Часть пятая

Онлайн чтение книги Удачливый крестьянин
Часть пятая

В предыдущей части говорилось, что, едва вернувшись в Париж, я поспешил к мадам Реми, у которой меня ждала госпожа де Ферваль. Я прибыл туда к половине шестого вечера и без труда разыскал нужный мне дом. В переулке, о котором упоминала госпожа де Ферваль, я увидел ее карету, а также калитку, через которую дама проникла в дом; следуя ее указаниям, я вошел через другие ворота, предварительно удостоверившись, что мадам Реми действительно живет здесь. Пройдя узкую аллейку, я попал в небольшой дворик, куда выходила дверь павильона, а из этого павильона можно было попасть в сад.

Едва я вошел во дворик, как дверь павильона, о котором упоминала госпожа де Ферваль, отворилась; видимо, шаги мои были услышаны. На пороге появилась высокая пожилая женщина, худая и бледная, одетая как простолюдинка, но весьма опрятно, на вид степенная и очень себе на уме. Это и была сама мадам Реми.

– Что вам угодно, сударь? – спросила она, когда я подошел.

– Мне нужно поговорить с дамой, которая только что сюда приехала или приедет через несколько минут, – отвечал я.

– А имя этой дамы? – спросила она.

– Госпожа де Ферваль.

– Войдите, сударь, – сказала она тотчас же.

Я вошел; в первой комнате никого не было.

– Так она еще не прибыла? – спросил я.

– Она здесь, – отвечала хозяйка, вынимая из кармана ключ и отпирая дверь, которую я в первую минуту не заметил. Там-то и ждала меня госпожа де Ферваль: она сидела на стуле возле маленькой кушетки и читала книгу.

– Вы запаздываете, господин де Ля Валле, – сказала она, вставая, – я жду вас уже не менее четверти часа.

– Ах, сударыня, не браните меня, – сказал я в ответ. – Это не моя вина; я только что вернулся из Версаля, куда ездил по делу, сгорая от нетерпения поскорее быть здесь.

Между тем, наша услужливая хозяйка, с рассеянным видом и как бы не вслушиваясь в наш разговор, что-то прибирала в комнате, а потом, ничего не сказав, вышла.

– Как, мадам Реми, вы уходите? – крикнула ей вслед госпожа де Ферваль, подойдя к отворенной двери в сад.

– Да, сударыня, – откликнулась та, – я поднимусь наверх, ненадолго; а вам, наверно, надо поговорить с этим господином? Или я вам понадоблюсь?

– Нет, можете заниматься своими делами, не стесняйтесь, пожалуйста.

И вот мадам Реми, сделав реверанс, оставляет нас одних, причем запирает за собой дверь и вынимает ключ: я расслышал, как щелкнул замок, хотя она проделала все это очень осторожно.

– Да она с ума сошла: по-моему, эта безумная женщина нас заперла! – сказала тогда госпожа де Ферваль, с выразительной, многообещающей улыбкой, направлявшей разговор в любовное русло и как бы говорившей: «Вот мы и одни».

– Не все ли равно? – отвечал я (мы оба стояли на пороге двери, выходившей в сад). – Мы можем разговаривать и без надзора мамаши Реми: это еще хуже, чем те ваши горничные. Ведь мы договорились, что будем свободны?

И говоря так, я взял ее за руку, любуясь изяществом и белизной этой ручки и то и дело ее целуя.

– Так-то ты рассказываешь мне свою жизнь? – заметила она.

– Я успею ее рассказать, – ответил я. – Ей легче ждать, чем мне.

– Чем тебе! – возразила она, кладя руку мне на плечо. – А чего это ты ждешь?

– Я жду случая еще раз сказать вам, что вы обворожительны и что я думал о вас весь день, – ответил я.

– Я о тебе тоже много думала, – сказала она. – Думала так много, что даже решила не приезжать сюда.

– Почему же, владычица моего сердца?

– Почему? – повторила она. – Да потому, что ты слишком молод, слишком пылок! Ведь я помню, как несдержан ты был вчера, несмотря на застенчивость; чего же ждать теперь, когда ты чувствуешь себя уверенней? Не думаю, что ты станешь благоразумней.

– Я тоже не думаю! – подхватил я. – Я влюблен еще сильнее, ибо вы кажетесь мне еще прелестней…

– Браво! – ответила она, улыбаясь. – Вижу, вижу, как вы рассудительны! А я-то думала, что с вами можно быть в полной безопасности. Я оказалась наедине с сумасбродом и не могу уйти: эта глупая женщина куда-то подевалась! Чего доброго, мы совершенно одни в доме; ладно же, пусть только явится, я задам ей хорошую головомойку; подумать только, какой опасности она меня подвергает!

– О, господи! – ответил я. – Вам легко говорить; вы-то не знаете, каково влюбиться в вас. Как будто достаточно сказать человеку: «Сиди смирно». Хотел бы я видеть, что сделали бы вы на моем месте.

– Будет, будет тебе, замолчи! – сказала она, смеясь. – Хватит с меня и моего собственного места.

– А все-таки! – настаивал я, тоже посмеиваясь.

– Что бы я делала? На твоем месте? Ясно что: постаралась бы не терять головы.

– А если бы все ваши старания ни к чему не привели, – ответил я, – что тогда?

– Что тогда, я не знаю, ты задаешь слишком трудные вопросы, и я не нахожу ответа; но разве это довод: «Я вас люблю»? Почему ты не поступаешь, как я: ведь я тоже тебя люблю, а все-таки веду себя благоразумно; ах, напрасно я все это говорю; ты, пожалуй, натворишь новых безумств, и я сама буду виновата, хитрец ты этакий! Нет, но как он на меня смотрит! Где этот плутишка научился 'делать такую умильную рожицу? Ну, кто тут устоит? Вот что, поговорим лучше о Версале.

– Нет, нет, – возразил я, – поговорим лучше о том, что вы сейчас сказали: вы меня любите! Какое дивное слово, что за восторг слышать его! Я восхищен, я в упоении, какая радость! Сколько очарования в этой изумительной женщине!

И говоря так, я жадно на нее глядел; ее руки и грудь были открыты несколько больше, чем обычно.

– Что может быть соблазнительней столь прелестного корсажа! – вскричал я.

– Полно, полно, мальчик, думай о чем-нибудь другом, я не хочу подобных разговоров, – сказала она.

При этом она пыталась поправить косынку на груди, хотя безуспешно.

– Ах, прелестная моя госпожа, – запротестовал я, – ваша косыночка так мило приколота, не трогайте ничего, – и с этими словами я взял ее за обе руки; глаза ее томно сияли, она перевела дыханье и сказала:

– Чего ты добиваешься, Ля Валле? Ах, напрасно я отпустила Реми! В другой раз я не разрешу ей уходить, ты невозможен, отодвинься немного; кто-нибудь может увидеть нас в окно.

И действительно, здесь мы не были защищены от нескромных взоров.

– Войдемте в комнату, только и всего. – сказал я.

– Придется, – отвечала она, – но сдерживай себя, мой мальчик, сдерживай себя; я пришла сюда без опасений, но твоя любовь пугает меня.

– Вы сами внушили ее мне! – возразил я. – Но зачем мы стоим? Вы устанете. Сядьте там, где я вас застал, когда вошел сюда.

– Как, в этой комнате? – воскликнула она. – Ах, это невозможно, я не решаюсь, тут слишком уединенно… Нет, нет, надо сейчас же позвать Реми; позови ее, умоляю!.. – все это говорилось без всякой твердости, и мы незаметно приближались к маленькой кушетке, возле которой я ее застал.

– Куда ты ведешь меня? – лепетала она рассеянно и нежно и наконец села на прежнем месте, а я бросился к ее ногам – ив этот миг мы вдруг услышали, что в прихожей разговаривают.

Голоса звучали все громче; казалось, там о чем-то спорят.

– Ах, Ля Валле, что это? Встань скорее! – вскрикнула госпожа де Ферваль.

Шум все нарастал. Из-за двери отчетливо доносился гневный мужской голос и ответы мадам Реми, которая, по-видимому, спорила и оправдывалась. Наконец, ключ повернулся в замочной скважине, дверь распахнулась, и в комнату ворвался какой-то мужчина лет тридцати – тридцати пяти, статный и красивый; вид у него был крайне возбужденный. Я стал посреди комнаты, держа руку на эфесе шпаги; вторжение это сильно встревожило меня, но в то же время преисполнило готовности дать отпор оскорбителю, если нам хотели нанести оскорбление.

– Что вам угодно, милостивый государь? – спросил я его тотчас же. Незнакомец, не удостоив меня ответом, обратил взор на госпожу де Ферваль, но тут же успокоился, почтительно снял шляпу, не скрывая, впрочем, удивления, и сказал ей:

– О, сударыня, тысяча извинений; я в отчаянии от того, что обеспокоил вас; я предполагал, что увижу здесь другую даму, в которой принимаю живейшее участие; я ничуть не сомневался, что застану здесь именно ее.

– Ах, право же, вот оказия! – запричитала мадам Реми. – Теперь он просит извинений. Ну, что вы натворили! Эта дама пришла сюда, чтобы решить кое-какие семейные вопросы; ей нужно переговорить со своим племянником так, чтобы об этом никто не узнал; очень ей нужны ваши извинения, да и мне тоже!

– Вы сами виноваты, – отвечал тот хозяйке, – зачем вы скрывали, что у вас устраивают свидания и другие люди, а не только я и моя дама. Я обедал за городом; проезжаю мимо, вижу карету в переулке, думаю, естественно, что это экипаж моей приятельницы, а ведь сегодня я ей свидания не назначал; я удивлен, вижу лакея в ливрее, которая издали показалась мне знакомой, велю кучеру остановиться и выхожу взглянуть, что делает у вас моя знакомая; вы уверяете, что ее здесь нет, вид у вас смущенный – всякий бы подумал, что дело нечисто. Впрочем, успокойте эту даму и считайте, что ничего не случилось; еще раз умоляю вас о прощении, сударыня, – продолжал он, подходя все ближе и ближе к госпоже де Ферваль с весьма галантным и даже ласковым видом.

Госпожа де Ферваль покраснела и стала отнимать у него руку, которую он поцеловал с излишним увлечением.

Тогда я шагнул вслед за ним и счел своим долгом вмешаться.

– Дама, по-моему, ничуть не сердится, – сказал я этому шевалье,[72] Шевалье.  – В феодальной Франции титул «шевалье» носили обычно младшие сыновья дворян; согласно правовым нормам тех лет, они не могли рассчитывать на наследство и поэтому старательно делали карьеру. Из них выработался тип предприимчивого светского авантюриста, не гнушающегося ничем для достижения своих целей, в том числе широко использующего свои любовные связи. В XVIII в. «шевалье» стал непременным персонажем комедии (Реньяр, Мариво) и романов из светской жизни (Кребийон-сын и др.). – каждый может ошибиться, вы приняли ее за другую, никакой беды из-за этого не случилось, она вас извиняет, и самое простое – ретироваться, да поскорее, ведь теперь вам все стало ясно, не так ли, сударь?

Тогда он повернулся ко мне и всмотрелся в меня довольно внимательно.

– Ваше лицо мне знакомо, – сказал он, – не у госпожи ли такой-то я вас видел?

И он назвал – можете себе представить! – супругу нашего покойного сеньора, у которого мой отец арендовал виноградники.

– Возможно, – отвечал я, невольно краснея; я и сам начал припоминать его лицо.

– Э, да ведь это Жакоб! – воскликнул он вдруг. – Ну да, так и есть, я сразу узнал. Ха-ха, дружок, да ты – молодчина, сделал изрядные успехи; видно, фортуна обратилась к тебе лицом, если ты умудрился завязать интригу с этой дамой; даже я не могу не позавидовать такой чести: вот уже четыре месяца, как я добиваюсь ее дружбы; она имела случай заметить мои старания, хотя мы виделись всего три или четыре раза; взгляды мои несомненно дали ей понять, что она восхитительна, я питаю к ней врожденную склонность и абсолютно уверен, любезнейший Жакоб, что моя любовь старее твоей.

Мадам Реми не слышала этих речей, она ушла в прихожую, предоставив нам выпутываться самим.

Я же совершенно потерялся и, как дурачок, отвешивал поклоны этому господину в ответ на каждое обращенное ко мне слово; я то шаркал ножкой, то склонял голову, сам того не замечая, – я поистине не сознавал, что делаю. Убийственные воспоминания о тех временах, когда мы с ним впервые познакомились, обращение на ты, внезапное превращение счастливого любовника светской дамы в лакея Жакоба – все это сразило меня наповал.

Что до моей дамы, ее состояние трудно описать.

Если припомните, мадам Реми отрекомендовала меня как племянника госпожи де Ферваль; к тому же дама слыла благочестивой, а я был молод; наряд ее в тот вечер был не в пример кокетливей, чем обычно, корсаж куда соблазнительней, грудь открыта. Мало того: нас застали в запертом помещении, в доме мамаши Реми, женщины более чем покладистого нрава, склонной предоставлять свой дом для интимных встреч, как мы только что узнали; не следует забывать и того, что заставший нас там шевалье знал госпожу де Ферваль, был знаком с ее друзьями; и что хуже всего, в сколь неожиданном свете являлось поведение госпожи де Ферваль! Какое суждение можно было составить о ее нравственности, сколько грешков выплыло наружу, да каких еще грешков! Тех самых, что способны навеки опозорить набожную даму; тех, которые недвусмысленно говорят, что она лицемерка, что она просто-напросто обманщица. Благочестивая дама может быть зла, мстительна, надменна, злоречива, – все это не мешает ей молиться богу и сохранять постный и самодовольный вид, все это ничуть не противоречит жестким требованиям ее высокомерного благочестия. Но быть уличенной в слабости к красивым мужчинам, быть пойманной в минуту любовного свидания – о, это конец всему; за это ее безжалостно освищут, этому невозможно придать благовидный оборот.

Госпожа де Ферваль все же попыталась прибегнуть к подобной уловке и стала лепетать что-то в свое оправдание; но вид у нее при этом был такой сконфуженный, что всякому стало бы ясно: она сама считает свое положение безнадежным.

И потому боролась она недолго.

– Вы ошибаетесь, сударь мой, уверяю вас, это недоразумение; цель моего прихода сюда вполне невинна: мне нужно было поговорить с этим молодым человеком об одном деле, я хотела оказать ему услугу.

Но тут голос ее ослабел, на глазах выступили слезы, и судорожный вздох вырвался из груди.

Я не мог рта раскрыть. Это имя – Жакоб, – которое употребил шевалье, принуждало меня к почтительному молчанию, я в страхе ждал, что меня еще раз так назовут. Я помышлял лишь об одном: как бы поскорее отсюда удрать. В самом деле, что прикажете делать с соперником, для которого ты не больше, чем «Жакоб» – и это в присутствии женщины, которую подобная бесцеремонность унижала не меньше, чем меня самого? Иметь любовника уже само по себе было для нее постыдно, а любовника по имени «Жакоб» – вдвойне; можно ли питать возвышенную любовь к «Жакобу»?

Кроме собственного позора, я краснел за нее и чувствовал себя прескверно. Я искал лишь предлога, чтобы удалиться как можно благопристойнее, когда госпожа де Ферваль надумала сказать, что пришла сюда с целью оказать мне услугу и покровительство.

Воспользовавшись этим, я вставил, раньше чем ворвавшийся к нам господин успел что-либо ответить:

– Отложим это дело до другого раза, сударыня; не лишите меня своего участия; я буду ждать дальнейших ваших решений; коль скоро вы знаете этого господина, а он знает вас, я могу считать себя свободным, тем более, что решительно не понимаю, о какой любви он говорит.

Госпожа де Ферваль не промолвила ни слова и не поднимала глаз; лицо у нее было расстроенное, униженное, по щекам потекли две слезинки. Кавалер же, так грубо нарушивший наше уединение, снова взял ее руку, она не отняла ее – как видно, не смела отнять. Этот дерзкий господин стал чем-то вроде вершителя ее судьбы: он мог ее покарать, а мог и помиловать. Словом, у него было право вести себя бесцеремонно, а у нее не было права быть этим недовольной.

– Так прощай, любезнейший Жакоб, до скорой встречи! – прокричал он мне вслед, когда я собрался уходить. Тут меня взорвало, пришел конец моему терпению, и я вдруг осмелел, ибо стоял уже в дверях комнаты.

– Да ладно уж, ладно! – крикнул я ему в ответ, вздергивая голову. – «Прощай, любезнейший Жакоб!». Ну и что?! Прощай, любезнейший Пьер; покорный слуга, любезнейший Никола; сколько шуму из-за обыкновенного христианского имени!

Он расхохотался на мою выходку, а я выскочил вон, в сердцах хлопнув дверью.

У ворот на улицу стояла мадам Реми.

– Как, вы уходите? – воскликнула она.

– Еще бы! Конечно, ухожу! – огрызнулся я. – А что мне тут делать, если возле дамы водворился этот господин? И с какой стати вы приводили его в дом? Это просто из рук вон, мадам Реми: скачешь во весь опор из Версаля в Париж, чтобы побеседовать без задних мыслей с уважаемой дамой, занимаешь комнату, рассчитываешь, что никто тебе не помешает. Какое! Ты все равно что посреди улицы. Спрашивается, стоило ли так спешить! Дело даже не во мне, а в госпоже де Ферваль. Что этот полоумный подумает о ней? Дверь на замке, ключа нигде нет, светская женщина заперта в комнате с молодым человеком. Красиво, нечего сказать!

– Ах ты, голубчик мой, да что ж теперь делать? Ключ от вашей комнаты был у меня в руках; вдруг является он, как снег на голову, и выхватывает у меня ключ! Да чего вы беспокоитесь: человек знакомый, притом очень порядочный; он изредка встречается у меня с одной дамой. Между нами говоря, этот повеса питает к ней нежные чувства. Ну, приревновал, ну, ворвался к вам в комнату. Ничего тут нет страшного. Останьтесь; я уверена, что он скоро уйдет.

– Уйдет! – проворчал я. – Он уйдет, другой придет. У вас слишком обширное знакомство, мадам Реми.

– Ах, боже мой! – воскликнула она. – Что ж тут такого? Дом для меня велик, я вдова, живу одна. Порядочные люди говорят мне: нам нужно побеседовать наедине, чтобы посторонние об этом не знали; нельзя ли воспользоваться одной из ваших комнат? Неужто я должна отказать, тем более если это мои приятели, мои друзья? Неужто моя лачуга такая ценность, чтобы мне ее беречь и скаредничать? Допустим, он застал госпожу де Ферваль с вами. Что тут плохого? Теперь я даже раскаиваюсь, что не открыла дверь сразу: ничего предосудительного в доме не происходило. Разберемся хладнокровно. Ну да, ко мне приезжает дама, затем молодой человек, я впускаю их обоих; стало быть, они оказываются вместе – не принимать же их по отдельности? Юноша молод, ну и что? Разве он обязан быть стариком? Правда, дверь была заперта. Но что особенного? В другой раз она будет отперта. Дверь бывает либо открыта, либо закрыта, ничего в этом нет мудреного. Входя, ее открывают, войдя, закрывают. А что касается меня, то раз я не была с вами, значит, я была в другом месте, нельзя же быть повсюду одновременно. Я хожу туда, сюда, хлопочу по хозяйству, дел не оберешься, а гости пока беседуют. В конце концов, я бы все равно к вам вернулась. И не понимаю, чего госпожа де Ферваль беспокоится. К тому же я ведь сказала, что она ваша тетка.

– Э, лучше бы не говорили. Он отлично знает, что это неправда.

– Ах, господи, – отвечала она, – он знает! Подумаешь! Или вы боитесь, что он подаст на вас в суд?

Пока мамаша Реми рассуждала, я думал о тех двоих, оставшихся в комнате. Хотя я и рад был убраться оттуда из-за «Жакоба», все же я ужасно сердился на то, что прервали мою беседу с госпожей де Ферваль. Я сожалел о том, что могло бы быть дальше. Не то, чтобы я был влюблен – любви я к ней не питал никогда, хотя одно время мне казалось, что это так, – впрочем, я уже объяснял, какого рода чувства влекли меня к ней. Даже и в самый день свидания, направляясь в предместье, я не так уж сильно желал встречи; знакомство с молодой дамой в Версале значительно ослабило мой пыл.

Но госпожа де Ферваль была дама из лучшего общества и еще очень и очень недурна собой – я хорошо помнил, какая у нее белая кожа, какие красивые руки; еще совсем недавно она полулежала передо мной на софе и бросала на меня нежные взоры. В мои годы нет нужды испытываю нежность, чтобы быть влюбленным и чтобы огорчаться, если кто-то нарушил свидание вроде того, какое было мне назначено.

Есть много разновидностей любви, в которых сердце совершенно не при чем. Таких, в сущности, даже больше, чем других. Собственно говоря, на них и стоит свет, а вовсе не на нежных чувствах, которые природе совершенно не нужны. Мы по собственной воле украшаем нежностью свои страсти, но сами-то эти страсти порождены природой. Именно она дарует нам любовь, которую мы стремимся облагородить нежными чувствами. Правда, в наше время и это вышло из моды; ныне мы уже ничего не облагораживаем, это старо.[73]Здесь Мариво повторяет основные мысли своей аллегорической комедии «Собрание Амуров» (1731), в которой любви возвышенной и платонической противопоставляется погоня за чувственными наслаждениями. Сочетать то и другое, избегая крайностей, – вот идеал писателя, провозглашенный в пьесе устами Минервы (явл. XIV).

Как бы то ни было, чувство мое не было возвышенным, но и такой любви ведомы тревоги, и мне было крайне досадно, что нашему свиданию помешали.

Шевалье взял ее руку и поцеловал весьма бесцеремонным образом; этот самоуверенный господин способен обнаглеть и воспользоваться ее проступком – говорил я себе, ибо отлично понимал, как он сможет зло употребить создавшимся положением. Ведь госпожа де Ферваль, еще недавно признанный образец благочестия, теперь уличена в легкомыслии и безрассудстве! Может ли она позволить себе держаться с ним высокомерно? К тому же кавалер, сколько я успел заметить, был отнюдь не безобразен, высок ростом и красив лицом. Уже четыре месяца, как он ухаживал за дамой, чьи проделки теперь стали ему известны. Он может отомстить ей, если будет отвергнут, и может промолчать, если с ним обойдутся поласковей. Госпожа де Ферваль была и вообще-то уступчива по натуре, а тут у нее двойное основание не проявлять суровости. Сдастся она? Или устоит? Волнение мое по этому поводу достигло крайней степени; мною овладело какое-то беспокойное любопытство, ревнивое, даже, если угодно, не очень благородное, – не берусь ясно описать вам мое состояние. Мы ревнуем не сердце женщины, а саму женщину; мы тревожимся не об ее чувствах, но об ее поведении; мы не спрашиваем: «Верна ли она?», но «Будет ли она благоразумна?»

Обуреваемый подобными мыслями, я вдруг вспомнил, что у меня с собой немало денег, что мамаша Реми до них жадна и что если она не брезгует сдавать за деньги помещение в своем доме на два-три часа, то не побрезгует сдать и мне на несколько минут какой-нибудь чуланчик, смежный с интересовавшей меня комнатой, если только он там имеется.

– Я решил, что и в самом деле мне не стоит сейчас уходить, – сказал я ей. – Лучше подождать, когда этот нежданный посетитель уйдет; нет ли какого-нибудь укромного уголка рядом с комнатой, где они остались, чтобы мне там пока посидеть? Вы меня премного обяжете, а я не останусь в долгу.

И с этими словами я вынул из кармана деньги.

– Как не быть? – отвечала она, глядя на полулуидор, который блестел у меня на ладони. – Имеется коридорчик, отделенный от комнаты легкой перегородкой, я держу там всякую всячину. Но не лучше ли вам подняться на чердак? Там будет все же попривольней.

– Нет, нет, – возразил я, – коридорчик вполне меня устраивает. Так я буду ближе к госпоже де Ферваль и сразу услышу, когда этот господин будет откланиваться. Возьмите же деньги, вот они, что же вы не берете? – продолжал я, подавая ей полулуидор, не без некоторых угрызений совести: не очень-то почтенное употребление для денег госпожи де Ля Валле! Мне самому стало стыдно, но я постарался не останавливаться на этих ощущениях, чтобы не слишком усугублять свою вину.

– Ах, к чему это? – застеснялась мамаша Реми, беря денежки. – Вы слишком добры, теперь я перед вами в долгу. Пойдемте, я провожу вас. Только не шумите, ступайте как можно тише, они ничего не должны услышать, а то им это покажется подозрительным.

– О, не беспокойтесь, – ответил я, – я не шелохнусь.

Мы снова вошли в прихожую. Затем она толкнула какую-то дверь, завешенную дрянненьким ковриком, и мы очутились в том самом коридорчике, где я и примостился.

Здесь я был почти как бы в самой комнате; меня отделяла от нее совсем тоненькая перегородка, так что мне был слышен каждый вздох. Все же минуты две я не мог разобрать, что говорил кавалер госпоже де Ферваль – ибо он что-то говорил. Но в первые мгновения я был слишком взволнован, сердце у меня так сильно стучало, что я долго не мог сосредоточиться. Я далеко не был уверен в госпоже де Ферваль и – забавно, но вполне объяснимо, – я не был уверен именно потому, что сам ей понравился; легкость, с какой она увлеклась моей особой, внушала мне теперь сомнения на ее счет.

Итак, я стал прислушиваться и услышал его речи; так говорят с женщиной, к которой не испытывают уважения, но стараются обольстить любезностями, скрывающими дерзкое и вполне заслуженное презрение. Мне показалось в первую минуту, что госпожа де Ферваль всхлипывает.

– Умоляю вас, сударыня, присядьте на минутку, – сказал он ей, – я не могу покинуть вас в таком состоянии. Почему вы плачете, что случилось? Неужели вы меня боитесь? За что вы меня ненавидите?

– Я и не думаю вас ненавидеть, сударь, – отвечала она прерывающимся от слез голосом, – и если я плачу, то вовсе не потому, что могу в чем-либо себя упрекнуть. Но это несчастное недоразумение грозит мне тяжелой расплатой, тем более, что сюда примешались совсем не зависящие от меня обстоятельства. Хозяйка заперла нас, а я этого даже не подозревала. Она сказала вам, что молодой человек – мой племянник; она сама это выдумала, а я так удивилась ее словам, что не успела опровергнуть ложь; не понимаю, зачем она так гадко схитрила, а расплачиваться мне. Что вы теперь обо мне думаете! Что вы будете говорить обо мне! Как же мне не плакать?!

– Да, сударыня, конечно, если бы перед вами был человек слабовольный и бесчестный, то у вас были бы все основания плакать; эта история могла бы причинить вам немало вреда, тем более, что вы живете вдали от света. Однако верьте мне, сударыня: будь вы единственной, кто знает о сегодняшнем приключении, оно не было бы тщательней скрыто от света, чем с таким очевидцем, как я. Можете быть спокойны на этот счет – так же спокойны, как до моего появления. Никто ничего не видел, кроме меня, – считайте, что этого вообще не видели. Лишь очень злой человек мог бы выдать вас, а я вовсе не зол. Я не могу быть злым даже со своими врагами. Перед вами порядочный человек, неспособный на низость, – а ведь обмануть ваше доверие было бы самой ужасной, самой недостойной низостью.

– Тогда не будем больше говорить об этом, сударь, вы совершенно меня успокоили, – отвечала госпожа де Ферваль. – По вашим словам, вы порядочный человек, и я верю, что это так. Хотя мы знакомы совсем недавно, но я с самого первого взгляда так и подумала о вас. Можете спросить у тех, в чьем доме мы встретились. Если вы меня обманете, значит больше нельзя доверять написанному на лице благородству. К тому же, сударь, сохраняя молчание, вы не только поступите согласно правилам чести, но и отдадите должное моей невиновности. Против меня только видимость; прошу вас, поверьте мне, я говорю правду.

– Ах, сударыня, – подхватил он, – значит, вы все еще сомневаетесь во мне, если считаете нужным оправдываться. Умоляю, доверьтесь мне, я так хочу завоевать ваше доверие. Ведь это путь к вашему сердцу; может быть, благодаря случившемуся, в нем зародится небольшая склонность ко мне?

– Склонность к вам! – печально протянула она. – Что за ужасные слова вы говорите. Жестокая участь – подвергаться подобному обращению; вы не посмели бы употребить такие слова, если бы не этот прискорбный случай. Но вы считаете, что теперь вам все позволено. Вы злоупотребляете тем, что я вынуждена быть кроткой, это ясно.

Как помнит читатель, я стоял за стеной и, слыша эти слова госпожи де Ферваль, чувствовал, что отношение мое к ней постепенно меняется: моя любовь, если можно так выразиться, облагораживалась по мере того как я убеждался в ее добропорядочности.

– Нет, сударыня, не надо этой кротости, ничто вас к ней не принуждает; я буду хранить вашу тайну в любом случае, по велению собственной совести; это дело моей, а не вашей чести: заговорив, я обесчестил бы себя самого. Как! Неужели вы думаете, что надо покупать мое молчание? Право, вы меня обижаете. Нет, сударыня, повторяю еще раз: как бы вы со мною ни обошлись, это не отразится на вашей тайне; если я вам неприятен, если вы желаете, чтобы я сию минуту ушел, ну что же, я ухожу.

– Нет, сударь, вовсе не это я хотела сказать, – возразила она, – мой упрек совсем не значит, что вы мне неприятны. И даже ваша любовь отнюдь меня не тяготит. Каждый волен любить кого хочет, женщина не может воспрепятствовать внушенному ею чувству, а внимание такого человека, как вы, не в пример многим другим, всегда лестно. Но я бы предпочла, чтобы любовь ваша открылась мне в другое время и в другом месте – тогда мне не пришлось бы подозревать, что вы извлекаете некое сомнительное преимущество из положения, в которое я поставлена; злоупотребить им было бы неблагородно. Я этого не заслужила. Вы мне не верите, но я говорю правду.

– Ах, сударыня, я был бы огорчен, если бы вы говорили правду! – возразил он с живостью. – В конце концов, о чем речь? Что вам понравился этот молодой человек? Как мило, если, при такой красоте, вы обладаете еще и чувствительным сердцем!

– О, нет, сударь, вы ошибаетесь, – запротестовала она, – клянусь вам, ничего подобного нет и не было.

Тут мне показалось, что он бросился к ее ногам и воскликнул, не дав ей договорить:

– Зачем вы стараетесь разуверить меня? Перед кем оправдываетесь? Неужели человек моего возраста и склада может укорять вас за это свидание? Неужели вы думаете, что уважение мое к вам станет меньше из-за того лишь, что вы способны питать к кому-либо слабость? Единственное мое заключение, напротив, – что сердце у вас добрее, чем у других женщин. Чем мы чувствительней, тем великодушней, тем, стало быть, и достойней. В моих глазах это придает вам двойное очарование. Способность любить – лучшее украшение вашего пола. (Это изречение звучало как нельзя более кстати в жилище мамаши Реми! Но надо же было позолотить пилюлю). Вы пленили меня с первой же встречи, – продолжал он, – вы сами знаете; я любовался вами с восторгом, и вы это заметили: я читал в ваших глазах, что вы поняли меня, признайтесь же, сударыня.

– Это правда, – отвечала она более спокойно, – я действительно что-то заподозрила. (А я при этих словах заподозрил, что скоро стану для нее тем же, чем был при первой встрече).

– Да! – подхватил он с жаром. – Я уже любил вас, когда вы были печальны, когда вы казались чуждой свету и удалялись от людей. И что же? Я ошибся, вы совсем не таковы; я обретаю новую госпожу де Ферваль – женщину с нежным, чувствительным сердцем; женщину, способную ответить тому, кто ее любит. Вы питали нежность к этому молодому человеку; значит, нет ничего невозможного в том, что вы подарите и мне свою любовь – мне, который ее ищет, ее домогается. Может быть даже, эта дивная женщина уже любила меня раньше, чем встретилась с моим соперником? А если так, то зачем скрывать это чувство? Почему не допустить, что оно еще таится в вашем сердце? За что я должен быть наказан? Чего ради вы должны притворяться? Чего вам стыдиться? Кому вы причиняете зло своей любовью? Разве вы от кого-нибудь зависите? Разве у вас есть муж? Разве вы не вдова, не хозяйка своей судьбы? Что предосудительного в ваших поступках? Кто станет отрицать, что вы действовали со всей возможной осмотрительностью? Стоит ли горевать, стоит ли считать себя погибшей только из-за того, что случай привел меня сюда – меня, готового отдать себя целиком в ваши руки? Меня, человека чести, умеющего быть благоразумным; меня, который вас боготворит, который, может быть, не был бы вам ненавистен, если бы не страх из-за безделицы, над которой можно лишь посмеяться?

– Ах! – вздохнула тут госпожа де Ферваль, и во вздохе этом уже чувствовалась возможность примирения. – Вы ставите меня в затруднительное положение, шевалье; не знаю, что сказать вам в ответ. Я вижу, что нет никакой возможности разубедить вас, странный вы человек. Уверили себя, что я неравнодушна к этому юноше! (Прошу заметить, что тут мое сердце отворачивается от нее окончательно и не желает более ничего о ней знать).

– Ну хорошо, допустим, ничего подобного нет и не было, – продолжал он; – зачем же я об этом говорю? Да только затем, чтобы облегчить взаимное понимание, сократить расстояние, разделяющее нас. Единственное и счастливое для меня следствие этого маленького приключения – внезапная возможность для нас быть откровенными, если вам того угодно. Не случись нашей сегодняшней встречи, мне бы еще долго пришлось вздыхать, прежде чем я добился бы права быть выслушанным или услышать хоть одно приветливое слово. Теперь же все стало проще и зависит от одного лишь вашего желания. Понравиться вам – не безнадежная затея, я вас люблю, скажите же, могу ли я надеяться? Как вы намерены распорядиться мною? Решайте мою судьбу, сударыня.

– Ах, зачем вы говорите все это именно здесь! – отвечала она. – Как это тяжело! Мне кажется, что вы хотите воспользоваться моей беспомощностью; а мне бы так хотелось, чтобы все зависело лишь от моего свободного влечения.

– Ваше свободное влечение! – вскричал он, между тем как я негодовал в своей конуре. – Ах, сударыня, предайтесь ему вполне, не принуждайте себя! Вы меня делаете счастливейшим из смертных! Последуйте вашему влечению! А если после всего сказанного вы продолжаете бояться меня, если слова мои не успокоили ваших опасений, что ж! Бойтесь, сомневайтесь, я на все согласен, я заранее прощаю вам эту обиду, лишь бы она укрепила вашу решимость последовать этому благословенному влечению. Да, сударыня, да, лучше не оскорбляйте меня, вы об этом пожалеете; я сам готов произносить угрозы; я чувствую, что любовь делает нас порой жестокими; я так страстно люблю вас, что не хочу выпустить из рук даже самое слабое оружие, если оно может сломить ваше сопротивление. Конечно, если бы вы меня знали, этого бы не потребовалось, и я был бы обязан своим счастьем одной лишь моей любви. Забудьте же, где мы находимся; поймите, что все равно: раньше или позже, но вы должны полюбить меня, потому что к этому влечет вас ваша собственная склонность, а я ради этой цели готов воспользоваться любым средством.

– Я ни от чего не зарекаюсь; я давно вас заметила и часто расспрашивала о вас общих знакомых.

– И прекрасно! – пылко воскликнул он. – Порадуемся же вместе, что случай свел нас здесь; оставьте ваши колебания, сударыня.

– Как подумаю, что отныне я буду связана обязательством, – отвечала она, – обязательством, поймите, шевалье! – мне делается страшно. Можете думать обо мне, что хотите, я более не пытаюсь опровергнуть ваше мнение, но все же истина в том, что я живу далеко не так, как вы себе представляете и как для вас желательно. И если уж говорить начистоту, то знайте: я вас избегала; я не раз отказывалась от визитов в дома, где могла вас встретить. И все же, как видно, бывала там слишком часто.

– Как! – воскликнул он. – Вы меня избегали, а я повсюду искал вас! Вы так просто в этом признаетесь, а я упущу удобный случай и позволю вам ускользнуть от меня снова? Нет, сударыня, мы не расстанемся, пока я не буду уверен в вашем сердце и не получу от него заверений в том, что подобные жестокости более не повторятся. Нет, больше вы от меня не убежите! Я вас обожаю, я добьюсь вашей любви, я вырву у вас признание, я должен знать, что счастлив, и не желаю более сомневаться.

– Боже, какая неистовая атака! – воскликнула она. – Он не дает мне перевести дух! Ах, шевалье, вы настоящий деспот, как я была неосторожна, сказав слишком много!

– О, сударыня, – отвечал он мягко, – что вас тревожит? Что вы видите ужасного для себя в этих обстоятельствах, столь сильно вас пугающих? Скорее я должен бояться: ведь не вы подвергаетесь риску лишиться моей любви, вы слишком для этого прелестны; я, один я, не обладая и тысячной долей ваших чар, могу, на свое горе, утратить ваше расположение – и никто не сможет вас обвинить, и мне не на что будет жаловаться. Но будь что будет; если любовь ваша продлится не более одного дня, если эти дивные черные глаза, околдовавшие меня, бросят на меня лишь один-единственный благосклонный взгляд, я и тогда буду считать себя слишком счастливым.

Мне пришлось все это выслушать, и не берусь описать, что думал я в эту минуту гнева о красоте черных глаз, которые он восхвалял.

– Пристало ли вам, именно вам, говорить о верности! – заметила юна. – Вашей любовью я обязана вашей неверности. Разве меня вы искали, в этом доме? Не стану спрашивать имя этой женщины, вы слишком добропорядочны, чтобы ее назвать, и мне не следует любопытствовать. о я уверена, что она мила и достойна любви, и все же вы ей не верны. Чего же следует ожидать и мне?

– Вы недооцениваете себя. Какое тут может быть сравнение! – возразил он. – Разве мне понадобилось встречаться с вами полгода, чтобы наконец влюбиться? Большая разница – та, кого любишь, потому что не любить не можешь, потому что появился на свет с врожденным и неодолимым влечением к ней (я говорю о вас) – и первая попавшаяся женщина, с которой знакомишься из праздности, потому что она кокетка и делает тебе авансы, так как дня не может прожить без вздыхателя; которой говоришь о любви не любя, которая и сама-то воображает себя влюбленной только потому, что у нее с языка не сходит слово «любовь»; что может значить для нас женщина, которая вступает с нами в близкие отношения от нечего делать, ради причуды, из тщеславия, по легкомыслию, во имя преходящего каприза чувств, которые неловко назвать настоящим именем и которые не заслуживают упоминания в нашем с вами разговоре. Словом, по любой из этих причин, какую вам угодно предпочесть. Большая разница, повторяю, между связью, скучной, утомительной, недостойной – и тем истинным чувством, которое повлекло меня к вам с первого же взгляда; ведь я мог бы отказаться от безнадежной любви, а между тем я лелеял ее в своем сердце вопреки здравому смыслу! Не будем смешивать столь разные вещи, прошу вас; надо уметь отличать простую светскую забаву от серьезного чувства. И оставим эти ненужные пререкания!

Я уже упоминал выше, что госпожа де Ферваль несколько раз вздыхала. Теперь она снова испустила вздох, и не следует забывать, что в подобные минуты женщины на вздохи не скупятся, – и на притворные и на; настоящие.

– Как вы настойчивы, шевалье! – проговорила она наконец. – Не стану отрицать, что вы можете нравиться, и даже очень. Но не довольно ли этого признания? Неужели надо сказать вам прямо, что вы можете быть любимы? На что это похоже? Ведь вы и сами будете думать, что обязаны этим добрым словам единственно лишь беде, в которой я оказалась. Если бы я хоть знала раньше о вашей любви, мой ответ сейчас был бы более непринужденным и доставил бы вам самому больше удовлетворения. Но услышать признание в любви, тотчас с охотой откликнуться на него и все это в какие-нибудь полчаса – согласитесь, что этому нет названия. По-моему, нужна хоть небольшая отсрочка, и вы о ней не пожалели бы, шевалье.

– О нет, сударыня, об этом не может быть и речи. Не забудьте, что я влюблен в вас уже целых четыре месяца, что глаза мои не уставали говорить вам об этом, что вы это заметили и отличили меня – вы же сами признались. Четыре месяца! Неужели четырех месяцев недостаточно. Для соблюдения пустых приличий? О, умоляю вас, оставьте излишнюю Щепетильность. Вы опускаете глаза, вы краснеете (вполне вероятно, что он это выдумал, чтобы придать какую-то благопристойность ее поведению); любите ли вы меня хоть немного? Желаете, чтобы я вам поверил? Желаете, не правда ли? Скажите хоть одно слово в подтверждение.

– Какой же вы опасный обольститель! – ответила она. – Не странно ли? Мне самой стыдно, но после того, что со мной случилось, нет ничего невозможного. Я думаю, что смогу полюбить вас.

– Так зачем же откладывать? – сказал он. – Зачем не полюбить меня сейчас же?

– Но скажите правду, шевалье, – сказала она тогда, – вы не обманываете меня? Действительно ли вы меня любите так сильно? Не обманщик ли вы? Вы слишком привлекательны, я боюсь обмана и не могу не колебаться.

– Ах, вот как! – невольно вскрикнул я, не отдавая себе отчета, что говорю вслух; меня рассердил тон, каким она произнесла последние слова: тон этот выражал согласие на то, с чем язык ее еще спорил.

Я сам был поражен, услышав собственный голос, и поспешил выйти из своего убежища, чтобы бежать. За спиной своей я еще успел расслышать возглас госпожи де Ферваль, крикнувшей в свою очередь:

– Ах, шевалье, он подслушивал!

Шевалье вышел из комнаты. Он довольно долго отпирал дверь, потом окликнул: «Кто тут?». Но я удалялся почти бегом и был уже в аллее, когда он меня заметил. Мамаша Реми сидела с прялкой у ворот дома. Видя, что я ухожу и притом крайне поспешно, она воскликнула:

– В чем дело? Что вы натворили?

– Спросите у ваших постояльцев! – крикнул я, не взглянув на нее, и, выйдя на улицу, пошел ровным шагом.

Итак, я убежал оттуда, но вовсе не потому, что испытывал страх перед шевалье. Просто-напросто мне хотелось избежать сцены, в которой одним из действующих лиц непременно оказался бы Жакоб; если бы он меня не знал, если бы я был для него господином де Ля Валле, я, без всяких сомнений, остался бы, и мысль о коридорчике даже бы не возникла.

Но всего четыре или пять месяцев назад я являлся перед ним в виде Жакоба. Как прикажете держаться с господином, имеющим над вами столь неизмеримое преимущество? Мое превращение было слишком недавним. Есть предел всякой дерзости; иные поступки невозможны для человека, имеющего совесть. Если даже эти поступки нельзя назвать наглыми, все же надо быть изрядным наглецом, чтобы решиться на них.

Как бы то ни было, я уступил не потому, что был недостаточно горд: но наряду с гордостью во мне был и стыд, вот почему я покинул поле боя.

Итак, я ушел от мамаши Реми, преисполненный презрения к госпоже де Ферваль и восхищения ее красотой, и в этом нет ничего удивительного: изменница часто кажется нам еще привлекательней из-за своей неверности. Вы думаете, вероятно, что я отправился прямехонько домой; ничуть не бывало; меня обуял новый приступ любопытства. «Интересно, что они делают, – спрашивал я себя, – ведь я помешал их беседе. Они зашли уже довольно далеко, когда я их покинул; на что решилась теперь эта женщина? Хватило ли у нее смелости остаться?»

Недолго думая, я вошел в аллею другого дома, шагах в пятидесяти от дома мадам Реми, как раз напротив того переулка, где госпожа де Ферваль оставила свою карету. Тут я залез в кусты и стал следить, поглядывая то на переулок, то на ворота, из которых вышел. Я ждал со стесненным сердцем. Мне было сейчас куда тошней, чем в коридорчике у мамаши Реми: там я хоть слышал, что происходит, и так хорошо все понимал, словно видел своими глазами, и потому знал, что мне думать. Но я томился недолго: не прошло и четырех минут, как госпожа де Ферваль вышла из садовой калитки и села в карету. Затем, с другой стороны дома, в воротах появился шевалье, он тоже сел в свою коляску и вскоре проехал мимо меня. Я тотчас же успокоился.

От увлечения госпожей де Ферваль в душе моей почти ничего не осталось, кроме легкого интереса, именуемого обычно «симпатией»; это была всего лишь некоторая склонность, вполне спокойная и не волновавшая более моих чувств. Яснее говоря, если бы мне пришлось выбирать из нескольких женщин по своему вкусу, я предпочел бы ее.

Вы и сами легко поймете, что отношения наши с того дня не возобновлялись. Она не могла искать встречи со мной, так как я узнал ей цену, а я и не помышлял о том, чтобы идти к ней. Время было еще не позднее, госпожа де Фекур просила безотлагательно уведомить ее об исходе моей поездки в Версаль, и я отправился к ней, прежде чем идти домой.

Во дворе меня не видел никто из челяди, все куда-то разошлись; даже швейцара не было у подъезда, а наверху мне не попалось ни одной горничной, Я прошел через весь дом, не повстречав ни души, и наконец, в одной из комнат услышал голос: там не то говорили, не то читали. Тон был ровный и больше походил на чтение, чем на разговор. Дверь оказалась приотворенной, я подумал, что стучать не стоит, и вошел.

Я угадал: госпожа де Фекур лежала в постели, а у изголовья сидела какая-то дама и читала книгу. В ногах кровати, на табуретке, я увидел старую горничную, у окна стоял лакей, а читала вслух высокая, худая, крайне некрасивая дама, с суровым и неприятным лицом.

– О боже, – кисло протянула она, прервав чтение, когда я вошел, – неужели вы не потрудились запереть дверь? Значит, внизу никого нет, и посторонний человек может беспрепятственно войти в спальню? Моя сестра больна и не принимает.

Прием был не из любезных, но он как нельзя лучше подходил к облику говорившей особы. Ее физиономия и манеры были созданы друг для друга.

Впрочем, сия дама походила на святошу. Позднее я познакомился с ней ближе и хочу воспользоваться случаем, чтобы описать ее поподробней.

Вы, вероятно, знавали безобразных женщин, из тех, которые уразумели раз и навсегда, что им не суждено пользоваться вниманием общества. Они приготовились к тому, что у них на глазах другие женщины будут нравиться всем, а они – никогда и никому, и чтобы оградить себя от постоянных обид, чтобы не выставлять напоказ истинную причину всеобщего пренебрежения, они говорят себе, вовсе не думая при этом ни о боге, ни о его святых: «Будем щеголять строгостью поведения; наденем на себя маску неприступности, пусть все видят, сколь гордо и безупречно мы держимся, и они поймут, что строгая мораль, а вовсе не безобразная внешность, отпугивает от нас мужчин».

Этот небольшой обман порой удается. Сидевшая в изголовье дама как раз и относилась к числу женщин, вооружившихся такого рода добродетелью.

Она не понравилась мне с первого же взгляда, и потому слова ее ничуть меня не смутили, других я от нее не ждал и, не обращая на нее внимания, поклонился госпоже де Фекур. Та сказала:

– А, это вы, господин де Ля Валле! Подойдите поближе. Не браните его, сестрица, я очень рада видеть этого молодого человека.

– О, боже мой, сударыня, – ответил я, – что с вами случилось? Вчера вы были в добром здравии!

– Это правда, дитя мое, – ответила она вполголоса, – я чувствовала себя отлично; я даже ужинала в гостях и ела с большим аппетитом. И вот ночью чуть не умерла от колик! Я думала, что не переживу этих ужасных болей. Теперь же осталась только лихорадка, но с очень опасными, как говорят, симптомами: у меня приступы удушья, так что хотят пригласить священника сегодня же вечером, чтобы причастить меня. Это не шуточная болезнь, и вот сестра на мое счастье приехала вчера из деревни и читает мне «Подражание Христу».[74] «Подражание Христу» – памятник средневековой латинской литературы; его автором первоначально считался парижский теолог Жан Жерсон (1362–1429); в настоящее время «Подражание» приписывается Фоме Кемпийскому (ок. 1380–1471). Написанное в 1424–1427 г., «Подражание» было переведено на франц. язык уже в 1447 г. В XVII и XVIII вв. была очень популярна стихотворная обработка этого сочинения (на французском языке), сделанная Пьером Корнелем (1651). Прекрасная книга! Ну-с, господин де Ля Валле, расскажите о своем путешествии. Вы довольны господином де Фекуром? Как некстати я захворала: теперь я не смогу на него влиять. Что он вам сказал? Я дышу с трудом и едва говорю. Он обещал вам место? Я просила, чтобы он устроил вас в Париже.

– Ох, сестрица, – прервала пожилая дама, – лежите спокойно. А вы, сударь, лучше уйдите-ка отсюда, вы же видите, что здесь не до вас. И вообще входить без спросу не следует.

– Не сердитесь, сестрица, – сказала больная, тяжело переводя дух, между тем как я откланивался, чтобы удалиться, – не сердитесь, ведь бедный мальчик не знал, что со мной случилось. Так прощайте, господин де Ля Валле. Ах! Он-то здоровёхонек! Посмотрите, как свеж! Но ведь ему всего двадцать лет. Прощайте, прощайте, мы еще увидимся; надеюсь, эта болезнь пройдет.

– От всего сердца желаю вам выздороветь поскорее, сударыня, – отвечал я, поклонившись ей одной; я не сомневался, что ее сестрица не ответила бы на мой поклон; и с этими словами я вышел и отправился домой.

Заметьте, однако, сколь изменчив мир. Вчера у меня были две возлюбленные, или, лучше сказать, две влюбленные в меня дамы. «Возлюбленные» – это, пожалуй, слишком сильное выражение: обычно так называют женщину, отдавшую вам свое сердце и желающую, чтобы вы отдали ей ваше. Но особы, о которых я говорю, сколько я могу судить, ничего мне не отдавали и ничего у меня не просили взамен, да это и не требовалось.

Я говорю о двух особах; полагаю, что имею основание занести в их число госпожу де Фекур, присоединив ее к госпоже де Ферваль. И вот, не прошло и двадцати четырех часов, как одну у меня утащили прямо из-под носа, а другая при смерти – ибо госпожа де Фекур, как мне казалось, стояла одной ногой в могиле. Если даже она выздоровеет, все равно: мы некоторое время не будем видеть друг друга, ее любовь – не более чем каприз, а капризы преходящи. И я не единственный в Париже красивый юноша двадцати лет.

Стало быть, и с этой стороны нечего ждать; впрочем, я не особенно огорчался. Мадам де Фекур с ее непомерным бюстом была мне совершенно безразлична. Из них двух только вероломной святоше госпоже де Ферваль удалось задеть меня за живое.

Она была красива. Но кроме этого, она обладала ложным благочестием, а такого рода женщины необычайно пикантны. В них есть та непередаваемая словами смесь таинственности, плутовства, неудовлетворенной тяги к распутству и в то же время сдержанности, которая действует неотразимо: вы чувствуете, что они хотели бы любить вас и быть любимыми, но украдкой, так, чтобы вы этого даже не заметили, или что им хочется внушить вам, будто вы – коварный соблазнитель и во всем виноваты, а они – ваши жертвы, но отнюдь не сообщницы.

Однако пора домой. Наконец-то я увижу госпожу де Ля Валле, которая так меня любит, несмотря на все мои ветреные увлечения; и ведь она очень мила собой (это неоспоримо) и питает ко мне благоговейную нежность.

Думаю, однако, что я любил бы ее сильнее, если бы был только ее возлюбленным (или, если угодно, любовником): когда честный человек столь многим обязан женщине, то, право, он не может расплатиться с ней любовью: он испытывает к ней чувства более серьезные – дружбу и благодарность. Я был преисполнен и того и другого, но любовь от этого немного страдала.

Госпожа де Ля Валле встретила меня с такой радостью, будто я возвратился из дальних странствий. Когда я вошел, она молилась богу за мое благополучное прибытие и всего час назад, по ее словам, вернулась из церкви, где провела чуть ли не всю вторую половину дня, – и все это в мою честь. Теперь предметом ее молитв был один я, и, право же, беседа с богом превратилась для нее в беседу со мной.

Содержание этих молитв, надо полагать, было довольно занятно; я уверен, что во всех без исключения она говорила только две фразы: «Боже, сделай так, чтобы мой муж всегда был со мной» или «Благодарю тебя, господи, что ты подарил мне моего мужа», и обе означали, если выразить то же самое другими словами, не что иное, как «Боже, сделай так, чтобы я всегда могла наслаждаться радостями законного супружества» или «Благодарю тебя, господи, за радости, которыми я наслаждаюсь в согласии с законом и с твоей святой волей».

Судите сами, сколь пламенны были сии молитвы. Благочестивые люди особенно беззаветно любят бога именно тогда, когда он ниспосылает им маленькие земные радости, и молитвы их становятся горячей, когда и дух и плоть равно ублаготворены и возносят молитву в полном согласии. Но дело идет много хуже, когда плоть в пренебрежении, не знает довольства и терзается, и дух в одиночестве должен нести бремя благочестия.

Но последнее отнюдь не было уделом госпожи де Ля Валле, она получила все, чего могла желать, радости ее жизни были согласны с законом, она могла предаваться им с чистой совестью. Неудивительно, что набожность ее увеличилась вдвое, но, впрочем, вовсе не заслуживала удвоенной хвалы, ибо душой ее благочестия было удовольствие держать в объятиях своего бесценного мужа, своего чернокудрого красавца (как она меня иногда называла), а вовсе не любовь к богу.

Мы поужинали у нашей квартирной хозяйки, которая, судя по всему, влюбилась в меня от всего сердца, может быть даже сама того не заметив. Эта добродушная женщина находила меня обворожительным и выражала свои чувства с полной откровенностью.

– Да, мадам де Ля Валле, ничего не скажешь: вы подобрали себе красивого муженька; кто не полюбит такого красавчика; хоть мне он не приходится никем, а я и то его полюбила, – разливалась она; и через минуту продолжала: – можете не жалеть, что вышли замуж так поздно; и двадцать лет назад вы не нашли бы ничего лучше.

Подобные наивные признания то и дело слетали с ее уст, не доставляя этим никакого удовольствия госпоже де Ля Валле, особенно когда та упирала на ее запоздалое замужество и колола ей глаза разницей в возрасте.

– Ах, боже мой, мадам д’Ален, – отвечала она кротко, но решительно, – я совершенно с вами согласна: я нашла хорошего мужа, я довольна своим выбором и очень рада, что вы его одобряете. Но позвольте заметить, что я вышла замуж вовсе не так уж поздно, что это самое подходящее время, и женщины моих лет удовлетворяют всем требованиям. Не правда ли, милый? – продолжала она, беря меня за руку и глядя глазами, доверительно говорившими: «Ведь ты, кажется, доволен?».

– Еще бы, дорогая моя жена, еще бы вы не удовлетворяли всем требованиям! – отвечал я. – Да в каком же еще возрасте, скажите пожалуйста, женщины бывают приятней и соблазнительней?

Она улыбалась, жала мне руку и заключала с почти нескрываемым вздохом:

– Который час? Не пора ли вставать из-за стола?

То был неизменный припев всех ее речей.

Что касается маленькой вострушки, дочки мадам д'Ален, то она украдкой наблюдала нашу целомудренную любовь и находила ее, насколько я могу судить, не столь невинной, какой она должна была казаться. У Агаты были довольно красивые руки, и я заметил, что плутовка всячески выставляла их напоказ, как бы намекая: «Присмотритесь хорошенько, может ли ваша жена похвастать чем-нибудь подобным?»

Впрочем, не буду больше распространяться о такого рода мелочах; Агата – дело другое, о ней я, возможно, еще расскажу кое-что. Но что касается нашей с госпожой де Ля Валле совместной жизни, то о ней более не стоит говорить. Вы уже достаточно знаете ее характер и ее привязанность ко мне. Мы муж и жена. Я сознавал, сколь многим ей обязан, я всегда готов был исполнить любое ее желание; я достиг расцвета молодости, она была еще свежа, несмотря на свои годы. Но будь она и менее привлекательна, все равно: благодарность в молодом и великодушном человеке заменяет другие чувства: она сильна и многое может. К тому же госпожа де Ля Валле любила меня самозабвенно, и необычайная пылкость ее чувств возместила бы недостаток красоты, если бы я его ощущал. Она отдала мне свое сердце каким-то особым, благоговейным образом, и это находило во мне живой отклик. Госпожа де Ля Валле была женой влюбленной, но вовсе не ревнивой. Она не требовала от меня докучного отчета в моих поступках, хотя я, как вы сами видели, уже успел совершить немало измен, и не было никаких оснований ожидать, что в ближайшем будущем я стану благонравней. Когда меня не бывало дома, госпожа де Ля Валле мечтала поскорей меня увидеть, но ждала терпеливо. Когда я появлялся, она не задавала ни единого вопроса, она была вполне счастлива, лишь бы я любил ее, а я ее любил.

Итак, вообразите самого внимательного мужа, окружающего свою жену самыми нежными заботами; нарисуйте себе картину самого спокойного и приятного супружества – и это будет верное изображение нашей семейной жизни. Впредь я не буду более говорить о моей жене, если только она по какой-нибудь случайности не примет прямого участия в том или ином событии моей жизни. Увы! В скором времени она не сможет быть больше ничем для меня; уже близится день, когда жена моя покинет навсегда этот мир. Итак, я забуду о ней совсем ненадолго; я вернусь к госпоже де Ля Валле, чтобы рассказать вам о ее смерти и о том, как сильно я о ней горевал.

Вы, вероятно, не забыли, что господин Боно велел молодой даме, с которой я познакомился в Версале, а равным образом и мне, посетить его; мы узнали его адрес у кучера, доставившего нас из Версаля в Париж. Все следующее утро я просидел у себя, но ни капельки не скучал: я упивался новым для меня положением хозяина дома. Я радовался своему благополучию, наслаждался комфортом, привыкал к своим покоям: прошелся, присел, улыбнулся креслам и столам, помечтал о кухарке (появление которой зависело только от меня и которую я специально позвал, чтобы на нее посмотреть), полюбовался на свой халат и домашние туфли – и смею уверить, что эти два предмета занимали не последнее место среди прочих моих удовольствий. Сколько маленьких радостей окружают светского человека, а он их даже не замечает, ибо привык к этому с рождения!

Шуточное ли дело: халат и домашние туфли у Жакоба! Ведь только видя в себе Жакоба, я мог с таким сладостным удивлением созерцать себя в этом наряде! У Жакоба и только у Жакоба позаимствовал столько радостей господин де Ля Валле. Лишь благодаря юному крестьянину были так упоительны эти минуты.

Должен, впрочем, заметить, что при всем моем восторге от приятного превращения, я испытывал удовольствие, но отнюдь не самодовольное тщеславие. Я был счастлив, и только; дальше этого я не шел.

Впрочем, подождите; надо быть точным; правда, что я ни капельки не возгордился, что мое тщеславие не было кичливым, но оно выражалось в другом: я говорил себе, что не следует показывать людям, как я радуюсь и дивлюсь своему счастью; никто не должен замечать, что я так живо его ощущаю; если я не буду себя сдерживать, люди скажут: «Ах, бедный дурачок, он сияет как медный грош! Прямо-таки земли под собой не чует!»

Мне было бы стыдно, если бы обо мне так подумали; подобных мыслей я не простил бы даже моей жене; пусть знает, что я очень доволен; я сам твердил ей это по сто раз на дню, но лишь я один имел право так говорить, а она не должна была даже думать ничего подобного: я чувствовал тут огромную разницу, хотя сам весьма смутно понимал, почему это так. Истина в том, что, заметив мое довольство, жена сразу увидела бы, что перед ней вчерашний лакей, деревенщина, подобранный на улице проходимец, который рад, что его дела пошли в гору; а мне было бы неприятно, если бы она видела меня таким: пусть знает, что я счастлив но забудет о былых превратностях моей жизни. Подобные мысли я разрешал только себе и питал свою радость из этого источника; но другие отнюдь не должны были проникать слишком глубоко в тайну моих удовольствий и знать, из чего слагается мое счастье.

В три часа пополудни зазвонили к вечерне;[75]Католическая церковная служба, в первые века христианства действительно проходившая вечером, впоследствии переместилась к двум или трем часам пополудни. жена моя пошла в церковь, а я сел за какую-то серьезную книгу, в которой мало что понимал и не прилагал к тому особых усилий: я просто-напросто играл в образованного человека, проводящего вечер дома.

Когда супруга моя ушла, я сбросил халат (позвольте уж мне поговорить об этом халате, пока он доставляет мне столько удовольствия; это продлится недолго, скоро я к нему привыкну), оделся и отправился к молодой даме, с которой познакомился в Версале. Она внушала мне нежность и уважение, как вы уже знаете из того, что я успел рассказать о нашем знакомстве.

Хоть я и стал господином де Ля Валле, но доныне у меня не водилось никакого выезда, кроме своих двоих или той тележки, на которой я доставил в Париж вино нашему сеньору; мне вовсе не требовалось экипажа, чтобы отправиться к даме, да я и не собирался нанимать карету. Но проходя через площадь, я увидел фиакр, и кучер подверг меня жестокому искушению, сказав:

– Не надо ли подвезти, ваше благородие?

Что делать? «Благородие» меня покорило, и я сказал:

– Подавай.

«Однако ты занесся!», скажете вы; ничуть не бывало; я взял фиакр единственно по причине хорошего настроения, чтобы побыть счастливым еще и на этот лад, чтобы по дороге насладиться и этим невинным баловством, которое мне довелось испытать только один раз, когда я ехал к мадам Реми.

На улице, где жила интересовавшая меня дама, оказался небольшой затор, и кучер высадил меня несколько поодаль от ее дома. Для простоты изложения, я назову вам ее имя: госпожа д'Орвиль.

Едва я вылез из экипажа, как услышал сильный шум у себя за спиной. Я обернулся и шагах в двадцати увидел молодого человека, очень красивой наружности и весьма изящно одетого, примерно моих лет, который отбивался шпагой от троих мужчин, не постыдившихся напасть на одного.

В подобных случаях прохожие поднимают крик, галдят, но на помощь не приходят;[76] В таких случаях… поднимают крик,… но на помощь не приходят…  – Мариво не раз указывал на эту особенность парижской толпы, например, в «Жизни Марианны»: «Такого народа, как в Париже, больше нигде не найдешь: в других местах вы можете увидеть, как народ сначала злобствует, а под конец – полон человечности. Если у него на глазах ссорятся, он поддерживает, натравливает, а если начнется драка, он разнимает. В некоторых краях он нарочно вмешивается, потому что зол по природе своей. А в Париже дело обстоит не так… Народу нужны душевные волнения, и самые сильные волнения ему нравятся больше всего; он хочет и пожалеть вас, если вас оскорбляют, растрогаться, если вас ранят, трепетать за вашу жизнь, если ей угрожает опасность, – вот его наслаждения; и если вашему противнику негде как следует отколотить вас, зрители сами расступятся» (Мариво. Жизнь Марианны, стр. 103–104). вокруг дерущихся стоял кольцом уличный сброд, толпа все росла, то напирая, то отшатываясь назад, смотря по тому, удавалось ли молодому человеку отогнать врагов или приходилось отступать.

Он был в большой опасности, и неблагородное поведение его противников так возмутило меня, что не долго думая и без всяких колебаний я выхватил шпагу, висевшую у меня на боку, обошел свой фиакр, чтобы выйти на середину улицы, и бросился, как лев, на подмогу юноше, восклицая:

– Смелее сударь, смелее!

Я подоспел вовремя: пока молодой человек сражался с двумя негодяями, третий собрался без всяких помех всадить в него сбоку свою шпагу.

– Стой, стой! Ко мне! – закричал я, кидаясь на него. Это вынудило его повернуться ко мне лицом; я встал рядом с молодым человеком. Тот сразу воспрянул духом; видя, как смело я ударил на врага, он тоже стал теснить своих противников, а я ежесекундно грозил достать их острием своей шпаги, делая быстрые выпады, которые им удавалось отбивать лишь отступая шаг за шагом. Я изо всех сил тыкал в их сторону шпагой – именно так дерутся те, кто смел душой, но не обучен фехтованию. Смельчак не заботится о красоте своих телодвижений, но от этого вовсе не делается менее опасным противником.

Так или иначе, а трое нападавших отступили, несмотря на численное превосходство: они отнюдь не были храбрецами, что видно было по всему их поведению. К тому же мой поступок воодушевил и толпу простолюдинов, расположив их в нашу пользу. Как только трое негодяев попятились, на них стали напирать и горожане – кто с палкой, кто с метлой или другим оружием того же свойства, и молодчики пустились наутек.

Мы предоставили уличным зевакам гнаться за ними с улюлюканьем и свистом, а сами остались на поле боя, а именно перед самым домом госпожи д'Орвиль. Незнакомец, которого я выручил из беды, постучался к ней, чтобы избавиться от докучливого любопытства жителей, теснившихся вокруг нас.

Его одежда, так же как и сжимавшая шпагу рука, была вся в крови. Я попросил позвать костоправа; господ лекарей нетрудно найти в любом квартале, и один из них тотчас же явился на зов.

Часть толпы протиснулась вслед за нами во двор, на шум стали выбегать жильцы из всех этажей. Госпожа д'Орвиль жила во втором этаже, в глубине дома и тоже вышла поглядеть, что случилось. Вообразите ее удивление, когда она увидела меня в середине толпы, с еще обнаженной шпагой, так как в подобные минуты бываешь рассеян, да к тому же меня окружили столь тесным кольцом, что я просто не мог повернуться, чтобы вложить ее в ножны.

Вот когда я почувствовал, наконец, что такое тщеславие, что такое самодовольство, вот когда сердце мое преисполнилось гордостью за выказанную в бою отвагу и за мою благородную роль! Хотя мысли мои еще разбегались, я все же нашел в себе силы все сообразить и увидеть себя самого со шпагой в руке и сдвинутой на лоб шляпе, как у настоящего забияки и дуэлянта. Я любовался собою как бы со стороны, я смотрел на себя, так сказать, очами своего самолюбия, и могу признаться, что в эту минуту находил себя достойным всяческого уважения; я больше не мог относиться к самому себе с небрежной фамильярностью, мне уже требовалась самая изысканная учтивость. Куда девался деревенский парнишка, дивившийся своей удаче и сам считавший, что не достоин выпавшего ему на долю благополучия! Черт возьми, я был достойнейшим господином, и удача лишь начинала воздавать мне должное!

Однако вернемся во двор, где все мы очутились, – мой незнакомый друг, я, лекарь и все прочие. Госпожа д'Орвиль сразу заметила меня в толпе.

– Как, сударь, это вы! – в испуге закричала она с верхней ступеньки лестницы. – Что это с вами? Вы ранены?

– Нет, сударыня, – отвечал я, кланяясь с видом героя, никогда не теряющего хладнокровия, – это лишь небольшая царапина; они метили не в меня, а в этого господина; вот он действительно ранен, – продолжал я, указывая на молодого человека, говорившего в эту минуту с костоправом. Он, по-видимому, не слышал ее слов и еще не обратил на нее внимания.

Лекарь же знал госпожу д'Орвиль: только накануне он пускал кровь ее мужу, о чем мы узнали впоследствии. Видя, что юноша бледнеет от потери крови, все еще продолжавшей течь, лекарь сказал:

– Сударыня, боюсь, моему пациенту станет дурно. Здесь я не могу его осмотреть. Не разрешите ли сделать это в вашем доме? Много времени не потребуется.

Тут молодой человек поднял глаза на ту, к которой были обращены эти слова, и, как мне показалось, на лице его отразилось удивление: он не ожидал увидеть здесь такую прелестную женщину; хотя наряд ее был скромен и всякий с первого взгляда видел, что она вышла в домашнем платье, вся осанка ее дышала благородством и взывала к самым почтительным чувствам.

– Просьба ваша такова, что отказать в ней нельзя, – ответила госпожа д'Орвиль лекарю, в то время как молодой человек, сняв шляпу, приветствовал ее глубоким поклоном. – Войдите, господа, не теряйте времени.

– Я сожалею об этом приключении, – сказал тогда молодой человек, – единственно из-за того, что вынужден обеспокоить вас, сударыня.

Он сделал несколько шагов и стал подниматься по лестнице, опираясь на меня; он уже успел высказать мне свою благодарность на множество ладов и называл меня не иначе как «своим дорогим другом».

– У вас кружится голова? – спросил я.

– Не очень, – ответил он. – По-видимому, они задели только руку. Это пустяки; я потерял немного крови, но зато обрел друга, спасшего мне жизнь.

– О, право, не стоит благодарить, – возразил я. – Я очень рад этому приключению. Вы мне полюбились с первого же взгляда.

– Надеюсь, что вы и впредь будете любить меня, – отвечал он. Тем временем мы вошли в квартиру госпожи д'Орвиль. Она шла впереди и привела нас с хирургом в очень чистенькую и изящно обставленную комнату, где стояла узкая кровать: это была спальня ее матушки.

Когда мы туда вошли, муж дамы, господин д'Орвиль, прислал молодую и миловидную горничную, которая приветствовала меня от его имени; он просил передать, что со слов жены ему известно, кто я и чем он мне обязан, что сам он встать не может по причине болезни, но надеется, что я окажу ему честь повидать его, прежде чем уйду.

Пока горничная передавала мне это, госпожа д'Орвиль вынимала из шкафа салфетки и полотенца для перевязки.

– Скажите господину д'Орвилю, что для меня большая честь видеть и приветствовать его. Я сейчас же к нему зайду, только узнаю, что покажет осмотр, – сказал я, указывая на молодого человека: ему уже помогли снять камзол и усадили в большое кресло.

Госпожа д'Орвиль вышла. Лекарь занялся своим делом; он осмотрел раненого и обнаружил лишь одну рану на руке; рана была не опасная, но обильно кровоточила. Однако кровь вскоре удалось остановить. Хирург принял меры, раненый надел чистое белье, любезно предложенное госпожой д'Орвиль. Пока пострадавший одевался с помощью врача, я отправился выразить свое почтение хозяйке дома и ее супругу. Последний, действительно, был болен и лежал в постели, но я тотчас признал его за человека достойного и благовоспитанного; в нем чувствовалась порода: по всем его манерам, по всем его речам было видно, что ему не подобает занимать столь скромное жилище и что убожество его жизни происходит от несчастного стечения обстоятельств. «С этим человеком приключилась какая-то беда, – невольно думалось при виде его, – он явно не на своем месте».

Это всегда замечаешь, этого нельзя не заметить – как нельзя не распознать человека из общества, напялившего на себя крестьянскую одежду. Крестьянин из него все равно не получается. Вы отлично видите, что крестьянского в нем только и есть, что одежда. Он в нее не одет, а, если можно так выразиться, облачен. Его движения, позы, жесты – все не в ладу с этой одеждой.

Нечто подобное происходило и с господином д'Орвилем. Хотя у него была и квартира и мебель, он казался бездомным и бесприютным. Вот и все, что я могу вам рассказать об этом человеке. Но ведь я его так мало знал; жена его вскоре овдовела.

Он всячески благодарил меня за попытку помочь ему и госпоже д'Орвиль и отозвался самым лестным образом о моем поступке в Версале. Но не будем на этом останавливаться. Матушку госпожи д'Орвиль я не видел; вероятно, она отлучилась. Мы заговорили о господине Боно, пригласившем нас к себе, и решили, что отправимся к нему завтра, а чтобы не явиться в разное время, я должен был зайти за госпожей д'Орвиль в половине третьего.

Мы как раз договаривались об этом, когда в комнату вошел раненый, а следом за ним и лекарь. Молодой человек учтиво поблагодарил хозяина дома за оказанную помощь, то и дело поглядывая на госпожу д'Орвиль; впрочем, взгляды эти были очень скромны, почтительны, сдержанны; в его учтивых речах был какой-то налет нежности, почти неуловимый и недоступный вниманию мужа: ведь муж, как бы он ни любил свою жену, любит ее спокойно, с сознанием своего права и благополучия, а это огрубляет чувства и притупляет наблюдательность.

Я тотчас же приметил нежность в его голосе, ибо, едва ли отдавая себе в этом отчет, сам был готов влюбиться в госпожу д'Орвиль; уверен, что и она поняла, какое впечатление произвела на своего гостя; доказательство тому – особый оттенок внимания, с каким она слушала молодого человека, особая манера опускать глаза, особый тон ее сдержанных и редких ответов.

И потом, госпожа д'Орвиль была так очаровательна! Разве этого одного недостаточно, чтобы женщина, как бы она ни была благоразумна, сразу заметила одержанную ею победу? Разве чутье не подскажет ей истинный смысл того, что ей говорят? Может ли от нее ускользнуть малейшее проявление чувств, которые она внушила, и разве не ждет она ежеминутно чего-нибудь подобного?

– Однако, сударь, почему эти трое напали на вас? – спросил господин д'Орвиль, который вел беседу с нами почти один и без всякой задней мысли соперничал в любезности с раненым кавалером, ибо не видел в его манере держаться ничего, кроме обычной благодарности. – Вы их знаете?

– Нет, сударь, – отвечал молодой человек; как выяснилось из дальнейшего, он в то время скрывал от нас истинную причину своего приключения. – Это совершенно случайная встреча. Они шли по улице, я думал о другом, и, кажется, слишком пристально на них посмотрел, сам того не замечая. Это им не понравилось. Один сказал мне дерзость, я не смолчал, двое других затеяли перебранку. Я не сумел скрыть от них своего презрения, тогда кто-то из них грубо меня оскорбил, я вынужден был взяться за оружие, они вступили в драку втроем против одного, и мне пришлось бы худо, если бы не великодушная помощь этого господина (он говорил обо мне).

Я сказал в ответ, что не вижу в своем поступке особенного великодушия, что всякий порядочный человек сделал бы то же на моем месте.

– Не нуждаетесь ли вы в отдыхе? – продолжал господин д'Орвиль. – Не рано ли вам выходить? Быть может, вы чувствуете слабость?

– Нет, сударь, никакой опасности нет, – возразил лекарь. – Мой пациент в силах добраться до дома, только надо найти для него фиакр. Их на площади сколько угодно.

Молоденькая горничная тотчас же отправилась за экипажем; фиакр подъехал; раненый попросил меня проводить его. Я бы охотно побыл еще у госпожи д'Орвиль, но как можно было отказать в просьбе после оказанной услуги?

Итак, мы оба стали откланиваться. У господина д'Орвиль случился небольшой приступ кашля, это заставило нас ускорить свой отъезд. Мы вышли, лекарь тоже. Во дворе он долго и низко нам кланялся, – несомненно, с ним расплатились весьма щедро, – и мы сели в экипаж.

Я не ждал для себя никакой корысти от этого приключения, кроме Удовольствия совершить благородный поступок. Тем не менее, именно оно послужило началом моего восхождения и благополучия. Я не мог бы удачнее начать карьеру.

Знаете, кем оказался этот юноша, которому я, можно сказать, спас жизнь? Не более и не менее, как племянником человека, в те времена правившего Францией; словом, племянником первого министра.[77]Кого Мариво имеет в виду под первым министром – сказать трудно, ибо предполагалось, что события, описываемые в романе, происходят задолго до выхода книги из печати. Можно предположить, что здесь содержится намек на Жана-Батиста Кольбера, возглавлявшего правительство в 1665–1683 гг. Вы и сами понимаете, что это не пустяк, тем более, когда имеешь дело с человеком чести, с юношей, которого и король не постыдился бы назвать сыном. Я не встречал души благородней.

Как же его угораздило – спросит читатель – попасть в передрягу, из которой я его вызволил? Сейчас это разъяснится.

– Куда прикажете? – спросил кучер.

– Туда-то, – ответил он, причем назвал не улицу, а имя некоей дамы: – к маркизе такой-то.

Больше кучер и не спрашивал; видимо, то был весьма известный дом, и я начал догадываться, что спутник мой принадлежит к высшей знати. Внешность его говорила о том же, и догадка моя подтвердилась.

– Знайте, дорогой мой друг, – сказал он по дороге, – что от вас я не хочу скрывать истину относительно моего уличного приключения. В квартале, где мы с вами встретились, живет одна женщина, которую несколько дней тому назад я впервые увидел в опере.[78]В первой половине XVIII в. в Париже существовало одновременно четыре театра: драматические – «Комеди Франсез» (основан в 1680 г.) и «Комеди Итальен» (или «Итальянский театр»; работал в 1680–1697 и 1716–1783 гг.) и музыкальные – «Опера» (основан в 1671) и «Опера-комик» (основан в 1715 г. и просуществовал до 1745 г.). Во второй половине века, особенно в 80-е годы, появляются театры бульваров («Амбигю комик», «Порт-Сен-Мартен», «Одеон» и др.). Я сидел в ложе, в мужской компании. Дама эта показалась мне изумительно красивой, да она и в самом деле очень хороша собой. Я спрашивал, кто она, но мне не могли ответить: ее не знали. Я вышел до того, как спектакль кончился, чтобы видеть, как она будет выходить из своей ложи: я хотел разглядеть ее и должен сказать, что вблизи она нисколько не проигрывала. С ней была другая женщина, тоже весьма привлекательная на вид. Красавица заметила, что я ею любуюсь, и выражение ее лица, как мне показалось, говорило «Этим вы и намерены ограничиться?» Словом, в глазах ее я прочел поощрение и решил, что познакомиться с ней будет не так трудно.

Женщины каким-то образом умеют дать нам понять, на что мы можем рассчитывать; когда они на вас смотрят, вы можете без труда различить, что означает их взгляд: говорит ли он о желании пококетничать или о готовности познакомиться с вами. В первом случае они просто хотят понравиться и ничего более; но во втором они как бы зовут вас, и мне показалось, что во взгляде этой дамы я заметил именно такое выражение.

Однако я боялся ошибиться и пошел за нею следом, продолжая на нее смотреть, но не решаясь ничего предпринять, только иногда на ходу слегка прикасаясь локтем к ее локтю.

Дама сама вывела меня из затруднения, прибегнув к небольшой хитрости: она уронила веер.

Я понял ее уловку и быстро поднял его, спеша воспользоваться предоставленным мне случаем сказать ей несколько любезных слов.

Но она заговорила первая, видимо опасаясь, как бы хитрость ее не осталась безрезультатной.

– Весьма благодарна вам, милостивый государь, – сказала она приветливо, принимая веер.

– Я счастлив, сударыня, что мог оказать вам эту маленькую услугу, – ответил я как можно любезнее; и так как в эту минуту она приостановилась, нащупывая ногой первую ступеньку лестницы, я воспользовался ее затруднением и сказал:

– Здесь очень тесно, вас могут толкнуть. Не окажете ли вы мне честь принять мою руку, сударыня?

– Охотно, – отвечала она без стеснения, – я боюсь оступиться.

Итак, я вел ее вниз по лестнице и говорил, как приятно мне было смотреть на нее из ложи и как я вышел раньше времени, чтобы полюбоваться на нее вблизи.

– Так это вы, сударь, сидели в такой-то ложе? – спросила она, давая мне тем самым понять, что и она меня заметила в зале.

Беседуя так, мы спустились вниз, и тут появился рослый лакей (видимо, служивший не у нее, так как он пошел ей навстречу с весьма галантным видом, а ведь лакей не может позволить себе такую вольность по отношению к своей барыне) и сказал, что подать ее экипаж к подъезду очень трудно из-за скопления карет, но он недалеко – всего шагах в десяти.

– Ну, что же, пройдемте туда, надо поскорее отсюда выбраться, как ты думаешь? – обратилась она к своей спутнице.

– Как вам угодно, – отвечала та.

Я повел их вдоль стены театра. На полдороге как раз стоял мой экипаж; наша недолгая беседа вдохнула в меня уверенность, и я смело предложил им сесть в мою карету, чтобы без проволочек вернуться домой, но они не пожелали.

Я заметил только, что дама, которую я вел под руку, бросила быстрый оценивающий взгляд на мою карету. Мы добрались наконец до их коляски, которая, кстати, не принадлежала ни одной из них, а оказалась наемной.

Я забыл упомянуть, что пока мы пробирались к их экипажу, я спросил, нельзя ли мне посетить ее, и она дала свое согласие без церемоний, как светская дама, желающая ответить учтивостью на учтивость.

– Я буду очень рада, сударь, вы окажете мне своим посещением большую честь, – ответила она и сказала свой адрес и все прочее; на прощанье я предупредил ее, что нанесу ей визит в самом скором времени.

И действительно, я отправился к ней на другой же день. Дом ее оказался не из бедных; там был целый штат прислуги. У нее собрались гости и, сколько можно судить, из порядочного общества. Шла карточная игра. Я был принят с почетом и вскоре улучил минутку, чтобы поговорить с ней с глазу на глаз. Я говорил ей о своей любви, она не отнимала у меня надежды и этим понравилась мне еще больше. Мы беседовали наедине, как вдруг вошел один из трех мужчин, которые участвовали в сегодняшнем уличном нападении. Это человек средних лет, живущий на широкую ногу, и, судя по всему, провинциал. Увидев, что мы с ней беседуем в стороне от общества, он был явно недоволен, а она, как мне показалось, не сочла возможным пренебречь его неудовольствием и поспешила присоединиться к гостям.

Вскоре я ушел, а на другой день опять явился к ней, но пораньше. Она была одна, и я снова стал изливаться ей в своих чувствах.

Сначала она посмеивалась над моими словами, но в то же время как бы говорила: «Хорошо, если бы это была правда». Я твердил свое, стараясь ее переубедить.

– Неужели вы не шутите? Право, я смущена. Конечно, выслушать вас – не такая уж беда, не в этом дело. Но положение у меня довольно затруднительное. Я вдова, веду здесь тяжбу, возможно, проиграю дело и останусь почти без средств. Вы видели у меня вчера высокого человека с грубоватым лицом, не такого, как вы? Это простой буржуа, но он богат, и я могу выйти за него замуж, как только захочу – он же все время торопит меня с согласием. Но я никак не могу решиться, а в последние два дня, – прибавила она с улыбкой, – у меня и вовсе отпала охота выходить за него замуж. Иногда женщина предпочитает стать возлюбленной одного, а не женой другого. Но я слишком бедна, чтобы следовать своим вкусам, я вынуждена буду совсем уехать из Парижа, хотя мне очень бы хотелось побыть тут подольше. И тогда мне придется жить в ненавистной деревне, где жизнь моя течет так уныло, что страшно даже вспомнить. Посоветуйте, что мне делать? Ах, я сама не знаю, зачем говорю вам это. Я просто сошла с ума. Лучше мне вас больше не видеть.

Я сразу понял, что передо мною одна из тех обездоленных красоток, чьи доходы зависят целиком от их красивого личика; я догадался, какого рода отношения связывают ее с господином, которого она называла своим будущим мужем. В ее голосе слышался вопрос: «Если я прогоню этого человека, готовы ли вы занять его место или вы ждете от меня лишь мимолетной неверности?»

Этот небольшой торг был мне не по душе. Я думал, что передо мной женщина ветреная, но не предполагал в ней корысти. Слушая ее, я колебался, не зная, на каком из двух решений остановиться.

Но колебания мои не успели еще ничем разрешиться, когда явился этот господин и снова застал нас за беседой. Он нахмурил брови, причем довольно невежливо, с видом хозяина, который сейчас наведет тут порядок. Правда, должен признаться, когда он вошел, я пожимал ручку его даме.

Она сказала с улыбкой: «Я вас заждалась!». Но напрасно. Его хмурый лоб не разглаживался, а лицо было по-прежнему мрачно и злобно.

– А вы, кажется, не скучали, – вот и все, что ей удалось из него выжать.

Что до меня, я не удостоил его даже взглядом и продолжал расточать даме любезности, чтобы проучить этого грубияна. Затем я вышел.

Тут кучер остановился в двух шагах от дома, указанного моим спутником. К подъезду он не мог подъехать, так как там стояло несколько экипажей. Мы вышли из фиакра. Молодой человек что-то сказал рослому лакею, и тот отворил дверцу одной из карет.

– Входите, друг мой, – сказал мой спутник, обращаясь ко мне.

– Куда? – спросил я.

– В карету. Она моя, – ответил он. – Я не мог ехать в своем экипаже к женщине, о которой вам рассказывал.

Спешу заметить, что ничего изящнее этой кареты я не видывал.

– Ого… – подумал я про себя, – кажется, он знатнее, чем я думал. Вот это роскошь! Пожалуй, мой новый друг – настоящий вельможа. Следите за собой, господин де Ля Валле, и старайтесь говорить правильней. Вы одеты как дворянский сын, поддержите же честь камзола, и пусть речь ваша не окажется в разладе с лицом.

Вот, примерно, какие мысли пронеслись в моей голове в ту минуту. Я стал на подножку, терзаясь сомнением, должен ли я был входить первый, и в то же время опасаясь проявить излишнюю церемонность. Как велит поступать светское воспитание? Должен ли я сесть в карету прежде него или надо учтиво отступить? – вопрошал я воздух, между тем как сам уже сидел в карете. Я впервые оказался в таком положении, и мой скудный светский опыт ничего не мог мне подсказать, кроме того, что когда два господина оказываются одновременно перед дверью, они уступают друг другу дорогу, и я сильно подозревал, что перед дверцей кареты тоже должно происходить что-нибудь подобное.

Как бы то ни было, я первый встал на подножку; более того, я уже сидел в карете, но все продолжал размышлять о том, правильно ли я поступил. Итак, я сижу рядышком с моим знатным другом, на самой дружеской ноге с человеком, перед которым пять месяцев тому назад считал бы за честь открывать дверцу этой самой кареты, где теперь восседаю вместе с ним. Правда, в тот миг подобное сопоставление не приходило мне в голову, я подумал об этом лишь сейчас, когда пишу эти строки. Тогда же оно мелькнуло где-то в отдалении, но я решительно отказался Допустить его в свои мысли. Оно лишило бы меня уверенности в себе, столь нужной в такую минуту.

– Вы свободны? – спросил меня граф д'Орсан (так звали моего нового друга); – я чувствую себя прекрасно, и мне не хочется ехать домой; час еще не поздний. Поедемте в Комедию,[79] Поедемте в Комедию, т. е. в театр «Комеди Франсез». там я буду чувствовать себя так же уютно, как в собственной комнате.

До этих пор я кое-как владел собой и не терял самообладания. Но тут я не выдержал. Предложение отправиться в такой приятной компании в Комедию окончательно вскружило мне голову. Я ослеп от собственного величия. Туман радости, самоуважения, успеха, суетности – прошу извинить мне столь своевольное выражение (ведь я знаю, что есть придирчивые, хотя и достойные всяческого уважения читатели, с которыми опасно откровенничать: по их мнению, лучше смолчать, чем сказать то, что чувствуешь; главное же, упаси бог, не употребить какое-нибудь неправильное слово; а ведь это может со всяким случиться, особливо когда хочешь передать все, что чувствует твоя душа. Я же считаю, что душа делает куда больше разнообразных пируэтов, чем имеется способов их описать. Так не лучше ли предоставить ей самой выбирать для себя выражения. Лишь бы они были ясны, лишь бы не искажали и не обедняли ее мысль. По этому поводу ведется немало споров, вот почему я и сделал это отступление. Если бы я предвидел, что оно выйдет таким длинным, я бы и не начинал. Впрочем, к делу). Итак, туман радости, самоуважения, успеха, суетности застилал мне глаза.

– Как вам угодно, – ответил я, и карета покатилась.

– Я не досказал вам свою историю, – продолжал он, – вот ее конец. Обедал я у маркизы де ***; сославшись на неотложные дела, я ушел от нее часов около трех и отправился к женщине, за которой ухаживал.

Карета моя еще за мной не вернулась, я не нашел в передней никого из моих людей; однако по соседству можно было нанять экипаж. Я послал за коляской и поехал.

Не успел я подняться по лестнице, как навстречу мне вышел и стал спускаться все тот же невоспитанный господин, а с ним еще двое. Он прошел мимо, не сняв шляпы, хотя я, по привычке, ему поклонился. При этом он толкнул меня.

– Однако вы грубиян! – сказал я, презрительно пожав плечами.

– К кому относятся эти слова? – спросил один из его спутников, кстати, тоже не ответивший на поклон.

– Ко всем троим, – ответил я.

Услышав это, он схватился за рукоять своего оружия. Я тоже счел необходимым обнажить шпагу и при этом отскочил назад, так как двое находились на две ступеньки выше меня, а спуститься успел только первый. В тот же миг я увидел три лезвия, направленные на меня. Эти презренные люди теснили меня с трех сторон, пока я не очутился на улице, и мы продолжали драться, когда наконец вы подоспели мне на помощь, как раз в тот миг, когда один из этих убийц приготовился нанести мне смертельный удар.

– Да, да, – заметил я, – это могло случиться, и потому я поднял такой крик, надеясь отвлечь его внимание. Но довольно об этом. Все трое – негодяи, а эта особа не лучше их.

– Надеюсь, вы и сами понимаете, что я о ней думаю. Однако поговорим о вас. После всего, что вы для меня сделали, я не могу быть равнодушным к вашей судьбе. Я хочу знать, кому я столь многим обязан, a вы должны тоже познакомиться со мной поближе. Мое имя – граф д’Орсан. Отец мой умер, у меня осталась только мать. Я богат. Близкие мои пользуются известным влиянием, и я не побоюсь заверить вас, что нет услуги, которой я не в силах был бы вам оказать. Я счастлив, если могу быть вам полезен. Прошу вас твердо на это рассчитывать; а теперь назовите мне ваше имя и расскажите о себе.

Я, само собой, поблагодарил графа, но не слишком пространно, ибо это могло ему не понравиться; к тому же я боялся, что запутаюсь в какой-нибудь изысканной фразе и отступлю от правил хорошего тона. Когда человек не обучен светским манерам, он не должен стараться их показать, ибо рискует выдать себя с головой.

Итак, я поблагодарил его в самых простых выражениях и продолжал так:

– Зовут меня Ля Валле. Вы принадлежите к самой высшей знати, а я человек маленький. Отец мой живет в деревне, на своей ферме, а я, можно сказать, только-только прибыл в Париж в надежде выйти в люди и достичь положения – так делают все молодые провинциалы моего круга (как видите, в словах моих была некоторая уклончивость, хотя никто не мог бы упрекнуть меня во лжи). Но, – продолжал я со всем прямодушием, на какое был способен, – если даже из моих попыток ничего не выйдет и путешествие мое в Париж не даст мне ничего, кроме удовольствия сослужить службу столь благородному человеку, как вы, сударь, я не стану жаловаться и вернусь домой вполне довольный.

В ответ на эти слова он пожал мне руку и сказал:

– Дорогой мой Ля Валле, отныне устройство ваших дел – не ваша, а моя забота; ее берет на себя ваш друг; ибо я вам друг и надеюсь, что могу рассчитывать и на вашу дружбу.

Тут карета остановилась: мы приехали в театр, и я не успел ответить на столь ласковые слова ничем, кроме улыбки.

Пойдемте, – обратился он ко мне, дав предварительно лакею денег, чтобы он купил нам билеты, и мы вошли; я очутился в театре Комедии, и прямо попал не больше не меньше, как в теплое фойе позади сцены,[80]В то время здание театра не отапливалось, но для актеров и для особо привилегированных зрителей были специальные теплые помещения около сцены. где графа д'Орсан приветствовали несколько господ из числа его друзей.

Тут-то и рассеялся туман тщеславия, о котором я вам говорил, развеялся дым самомнения и суетности, туманивших мой разум.

Манеры собравшихся тут господ привели меня в смущение и трепет. Увы! Я выглядел среди них таким ничтожеством, я был так неловок, так потерялся среди этих аристократов, в каждом движении которых чувствовалась непринужденность и изящество! «Куда тебя занесло?», – вопрошал я себя.

О том, как я держался, лучше не говорить: я не держался вообще никак; мне могут возразить, что не держаться никак – это уже в известном смысле манера как-то держаться. Я ничего не мог с собой поделать, так же как не в моей власти было придать такое выражение своему лицу, чтобы оно не казалось ни пристыженным, ни странным. Об удивлении я не говорю; если бы физиономия моя была только удивленной, я не стал бы расстраиваться: это означало бы только то, что я ни разу еще не бывал в Комедии, а тут особенного позора нет. Но весь вид мой говорил о том, что тайное смятение обуревает меня, ибо я не на своем месте; я не мог подавить ощущения, что недостоин находиться в таком обществе, и потому не мог чувствовать себя свободно и уверенно. Как бы я хотел, чтобы всего этого нельзя было прочесть на моем лице! Но чем больше я силился скрыть свое смущение, тем заметней оно становилось.

Я не знал, куда девать глаза, на ком их остановить. Я не осмеливался глядеть на других из боязни, что по моему растерянному взгляду они сразу угадают, что я затесался туда, куда меня пускать не следовало, что я не заслужил чести находиться в столь блестящем обществе, что я пролез сюда контрабандой; употребляю это не слишком изысканное выражение, ибо оно как нельзя лучше передает мою мысль.

Не надо забывать, что я не успел пройти все необходимые ступени воспитания и обогащения последовательно, а без этого я не мог держаться среди окружавшего меня блеска с подобающей уверенностью. Я сделал слишком быстрый скачок. Слишком недавно я заделался «благородным», да не прошел даже и того скромного курса хороших манер, который обычно получают новоявленные господа, и все время боялся, как бы из-под господского обличия ненароком не выглянул Жакоб. Возможно, есть люди, которые сумели бы выдержать подобное испытание не моргнув глазом, то есть люди, обладающие изрядным запасом нахальства. Но что это дает? Ровным счетом ничего. Ведь всякому видно, что иной держится нахально только для того, чтобы скрыть свое смущение.

– Вы немного бледны, – сказал один из этих господ графу д’Орсану.

– Еще бы! Я мог бы быть в эту минуту и вовсе бездыханным.

И он рассказал свое, а стало быть и мое приключение, и притом в самых лестных для меня словах.

– Таким образом, – заключил он, – я обязан удовольствием видеть вас сегодня вот этому господину.

Новое испытание для несчастного Ля Валле! Слова графа привели к тому, что взоры всех его собеседников устремились на мою растерянную особу и осмотрели ее со вниманием. Полагаю, что нельзя было выглядеть глупее и забавнее, чем я в ту минуту. Чем больше расхваливал меня граф д’Орсан, тем хуже мне становилось.

Однако надо было как-то отвечать на его любезные слова, несмотря на мой убогий шелковый камзол и скромное буржуазное щегольство, которого я устыдился, увидя вокруг себя столько подлинной роскоши. Но что отвечать?

– О, полно, сударь, вы шутите, – сказал я. – Пустяки, стоит ли об этом говорить; всякий поступил бы точно так же; рад вам служить.

Вот и все, что я мог придумать, и эти жалкие речи я сопровождал для пущей учтивости какими-то коротенькими подскоками, которые, как видно, необыкновенно понравились этим господам, ибо каждый из них сказал мне какую-нибудь любезность, чтобы получить от меня в награду такой курбетик.

Наконец, я заметил, что один из них отвернулся, чтобы скрыть улыбку, – это разъяснило мне, что я служу посмешищем, и я окончательно растерялся.

Курбеты кончились; я перестал изображать изящного кавалера и отвечал, как умел. Граф д'Орсан, человек редкой доброты и учтивости, по натуре прямой и благородный, продолжал беседу, как бы не замечая моих промахов.

– Пройдемте на свои места, – сказал он мне, наконец.

Я последовал за ним. Он привел меня на сцену,[81]Наиболее знатная публика помещалась непосредственно на сцене, с обеих ее боков. Таких мест было около пятидесяти. Они были упразднены театральной реформой 1759 г. где было уже много публики и где я мог укрыться от оскорбительных улыбок; я сел рядом с моим другом, чувствуя себя так, будто чудом спасся от беды.

В тот вечер шла трагедия, называвшаяся, если не ошибаюсь, «Митридат».[82] «Митридат» – трагедия Расина; написана в 1673 г. На этот же сюжет было создано немало драматических произведений, в том числе довольно известная в свое время трагедия Ла Кальпренеда (1637). Ах, какая чудесная актриса исполняла роль Монимы![83]Можно предположить, что этой актрисой была знаменитая Жанна-Катрин Госсен (1711–1767), одна из лучших исполнительниц этой роли. По крайней мере, автор трех заключительных частей романа указывает именно на нее. Здесь есть известный анахронизм – ведь предполагается, что действие «Удачливого крестьянина» приходится на последние годы XVII в. Но так как в действительности писатель изобразил в книге свое время, отождествление актрисы с Госсен вполне допустимо. Госсен впервые появилась на сцене в 1731 г. и в первый же свой сезон с успехом выступила в комедии Мариво «Собрание Амуров». В части шестой я нарисую ее портрет, а также непременно опишу других актеров и актрис, блиставших в мое время.[84]Однако Мариво не сдержал этого обещания, прервав на этом работу над романом.

Конец пятой части


Читать далее

Часть пятая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть