ТАЕЖНАЯ ПТИЦА ВАРЮШКА

Онлайн чтение книги Веселое горе — любовь.
ТАЕЖНАЯ ПТИЦА ВАРЮШКА

Проехать к Шайтан-болоту было нельзя, и я брел пешком по заболоченной тайге, то и дело проваливаясь в затянутые зеленой ряской ямы.

Мой попутчик — молодой пастух Никита — остался на берегу Сосвы, мутной и быстрой в эту пору года. Прощаясь, Никита мягко потряхивал мне руку и говорил, поглядывая куда-то вбок, будто ему было неловко и стыдно, что он отпускает человека одного:

— Смотри, пропадешь. Дети-то есть?

— Не пропаду, Никита. Расскажи мне дорогу.

На всем облике этого человека был заметный отпечаток тайги. Я не мог бы сказать с совершенной определенностью, в чем выражался этот отпечаток. Может быть, в коротких, цвета сена, волосах, остриженных по-старинному, под кружок; может быть, в широко расставленных глазах, позволявших видеть беду почти с любой стороны, откуда она могла прийти; может быть, в той смеси ясности взглядов с наивной верой в чудеса и тайны тайги, которая видна была в его речи.

Никита пошел проводить меня к ближней сопке.

Пока мы двигались к ней, пастух рассказывал, потряхивая короткими волосами, все, что знал про эти места. Говорил он таким тоном, что никак нельзя было решить, серьезно все это или шутка.

В тайге, по его словам, были не только сосны и ели, кедры и пихты, но еще — превращенные в деревья — страшные и странные люди. Кто не знает, тот просто скажет «береза» или «сосна», а человек с понятием увидит — эти деревья ползут по болоту, заламывая больные тонкие руки.

— Почему же ползут они, Никита?

— Судьба наказала их за грехи, и теперь они воют, и плачут, и жалуются ветру, — те злые при жизни люди.

Потом он поведал о Бабушкином болоте. Старые таежные охотники, знаменитые на всем севере Урала, боятся этой трясины, обходят ее стороной.

Вот почему.

Очень давно, — еще прадеда Никиты не было на свете, — жила на берегу трясины, в курной избе, бабка Рублиха. Косматые ее волосы извивались червем, березовыми гнилушками мертво горели глаза, лопухами торчали уши.

Девушкой полюбила она шайтана, и с тех пор ушла дымом из нее душа.

Нелюдская тоска томила Рублиху. И только кровь человека утоляла горе колдуньи, только она, кровь эта, зажигала радостью мертвые ее очи.

И когда появились вблизи болота люди, вырывался из курной избы чадный смерч. Неслась старуха к человеку по воздуху, хватала его узловатыми, волосатыми руками — и несла в трясину. Там опускала на зеленую ряску и впивалась синими своими сухими губами в его губы. И так, вместе, погружались они на дно болота, туда, где грудой лежали желтые кости людей.

— Смотри, — полюбит Рублиха, — говорил мне Никита, и снова нельзя было понять — смеется он или говорит серьезно.

Мы поднялись на сопку.

— Так пойдешь, — указал мне на восток пастух. — Маточка[12] Матка, маточка  — так на севере называют компас. есть?

Компас у меня был.

— Сейчас все реки — и Сосва, и Тура, и Мугай, и Синячиха — как дикие кобылицы. Глаз у них с кровью. Обходи реки.

Я обещал держаться подальше от рек.

— Если собьешься часом, — продолжал пастух, — так прямо на север бери. Там повсюду руду ищут, рации есть. В случае чего — сообщат куда надо, может, — лошаденку какую дадут.

Он замолчал и нерешительно вскинул на меня глаза.

— Ты что-то хочешь сказать, Никита?

Пастух поерошил волосы и промолвил неуверенно:

— Как минуешь сельцо Черные Грязи да влезешь на сопку, — просека перед тобой будет. Не ходи по ней.

— Отчего ж?

— Да так уж. Не ходи.

— А все же?

— Воля твоя. Могу сказать. Человек там чумной проживает. Федя.

— Это как — чумной? Болеет?

— Зачем болеет? Здоровый он.

— Коли здоров, так почему чумной?

— Экой ты бестолковый! — насупился Никита. — Я ж те ясно говорю: характером нездоров.

— Вон оно что! Хорошо. Не буду заходить.

Никита еще раз проверил, полна ли у меня фляга, хорошо ли держится накомарник, заставил разуться и перемотать портянки.

— Ничего, ничего, — добродушно ворчал он, — на то мы и люди, чтобы друг за дружку постоять...

И вдруг добавил:

— А может, не пойдешь?

* * *

Я быстро спускался с сопки, на гребне которой стоял пастух, случайный человек на моем пути. И я уже знал, что не забуду его, как, случается, забывают многих людей, с которыми годами живут рядом.

Мне много лет пришлось служить в пехоте, и несколько десятков верст почти не пугали меня. Правда, это были не простые версты, а таежные, через вековые леса и болота, в свисте комаров и волчьем вое. Но когда ты здоров и не стар, тебе кажется, что это пустяки, и только жесткий опыт убеждает тебя в обратном.

К деревеньке Черные Грязи добрался без особых приключений.

Избы были почти пусты: люди охотились, искали с геологами руду, тянули через болота железную дорогу.

Меня пустил к себе переночевать глуховатый кривой дед, охотно объяснивший, что кривизна оттого, что его в молодости  б р а л  медведь.

— И чего ж это ты, батюшка, по тайге шатаешься? — спросил он, когда мы напились с ним кирпичного чая и стали устраиваться на сеновале.

Узнав, что я держу путь к строителям, старик обрадовался и быстро куда-то заковылял.

Вернулся он через полчаса с большими крошнями[13] Крошни  — полуметровая доска с лямками и ремешками, в которых закреплен багажный мешок, топор и другое дорожное имущество. и, передавая их мне, потребовал:

— У меня там, слышь-ка, внучек работает. Так передашь гостинец.

Мы улеглись на прошлогоднем жестковатом сене, и старик почти сразу захрапел. Но он тут же открыл глаз и спросил хрипловато:

— Вроде начальник? А пеш ходишь. Это как?

— Не начальник, — ответил я старику. — Вот приду, посмотрю, как люди работают, и напишу о том.

Старик засмеялся в горстку, будто ему было неловко, что вот взрослый человек так непростительно говорит неправду.

— А как пойдешь?

Я рассказал.

— Смотри, к Федьке Первушину не заходи, — сквозь сон проворчал старик. — Обойди просеку-то...

— А что это за Федька такой?.. — начал было я, но, услышав, как посапывает дед, умолк.

Утром, еще до зари, я выбрался за Черные Грязи и, проверив направление по азимуту, пошел тайгой, сильно гудевшей на ветру.

Очень трудно было идти. Комары залезали под толстую ватную куртку, забивались под накомарник и всячески отравляли мне жизнь. А тут еще надо было то и дело пускать в ход топор, чтобы пробить себе дорогу среди кустов и деревьев.

У меня был с собой пузырек бензина, и я намазал себе шею, руки и лицо, а остатки вылил на ватник. Это на время спасло от укусов. Но уже к полудню все тело горело, будто меня вываляли в перце.

Тогда я сверил карту с местностью и, взяв по компасу новый азимут, вышел к небольшой таежной реке. С какой-то злой радостью посдирал с себя одежду и прыгнул в желтую бурлящую воду.

И сразу же, как ошпаренный, выскочил на берег. Не то вода была очень холодная, не то комары изгрызли всего, — только никак не утерпеть было в мутной весенней воде.

Но тут снова насели комары, и я полез в реку. На этот раз продержался дольше, может быть, минуту.

Через полчаса, совершенно обессиленный, надел на себя ватную одежду, обмотал шею мокрыми тряпками, закинул за плечи крошни и снова поставил компас на прежний азимут.

В полдень решил сделать малый привал. Выбрал место и повалился в траву, не снимая ноши. Проспал около двух часов.

Открыв глаза, прислушался: вокруг что-то гудело ровно и несильно, как гудят в поле телеграфные провода. Взглянул на деревья. Хвоя на соснах, листы на березах стояли, не шелохнувшись. Перевел взгляд на облака — тоже не двигались. Тогда я зажал уши ладонями. Но гудение не прекратилось.

«Вот оно что! Видно, простыл — и температурю».

Поднялся и увидел, что нахожусь вблизи той самой сопки, откуда просека ведет к избе Федора, о котором меня предупреждали и Никита, и старик из Черных Грязей.

Медленно шагая к вершине, обдумывал свое положение. Голова была налита свинцом, и мысли где-то на полпути обрывались и умирали.

«Не съест же меня этот Федор!.. А зайти надо... Пропаду в тайге».

Я забрался на сопку. Вниз, прямо от нее, уходила просека, вырубленная когда-то углежогами.

Решительно повернул на просеку и трудно зашагал под уклон, заплетая ногу за ногу и облизывая шершавым языком нестерпимо горящие губы.

В конце просеки у небольшого ручья стояла маленькая прочная изба. Ни ограды вокруг, ни надворных построек не было. Только неподалеку от сеней темнела будка, но собака почему-то молчала.

Поднялся на крыльцо и постучал.

Никто не ответил.

Постучал сильнее.

— Милости прошу! — раздался за дверью мягкий мужской голос.

Я толкнул дверь и очутился лицом к лицу с невысоким стройным человеком.

Пройдя в горницу, взглянул на него — и поразился. Лицо было совсем чеканной правильности и красоты.

На высокий чистый лоб падали русые гладкие волосы. Чуть прищуренные глаза цвета кедрового ореха смотрели устало и грустно, будто этого человека несправедливо и на всю жизнь обидели.

Я оглянулся.

Он перехватил мой взгляд.

— А где хозяин?

— Вам кого же?

— Хозяина дома. Федора.

Человек усмехнулся, и я заметил в его улыбке тот же оттенок печали.

— А коли Федора, так вот он.

Я, кажется, очень сильно удивился, потому что Федор еще больше сощурился и короткая усмешка исказила его лицо.

— Наслышаны?

Я сознался, что «да, наслышан».

Он отчужденно замолчал, но потом сказал не то мне, не то себе:

— В бабку Рублиху верят, в домовых тоже, а вот в любовь поверить не могут.

Внезапно схватил меня за руку и потащил к печи.

— Лезьте сейчас же! Я ж вижу — больны.

Уже во сне я чувствовал, что Федор стаскивает с меня сапоги, кладет под голову овчину, — и с каким-то странным праздничным чувством ушел в беспамятство.

Утром слез с печи и стал собираться в дорогу.

Федор сидел у окна и чистил ружье. Он посмотрел на меня вприщур и глуховато сказал:

— Полезайте обратно. Я вас не пущу.

Я засмеялся:

— Арестовал?

— Как вам угодно.

Мне было совсем не боязно в этом доме. Понимал, что рассказы о чумном характере Федора, вероятно, проистекают от его непохожести на других. Бывает так: когда люди не могут понять что-то в другом человеке, они вспоминают какое-нибудь обидное прозвище и этим пытаются объяснить загадку. Впрочем, может, и ошибаюсь.

Я снова забылся на печке и, верно, во сне бредил. Когда проснулся, Федор спросил меня, добродушно усмехаясь:

— О какой покраже во сне толковали?

— Голубей у меня украли, Федор.

Хозяин дома быстро взглянул на меня и нахмурился.

— А-а, — сказал он рассеянно и отвернулся. Глаза его вспыхнули недобрым светом.

«Бог его разберет, — подумал я, — кажется, у него и впрямь странный характер».

Целый час, пока он чинил сети, мы молчали. Наконец Федор, не глядя на меня, произнес:

— Вам на стройку? Лучше берегом реки идти. Дальше, но чище.

Это, конечно, значило, что Первушин выпроваживает меня из дома. И я спросил об этом напрямик.

— Нет, отчего же... — хмуро отозвался он. — Не выпроваживаю. А так, что ж... у меня тут своих законников густо.

Я пожал плечами:

— Будто бы ничего худого не сказал.

На лицо Федора вдруг выплыли багровые пятна, он вскочил с лавки, забегал по горенке и закричал высоким взволнованным голосом:

— И ты — туда ж! И ты, как все! Иль нет человека среди людей?

Когда он немного успокоился, я сел рядом с ним на лавку и попросил:

— Объясни толком, Первушин. Не знаю, чем тебя обидел.

Он долго и пристально смотрел на меня трудным взглядом. И оттого, что походил он весь на строгую икону сибирского письма, пришло мне на память древнее рыданье: «Кому повем печаль мою»?.

— Так объясни же, Федя...

— Зачем про голубей поминал? — глухо спросил он.

— Что ж тут плохого? Ты спросил, я ответил: — голубей у меня украли.

Тогда он повернулся ко мне и в упор вцепился зрачками в мои глаза.

Я выдержал и этот взгляд.

— Ну, простите меня, — неожиданно произнес он, снова перейдя на «вы». — Я решил было — посмеяться хотели. Простите, коли правда.

Он еще несколько секунд наблюдал за мной и, поняв, что я говорил совершенно серьезно, весь как-то расцвел. Пошел было к сетям, но внезапно раздумал и бегом отправился в сени.

Вернулся с бутылкой водки, распечатал ее, поставил два стакана, какую-то нехитрую еду, и на его лице засияло доброе, мягкое выражение.

Прежде чем выпить, будто ненароком спросил:

— Голубей-то каких держали?

Я подробно перечислил свою стаю. Известно, — корова, которая пала — по три удоя давала, — и все голуби в моем рассказе были редкой красоты и выдающихся летных качеств.

Федор слушал меня сначала рассеянно, и мне трудно было понять причину этого невнимания. Ведь сам же просил! Потом я догадался, что он просто лишний раз проверяет, сказал ли я ему правду.

Но вскоре он уже радостно жмурился, потряхивал своими удивительно тонкими волосами и говорил: «Ах ты, чомор ее забери, ну и голубка!», «Скажи ж ты, милый! Какой конец одолел!».

Тут он спохватился, что-то сконфуженно пробормотал и чокнулся стаканчиком:

— Сидеть бог помочь...

Занятный человек — счастливая находка в жизни. И я даже обрадовался своей внезапной болезни и немного двусмысленному тосту Первушина.

— Мир и твоему сиденью, Федор.

Мне хотелось спросить хозяина, отчего его считают «чумным», почему он живет здесь один и таежные люди обходят его стороной? А как спросить? Вдруг он опять забегает по комнате и станет кидаться словами, не то обижая, не то обижаясь?

Но время шло, хозяин молчал, и тогда я не выдержал: «Ну, прогонит — прогонит. Что не делать?».

— Почему это, Федор, тебя чумным считают?

Первушин мельком взглянул на меня и усмехнулся:

— Есть резон, стало быть...

Этот ответ не обрадовал, но успокоил меня: все-таки не ругается человек.

— Может, насолил ты людям?

Федор ответил равнодушно:

— Нет, зачем же — насолил... Я никого не трогаю.

— Так что ж?

— Себя обижать не даю.

«Час от часу не светлее! Что тут такое?».

Я пожал плечами, запалил трубку и стал прохаживаться по крохотной и очень опрятной горенке Федора.

Он видел мое нетерпение, отлично понимал, откуда оно, но, разумеется, не хотел говорить. Стараясь предупредить вопросы, Первушин снова налил в стаканы водки и, чокнувшись, торопливо выпил.

— Может, не будем больше пить, Федор? Охоты нет.

Он как-то трудно улыбнулся и сказал тихо:

— Водку пьют не от аппетита, а от голода души. Или сыта у вас душа?

Вскоре он встал из-за стола, закинул ружье за спину.

— Здоро́во ночевать. А я на сутки, а то и на двое уйду. Ждите.

Пришел он, действительно, через сутки, без дичи и высыпал в небольшую кадку около пуда пшеницы. Перебирая зерно в ладонях, радостно жмурился и даже прищелкивал языком.

Температура у меня уже спала, и я стал собираться в дорогу. Федор растерянно взглянул на меня, забеспокоился и сказал, мягко окая:

— Не сердись, коли обидел походя.

Потом попросил:

— Ночевал бы. Куда ж, на ночь глядя?

Я обрадованно посмотрел на Первушина. Такой человек зря не скажет «ты», у него это «ты» все равно, что рука на дружбу.

И я остался, уже твердо веря, что Федор этой ночью расскажет мне свою историю.

И он рассказал ее.

* * *

Пять суток пути отделяют заимку Федора от большой таежной деревни Горкино. В ней, в этой деревне, как слои в земной коре, напластовались долгие обычаи русских людей, законы и порядки Севера.

В селе хорошо знали Спиридона Ломжу. Еще деду Спиридона пофартило, и он без шурфа[14] Фарт  — удача. Шурф  — небольшая выработка, в этом случае — для разведки золота., без промывки, а прямо на берегу ручья поднял золотой самородок почти с кулак.

Ломжа был цепок и строг к себе и уберегся от искуса. Он придержал золотишко, обстроился, купил коня и прочно стал на ноги.

Его сын — отец Спиридона — женился на красивой и злой кержачке, молчаливой, строго державшейся раскольничьей веры.

В деревне уважали и побаивались их. Спиридон в детстве рос тихо и неприметно, родным не перечил, а соседских мальчишек бил и за грубость, и за иную лесть.

Жену себе Спиридон взял в районном центре Махнево, любил ее до беспамятства и никуда не выпускал из избы. Поговаривали, что она узкоглаза и течет в ней башкирская кровь.

И только лет через пятнадцать село увидело, что возле ломжинской избы сидит на завалинке голенастая девчушка с узким разрезом глаз, тонкая и диковатая.

Федька Первушин подошел к ней поближе, широко поставил ноги, засунул руки в карманы и спросил насмешливо:

— Каерга-баерга?

— Чего-сь? — не поняла девочка.

— Эх, ты, — сказал Федька, — мамкиной речи не понимаешь. Тоже мне — нехристь...

Девчонка молча поднялась с завалинки, подошла к Федьке и коротко, по-мужски, ударила его кулаком в лицо.

Федька, никак не ожидавший этого, очутился на земле.

Поднявшись, он внимательно осмотрел свои залатанные штаны, серые, в цыпках, пальцы на ногах и сказал, легонько вздыхая:

— Только что — девчонка. А то наподдавал бы я тебе... знаешь!

Он покосился на окно, где на одно мгновение появилось строгое лицо Спиридона Ломжи, и пошел прочь, с удивлением думая, что не очень сердится на девчонку.

С этого дня Федька полюбил Вареньку.

В пятнадцать лет все приходит на помощь любви. Нужно куда слетать — вот тебе ковер-самолет! Еда? Сделай милость — ешь: в крошнях, под ремешками — скатерть-самобранка. А сапоги-самоходы, а дубинка, что сама по вражьим головам прыгает?

И Федька летал с Варенькой над тайгой на ковре с крыльями, и надеты были на нем не бедные отцовы опорки, а сафьянные сапожки и бархатный пиджачок.

Варя смотрела на него черными узкими глазами и говорила слова любви на ласковом сказочном языке.

Но все же мало оказалось одних сказок. Федору наступил двадцатый год, и он истомился оттого, что жизнь даже отдаленно не напоминала ему ночных видений.

Тогда он пошел к дому Ломжи и, увидев Варвару, подозвал ее.

— Поговорить я с тобой хочу, Варька, — сказал он грубовато, пытаясь скрыть за этой грубостью свою душевную тоску и растерянность.

Варя пристально посмотрела на него холодными узкими глазами и сказала, нимало не удивившись:

— Пойдем в лес. Тут батя увидит.

Спокойно зашагала вперед, не оглядываясь, и Федор поспешил вслед, не зная, что говорить, и чувствуя: отнимается язык.

Зайдя в лес, Варвара обернулась и спросила:

— Ну? Зачем звал?

Тогда он, внутренне ужаснувшись тому, что собирается сделать, сказал, жмуря заигравшие огнями ореховые глаза:

— За тобой долг, Варвара. Помнишь... у завалинки.

И, неловко обняв девушку, поцеловал ее прямо в губы, поднял на руки и все продолжал целовать узкие, калмыковатые, милые глаза.

Потом поставил на землю и искренне удивился:

— Отчего ж ты не дерешься, девушка?

— А зачем? — усмехнулась Ломжа и пожала плечами. — И тебе хорошо, и мне хорошо. А убытку никакого. Зачем же драться?

Сказано это было добрым шутливым тоном, но у Федора защемило сердце. Не то чтобы он в ту минуту заметил слово «убыток» или очень уж раздумчивое, не по обстоятельствам, поведение девушки, но только что-то кольнуло его в сердце и наполнило полынью.

Они немного посидели на травке, поцеловались, и глаза Федора опять загорелись искрами.

По дороге домой спросил Вареньку:

— Я сватов к тебе зашлю. Пойдешь?

— Пойти бы можно. Да поздно, кажется.

У Федора захватило дух от этих слов, и он остановился, точно прибитый к земле.

— Это как — поздно?

— Засватался ко мне уже придурок один. Отдадут меня за него, видать.

— То есть как же — отдадут? А ты?

Варвара посмотрела на Федьку ласковым насмешливым взглядом, сказала в сторону:

— А чего мне с отцом спорить-то?

Уже прощаясь, Федор попросил, чуть не плача:

— Потревожь отца, Варя. Прошу тебя — потревожь!

— А что ж, ладно, — согласилась Варвара.

На другой вечер она сама пришла к избе Федора и вызвала его на улицу.

— Иди. Батя кличет.

Федор кинулся в горницу, оделся, как мог, получше и побежал за Варварой.

— Ну, скажи — что́ там? — задыхаясь, спрашивал он, и губы у него мелко дрожали.

— А кто ж его знает? — спокойно отвечала Варвара. — В обе стороны комлями. И туда, и сюда. Поговори сам.

Спиридон Ломжа отослал жену и дочь во двор, сел напротив Федора, подвинул ему стакан с водкой:

— Ну?

— На Варе жениться хочу, Спиридон Захарыч.

Ломжа выпил свою водку, погрыз луковицу, пристально посмотрел на Федора:

— Это можно. Варька просила... Только не подходишь ты мне, Федор. Не ей, а мне.

В широко открытых глазах Федора стали собираться тучки. Он вскочил со стула, забегал по комнате, прокричал с отчаянной смелостью:

— Ей жить-то со мной, не вам!

— Видишь ты, какое дело, — не обратив внимания на его слова, продолжал Ломжа, — тут твое нищенство роли не играет. Не старое время, скажем. А вот какой ты сам по себе человек — тут главное. Иной — штаны да рубаха — все хозяйство, а по полету видно: орел! И тот орел себе и гнездо совьет, и корм найдет, и в обиду не дастся. А ты... Что ж... мечтатель ты, Федор.

Заедая второй стакан водки грибком, Ломжа весело сощурил рыжие диковатые глаза:

— Я подумал, Федька. Знаю: книги читаешь, честный — знаю, справедлив — тоже так. А все дочь отдавать тебе в жены не резон. Мало ли нескладных людей по свету рассыпано? Зачем еще одна пара?

Варя Ломжа вышла замуж за работника райисполкома в Махневе.

Прощаясь с Федором, она лениво балагурила и звала его в гости.

— Как же ты с ним жить будешь, Варя? — тоскливо спрашивал Федор. — Ты ж сама говорила — глупый он.

Варя тихо посмеивалась и отвечала:

— Так что ж — что дурак? С дураком жить легче.

Федор выжил в селе еще неделю и, собрав вещи, ночью ушел в тайгу.

Пять дней он двигался прямо на север, и на утро шестых суток, опустившись с сопки по просеке, снял крошни, ружье и взялся за топор.

Первушин построил себе маленький домик и стал жить охотой и рыбной ловлей, стараясь не попадаться людям на глаза.

Шли годы. И Федору становилось невмоготу одному. Всё в мире живет парами или кучками, и только он торчит в тайге, как перст.

Бывало, заходили к нему люди, соболезновали, давали разные советы. Потом уходили и посмеивались меж собой: «Мудрит парень. Какая там любовь!». Это было, может, оттого, что настоящая любовь редко выпадает на долю людям и немногие знают о таком счастье.

Федор дважды выгонял назойливых советчиков из дома, и тогда по тайге пошла, поползла худая слава о чумном человеке. У той славы появились новые веточки, обрастала она пышной листвой, и вот уже выходило, что живет на Сеченой заимке злой, сумасбродный, опасный человек.

Однажды Федор уложил в крошни провизию на много дней пути и покинул дом.

Через двадцать суток он вернулся с собакой, опустил на землю фанерный ящичек и, чуть отодвинув крышку, заглянул внутрь.

В ящичке сидели желтые, будто из чистого золота, голуби с белыми хвостами и белыми, в лохмах, лапками.

— Ну, как, Варюшка? — спросил Федор голубку. — Жива еще?

Голубка посмотрела на хозяина черным глазом и, потягиваясь, распрямила крыло.

Но в эту секунду собака заворчала, и Федор задвинул крышку.

Он построил у избы два малых домика — для голубей и для Стрелки — и сразу почувствовал, что не так одинок.

Теперь уже Первушин не задерживался на охоте, как бывало, а говорил Стрелке:

— Пора, лайка. Нас дома Федя с Варюшкой ожидают.

И собака, понимая не слова, а только тон человека, мчалась к заимке, весело закрутив серый волчий хвост.

Весной голуби положили яйца, и Федор часами сидел у голубятни, разглядывая маленький и ласковый мирок птиц.

В такое время он думал о том, что зря это говорят, будто и птицу, и зверя человек приручил только для еды, для одежды, для пера и пуха. Нет, есть еще в этом какая-то радость, какая-то любовь ко всему, что вокруг переливается красками, поет, существует и помогает человеку чувствовать себя человеком — лучшим из всего земного.

А голуби! Отчего они так милы человеку? — Любовью своей и нехитрым уменьем радоваться ясному солнцу и простому зерну. И целуются они, как люди, и детишек кормят по-своему — кашкой...

Федор замолчал, несколько раз затянулся из трубки.

— Ты думаешь, в наше-то время девки за богатством не гонятся? — внезапно спросил он и, услышав от меня, что «бывает, гонятся», огорченно покачал головой:

— Сколько думаю, не пойму я ее, Варвару. Что́ она за человек? Любила меня? Не знаю. Маленько все же любила, должно быть. А ведь  т о г о  совсем не уважала... Зачем же пошла? Трудно все это. Бывает, поженятся люди, жизнь пройдут, помирать надо, а они за голову берутся: «Как же это так? Чужие мы с тобой совсем, а весь век вместе прожили?». А то бывает: спят и едят с одной, а думают о другой. Всю жизнь.

Он махнул рукой:

— Письмо тебе хочу показать. Охотник занес.

Записка была от Варвары.

Скупо и точно сообщала она о смерти мужа. Писала, что умер от заражения крови, что детей у них нет и что думает она вернуться в родную деревню.

Больше ничего в письме не было.

Я посмотрел на Федора и удивился: он с безучастным видом следил за тем, как я читал письмо, и не выказал никаких признаков радости.

Еще раз взглянув на Первушина, я сказал ему:

— Ведь это она тебе, Федор, жениться на себе предлагает.

— Ну? — задумчиво поинтересовался он. — Может быть.

— Ты что ж — разлюбил ее?

— Я? Нет, не разлюбил. Однослов я.

— Так что ж?

Федор вздохнул, и его красивое и хмурое лицо выразило крайнюю степень огорчения.

— Трудно мне, — заговорил он. — И не потому, что потратила она, может, душу на мужа, а я в тайге ржавел. Нет. Не имею я зла. Другое. Вот тебе трудно это представить: десять лет жила с мужем. Десять лет лепили они свой мир, и — вдруг — совсем чужой он для меня? Молодые, они вместе жизнь строят. Один что-нибудь подскажет, другой. Один одному уступит. Так вот и лепится. И характеры общие выходят, и мысли, и все. Кто она теперь, Варя? Не знаю. Зачем старое разогревать?

Он помолчал.

— А еще мне страшно. Это я тебе правду говорю. Вот войдет она ко мне на заимку, и увижу я чужую бабу. Толстую, злую, старую бабу. Я-то ведь тоже совсем не тот стал, так мне это незаметно. И вот поглядим мы друг на друга, и тогда уже совсем жить нечем будет. Теперь хоть мечта есть, и облик ее в моей душе — тоненькая, стройная, смелая, с узкими черными глазами, и на дне этих глаз черти спят...

Федор замолк, и я тоже растерянно молчал. Что в таких случаях можно советовать?

— Надо увидеться, Федор. Посмотреть и поговорить. Может, никаких худых перемен и нет. Для чего же себя еще обворовывать?

— Вроде и так, — неопределенно сказал Первушин и поднялся из-за стола. — Пойдем, я тебе голубку покажу.

Мы вышли во двор и остановились возле будки. Федор притворил лётик, распахнул дверку и полез в голубятню.

Вернулся он оттуда с голубкой светло-золотой масти. В волосах Первушина запутались сенинки, и весь он был как-то радостно всклокочен.

— Вот, — протянул он мне руку с птицей. — Гляди, какая кралечка.

В голосе Федора слышались гордые мальчишеские ноты, и от этого странной казалась трубка, зажатая у него в зубах и обкипавшая дымом.

— А голубь где ж?

— Голубь? — По лицу Федора пробежало облачко. — Нету голубя. Собака придушила. И голубят тоже.

Первушин повернулся ко мне, сказал задумчиво:

— Я, знаешь, мучился. Долго. Думал-думал. Стрелку оставить — придушит Варюшку. Охотничья собака, ее тыщу лет по птице натаскивали. На веревке держать — жалко. Так я Стрелку захожему человеку подарил.

Я представил себе, как сложно было Первушину, коренному охотнику, расставаться с собакой, и с удивлением взглянул на него.

— Что — чумной? — невесело засмеялся он. — Вот так — как рожен, так и заморожен. Может, и глупо.

На другой день утром я проснулся на заре и быстро собрался в путь. Федора в избе не было. Закончив сборы, я выглянул на двор и заметил Первушина у голубятни. Он кормил голубку с руки и говорил ей какие-то странные человечьи слова:

— Ну, здравствуй, таежная птица Варюшка. Скучно тебе, а? Скучно. Я вижу. Меня не обманешь. Я сам вот — бирюк. Ты знаешь — кто бирюк? Это волк, Варюшка. Одинокий бродяга. Да...

Заметив меня, он резко сунул птицу в голубятню и пошел ко мне.

— Пойдемте, провожу.

На небольшой лесной полянке мы остановились.

Федор покусал сорванную в пути травинку, переступил с ноги на ногу и спросил как-то очень устало и глухо:

— Что же мне теперь делать, не скажешь?

— Поезжай в Горкино, поговори.

— Если еще ко мне зайдешь, а я — в пути, так посмотри записку в лётике голубятни, — промолвил он, слабо пожимая мне руку.

Трудна и медленна дорога в тайге. И никто не мешает на воле думать о жизни или петь песни, — кому как хочется.

Я шел и думал о странных судьбах людей. И мне казалось, что в тайге, или в тундре, или в пустыне чаще встречаются необычные или странные люди, вроде этого Федора. Верно, это оттого, что в обществе люди влияют друг на друга и приноравливаются друг к другу, а в одиночку каждый растет, как умеет. Да и уходят-то от большого жилья чаще всего не похожие на других, чего-то ищущие люди.

Я люблю чудаковатых людей, влюбленных в свое дело, в мечту свою, пусть в самую дальнюю и малосбыточную. Очень всегда пугают и тревожат те, которые не знают, зачем они живут и что они оставят после себя народу своему и всему человечеству. Спросишь такого человека, к чему он на земле, а он отвечает, что раз его родили, должен жить, или говорит, что кормит детей. Но ведь все живое тоже кормит детей. Где же разница?

Федор! Федор! Ореховые, чуть притененные бедой глаза, открытое и вспыльчивое сердце! Чумной! Кто и зачем вскормил пустое слово об этом человеке, пустил его гулять по тайге? Неправда это, хоть и родило ее не человечье зло, а незнанье и неуменье понять кого-то, непохожего на тебя.

А он — честный и ясный человек. Просто очень любит жизнь, и жизнь ему нужна без подделки, прямая, незлая, без обмана.

Есть люди, которые носят лицо, как костюм, который можно снять и заменить другим. А Федор весь цельный. Он верит: любить — это то же, что и жить.

Он, правда, сомневается сейчас в своей любви. Но кто укорит его за это?

Счастья я желаю тебе, Федор!

На стройке я задержался и возвращался обратно уже в конце весны. Издалека увидел на исходе дня Безымянную сопку, возле которой стоит Сеченая заимка Федора.

Я ускорил шаги и при последних лучах солнца вошел во двор Первушина.

Еще в пути заметил новинку у дома. Изба была обнесена свежим, хорошо обструганным забором, а ворота выкрашены славной голубой краской.

Федор колол дрова неподалеку от ворот и, увидев меня, обрадованно поспешил навстречу.

— Я не один, — усмехаясь виноватой ласковой улыбкой, сказал он, заходя в избу. — Жена у меня.

Я не успел спросить, кто — жена, как навстречу мне легко вышла совсем молодая женщина, удивительно тонкая, с узкими черными глазами, в которых тревожно светился вопрос.

— Это тот захожий человек, Варюшка, — пояснил Федор, и я понял, что Первушин все рассказал жене.

Она коротко взглянула на меня и, вероятно, решив, что мужчинам надо побыть одним, вышла во двор.

— Не хочешь ли спирту, Федор? — спросил я, чтобы начать разговор.

Первушин покачал головой.

Помолчали.

— Счастлив?

— Не знаю.

— Отчего ж?

— Не привык еще.

— Понимаю.

Федор придавил табак в трубке и спросил, искоса поглядывая:

— Красивая?

— Очень.

— Правда?

— А зачем мне врать?

— Да нет, — досадливо поморщился Федор. — Я не о том. Я сколько видел: человек влюблен безбрежно, а другим смешно — самая обычная баба и нос пуговицей. Так вот я спрашиваю: тебе тоже видится, что красивая?

— Я тебе сказал.

Федор пожал плечами:

— Мог и для дружбы словцо обронить.

— Дружба дружбой, а кривая кривой.

Первушин рассмеялся:

— Верно.

Федор спустился в погребок за дичью, а я вышел во двор.

Варвара стояла у голубятни и что-то поправляла в лётике.

— Сетка оборвалась, — проговорила она, не оборачиваясь, — сейчас приколочу.

Сделав, что было нужно, она повернулась ко мне и вдруг рассмеялась.

— О чем это вы?

— О себе.

— Как?

— Знаю: вы меня увидели и подумали — вот холодная, расчетливая баба. Верно?

Я не нашелся, что ответить.

— Знаете что? — неожиданно предложила она. — Пойдемте по тайге походим, а Федя тем временем печку затопит. Он не рассердится.

— Что ж, пойдемте.

Варя направилась к воротам, и по тому, как она прямо и уверенно несла голову с черными гладкими косами, я понял: не собирается каяться. Ей просто надо разобраться в том, что произошло.

— Вы вот, может, обо мне грешно подумаете, — заговорила она, — почему сразу за Федора не пошла. Нет, не в том дело, что достаток я на человека променяла. Просто я тогда ни Федора, ни будущего мужа не любила. А если так — зачем мне с отцом было спорить?

Муж мне попался гладкий, ясный — весь, как стекло.

Пожила я год-другой с ним и за голову схватилась. Нет, опять не в том дело, что глуп он был сверх меры или некрасив.

Я о другом. Как это так бывает в жизни: годами живешь с человеком рядом, встречаешься с ним, смотришь на него — и ничего не видишь. А потом вдруг столкнешься случаем и ахнешь: как же я красоту эту годами не замечала?

Я по ночам мужа Федором звала, и всё Федя мерещился мне — ладный такой, беспокойный, с глазами, как краска от ореха, с болью со своей и обидой.

Дура я, дура! Я же любила его всегда, только не знала, не видела своей любви, променяла Федора на холодного, пустого, гладкого человека! Господи, что же мне делать?!

Я была, как бешеная, вся в горьком чаду, вся злая, и муж даже не замечал этой моей тоски. Он только сказал мне: «Брось курить. Что люди скажут?». Он ничего не понял, он не мог даже подумать о том, как бывает на земле.

Потом, когда овдовела, я написала Феде ту записку, что вы читали. Я из гордости ничего там не сказала об этой любви. Да и боялась: а вдруг он женился и совсем забыл меня, и только ненависть ко мне осталась в его сердце?

Но все же я не вытерпела и послала ему стихи, знаете — такие подходящие стихи. Вот послушайте...

Она села на пенек, как-то непроизвольно уронила голову на руки и стала читать очень хорошо, задыхаясь от неловкости и волнения:

Мы разошлись на полпути,

Мы разлучились до разлуки

И думали: не будет муки

В последнем роковом «прости»,

Но даже плакать нету силы,

Пиши — прошу я одного...

Мне эти письма будут милы

И святы, как цветы с могилы,

С могилы сердца моего!

— Это не мои, — наивно сказала она, и в голосе ее послышались слезы. — Это — Некрасова.

Потом, когда мы возвращались с Варей домой, она сказала, сияя узкими черными глазами:

— Ну, вот — мы теперь вместе жизнь лепим.

И добавила,вздохнув:

— Нелегко это, и, может, будут какие неурядицы, наверно, — будут. Не молоденькие, по тридцать лет уже...

Вскоре мы сидели втроем за маленьким грубым столиком, заедали бражку косачом, и я видел, что Федор нет-нет да и бросал на жену настороженные взгляды, будто все хотел получить у нее ответ на несказанный какой-то вопрос. Но в его взгляде уже не было прежней тоски и огорченности, и весь он был как-то подвижней и собранней.

— Отдыхайте, — сказал Федор после ужина, — а мы с Варюшкой пройдемся. Мы много недогуляли.

Я слышал, как они вышли во двор, и до меня донесся тихий разговор Федора:

— Это ты, Варюшка? Ты не спишь? Ты уж прости меня, что все времени не выберу, не привезу тебе мужа. Ну, подожди еще чуть. Я правду говорю...

Федор, конечно, беседовал с голубкой.

Утром, оставив записку Первушину, я ушел с заимки. Не знаю почему, но идти мне было легко, и я что-то запел, благо слушателей не было кругом.

Через несколько дней вышел к берегу Сосвы и почти сразу наткнулся на Никиту. Он очень обрадовался, увидев знакомого.

— Мир доро́гой! — весело проговорил он, снимая фуражку. — С возвращеньем вас.

Мы несколько секунд шли молча вдоль берега реки. Потом Никита поднял на меня глаза и спросил, улыбаясь:

— Вы, говорят, на Сеченой заимке были? Ну, как он — Федор?

— Чумной-то?

— Ну, да — чумной.

— Хороший он человек, Никита. Верный и добрый человек.

Никита бросил в мою сторону короткий взгляд и, нисколько не смущаясь, кивнул головой:

— Значит, хороший. Зря на него болтали.

— Кто ж болтал?

— Всякие. И я тоже.

* * *

Так бы, вероятно, и разошлись наши пути, и постепенно эти встречи стали дальними воспоминаниями, если бы судьба еще раз не забросила меня на север Урала.

На этот раз я шел с группой товарищей в волчьи места, и наш путь лежал через знакомую мне тайгу. Миновав Винокурову топь и завидев на горизонте Безымянную сопку, я отпросился у товарищей на сутки и повернул резко на север.

Заночевал, не доходя до дома верст пять, а утром, только рассвело, быстро направился к Сеченой заимке.

Двор Федора встретил меня молча, и это молчание нехорошо отозвалось в сердце. «Что случилось? Где все?».

Окна дома были заколочены крест-накрест. Я потянул за кожаный шнур и открыл калитку. Дверь избы — на замке. Я вспомнил слова, когда-то сказанные Федором, и заглянул в лётик.

В самом конце голубиного хода лежал ключ от избы и поменьше — от голубятни. Рядом, прижатая железным бруском, белела записка.

Я развернул ее.

В бумажке было сказано, что Федор и Варюшка решили переехать к людям, потому что у них скоро будет дитя, и ребенка надо учить, и что человеку все же следует жить рядом с людьми.

Потом рукой Варвары было дописано, где что лежит из еды и одежды.

Затем снова — почерк Федора. Он писал, что на лето всей семьей будут приезжать на заимку и что он оставляет таежную птицу Варюшку на месте, чтобы летом обязательно привезти ей мужа.

Я взял маленький ключ и открыл голубятню.

На полу стояла кадка, на три четверти наполненная зерном. В гнезде Варюшки никого не было.

«Наверно, улетела, — подумал я. — Не только человеку, но и птице нельзя жить на земле одной...».

В эти секунды где-то над головой раздался свист крыльев, и я поспешил выбраться наружу.

Надо мной, на кругу, плавно неслась вся золотая — только хвост белый — легкая и счастливая Варюшка. Я знаю голубей, и меня не проведешь — счастлив голубь или нет. Варюшка была счастлива. Она летела, похлопывая крыльями, уверенно рассекая воздух стройной сильной грудью.

А рядом с ней, повторяя каждое ее движение, мчался дымчатый дикий голубь, острокрылый и крепкий, будто сизая ветка туманного на горизонте леса.

Дикарь сильно разрезал воздух и тоже хлопал крыльями.

Тогда я положил ключи на место, надел крошни, закинул за плечи ружье и зашагал на юг, где ждали меня товарищи.

Я шел и думал о том, что жизнь при всей ее сложности, при всем ее горе и слезах, — все-таки очень доброе дело.


Читать далее

Веселое горе — любовь.
ЖИВИ ВЛЮБЛЕН 14.04.13
МАМА 14.04.13
ПРОЩАЙ ИЛИ ДО СВИДАНИЯ... 14.04.13
СЛУЧАЙНАЯ СПУТНИЦА 14.04.13
ДУШУ ОТВЕСТИ... 14.04.13
ВАРЬКА 14.04.13
БЕДНЯК И ЦАРЕВНА 14.04.13
ЧИНК — СЫН ЧЕРНОЙ ПУСТЫНИ 14.04.13
КРАСАВИЦА РИЦА 14.04.13
ТАЕЖНАЯ ПТИЦА ВАРЮШКА 14.04.13
НЕ ВСЕ ПОЗАДИ 14.04.13
КАК ЭТО СЛУЧИЛОСЬ 14.04.13
ПОЧТОВЫЙ 145-Й 14.04.13
НЕПУТЕВЫЙ 14.04.13
ПАША И МАША 14.04.13
ЗОЛУШКА 14.04.13
КАРЬЕР — КОРОЛЬ ГОЛУБЕЙ 14.04.13
ДИЧОК АРКАШКА 14.04.13
АРКАШКИНА РОДНЯ 14.04.13
ЛЕБЕДЬ И ЧЕЧА 14.04.13
ДРУЖНАЯ АРТЕЛЬКА 14.04.13
РОЗЫ И ШИПЫ 14.04.13
ЖИВЫЕ ЦВЕТЫ 14.04.13
ДВЕ СЕСТРЫ 14.04.13
ШАТУН ПЕТЬКА ЦЕЛКОВЫЙ 14.04.13
НА ГОЛУБИНКЕ 14.04.13
БАРЫГА 14.04.13
ЧУЖИЕ ЛЮДИ 14.04.13
ОРЛИК 14.04.13
РАННЯЯ ВЕСНА 14.04.13
ЗАМОРЫШ 14.04.13
КИРЮХА 14.04.13
ШКВАЛ 14.04.13
СИНЕХВОСТАЯ — ДОЧЬ ВЕРНОЙ 14.04.13
НЕРАЗЛУЧНАЯ ПАРА 14.04.13
СЕРДЦЕ ТУРМАНА 14.04.13
ОНИ ДОЙДУТ 14.04.13
ДОМОЙ — ИЗ ПЛЕНА 14.04.13
ВЫСОКАЯ СТРАСТЬ 14.04.13
ЦЕНА ПЕНИЦИЛЛИНА 14.04.13
ШТУРМ СИНЕЙ ВЫСОТЫ 14.04.13
ТЫ БУДЕШЬ ЗДОРОВ, МАЛЫШ 14.04.13
КОПЬЕ АМУРА 14.04.13
КАК АРЕСТОВАЛИ АЛИ-БЕКА 14.04.13
ЧУК И ГЕК 14.04.13
ЧЕТЫРЕ КРЕСТА 14.04.13
ДОМИК НА ПЕПЕЛИЩЕ 14.04.13
ПРИГОВОРЕН К РАССТРЕЛУ 14.04.13
В ЗАПОЛЯРЬЕ 14.04.13
НА БЕРЕГУ СТУДЕНОГО МОРЯ 14.04.13
ПРАВО НАЗЫВАТЬСЯ МУЖЧИНОЙ 14.04.13
НА СТАРОЙ ШХУНЕ «МЕДУЗА» 14.04.13
МОЙ ДРУГ НАДЕЖДА 14.04.13
ДВОЙНОЕ ДНО 14.04.13
ПОСЛЕДНЯЯ НЕДЕЛЯ ВОЙНЫ 14.04.13
ПЛАТА ЗА ЛЮБОВЬ 14.04.13
ТАЕЖНАЯ ПТИЦА ВАРЮШКА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть