчера я видел вас в этом доме (он указал на дом напротив, где меня арестовали), и там вас…

Он замялся, не зная, продолжать ли.

– Договаривайте, – сказал я ему, – да, сударь, я именно тот, кого там схватили и отправили в тюрьму.

– Я не решался напомнить вам об этом, – подтвердил он, – но я вас тогда хорошо рассмотрел и теперь сразу же узнал. Что ж, сударь, значит вы ни в чем не виноваты?

– Я виновен не больше, чем вы, – ответил я и рассказал ему, каким образом оказался замешан в эту историю.

– А я, ей богу, очень рад за вас, сударь, – сказал он. – Мы все тут – и соседи, и жена, и дети, и я, и мои помощники – все мы говорили: «После этого не знаешь кому и верить! У этого юноши такое славное лицо, а вот поди ж ты…» Знаете что? Надо их позвать. Эй, Бабетта (так звали одну из его дочерей), жена, идите сюда! Вы тоже (это относилось к ученикам)! Посмотрите-ка на этого господина! Вы знаете, кто он?

– Ах, батюшка, – вскричала Бабетта, – он похож на давешнего арестантика!

– И правда, похож, – отозвалась лекарева жена, – до того похож, что по-моему это он и есть.

– Да, – сказал я, – он самый.

– Ах, ах! – удивилась Бабетта. – Как странно! Стало быть, сударь, вы вовсе не помогали никого убивать?

– Боже сохрани, – ответил я, – я бы ни за что не стал помогать человеку умереть; родиться – это еще куда ни шло.

– Правду сказать, – подхватила жена лекаря, – нам и то как-то не верилось.

– Да что! – воскликнула Бабетта. – Если есть на свете человек с невинным выражением лица, то это вы, сударь.

Стал собираться народ, и многие меня узнавали. Госпожа де Ферваль была так добра, что не торопилась прерывать эту сцену: ей хотелось, чтобы весь квартал убедился в моей невиновности. Наконец я распрощался с лекарем, его чадами и домочадцами; мне было приятно, что все тамошние обитатели провожали меня самыми добрыми напутствиями и что я был теперь вполне очищен в их глазах от всяких подозрений. Я уже не говорю о том, как лестно мне было слышать со всех сторон похвалы моей наружности. Мадемуазель Абер была в полном восторге и даже смотрела на меня каким-то жадным взглядом, чего прежде никогда не бывало.

Я видел, что она любуется мной и радуется, что сумела первая заметить, как я хорош и мил.

Я вырос даже в глазах госпожи де Ферваль; она, со своей стороны, тоже присматривалась ко мне внимательней, чем прежде, и, я уверен, думала про себя: «Значит, у меня не такой уж плохой вкус, раз все одобряют мой выбор».

Все это происходило в то время, как мы весело беседовали; я был очень доволен, но меня ожидали еще новые радости.

Мы подъезжали к дому (госпожа де Ферваль непременно хотела доставить нас туда в своей карете), когда у входа в церковь неожиданно увидели мадемуазель Абер-старшую и господина Дусена, которые о чем-то весьма горячо совещались. Ехавшая впереди коляска в этот момент замедлила ход; мы тоже, и парочка успела вдоволь на нас насмотреться.

И по сию пору я не могу удержаться от смеха, вспоминая выразившееся на их лицах удивление.

Они остолбенели и так растерялись, что даже забыли презрительно скривиться, без чего в противном случае никак бы не обошлось. Но иные впечатления поражают до глубины души. К тому же мы не могли бы выбрать более подходящую минуту, чтобы встреча с нами показалась им унизительной и обидной: совершенно случайно обстоятельства словно нарочно соединились, чтобы растравить их рану; триумф наш был сокрушительным; он мог бы показаться даже дерзким, если бы с нашей стороны тут был умысел: в тот самый миг, когда перед ними появилась наша карета, мы все – госпожа де Ферваль, мадемуазель Абер и я – дружно прыснули от смеха: я сказал что-то забавное. Этот взрыв хохота вместе с роскошным выездом госпожи де Ферваль безусловно нанес кровавую рану их сердцу.

Мы учтиво приветствовали их; они ответили на наши поклоны; видимо, до того расстроились, что не отдавали себе отчета в своих поступках. Неожиданный удар сломил их волю.

Как впоследствии выяснилось, они шли от мадемуазель Абер-младшей, где узнали, что я посажен в тюрьму: госпожа д’Ален видела посланного мною тюремщика; конечно, она не в состоянии была промолчать и, гневно укоряя наших врагов, порадовала их приятной новостью.

Судите сами, как они воспрянули духом. «Этот человек сидит в тюрьме; стало быть, он что-то натворил. Не мы же его засадили; господин председатель тоже тут ни при чем – ведь он отказался держать нашу сторону. Значит, этот негодяй схвачен за что-то другое».

Кто знает: возможно, они надеялись, что я совершил какое-нибудь преступление; оба так страстно ненавидели меня, что легко допускали эту милосердную мысль; ханжи считают свою ненависть доказательством вашей вины. Вообразите же, какое тяжелое разочарование – вдруг увидеть меня в блеске славы и торжества!

Но пусть себе расстраиваются, и войдемте к милой мадемуазель Абер.

– Я не стану подниматься к вам, – сказала ей госпожа де Ферваль, – у меня есть неотложные дела; до свиданья, обвенчайтесь как можно скорее, не тяните со свадьбой и пришлите ко мне господина де Ля Валле с вестью, что вы женаты; не забудьте моей просьбы, а не то я буду беспокоиться.

– Мы придем к вам вместе, – ответила мадемуазель Абер; – мы не преминем отблагодарить вас хотя бы столь пустячным знаком внимания, сударыня.

– Нет, нет, – поспешно возразила та, бросив на меня заговорщический взгляд, на который я ответил таким же взглядом, – достаточно визита одного господина де Ля Валле; не церемоньтесь со мной, мадемуазель.

С этими словами она уехала.

– Ах! Господи, прости мои прегрешения, – вскричала госпожа д'Ален, увидя меня, – ведь это сам господин де Ля Валле! Вы-таки выручили его, дорогая моя!

– Совершенно верно, госпожа д'Ален, вы угадали, – сказал я, – и господь охотно простит ваши прегрешения, так как вы не ошиблись. Здравствуйте, мадемуазель Агата (ее дочь была тут же).

– Добро пожаловать, – отозвалась та, – мы с матушкой думали, вы уже не вернетесь.

– Как так не вернется? – вскинулась вдова. – Да если бы вы не появились сегодня утром, я бы немедленно подняла на ноги всех моих друзей и приятелей; ваша сестрица и господин Дусен только что заходили сюда, они хотели вас видеть, – прибавила она, обращаясь к моей нареченной; – послушали бы вы, как я их отчитала; спросите у кого угодно! «Бедный мальчик в тюрьме, – так я им и отчеканила, – кому и знать, как не вам, ведь вы же его и засадили, злые люди!». «В тюрьме? С каких же это пор?» «Вот так вопрос! С каких пор? Да с тех самых, как вы затеяли свои козни и бегаете по всему городу, чтобы ему навредить». Они сразу ушли; я даже не предложила им присесть.

Из этой речи госпожи д'Ален было ясно, что она не знала причин моего ареста и заключения. И мадемуазель Абер поостереглась открыть ей истину и оставила ее при убеждении, что всему виной интриги сестры. Узнай вдовушка мою историю, то-то было бы разговоров! Весь квартал ахал бы по случаю моего приключения, она бегала бы с этой историей по всем соседям, единственно ради удовольствия излить перед ними свое сострадание ко мне, и посеяла бы тьму-тьмущую нехороших слухов.

– Да говорите же, что было потом, что вы видели там…

Она требовала полного отчета о моем пребывании в тюрьме, и я придумал несколько живописных эпизодов, но отнюдь не говорил правды.

– А знаете, я нашла священника, который обвенчает вас, когда вам будет угодно, – добавила она, – хоть сегодня; правда, поздновато, но можно, если пожелаете, совершить обряд после полуночи.

– Да, да, сударыня, – сказала мадемуазель Абер, – и не откажите в любезности известить его об этом.

– Сейчас сама к нему сбегаю, – заторопилась вдова, – а вы садитесь обедать. Я велю принести нашего супу; ведь я сегодня ужинаю у вас; добудем свидетелей, но не таких гордых, как те.

Но мне и самому скучно рассказывать все эти пустяки; пропустим их и представим себе, что наступил уже вечер, что мы отужинали со свидетелями, что уже два часа ночи и мы отправляемся в церковь.

Вот мы и там; священник отслужил мессу, и мы были обвенчаны наперекор нашей старшей сестрице и ее приспешнику господину Дусену, которому не видать ни кофе, ни сдобных булочек госпожи де Ля Валле.

Немало знавал я на своем веку влюбленных женщин, немало есть разных способов выразить свою любовь, но все это ничто по сравнению с любовью моей жены.

Ни одна самая чувствительная и страстная женщина, будь она молода или стара, не умеет так любить; я даже уверен, что они ни за что не могли бы соперничать с мадемуазель Абер (ее больше не следовало бы так называть); чтобы походить на нее, совершенно недостаточно обладать нежным сердцем; можете прибавить к этому пылкую натуру, – все равно, это не подвинет вас ни на шаг к цели; вложите в женское сердце все самые пленительные качества – возможно, вы создадите нечто чрезвычайно живое, пылкое и страстное, но все же это не будет мадемуазель Абер; самая беззаветная любовь вашей воображаемой красавицы все-таки не даст вам верного представления о моей жене.

Чтобы так любить, надо тридцать лет жизни посвятить богу и все эти тридцать лет усилием воли принуждать себя к святошеству; надо тридцать лет противиться голосу любви и тридцать лет считать за грех разговаривать или даже смотреть на мужчин, хотя они отнюдь не внушают вам отвращения.

Да! Попробуйте выйти замуж после тридцати лет подобной жизни, попробуйте вдруг получить себе супруга; больше того: страстно влюбитесь в него, и только тогда вы станете второй мадемуазель Абер, и ваш муж согласится со мной: любовь ваша будет не такой, как у других.

«Что же это за любовь?» – спросите вы; но добиваться ответа бесполезно; я не берусь ее описать. Могу сказать только следующее: она смотрела на меня не больше не меньше как на святого. Только привычка молиться и, молясь, взглядывать с верой и надеждой на лик святого способна так преображать лицо женщины.

Влюбленная женщина смотрит на вас и разговаривает с вами любовно; моя жена говорила и смотрела благоговейно – с благоговением, трогающим душу. Казалось, ее сердце, любя меня, разрешало сложнейший вопрос совести, словно говоря: «Благодарю тебя, боже, ибо тебе угодно, чтобы я любила этого человека; да исполнится твоя святая воля». Таковы были все самые сокровенные движения ее сердца; любовь утрачивала у нее нечто от свойственного ей тона и духа, но ничего не теряла от силы чувства; судите же сами о подобной любви.

Было уже десять часов, когда мы поднялись с постели; легли мы в три часа ночи и нуждались в отдыхе.

– Господин де Ля Валле, – сказала она, когда мы проснулись, – мы с тобой располагаем рентой в четыре-пять тысяч ливров, с такими деньгами можно жить безбедно. Но ты молод и должен чем-нибудь заняться. Какие у тебя намерения?

– Мои намерения совпадают с вашими, кузина; приказывайте. Лично мне очень нравится быть сборщиком налогов:[47]Сборщики налогов (malôtiers) были заинтересованы в увеличении размеров и числа последних и быстро составляли значительные состояния. это прибыльное дело и источник пропитания для тех, у кого ничего нет; конечно, пока я с вами, мне не требуется никаких других источников пропитания, вы меня без еды не оставите, но избыток – не убыток; почему бы нам не выйти в финансисты, приискав занятие доходное и не требующее больших вложений – а ведь в этом и состоит хитрость денежных людей. Наш барин, который купался в золоте до самой своей смерти, достиг богатства именно денежными операциями. Почему бы и мне не пойти по его стопам?

– Да, это верно, – отвечала моя жена, – но ведь ты ничего в этом деле не понимаешь; если хочешь послушаться моего совета, подучись сначала. Я знаю одного адвоката при Государственном совете,[48]В функцию этих адвокатов входило разбирательство дел частных лиц, переданных в Государственный Совет; таким образом, эти чиновники одновременно исполняли должности и прокурора и адвоката. у которого ты мог бы получить место. Я с ним поговорю, хочешь?

– Хочу ли я? Ах, кузина, разве в нашей семье есть две различные воли? – отвечал я. – Разве любое ваше желание не становится нашим?

– Ах, милый мой друг, – ответила она, – я не желаю и никогда не пожелаю ничего, кроме блага для тебя. Да, кстати, дорогой муженек, во всей этой сумятице я забыла одно очень важное дело: тебе нужна одежда и белье, я сегодня же пойду за покупками.

– Если уж речь зашла о достойном мужчины наряде, дорогая моя жена, – подхватил я, – есть одна вещица, так, пустячок, о которой я давно мечтаю; не совпадет ли и это мое желание с вашим? В этом бренном мире приличная наружность никогда не повредит.

– О чем ты говоришь, друг мой? – спросила она.

– Я говорю о шпаге с портупеей, – ответил я, – и со всем, что требуется, чтобы выглядеть безупречным господином де Ля Валле; ничто так не подчеркивает статную фигуру, как шпага на поясе; все господа дворяне становятся похожи на тебя.

– Что же, прекрасный мой супруг, ты прав, – сказала она, – и мы сегодня же приобретем для тебя шпагу; тут по соседству живет оружейный мастер, можно за ним послать. Подумай и скажи, чего бы еще тебе хотелось? – продолжала она: в первый день супружества эта благоговейно любящая душа жила исключительно для своего молодого мужа; если бы я ей заявил, что желаю стать королем, она бы наверно пообещала присмотреть где-нибудь вакантную корону.

Между тем пробило десять; нас уже ждал кофе: госпожа д’Ален велела кухарке подать нам завтрак в постель, а сама, подняв невообразимый гвалт, суетилась под дверью и спрашивала, можно ли к нам войти: ей казалось, что это с ее стороны очень любезно и тонко, поскольку мы новобрачные.

Я хотел было встать, но госпожа де Ля Валле остановила меня:

– Не надо, друг мой, ты слишком долго будешь одеваться; кстати, это напомнило мне, что тебе нужен домашний халат.

– Да на что он! – закричал я, смеясь. – Оставьте, женушка, ничего мне не надо: мне нужна только моя кузина, уж с ней я не пропаду!

Она встала первая, накинула капот и впустила шумевшую за дверью хозяйку. Войдя в комнату, та сказала:

– Дайте же вас расцеловать, у вас такие красивые томные глаза! Ну, как вам понравился этот молодой человек? Вы смеетесь? Значит, все в порядке; что ж, отлично, ничего другого я и не ожидала; с ним можно ужиться, не так ли? Вставайте, вставайте, лентяй, – продолжала она, обращаясь ко мне, – нечего вам валяться в постели, раз женушки вашей там уже нет. Сегодня вечером опять наступит ночь.

– Не могу, – ответил я, – я слишком благовоспитан, чтобы вылезти при вас из-под одеяла. Завтра – дело другое; у меня будет халат.

– Ах, господи, – воскликнула та, – сразу бы сказали! Если все дело в этом, я вам сейчас же принесу халат, почти что новый. Мой бедный покойничек его и десяти раз не надел. Когда я увижу этот халат на вас, я буду думать, что он сам ожил.

Она убежала к себе, тотчас вернулась с этим халатом и бросила его мне на кровать.

– Вот, держите, халат хороший, а я недорого возьму.

– Нравится он тебе? – спросила госпожа де Ля Валле.

– Еще как. Но сколько он стоит? Я не умею торговаться.

– Я его отдам за свою цену, это почти что даром.

– Нет, это дорого, – возразила моя жена.

– Какое! Даром отдаю.

Словом, они поторговались, сошлись в цене, и халат остался за мной; я уплатил за него теми деньгами, что у меня еще сохранились после тюрьмы.

Мы сели за кофе; госпожа де Ля Валле посоветовалась с нашей хозяйкой насчет моего платья и белья и попросила сопровождать ее в ходьбе по лавкам; но вопрос о костюме по воле случая решился иначе.

Оказалось, что среди жильцов вдовы д'Ален был портной, который снимал помещение во дворе. И этот-то господин как раз явился четверть часа спустя, чтобы внести плату за квартиру.

– Ах, как вы кстати подоспели, господин Симон! – вскричала хозяйка, показывая ему на меня. – Вот вам клиент, этому господину нужно новое платье.

Господин Симон поклонился, потом окинул меня внимательным взглядом и сказал:

– Право, вам даже не придется искать материю: у меня висит совершенно новый костюм, только вчера законченный; заказчик его не выкупил; я сшил ему костюм в кредит, а он, не в обиду будь сказано, съехал, никого не предупредив, из трактира, где проживал. По-моему, костюм придется вам, сударь, в самый раз, и для вас это удобный случай: сразу получить готовое платье, и много дешевле, чем в лавке. Камзол, жилет и штаны отличного тонкого сукна, на красной шелковой подкладке, все как полагается.

Красный шелк меня пленил. Шелковая подкладка! Какая честь и какая роскошь для деревенского парня!

– Что вы на это скажете, друг мой? – спросил я госпожу де Ля Валле.

– Если костюм подойдет, мы его возьмем, – ответила она.

– Будет сидеть как влитой, – уверил нас портной и побежал за платьем. Костюм появился, был примерен и оказался сшит словно на заказ; сердце мое радостно билось под красной шелковой подкладкой. Оставалось только сговориться о цене.

Это оказалось более долгим делом, чем покупка халата; но виновата была отнюдь не моя жена. Госпожа д'Ален предупредила ее:

– Вы ни во что не вмешивайтесь. Предоставьте это дело мне. Ну, господин Симон, ведь вы знаете, что за целый год не найдете покупателя на ваше старье. Где сыщешь клиента с такой подходящей фигурой? Сам бог вам его послал; может, другого такого нет во всем Париже. Не дорожитесь! Кто пожадничает, непременно прогадает.

Они долго и упорно торговались, и наконец наша прижимистая приятельница заключила сделку.

Едва был куплен костюм, как жену мою обуяло желание увидеть своего ненаглядного в полном параде.

Дитя мое, – сказала она, – давай сейчас же пошлем за портупеей, чулками, шляпой (пусть она будет с кантом вдоль полей), за новой сорочкой и всем, что полагается, как ты думаешь?

Как вам угодно, – отвечал я ей, радуясь всем сердцем.

Сказано – сделано. Торговцы всеми этими товарами были приглашены; госпожа д'Ален принимала в моей экипировке живейшее участие: выбирала, покупала, торговалась. Еще не пришло время обедать, а Жакоб преобразился в изящного кавалера, в подбитом шелковой тканью камзоле, в шляпе с серебряным кантом, с кудрями чуть не по пояс, на завивку которых парикмахер употребил все свое искусство!

Я уже говорил, что был недурен собой, но до сих пор надо было хорошенько вглядеться, чтобы это заметить. Что такое красивый юноша в простом, грубом платье? Он погребен под этой одеждой, как под могильной плитой; глаз наш так легко обманывается! Да если и видно, что ты красив, какой в этом прок? Всякий подумает: его ли это дело и на что ему красота?

Редко найдется серьезная женщина, не такая верхоглядка, как другие, которая обладает безошибочным вкусом и видит суть. Как вы сами знаете, мне все же посчастливилось встретить нескольких таких дам. Но в новом моем обличье, право, достаточно было иметь глаза, чтобы меня заметить. Мне больше не требовалось прилагать для этого никаких усилий. Я был мужчина хоть куда, красив лицом, статен собой, хорош от природы, и теперь это было заметно с первого же взгляда.

– Нет, вы только посмотрите на него! Дорогой мой мальчик! – воскликнула госпожа де Ля Валле, когда я вышел из комнаты, куда удалился, чтобы переодеться.

– А знаете что! – подхватила госпожа д'Ален. – Ведь от него глаз не оторвешь!

И она, как видно, говорила это не ради красного словца, а думала так не шутя, взглянув на меня как женщина, и на миг примолкла. В глазах ее было какое-то даже удивление; боюсь, она в глубине души позарилась на мужа моей жены; впрочем, я ей нравился и раньше, не тратя на это столько пороху.

– Как хорош! – сказала она. – Если я надумаю выходить замуж, то поищу мужчину с таким же красивым лицом.

– Правильно, матушка, – вставила вошедшая за минуту до того Агата, – но ведь этого мало: к красивому лицу еще нужно умное выражение.

Наступил час обеда. За столом госпожа д'Ален всячески с нами любезничала, Агата вела со мной немой разговор глазами и успела таким способом сказать куда больше, чем ее мамаша; жена моя видела меня одного, помнила обо мне одном, а я всячески старался показать, что мое внимание поглощено ею.

Свидетели нашего бракосочетания, еще с утра приглашенные госпожей де Ля Валле к ужину, прибыли в пять часов вечера.

– Господин де Ля Валле, – сказала моя кузина, – по-моему, вам следует нанести визит[49]Обычай делать визиты был распространен в XVIII в. в самых разных кругах общества. Постепенно здесь сложился свой ритуал. Бывали визиты праздничные, поздравительные, траурные, благодарственные и т. д. В богатых домах для визитов отводили специальные дни, когда хозяева принимали; в таких случаях о прибывших докладывал лакей, причем, если гостем была женщина, открывал перед ней обе створки двери в гостиную. Скоро обычай делать визиты перешел из великосветского общества в буржуазные круги. Представители крупной и средней буржуазии, во всем тянувшиеся за дворянством, также назначали приемные дни, но в целом здесь все было проще, поэтому Жакоб идет с визитом к г-же де Ферваль в первый же удобный для него день. госпоже де Ферваль. Мы сядем за стол не ранее восьми, вы успеете вернуться. Передайте ей самый сердечный привет от меня и уведомьте, что завтра мы будем иметь честь посетить ее вдвоем.

– Ах, да, верно! – ответил я. – Она просила непременно сообщить ей о нашем бракосочетании, вы совершенно правы. До свиданья, милостивые государыни и господа, не обессудьте, я тотчас вернусь.

Жена моя думала, что напомнила своему забывчивому супругу об этом визите; но если бы она о нем позабыла, я не преминул бы сам ей напомнить; мне не терпелось показаться госпоже де Ферваль в моем новом наряде. «Как я ей понравлюсь! – предвкушал я. – Теперь уже будет не то, что в первые разы».

Из дальнейшего вы узнаете, чем кончилась наша с нею встреча.

Конец третьей части


Читать далее

Часть третья

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть