ГЛАВА ОТСТУПЛЕНИЯ

Онлайн чтение книги В поисках синекуры
ГЛАВА ОТСТУПЛЕНИЯ

1

Как только разразился ураган и небо затмилось мглой, в лагере отряда поняли: едва ли удержатся на опорной группы, окарауливавшие пожарище. А значит, огонь двинется в глубь урочища, к лагерю. Завхоз Политов и пилот Хоробов собрали совещание, пригласив инструкторов, старшин резервных групп; говорили, спорили недолго — все понимали: связь прервана и с командиром отряда, и с Центром, срочных указаний ждать неоткуда. Тем более безумно ожидать приближения пожара. Было решено: готовить лагерь к эвакуации. Когда, каким способом отступать — вертолетами ли, если стихнет ураган, пешком ли по таежным тропам — станет ясно позже. А пока — готовиться.

Маленький, толстый, одышливый Политов живо принялся за неотложные хозяйственные дела; казалось, порывами ветра его переносило от штабной палатки к столовой, где крикливая повариха Анюта, враз присмирев, послушно выполняла приказания супруга, оттуда к дощатому складу, затем на вертолетную площадку, и опять по тому же кругу. Он почти не говорил и вовсе не покрикивал; если видел, что медленно укладываются в мешки продукты, не очень сноровисто заколачиваются ящики с имуществом, он брался подсоблять, и его одышка, мокрая от пота лысина, кротко посверкивающие за пучками колючих бровей серенькие глаза устыжали молодых и пожилых отрядников, те начинали живее пошевеливаться.

Дима Хоробов помогал Вере Евсеевой. Уложили, запаковали в полиэтилен и ящики все штабное имущество; только радиостанцию оставили включенной: вдруг возникнет в возмущенном эфире «прозрачное окошко», сквозь которое прорвутся позывные Центра или тоненький голосок переносной рации с опорной полосы. Однако небеса гремели разрядами, электрическая буря, сотрясавшая их, подавляла все электромагнитные волны, излучаемые антеннами.

Палатку рвало ветром, сумерки густели, дымный знойный воздух выжимал из глаз слезы, дышалось часто, с хрипом, словно в самих легких курилась едкая хвойная прель. Вера сидела возле включенного приемника, терпеливо крутила колесико настройки, но одета была по-походному: в старенькие джинсы, такую же рубашку-батник, волосы туго повязала косынкой — чтобы подняться в любую минуту, свернуть радиостанцию, идти, куда прикажут. Дима то выходил из палатки, то возвращался узнать, не ожила ли связь, и всякий раз Вера, коротко, сухо кашляя, спрашивала его:

— Как, Дима?..

Он грузно присаживался к столу, отдыхал, говорил затем, неспешно рассуждая:

— Нормально. Думаю, огонь перешел за опорную, сильно припекает.

— А они, Дима?..

— Выйдут. Там Корин, Ступин... И вообще, Вера, всегда помни хорошую песню наших предков: «И в огне мы не утонем, и в воде мы не сгорим...»

— Ты можешь шутить, когда...

— Когда надо шутить, чтобы, так сказать, не растерять присутствие духа. У нас почти все готово, будет приказ — снимемся. Не будет — сами решим... Здесь нам не выстоять. Для новой опорной — ни рельефа, ни времени, ни людей.

— Только бы вышли. Только бы все живые, — сказала Вера и задохнулась, всхлипнув, приложила к глазам платок: ей показалось, будто за палаткой сверкнул огонь: — Что это?..

— Сухая молния. Может, шаровая.

— Сухая и тихая. Ужас!

Дима увидел глаза Веры. Из потемок угла на него глядели два влажных, красноватых, недвижно светящихся пятнышка. Индикаторы, подумал он, и еще подумал, что впервые видит горящие человеческие глаза — от дыма ли, от страха, от чего-либо другого, непонятного ему... Дима встал, не мог не встать, пошел к этим глазам, чтобы успокоить, пригасить их, ибо жутковато, необъяснимо тревожно, как перед гибельным предчувствием, сделалось у него на душе. Он безотчетно протянул к ним руки, но его ладони перехватила Вера, стиснула удивительно сильно и спросила, умаливая его, точно саму судьбу:

— Он придет?..

— Ты веришь? — едва нашелся Дима.

— Да, да...

— Придет!

Дима все-таки осторожно коснулся пальцами ее век; горячие, они скользнули вниз, прикрыли глаза, и Вера отвернулась к приемнику: в палатку тяжело протискивалась повариха Анюта, одолевая хлопающее на ветру полотно, придавленное к земле булыжниками.

Наконец вошла, сдернула с головы платок, утерла им потное лицо. «Уф!» — выдохнула из себя, уселась на чурбан-кругляк и еще минуту молчала, что могло означать; очень утомилась, так намоталась — языком шевельнуть не могу. Но конечно, заговорила, а заговорив, как пластинку запустила внутри себя, где все заранее записано.

— Товарищи уважаемые, я трудовая женщина... — Анюта споткнулась, вспомнив, вероятно, что ее и без того все в лагере называют не иначе как «трудовой женщиной». — Ну, я про то — всякую беду видала, на всяких бедствиях этих, стихийных, присутствовала. А чтоб кухню раньше времени прикрывать — такого не знаю. Ладно, отужинают люди. Так это ж — ужин, его насколько хватит? До утра, ясное дело. Проснутся люди в этакую коптищу-дымищу, чем я их угощу? Мой начальник-руководитель, супружник дорогой, категорицки распорядился: закрывай свою кашеварную контору! Я ему: без любой конторы можно, без этой — скоренько скрючишься... Перепужался мой Политов, очень пужливый стал после лечения алкогольной болезни, ему никак нельзя руководство поручать, волнуется шибко. Он по хозяйству умелый, когда умный, строгий начальник над ним. Ты хоть молодой, Дима, да образованный, управляй сам, не дели власть на двоих, если такая трудная обстановка получилась. Вот те крест истинный, Станислав Ефремович один котел да оставил бы на утреннюю горячую пищу, окромя чая. Пускай погорят эти котлы, зато люди пойдут али полетят сытые. Правильно я говорю, товарищи уважаемые? Особенно ты ответь мне, начальник Дима.

— Согласен, Анна Степановна. Не будем горячку пороть, нам и так горячо... Пойду, обсудим с вашим супружником.

— Во, втолкуй ему в лысую голову: первое — еда для человека. Накорми — потом требуй.

Хоробов вышел, и Анюта быстренько пересела поближе к Вере. Повздыхала горестно, покачалась на чурбаке, спросила с нежным сочувствием и неодолимым женским любопытством:

— Небось страдаешь?

Вера промолчала, ни говорить, ни принимать сочувствия она не хотела. Анюта конечно же знала все: что-то выведала, о чем-то догадалась, подследила, подслушала — словом, была «в курсе». Отнекиваться, стыдиться, просить ее не лезть в чужую жизнь — бесполезно. Лучше молчать. Анюта сама все объяснит, расскажет, посоветует.

— И-и... — пропела та, впадая в печаль великую. — Жизнь-жестянка, чего она с нами не выделывает. Кого полюбишь, кого на дух не примешь — знать не знаешь до срока, до времени. Вот возьми меня. Все многие годы, можно сказать, страдаю со своим Семеном, особенно когда выпивал сильно, а судьба, значит, не ушла, не бросила. Любила, жалела, свою вину знала: не родила ему детишек. Так вышло-получилось: в войну, девчушкой, токарничала на заводе, вот такенные железяки подымала... — Анюта развела руки, показывая, чуть толкнула в плечо Веру, мол, не спишь ли. — Подымала и надорвалась... Какие ж дети после этого, когда я была изработанная, тонюсенькая, как былинка?

Анюта всхлипнула, спрятала в платок лицо, склонила голову, удерживаясь от плача, и Вера положила ладонь на ее по-старушечьи плотно зачесанные сухие волосы. Не ожидала она, что вот так вдруг расплачется эта могутная женщина, неунывающая мама отряда, обидеть которую, кажется, не смог бы сам дьявол из преисподней. Подумалось: вот теперь бы ей повстречаться с тем мастером... И еще подумалось: в любые беды, несчастья, бедствия женщины не забывают о жизни — своей, личной, счастливой или неудачливой, будучи ну совершенно уверенными, что их жизнь, пусть и маленькая, очень важна, просто необходима для большой, всеобщей. Оттого, вероятно, женщины не умеют хранить душевные тайны, и самая молчаливая хоть раз, хоть перед кем-нибудь, хоть за минуту до смерти, а исповедается.

— Анна Степановна... — окликнула ее Вера. — Вы же меня пришли успокоить. Так ведь? И вот сами...

— И вправду так, Верочка. — Она медленно выпрямилась, повязала голову светлым платком, словно подмолодилась, и глаза ее, омытые слезами, свежо глянули. — Да у баб как? Чего скорей почувствуешь, то и выложишь. Нажаловалась Диме на своего Семена, а вспомнила нашу с им жизнь, пожалела его: обиженный он. Потому терпела от него все, он для меня и как дитя неудачливое, и как любимый человек по жизни. Рассуди теперь все это, развяжи наш узелок. Умных умнее жизни не бывает... Вот я тебе и хотела сказать: человек мало чего может сам. Ну скажи, разве ты сама выбрала Корина? А может, он тебя? Так он тебя и посейчас издали видит. Правильно я говорю?.. Жизнь тебя толкнула к нему. Жизнь, которая везде и, главным делом, в сердце человека. Почему, ответь? Не знаешь, то-то. А если б сама выбирала — тут и слепому видно: вот он ходит около тебя, Дима Хоробов. Пара. По годам, по красоте. Завсегда так люди и сводят — лишь бы их глазу, их душе приятность была. Али сами так сходятся — по красивой внешности. Лестно красивому с красивой. Жить можно. Живут. Да не жизнь их свела. Основательности мало, чуть что — в разные стороны, по своим жизням разойдутся. Понимаешь теперь меня?

— Понимаю, Анна Степановна. Вы меня не осудили, потому что жизнь знаете. Спасибо вам. А про детей... У вас ведь сын большой.

— То детдомовский. Грудничком взяли. Родной. Да ты гляди не проболтайся кому. Только тебе и сказала, так ты мне душевной учуялась.

— Никогда!

— Теперь слушай совет: Станислав Ефремович — твоя судьба. По всему выходит. Смелей будь. Он умный, поймет, кто ты ему. Не захочет тебя потерять. А не выйдет с им — к другому не приклеишься. Такая ты есть. Одинокие, они ведь не по охоте одинокие — по жизни, по характеру. Надо больше жизнь любить, чтоб она хорошее делалась... Ну, я побегу, ужин раздавать время. Тебе принесу, тебе ж нельзя от рации своей...

В рации бушевал пустой, обезжизненный эфир, ураганная дымная тьма накрыла Святое урочище.

2

Опасаясь встречи с начальником отряда, лектор Бурсак-Пташеня не лез в тесную, шумящую гущу народа, вышедшего на марь. Он сидел у входа опустелой землянки, укрывшись от ветра, прямо-таки валившего с ног, следил, наблюдал, понимая: скоро будет дана команда отходить к главному лагерю. А пока шла перекличка в группах. Вперед были посланы пожарные-парашютисты, чтобы сдерживать, вылавливать паникеров, бегущих на верную гибель средь болот, черной непроглядности, одуряющего ветролома. Тьму резали красные лучи фонарей, иногда взвивались ракеты, тускло освещая из низкого тяжелого неба плоскую серую марь. Слышались резкие, надрывные голоса, выкликающие фамилии, и Бурсак-Пташеня желал одного — чтобы о нем забыли; он пристроится, пойдет, изо всех своих сил будет идти... но сейчас не надо показываться людям, которые могут посмеяться над ним, сбежавшим от вертолета в тундру, а могут, при такой усталости, неясной обстановке страшно рассердиться: ползают тут всякие пузаны, отвечай за них, выводи, выноси!.. Однако о нем вспомнили, сперва он услышал свою фамилию, затем два парня, отыскав его, молча схватили под руки, поволокли к толпе, вернее, к замыкающей группе, ибо люди выстроились в единую колонну.

Лицо Бурсака-Пташени точно ожег свет фонаря, и послышался голос Корина:

— А, это вы, лектор... — Свет ощупал его с головы до разбитых полуботинок, вернулся к голове. — Да, одежка у вас дипломатическая... А двигаться можете?

— Еще как! Я сильный, товарищ начальник!

Кто-то хохотнул невесело в темноте, кто-то ругнулся. Корин приказал:

— Сапоги ему, хоть какие-нибудь, он же бос. — И опять Бурсаку-Пташене: — Пойдете со мной. Ни шага в сторону. Ясно?

— Слушаюсь.

Нашлись кирзовые сапоги, кто-то поделился запасными портянками, лектора обули, голову поверх шляпы накрыли каской; он бодро вскочил и выразил желание взять на плечи рюкзак с поклажей, но ему вежливо посоветовали донести в сохранности свой «дипломат».

Взвилась зеленая сигнальная ракета, и колонна медленно тронулась, сперва головой, видимой лишь тусклыми проблесками фонарей, затем колыхнувшейся серединой и наконец хвостом. Бурсак-Пташеня хотел из скромности чуть отстать, пропустив вперед начальника, но был жестковато подтолкнут в спину, и зашагал рядом с худеньким пареньком, которого вскоре окликнул Корин:

— Студент! Петя!

— Нормально, Станислав Ефремович, — сипло отозвался паренек, поправляя лямки большого рюкзака.

— Будет тяжело — скажи.

— Донесу.

Ветер бил порывами, завихрениями, достигая страшной силы, а потом вдруг опадал, как бы утомившись, и начинало казаться: может, вовсе он стихнет, умолкнет, выдув, высвистав из себя ураганную силищу... В одно такое затишье Бурсак-Пташеня, истомясь молчанием, спросил студента Петю:

— Извините, вы лично знакомы с товарищем Кориным?

— Очень даже... — неохотно буркнул тот.

— Понимаете, я лектор. А хобби у меня — писать статейки в газеты. Люблю — о заметных личностях, как говорится, маяках труда и жизни. Появилась задумка — черкнуть этак с колоритным нажимом о Корине. Фигура, скажу вам, волевая, хотя и не бесспорная, конечно... Как считаете?

Ударил ветер, пришлось склонить головы, сгорбиться, чтобы устоять на ногах, не задохнуться горячим дымом, а когда вновь притихло, Петя сказал:

— Эта фигура волевая меня в чувство привела. Сдрейфил я, понятно вам? Нервы сдали. Вот рюкзак взял потяжелее, чтоб наказать себя. Да что там — на всю жизнь замарался. Лучше б сгореть там, на опорной...

— Эт-та фактик! — вздернулся от радости Бурсак-Пташеня. — Благодарю! Разрешите использовать? Честно обещаю: будет тонко, благородно о вас: осознали, воодушевились, проявили мужество в трудном переходе... Такой воспитательный матерьялец получится!

Петя долго молчал. Потом загудел ветер. При очередном затишье он сбивчиво, нервно заговорил:

— Вы какой-то наивный или, извините, очень... глупый. Вот мы идем, у нас раненые, их ведут, несут на носилках, а выйдем ли — неизвестно... Пожар обойдет нас — что будет? Хоть бы подумали немножко. За главным лагерем нет тундры, там сплошная тайга... В мешке ведь окажемся. Ну, будем сидеть на мари. А кто нам поможет?.. Стихнет буря — дым сплошной, вертолета не пришлешь, из космоса лестницу не спустишь... Можете хоть это осознать, товарищ лектор?

— Вы серьезно? — изумился Бурсак-Пташеня.

— Серьезнее некуда. И вообще я не хочу говорить, надо силы беречь. Говоришь — больше дыма глотаешь.

Бурсак-Пташеня приостановился, на него наткнулись сзади, он обернулся и, не ожидая затишья, выкрикнул:

— Товарищ Корин!

— Что случилось?

— Так обстановка трагическая?!

— Почему?

— Огонь нас обходит!

— Не знаю. У меня связи с ним нет.

— Надо же быстрее! Надо обогнать его! Прикажите! Возглавьте движение! — Бурсак-Пташеня ухватил Корина за рукав штормовки, споткнулся, повис, и Корин, поставив его на ноги, сказал:

— Быстрее только на крыльях можно. Вам крылья и предлагались.

— Вы шутите, издеваетесь! А... я... о вас статью положительную писать хотел!

— Петя! — окликнул Корин студента. — Это вы, Петя, художественно информировали товарища лектора? Нехорошо. Морально разлагаете.

— Случайно. Не хотел, Станислав Ефремович. Да он какой-то...

— Вот что, Петя. Бери его на себя. Успокой. Ты же наврал ему, Петя. Правда?.. Я пройду вперед, там вроде заминка. А ты как будущий педагог помоги душевным словом ближнему. — Он подтолкнул Бурсака-Пташеню к студенту и на его нечленораздельный выкрик ответил: — Берегите силы, дальше будет труднее. А станете буйствовать, свяжем, понесем на носилках.

Корин ушел в темноту. Легонький Петя взял под руку тяжелого, потного, жарко пыхтящего Пташеню, мучительно помыслил, что бы такое успокоительное внушить ему, и не придумал ничего, кроме:

— А еще с «дипломатом».

Лектор не ответил, молча, покорно шагая рядом.

И вся колонна медленно, неуклонно двигалась по кромке мари, по невидимому пути между тундрой и тайгой, то выбираясь на сухие ягельные взгорки, то бредя через топкие мшистые болотины полувысохших озер; приходилось рубить просеки в цепком мелколесье, настилать гати в провальных местах... Колонна двигалась упорно, ожесточенно, став как бы единым, слитным, разумным существом.

Впереди шли Руленков и Ляпин, посередине — Мартыненко, в хвосте — Корин. Но ему приходилось временами обегать всю колонну.

3

Не раз Корин уступал пожарам, наводнениям, снежным завалам. Терял дни и недели, расстояния. Однако всегда знал: время и пространство сильнее всяческих стихий. Только надо уметь управлять ими.

Отступи — напрягись — ударь. Это было кровным правилом Корина.

Но не все подвластно человеку.

Отца поглотила война, жену и сына — сотрясшаяся земная твердь, одинокую мать — стихия огромного города.

В Москве, на Большой Спасской, в двухкомнатной старинной квартире живет старушка, не мыслящая себя вне этих потемнелых стен, каменных громад за окнами, гастронома напротив, аптеки направо, рынка на Цветном бульваре. Живет у трех вокзалов, которые когда-то стуком колес, гудками паровозов сманили семнадцатилетнего Славу Корина в странствия по стране: он побывал с геологами на Урале, в Сибири, Казахстане.

Годы учения в политехническом не приручили его, познавшего ветры пространства, к Москве: надежны ли камень и бетон, если мир сотрясают стихии?.. Каждое лето он ехал куда-нибудь — строить дорогу, копать канал, валить лес, промышлять морскую рыбу, как говорила мама, «осваивать тьмутаракань». К кочевой жизни он приучил потом жену и сына; дома, в столице, проводили только зимы.

После их гибели Корин не смог вернуться на Спасскую, поселился в Сибири и жил там, куда призывали его — «спецбеда», инспектора по лесоводоземлеохране. Отсюда виден был Север, здесь ощущался зной Юга, слышался тайфунный гул Тихого океана.

Лишь один раз мама навестила своего «заблудшего» и через неделю в ужасе улетела домой: жизнь без непременного утреннего кофе с калорийной булочкой, диетической кулинарии, театра или вернисажа раз в неделю и обязательного кефира перед сном показалась ей почти мезозойской. Она так и сказала ему: «Тебя позвали в природу предки».

Но мать была, ждала — и не было одиночества. Он всегда помнил ее, думал о ней в тяжкие часы своей жизни. Ему казалось, что она долго-долго не умрет, он состарится, вернется на тесную Большую Спасскую улицу, и они еще многие годы проживут вместе, потом в один день, совсем слабые, утомленные, потерявшие желание видеть белый свет, безболезненно отойдут в мир иной.

Случалось, к Корину приходили женщины, но вскоре покидали его, поняв: с этим «кочевником» не свить гнезда. Он не винил их, ибо и сам не привязывался, легко расставаясь, забывая даже самых волевых, многоумных.

Помнил, не забывал только жену.

И вот сейчас, в черную темень, надрывающий душу ураган, на тяжком, едва посильном пути, ему примерещился, увиделся облик иной женщины — Веры Евсеевой.


Читать далее

ГЛАВА ОТСТУПЛЕНИЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть