Глава вторая

Онлайн чтение книги Всегда тринадцать
Глава вторая



1

Наутро после грозы, разразившейся над городом, Костюченко раньше обычного собрался в цирк.

— Беспокоюсь, — объяснил он жене. — Лило-то ведь как. Вдруг протечка или другая какая-нибудь авария.

— И я, папа, с тобой, — заявил Владик.

— Тебя недоставало. Тебе-то что в цирке делать?

— Ну, папа! Ну, пожалуйста! — взмолился Владик. — Мне же интересно не только из ложи смотреть!

И уговорил отца. Из дому вышли вместе.

Свежий ветерок трепал мальчишеские вихры. Тонкая фигурка выражала нетерпение и предвкушение. По временам, вприпрыжку забегая вперед, Владик оборачивался и укоризненно поглядывал на отца: разве можно шагать так медленно.

Никаких происшествий в цирке не обнаружилось. Только широкая лужа посреди двора напоминала о недавнем ливне, да еще дождевыми струями смыло краску с одного из рекламных щитов у входа.

Костюченко распорядился заменить этот щит, а затем, увидя идущего навстречу Петрякова, отпустил Владика:

— Можешь по двору побегать. Или в зал иди.

Разумеется, Владик отправился в зал, где репетировал Столетов — как всегда сердито покрикивающий на дочь. Он стоял посреди манежа, а лошадь — белая, долгогривая, та, что вечером изображала мраморную статую, — бежала по кругу и замирала одновременно с девушкой, стоило дрессировщику чуть слышно щелкнуть бичом.

— Ты кто такой? — послышалось рядом.

Оглянувшись, Владик увидел мальчика — плечистого, остриженного коротким ежиком, с быстрыми смешливыми глазами.

— Чего молчишь? Тебя спрашиваю!

— Я Костюченко. Владик Костюченко.

— Директорский сын? Давай знакомиться. А я Сагайдачный Гриша. Понял, кто отец у меня? Сергей Сергеевич Сагайдачный!

Познакомились быстро. Гриша сразу усвоил тон командира:

— Айда на двор. Нечего тут сидеть.

Когда же вышли за ворота, критически оглядел Владика:

— Чего-то мускулов у тебя не видно. Физкультурой занимаешься?

— Немного футболом.

— Мяч гонять — это еще не физкультура, — с оттенком пренебрежения отозвался Гриша. — Со мной отец занимается. Буду артистом, таким же, как он! Гляди, как я могу!

У забора росло ветвистое дерево. Ловко подпрыгнув, Гриша схватился за толстый сук. Подтянулся и замер:

— Считай хоть до ста. Вот как я могу. А ты?

Нет, Владик так не мог. Он даже пробовать не стал. Однако, чувствуя, что надо восстановить равновесие в только что завязавшемся знакомстве, перевел разговор на знаменитых мореплавателей и очень красочно рассказал о том, как плыли они на многопарусных фрегатах, как открывали неведомые океанские острова и как у этих островов мореплавателей встречали пироги с пестро разукрашенными туземцами.

— А что! — изрек снисходительно Гриша. — Из этого можно сделать игру. Только, чур-чура, я капитаном фрегата буду. А ты туземцем, чтобы я мог тебя завоевывать.

Ладно?

Владик отверг такое распределение ролей. Он не хотел быть завоеванным. Наконец сговорились на том, что оба будут туземцами — независимыми, еще до появления фрегата. Ну, а раз туземцы — нужны украшения.

— Сейчас мы их раздобудем, — пообещал Гриша.

Он повел Владика назад, в закулисный коридор, в ту сторону, где находились клетки с птицами. Здесь прибирала крупная чернобровая девушка, а по пятам за ней, переваливаясь с лапы на лапу, ходил орел с изогнутым острым клювом.

— Не бойся. Это Орлик. У него характер мирный, — успокоил Гриша. И обратился к девушке: — Вот какое дело, Клава. Папа велел, чтобы ты нам перьев дала. Самых что ни на есть красивых!

— Я тебе сейчас по попке дам, — невозмутимо обещала девушка. — Ишь чего придумал. Иди, иди. Не мешайся под ногами.

Положение спас Владик. Будучи мальчиком деликатным и вежливым, он вышел вперед и объяснил, какая интересная предполагается игра.

— Ну, разве что так, — смягчилась девушка. — А то — папа велел, папа распорядился. Я не у папы твоего — у Варвары Степановны работаю. Так что не очень-то задавайся.

Кончилось тем, что она снабдила мальчиков несколькими перьями превосходной окраски — теми, что выпали за ночь из клеток. Ничто теперь не мешало начать увлекательную игру. Воротясь на двор, воткнув перья в волосы, мальчики пустились в такой дикий пляс, разразились такими пронзительными воплями, что рядом, на конюшне, беспокойно заржали лошади, а на пороге соседнего с конюшней флигелька показался дряхлый, сморщенный старик.

— А ну его, — шепнул Гриша. — Станет еще расспрашивать, интересоваться. Пошли назад на манеж. Я тебе кульбитик знатный покажу. И вообще давай дружить. У нас машина взята напрокат. Я маму попрошу, чтобы она и тебя прокатила.

Тем временем Костюченко вызвал к себе в кабинет Багреевых. Он был свидетелем их вчерашнего самоуправства и решил не откладывать объяснение.

Независимо, улыбчиво вошли гимнасты. С такой же независимостью опустились в кресла. Взгляд вопрошал: «А собственно, какая надобность в разговоре?»

— Сейчас объясню, — кивнул Костюченко. — Вчера вы превосходно выступили. Одного мне никак не понять. Какой вам смысл портить свой номер?

Виктория вместо ответа приподняла брови. Она научилась очень выразительно проделывать эту операцию: тончайшие, безупречно дугообразные брови шли вверх, и одновременно на карминовых, резко очерченных губах возникала ироническая улыбка.

Проделав все это, Виктория обернулась к мужу, и он, снисходительно кивнув, взял на себя дальнейший разговор.

— Я не совсем понимаю ваш вопрос, — чуть лениво проговорил Геннадий (на самом деле сразу догадался — заметил на столе перед Костюченко рапорт, подписанный

Петряковым). — Быть может, вы окажете любезность, поподробнее разъясните свою мысль. Буду признателен!

Сказано это было с барственной небрежностью. Откинувшись в кресле, Геннадий скрестил перед собой ноги, обтянутые трико. И Виктория блистала точеными ногами. Гимнасты пришли прямо с манежа, с репетиции.

— И вообще все очень странно, — опять раздался голос Виктории. — Только что вы нас хвалили. Теперь говорите, что портим номер. Загадка какая-то. Кроссворд!

— Да нет, кроссворд тут ни при чем, — спокойно ответил Костюченко. — Рапорт инспектора манежа написан вполне ясно.

И опять Виктория разыграла небольшой спектакль. Воздев ладони к вискам (руки были тонкими, но с сильно развитыми запястьями), она поморщилась, точно от приступа внезапной головной боли, затем как бы опять передоверила разговор Геннадию, и он со вздохом пододвинулся к столу.

— Понимаю! Понимаю, товарищ директор! Разумеется, положение обязывает вас как-то откликнуться на эту бумажку. Однако войдите и в наше положение. С женой мы выступаем уже не в первом цирке. На недавнем международном конкурсе лауреатства удостоились. Всегда стремимся к одному — мастерство повышать. И что же в ответ? Вместо помощи, вместо моральной поддержки.

— Все? — осведомился Костюченко, дав гимнасту выговориться.

— Пожалуй. О чем же еще говорить? Если вы продолжаете считать, что, выступая без этой самой лонжи, мы портим свою работу.

— Да, именно так я и считаю, — подтвердил Костюченко. — Зритель зачем приходит в цирк? Настоящим мастерством, артистической безупречностью насладиться. Радость эстетическую получить. А вы на нервах играете. Тем самым отвлекаете от радости. Неужели вы и в самом деле думаете, что чувство риска, боязни за жизнь артиста, — что это чувство может украсить номер?

— Странная постановка вопроса, — повел плечами Геннадий. — Зритель — это одно, а мы. Нам самим — понимаете, самим! — удобнее работать без страховки!

— Не понимаю, — сказал Костюченко. — Выходит, вы думаете только о себе, выступаете лишь для самих себя? Так ведь получается?

Гимнасты не удостоили его ответом, и тогда, коротко вздохнув, Костюченко поднялся из-за стола:

— Как видно, другого мне не остается. Поскольку вы продолжаете считать свое поведение нормальным. Поскольку уже не первый раз нарушаете правила безопасности. Иного не остается, как снять с программы ваш номер!

— Снять? Наш номер снять?

— Именно. Приказ будет вывешен сегодня же.

Когда гимнасты покинули кабинет, Костюченко составил приказ, отдал его перепечатать и, прислушиваясь к стуку машинки за перегородкой, подумал: «А дальше что? Как дальше развернутся события?» Ответить на этот вопрос было трудно, но в одном не сомневался директор цирка: иначе он не мог поступить.

А еще через час (приказ уже висел за кулисами, вызывая оживленнейшие толки) в кабинет постучался Станишевский:

— Александр Афанасьевич! Только что Москва звонила. К нам гости едут. Антрепренер заграничный. С ним Порцероб Игнатий Ричардович, режиссер из главка.

Завтра прибудут в середине дня.


2


Это же утро — послегрозовое утро — Леонид Леонтьевич Казарин встретил в таком состоянии, что Ефросинья Никитична всполошилась:

— Что это с вами? Никак, прихворнули?

Казарин ответил, что чувствует себя не хуже, чем обычно. И поспешил, вернувшись в комнату, закрыться изнутри на крючок.

Сидел неподвижно, прислушиваясь к доносящимся звукам. Ветерок шевельнул листву в саду. На дворе прокричал петух, и тотчас дружным кудахтаньем отозвались куры. На соседнем дворе тявкнула собака. И опять набежал ветерок, прошелся по густой листве того самого куста, что ближе других был к открытому окну. Сразу в памяти Казарина восстановилась ночная сцена: приглушенный, но внятный говор под окном, объяснение, какому стал невольным свидетелем.

Утро — ясное послегрозовое утро — продолжало наращивать и звуки и краски, а Казарин чувствовал себя все хуже, напряженнее. Теперь он прислушивался к тому, что происходит в доме. Шаркая ногами, Ефросинья Никитична прошла на кухню. Послышалось пение: это Жанна, проснувшись, напевала что-то звонкое. Ефросинья Никитична окликнула ее. Девушка прошла в кухню. Потом вернулась в коридор, у самых дверей раздалось пение. Нет, дальше Казарин не мог сохранять безучастность.

— Надеюсь, Жанна, вы не простудились ночью? — спросил он, выйдя из комнаты.

— Я? — удивилась она. — И не подумала!

— Ну как же! Такая гремела гроза, и дождь проливной. Мне даже хотелось предложить вам плащ. Вам и вашему собеседнику!

— Собеседнику? — в первый миг не поняла Жанна. Но встретилась глазами с Казариным, и краска проступила на щеках. — Выходит, и вы пережидали дождь в саду?

— Нет. В комнате. Окно было настежь раскрыто, и не моя вина.

Сперва Казарину показалось, что девушка смутилась. Однако глаз она не отвела, и теперь в них блеснуло что-то гордое, резкое.

— Вот как? — сказала Жанна. — Не ваша, значит, вина? А почему же не закрыли окно? Тем более гроза. Нам, молодым, нипочем, а вот если бы вы простудились.

— Жанна, Жанна! — с мягкой укоризной произнес Казарин; он сделал вид, что не замечает вызывающего тона девушки. — Конечно, вы правы. Действительно, я гожусь в отцы. Но потому-то и хочу вам посоветовать.

Она перебила:

— Не забывайте, Леонид Леонтьевич, у меня есть собственный отец!

Это было неожиданно. До сих пор, как будто начисто вычеркнув из памяти Сагайдачного, Жанна ни разу, ни словом о нем не обмолвилась. А сейчас. Молодая, желанная, неприступная, стояла она перед Казариным — проигранная его судьба.

— Разумеется, Жанна, — согласился Казарин. — Формально говоря, Сергей Сергеевич Сагайдачный вам отец. Боюсь только, что он давно забыл о вас!

— Захочу — напомню!

Молодая, гордая, неприступная. И ничем не привлечь, не уговорить, не приблизить.

— Как угодно, Жанна. Разочаровывать не намерен. Отступив, скрылся за комнатной дверью. И все же жизненная цепкость, та предприимчивость, что всегда, при любых обстоятельствах отличала Казарина, и на этот раз возобладала над всем остальным. И тогда он подумал о Надежде Зуевой. О разговоре, что имел с ней, когда вернулась из поездки.

«Видимо, самое время вернуться к тому разговору. Уговорить, настоять!» В чем именно настоять — Казарин не мог бы ответить внятно. Но и оставаться в бездействии не мог. Быстро одевшись, отправился к Зуевой.

— Надя, отворите. Это я.

Отворила. Но при этом так задержала свой взгляд, что Казарин догадался: сразу приметила его состояние и то, как пожелтело, осунулось его лицо.

— Не обращайте внимания, Надя. Из-за этой грозы уснуть не мог долго. С утра побаливала голова. А вот сейчас мимо шел и надумал: дай-ка проведаю Надежду

Викторовну. Как живет? Нет ли в чем нужды?

Оживленно потирая руки, стараясь удержать на лице улыбку, Казарин прошелся по комнате:

— Хорошо у вас, Надя. Все прибрано, уютно. Вижу, Жанна помогает по дому. Разумеется, похвально. И вместе с тем как не подумать, что такая девушка — разносторонне способная девушка! — достойна лучшей доли. Вы не забыли, Надя, наш прошлый разговор?

Зуева (она сидела по другую сторону стола, занимавшего середину комнаты) утвердительно наклонила голову. Однако этим и ограничилась. Она сидела недвижно, и только пальцы быстро-быстро перебирали бахрому скатерти.

— Я потому напоминаю, — настойчиво продолжал Казарин, — потому, что не за горами перемена здешней цирковой программы. Предстоит переезд в другую точку. Жанна вполне могла бы отправиться вместе со мной — в числе моих ассистентов. Самое время решать!

Он говорил, всем тоном, всеми интонациями стараясь выразить энергию, уверенность, больше того — апломб. Но, как никогда, все это было внешним, наигранным, лишь маскирующим внутреннюю поколебленность.

— Отвечайте же, Надя! Времени у нас в обрез!

Теперь она отозвалась наконец:

— Видите ли, Леонид Леонтьевич. Наш разговор я помню. После я многое передумала. Вы понимаете, что самого большого счастья хотела бы Жанне. Самого большого, надежного! Обо мне говорить не приходится. Уж коли так сложились мои отношения с Сергеем Сергеевичем — так и быть тому, видно. Ничего уж тут не поправишь. Но Жанночка. Справедливо ли отлучать ее от отца? Ей-то с ним враждовать зачем? Между прочим, когда Сергей Сергеевич приходил ко мне.

— Постойте, Надя. Разве он к вам приходил?

Она опять наклонила голову, а руки, перебиравшие бахрому, замерли, оцепенели.

— Ну да, один только раз и пришел. В первый же день, когда сюда приехал. Плохо мы с ним повстречались. Так плохо, что вспомнить тяжко. И все же я заметила: с большим интересом расспрашивал о Жанне. Видно, тянется к дочери!

— Так-так! — проговорил Казарин, и лицо его отразило быструю смену встревоженных мыслей. — Почему же вы раньше ничего не говорили мне об этой встрече?

Она подняла глаза. Так посмотрела, что Казарину стало не по себе. Выстраданное увиделось ему в ее долгом взгляде.

— А почему же, Леонид Леонтьевич, должна я вам рассказывать? Не обо всем вслух расскажешь. Да и не к чему!

— Вы меня не поняли, — поспешил он поправиться. — Не думайте, что я страдаю праздным любопытством. Это ваша личная жизнь, и я не имею права. Одного только не забывайте, Надя: у Сагайдачного своя семья, вторая семья!

— Жанна взрослая. Той семье она не помеха. Уж если захочет Жанна менять свою жизнь — пусть не кто-нибудь со стороны, а отец родной поможет ей в том. Артист-то ведь он настоящий, многое можно у него почерпнуть.

И это тоже было неожиданно. Совсем по-другому говорила сейчас Зуева о бывшем своем муже, чем недавно, — без злобы, без злорадного и мстительного чувства.

— Спасибо, Надя, за откровенность. Я очень внимательно выслушал вас. И все же, простите, не понимаю. Действительно, Сергей Сергеевич — артист признанный, по всей цирковой периферии известностью пользуется. Никаких дурных чувств к нему не питаю. Но стоит мне вспомнить, при каких обстоятельствах он вас покинул, да что покинул — безжалостно бросил!

— Это только меня касается. Его и меня, — решительно ответила Зуева. Настолько решительно, что Казарин понял — окончен разговор и нечего к нему добавить.

— Прощайте, Надя. Вижу, что и в самом деле не могу быть полезен. Всего вам доброго. Прощайте!

Вышел. Спускаясь по лестнице, подумал: «Только бы ни с кем не встретиться!» Сохранять улыбку на лице дольше не мог.

До самого прихода Жанны (она пришла чуть позднее) Зуева оставалась в неподвижности.

— Здравствуй, мамочка. Ты что так сидишь? Дай поцелую, — вбежала Жанна. — Погода нынче — лучше не придумать. Свежо, приятно, дышится легко. А ночью-то, ночью что делалось. Я потому и задержалась у тети Фрузы. А ты как? Почему молчишь?

Стремительно двигаясь по комнате, ни на миг не умолкая, Жанна всем существом излучала счастье. И оно коснулось Зуевой, заставило ее невольно улыбнуться:

— Подумать можно, Жанночка, будто ты сто тысяч выиграла!

— А на что мне, мама, деньги? Мне и так хорошо!

— И на заводе хорошо?

— И на заводе, и вообще!

Обняв мать, Жанна закружила ее по комнате, приговаривая звонко:

— Вообще! Вообще! Вообще!

Затем остановилась, прижалась вплотную и сказала шепотом:

— Знаешь что. Больше пока ничего не скажу. А только мне сейчас по-особенному хорошо. Мне очень хорошо!

И Зуева на этот раз спрашивать ни о чем не стала — поняла, что не надо, нельзя.

Огрубелая и спившаяся, истасканная тем ремеслом, какое заменило ей искусство, она и сама испытывала сейчас нечто новое — если не радость, то пробудившееся самолюбие.

Пить по-прежнему не хотелось. С того самого раза, как отказалась от рюмки, налитой Казариным.


3


На следующий день после того, как он познакомился с Гришей Сагайдачным, Владик снова отправился в цирк. Подойдя, увидел легковую машину. Из нее выглядывал Гриша.

— Мама, мама! — закричал он. — Это же Владик. Я тебе о нем рассказывал. Можно, чтобы и он поехал с нами?

Женщина, сидевшая за рулем, кивнула, и Гриша, отворив дверцу, потянул к себе за руку Владика.

— Машина хорошая. Только не наша, — поспешил он объяснить. — Ничего, папа обещает, что скоро у нас будет собственная. Правда, это ведь лучше, когда собственная?

Владик пожал плечами. Своя, чужая — какая разница. Главное, чтобы марка была испытанная, мотор выносливый, сильный.

Как и всегда, Анна вела машину неторопливо, ровно, в точности следуя дорожным знакам. С ней рядом сидел Казарин. Присутствие его, казалось, также было случайным, непреднамеренным. Увидел машину, выезжавшую со двора, и попросил:

— Прихвати и меня, сестрица. Давно мечтаю о загородной прогулке.

Мгновение поколебавшись, Анна согласилась:

— Только мы ненадолго!

Городские улицы сменились пригородной дорогой. Благодушно откинувшись, напевая что-то под нос, Казарин не спешил нарушить молчание. И все же Анна догадывалась, что он не просто так, прогулки ради, захотел прокатиться. Она и сама не без тайной мысли уступила уговорам сына: тяжко было на душе, хотелось хоть немного рассеяться, отвлечься.

Наконец Казарин обернулся к Анне:

— Вспомнилась мне сейчас почему-то первая наша встреча — во флигельке, у дедушки Николо. Помнишь, он еще задремал, а мы продолжали тихонько беседовать.

Анна — руки ее не отрывались от баранки — лишь кивнула.

— Да-да, хорошо мы тогда с тобой побеседовали, — продолжал Казарин. — Я еще интересовался — всем ли довольна в нынешней своей жизни. А ты ответила. Помнишь, Аня, что ты ответила?

Тут какая-то живность — не то коза, не то теленок — обнаружилась посреди дороги. Анне пришлось включить сигнал, и он прозвучал сердито, отрывисто.

— Экая глупая тварь! — посочувствовал Казарин. — Можешь ничего не говорить. И без того превосходно помню. Ты ответила, что всем как есть довольна. Впрочем, я и не представлял себе иначе. Что может быть выше чувства материнства. Сын у тебя и впрямь удался!

Обернувшись назад, Казарин ласково поглядел на Гришу; какая-то доля этого взгляда перепала и Владику.

— Я не только счастливая мать, — чуть глухо отозвалась Анна. — Вся моя жизнь с Сергеем Сергеевичем.

— Ну конечно же, — поспешил согласиться Казарин. С большой готовностью согласился, но при этом отвернул лицо — как бы затем, чтобы смахнуть с плеча дорожную пылинку. — Между прочим, ты чудесно ведешь машину. Мне по душе именно такой ровный ход. Интересно, а как Сергей Сергеевич водит? У него ведь натура темпераментная, ни в чем себя сдерживать не любит, не умеет!

И снова, искоса взглянув на Казарина, Анна подумала: «К чему все эти расспросы?» У нее возникло ощущение, будто Казарин и так и этак, заходя то с одной стороны, то с другой, старается найти, нащупать самую уязвимую точку. «Напрасно стараешься! Я настороже, и врасплох меня не застанешь!» — ответил короткий, но прямой взгляд Анны. Казарин, видимо, понял это. Примолк.

Давно позади остались городские строения. Коренастые рыжие сосны с двух сторон подступили к обочине. Дорога бежала прямая, укатанная.

— Глядите, речка впереди! — воскликнул Казарин, снова обернувшись к мальчикам. — Жалость какая, что нет у нас удочек или какой другой рыболовной снасти. Чует сердце, в речке этой должен водиться хариус, а возможно, и форель.

— Мама, мама! — т ут же закричал Гриша. — Давай остановимся. Здесь хорошо!

Анна возражать не стала. Развернув машину, она отъехала в сторону от дороги — к извилистому речному берегу. Здесь росла высокая сочная трава, и колеса мягко зашуршали в ней.

— Владик, за мной! — скомандовал Гриша, выпрыгивая из машины. — Мама, мы к воде!

— Далеко не уходите, — предупредила Анна. — Скоро нам возвращаться. Я даже не успела предупредить папу.

— Ладно! Не беспокойся, мама!

Мальчики побежали вниз по крутой тропинке, и Анна осталась вдвоем с Казариным.

— Детство! Золотая, беззаботная пора! — мечтательно вздохнул он, глядя вслед взапуски бегущим мальчикам. — Кстати, Аня. Неужели ты ставишь Сергея Сергеевича в известность о каждом своем шаге? Ну, ладно. Предположим. А сам-то он как? Тоже во всем перед тобой отчитывается?

С первой же минуты этой прогулки, даже раньше, чем она началась, Казарин решил не миловать Анну.

Если все так скверно складывается и, несмотря на все усилия и старания, Жанна остается недосягаемой. Если, подстрекаемая матерью — именно такое сложилось у Казарина впечатление, — она намеревается восстановить отношения с отцом. Если с ней, с Жанной, рядом появился какой-то избранник. Что ж, насильно мил не будешь. Но уж и не обессудьте. Пусть одинаково всем, а не только мне одному будет худо!

Идя рядом с Анной по обрывистой кромке берега, Казарин со стороны мог показаться благодушным, исполненным самых добрых побуждений. Откуда было Анне знать, какая злоба — все более густая и нестерпимая — обуревает сейчас ее спутника.

«Добрый волшебник! — думал Казарин (мысли его следовали одна за другой короткими, резкими толчками). — Добрый! Как бы не так! Хватит с меня! И так он повсюду поперек моей дороги, этот Сагайдачный! Анну когда-то себе присвоил, теперь и Жанну норовит прибрать к рукам. Нет уж! Хватит! Слово теперь за мной!»


Внизу журчала вода. Речка была неглубокой, с частыми каменными перекатами. Прыгая по камням, то тут, то там выступавшим из пенистой воды, мальчики чувствовали себя привольно, весело. Вскоре обнаружили запруду, и ее зеркальная поверхность отразила их возбужденные лица.

— А ведь нам и в самом деле надо дружить, — с чувством сказал Гриша. — Отцы-то у нас какие! — И пояснил деловито: — Твой — хозяином в цирке, а мой. Ого! Без моего программа не программа!

— Ну конечно, — ответил Владик. — Я не против, чтобы дружить.

Но при этом испытал какую-то неловкость. И вспомнил недавний пионерский лагерь: там все дружили запросто, сами по себе, не ссылаясь на отцов. Никому не приходило в голову хвалиться своими отцами.

Журчала вода. Отражалось небо в запруде. Откуда ни возьмись, выплыла стайка мальков: хвостики прозрачные, стрельчатые, гибкие. Заставив мальков потесниться, мальчики ступили в воду, и она щекотливо подобралась к закатанным выше колен штанам.

— Ты только тихо, — шепотом предупредил Гриша. — Как бы мама не заметила. Она всегда строжится, если я забираюсь в воду.


Нет, материнского окрика на этот раз не раздалось. Слишком прикована была Анна к тому разговору, что наконец-то развязал Казарин.

— Прости, Аня, если причиню тебе неприятное. Расчета или корысти не преследую. Тем более во мне до сих пор живо то чувство, которое когда-то. (Анна резко отстранилась.) Ну-ну, ни слова об этом. Я лишь хотел подчеркнуть, что — независимо ни от чего — я продолжаю питать к тебе преданное чувство. Оно-то и заставляет меня.

Разговор был завязан, но ясным еще не был.

— Продолжай, Леонид, — не вытерпела Анна. — О чем ты?

— Изволь, — со вздохом подчинился он. — Аня, Аня! Неужели ты и в самом деле воображаешь, что Сергей Сергеевич во всем откровенен с тобой?

— Это так! Я это знаю! — ответила Анна. И опять в ее решительном ответе Казарин расслышал предупреждение: «Берегись! К моей жизни с Сагайдачным доступа нет никому!»

— Не подумай, что мне легко начать об этом, — вздохнул Казарин. — Нелегко, но должен.

Она кивнула:

— Говори!

— Видишь ли, иногда бывают такие стечения обстоятельств. Словом, как оказалось, здесь, в Горноуральске, и уже не первый год, живет Надежда Викторовна Зуева. Да, совершенно верно: первая супруга Сергея Сергеевича. А с нею дочь.

— Ну и что же? — спросила Анна (она заставила себя не отвернуться).

— Все. Собственно, все. Такое уж стечение обстоятельств. Я бы, разумеется, мог не сообщать тебе об этом. Но Сергей Сергеевич. В какой-то мере можно его понять. Он вновь заинтересовался первой своей семьей. Встречался с Надей Зуевой. Вполне вероятно, что и теперь встречается. Только об этом и хотел предупредить тебя!

— Ну и что же? — опять спросила Анна, голос ее оставался ровным, но изнутри проглянула напряженность. — Что еще ты хочешь сказать?

— Что еще? По-моему, и так все ясно. Я считал себя обязанным как родственник. Впрочем, сестрица, не принимай близко к сердцу. Правда, Надежда Викторовна еще не стара, и встреча с Сергеем Сергеевичем несомненно пошла ей на пользу: посвежела, приободрилась. Но все равно с тобой никакого сравнения. Да и вообще не думаю, чтобы имелась реальная опасность. Скорее всего, обойдется. Тем более недалек уже день, когда покинете Горноуральск. Ну, а если хочешь быть вполне уверена. Береженого бог бережет. Почему бы тебе не остановить мужа, не наложить запрет на эти встречи?

— Запрет? Ошибаешься, Леонид, — сказала Анна, и брови ее сошлись в одну неприступную черту. — Не такой у меня муж, чтобы ему разрешать или запрещать. И напрасно думаешь, что я не знаю об этих встречах. Знаю. Дурного ничего не вижу. Так что напрасно ты.

В первый момент Казарин оторопел: «Неужели и в самом деле Сагайдачный с ней делился? Быть не может. Ишь как вся напряглась: брови сдвинула, боится, чтобы не дрогнули!»

И все же понял, что дальнейший разговор небезопасен:

— Если так, сестрица. Тогда и говорить больше не о чем. Лишний раз могу поздравить тебя с полным семейным счастьем! Уф, прямо камень с плеч!

И, рассмеявшись, зажмурившись от яркого солнца, первый крикнул плескавшимся внизу мальчикам:

— Наверх, ребятки! Наверх! Истекло ваше время!

На обратном пути Анна с неизменной ровностью вела машину, но, продолжая приглядываться исподтишка, Казарин видел, что это стоит ей немалых усилий.

«Что поделаешь! Такова уж жизнь. Всем поровну неприятного. Не мне одному!»

Въехали в город, и здесь, задолго до цирка, Казарин попросил остановиться:

— Хочу совместить приятное с полезным, наведаться на завод. Он тут, неподалеку. Как-то поживает новая моя аппаратура? Спасибо, Аня, за прогулку. Ты и в самом деле чудесно ведешь машину. Спасибо и вам за компанию, мальчики.

А в цирке, только успела Анна въехать во двор, навстречу поспешил Сагайдачный:

— Наконец-то! Нашла время кататься. Антрепренер иностранный приехал. Помнишь, о нем еще Морев в своем письме предупреждал. А с ним, с антрепренером, Порцероб. Собираются сегодня же смотреть программу. Я думаю, будет лучше, если мы выступим в новых костюмах. Не откладывай, сейчас же примерь свой костюм.

Позади недолгая прогулка. И не легче стало — еще тяжелее. И Анна стоит перед зеркалом в гардеробной. Примеряет костюм, всего несколько дней назад полученный из пошивочной мастерской главка.

Красивый костюм — отделанный атласом, по канту крупная переливчатая блестка. Сам по себе костюм отличался строгостью, но кант, повторяя изгибы стройного тела, вызывал ощущение скрытой и оттого волнующей обнаженности.

Неторопливо, придирчиво оглядела себя Анна в зеркале. Точно целью задалась — во что бы то ни стало найти, обнаружить хоть какой-нибудь изъян. Найти не смогла. Тело сохраняло и гибкость и упругость. Все так же молодо сверкали глаза.

Вошел Сагайдачный.

— Погляди, Сережа, — обратилась к нему Анна. — Как находишь? Как будто все нормально?

Он посмотрел и кивнул:

— Вполне. Удачный костюм. И, главное, для работы удобный.

Только это и увидел.


4


Встретив Дезерта и Порцероба, Костюченко повез их в гостиницу.

Дезерта препроводили в приготовленный ему номер, и он пожелал отдохнуть до вечера: импресарио был задумчив, даже как-то рассеян. Костюченко и Порцероб остались одни.

— Рад познакомиться с вами, Александр Афанасьевич, — с жаром заверил Порцероб. — Знаю, в системе нашей вы недавно, но тем приятнее. Слыхал, что за короткий срок вам удалось добиться перелома в здешних делах.

То вспыхивающие оживлением, то заволакивающиеся бархатистой нежностью, глаза режиссера излучали столь явную симпатию, что могло показаться — лишь затем и пожаловал на Урал, чтобы познакомиться с новым директором.

— Кстати! Не знаю, поставлены ли вы в известность. Речь идет не только о том, чтобы познакомить господина Дезерта с аттракционом Сагайдачного. В программе вашего цирка имеется еще несколько номеров, намеченных для зарубежной поездки. Вот они, эти номера.

И Порцероб передал Костюченко список: Буйнарович, Торопов, Багреевы.

— Ох-ох! — озабоченно вздохнул Костюченко. — Все бы ладно, да вот Багреевы. Снял я их с программы!

— В главке знают?

— Пока что нет. Вчера лишь приказ подписал.

И Костюченко рассказал о том недопустимом самовольстве, какое, к тому же не в первый раз, позволили себе молодые гимнасты.

— Другого не оставалось, как отстранить от программы. Этак ведь, глядя на их безнаказанность, остальная молодежь перепортится. Быть может, вы, Игнатий Ричардович, побеседуете, проведете, так сказать, воспитательную работу?

— М-да! — неопределенно протянул в ответ Порцероб. Легким, почти ласкательным прикосновением мизинца он почесал за ухом и еще раз протянул: — М-да!

Игнатий Ричардович и в самом деле был озадачен. С одной стороны, он отдавал себе отчет, что для пользы дела весьма желательно показать Багреевых в программе. А с другой. Ох, до чего же уважаемый режиссер не любил обременять себя излишней ответственностью и вообще вступать с артистами в сколько-нибудь осложненные отношения.

«Почему, собственно, должен я вмешиваться в директорские функции? Я не за тем приехал. Мое дело — сопровождать Дезерта, и только!» Обычно самоуговоры эти легко давались Порцеробу, но на этот раз дали осечку. «Конечно, все это так. При иных обстоятельствах ни за что не стал бы вмешиваться. А вот сейчас, при данной ситуации».

— Попробую, — согласился он в конце концов. — Правда, никаких административных полномочий я не имею. Однако попробую, принимая во внимание интересы главка.

Условились встретиться в цирке, за час до представления. Придя несколько раньше, Костюченко заметил Багреева, как бы случайно стоящего невдалеке от дверей кабинета. И сам приостановился, давая возможность гимнасту подойти, завязать разговор. Тот, однако, с места не тронулся.

Весь этот день, еще с утра узнав о приезде гостей из Москвы, Багреев провел в немалом волнении, хотя внешне и старался ничем его не выказать. Артистам, продолжавшим оживленно обсуждать обнародованный накануне приказ, он сказал со смешком:

— Что ж, если директору захотелось предоставить нам с Викторией лишние выходные дни. Что ж! Возражать не станем!

На самом деле все было иначе. Багреевы превосходно понимали невыгодность своего положения. Антрепренер приехал, с ним ведущий режиссер, предстоит просмотр отобранных для поездки номеров, а тут сиди сложа руки, будто тебя не касается.

Уже в середине дня, будто невзначай, Багреев направился в сторону директорского кабинета, но был перехвачен Станишевским.

— Ах, молодежь, молодежь! — восхищенно пропел администратор. — Мне бы ругать вас в один голос с директором, а я не могу. Люблю смелость! Какой же цирк без риска!

Геннадий отступил, сказав Виктории:

— Шапку ломать не стану! Слишком много чести!

И все же он чувствовал себя нехорошо. К вечеру, хотя, казалось бы, не было в том нужды (приказ продолжал висеть на доске объявлений), наравне с остальными артистами явился в цирк. И вовремя. Не прошло четверти часа, как в гардеробную постучал Петряков: «Игнатий Ричардович желает с вами побеседовать. В кабинете у директора ждет».

Порцероб встретил Багреевых, стоя на середине кабинета. И сразу, едва успели войти, замахал руками:

— Хватит! Ну, хватит же! Мы все умеем быть упрямыми. Но до каких же пор? Тем более впереди поездка. Ответственная, зарубежная. Потому и говорю — хватит!

— Видите ли, Игнатий Ричардович, — начал в ответ Геннадий, стараясь сохранить независимый тон. — Конечно, нам было бы лестно принять участие в такой поездке. Но, как артисты, для которых на первом плане интересы мастерства. Кстати, когда мы выступали на международном конкурсе, ни один, буквально ни один артист не пользовался лонжей!

— Ни один! — наподобие эха подтвердила Виктория.

— Ну и что? Что вы хотите этим сказать? — опять взмахнул руками Порцероб. И перешел на грубовато-ласковую фамильярность, не раз выручавшую его в трудные минуты: — Международный конкурс! Эх, ребятишки, ребятишки! Неужели же вам на зарубежный цирк оглядываться? Сами должны погоду делать!

— Погоду? — саркастически переспросил Геннадий. — Хороша погода, если некоторые среди нас. Есть среди нас такие, что все спасение видят в лонже!

Не любил, до смерти не любил Порцероб вступать в пререкания с кем бы то ни было. На этот раз, однако, самолюбие ведущего режиссера возобладало над осторожной оглядкой: почувствовал, что надо поставить на место «молокососов».

— Вот что! — вспыхнул Порцероб. — Если кто-нибудь и пользуется лонжей в пенсионном, так сказать, порядке — это еще ничего не доказывает. Ровным счетом ничего! Как таковая, лонжа нисколько не мешает показать мастерство. Пора понимать это. И не устраивать донкихотских сцен!

Неожиданно резкий оборот разговора заставил Геннадия примолкнуть.

— Я вам добра желаю, — все с той же напористостью продолжал Порцероб. — Или вы окончательно будете списаны с программы, о чем я завтра же уведомлю главк, или… Это ваш последний шанс. Я готов уговорить Александра Афанасьевича. — Взгляд в сторону Костюченко, безмолвно сидевшего за столом. — Но при условии, что вы дадите слово. Слово артиста, советского артиста!

На этот раз Геннадий понял, что дальше нельзя противиться. Переглянувшись с женой, прочтя в ее глазах: «Соглашайся! Делать нечего!», — он склонил голову. Порцероб торжествующе обернулся к Костюченко, и тот сказал, завершая эту сцену:

— Будем считать инцидент исчерпанным. Идите одеваться. Не только к своему номеру. Сначала к прологу. — И объяснил Порцеробу, когда гимнасты ушли: — Давали мы недавно представление для горноуральских комсомольцев. Молодежь к этому представлению подготовила специальный сатирический пролог. Хочу, чтобы вы посмотрели, Игнатий Ричардович. Кажется мне, что удался пролог.

— Конечно же! С интересом посмотрю! — воодушевленно отозвался Порцероб.

Ошибаются те, кто считает, будто цирковая программа из вечера в вечер неизменна. Неизменным может быть распорядок номеров в программе, да и самые номера — их композиция, трюки, аппаратура и реквизит, музыкальное оформление. И все же, как бы накрепко ни были отработаны и закреплены все эти элементы, случаются представления, отмеченные особым нервом, повышенным накалом. Чаще всего так бывает, когда артистам известно, что в зале находятся ценители, знатоки.

Весть о приезде гостей взбудоражила в цирке каждого. И не только одни Сагайдачные поспешили вынуть парадные, для особого случая сберегаемые костюмы. Да что костюмы. Варвара Степановна Столбовая сильно простудилась в недавнюю грозовую ночь. Она была на больничном листе, но, услыхав от помощницы, какие гости ожидаются на представлении, поспешила подняться с постели. Отправилась в цирк. Петрякову сказала с укоризной:

— Не ждала от тебя, Григорий Савельевич. Ты что же — заживо решил меня схоронить? — И отмахнулась, когда он заметил, что при наличии больничного листа не имеет права допускать ее к работе. — Эх, миленький мой! Виданное ли дело, чтобы без меня обошлось нынче!

Все артисты находились в приподнятом настроении. Один лишь Сагайдачный, хотя и он принял все меры, чтобы показаться в наилучшем виде, не скрывал раздражения. Причиной тому был молодежный пролог.

Еще недавно Сагайдачный отдавал должное этому прологу. Однако же всему есть мера. Показали для комсомольцев, и ладно. А теперь зачем опять показывать? Это ли не бестактность по отношению к ведущему артисту! Сагайдачный даже подумал: «Надо переговорить с Костюченко, настоять, чтобы шел пролог в моей постановке!» Но затем отказался от этого намерения: «Еще не так поймет! Решит, что с молодежью враждую!»

Дурное настроение требовало разрядки. А тут навстречу Вершинин.

— Вот что, Федор Ильич, — остановил его Сагайдачный. — Сегодня также обойдемся без комедийного вступления. Как и тогда, когда вы плохо себя чувствовали.

— Но почему, Сергей Сергеевич? Нынче самочувствие мое вполне позволяет.

— Да нет уж! — с жесткой улыбкой перебил Сагайдачный. — Лучше будет, если побережете себя. Кстати, замечание рецензента заставляет меня призадуматься. В самом деле, есть ли нужда в этом вступлении?

— Ах, вот как? — скривил губы Вершинин, и в глазах его, обычно бегающих, на миг обозначилось нечто острое, злое. — Ну конечно, Сергей Сергеевич. Если вы, так же как наш директор, соглашаетесь с этой прискорбной рецензией. — И отступил, словно побоявшись дать полную волю своему раздражению.

Недолгие минуты оставались до начала представления. Артисты, участвовавшие в прологе, уже собрались возле форганга. Заглянув в щелку занавеса, Ира Лузанова увидела гостей, занимающих места в директорской ложе.

— Ой, какой же он неинтересный, этот антрепренер. Старый, лысый, высохший!

— Мало ли что высохший, — завистливо возразил стоявший тут же Никольский. — Зато какими капиталами ворочает!

— Капиталами? — недоуменно оглянулась Ира. — А на что мне его капиталы?

Каково же было самочувствие Дезерта, неожиданно оказавшегося в далеком Горноуральске?

В жизни своей импресарио совершил множество поездок, и, кажется, редкая страна на всех пяти континентах не видела его сухую подтянутую фигуру. Поездка в Горноуральск отличалась, однако, от остальных коренным образом. Она не была деловой. Как бы Дезерт ни уговаривал себя, что предпринял ее, желая познакомиться с аттракционом Сагайдачного, он прекрасно понимал: другая причина побудила его согласиться на поездку. И не мог отключиться от все ближе подступающего волнения.

Вечер наступил. Приехав в цирк, заняв место в директорской ложе, по-обычному выпрямив корпус, а руки возложив на барьер, Дезерт, казалось, был сосредоточен на одном: на программе, на ходе представления. Однако ни на миг его не покидала мысль: «Где-то здесь вблизи Николо Казарини!»

Так продолжалось и в течение первого отделения, и в антракте, и даже тогда, когда, выступив вперед, к самому треку, наклонно проложенному вдоль барьера, Петряков объявил с особой, подобающей данному случаю торжественностью:

— Новый советский аттракцион! Анна и Сергей Сагайдачные!

Во время работы нельзя о чем-нибудь думать кроме работы и нельзя хоть на миг усомниться в себе, иначе все пойдет прахом — жонглер упустит предмет, эквилибрист потеряет равновесие, сорвется или недожмет акробат. Кроме работы, ни о чем нельзя думать. И Анна старалась ни о чем не думать кроме работы. Те мысли, что преследовали ее с момента утренней прогулки, отступили, стерлись в сознании. Но лишь в сознании той Анны, что мчалась сейчас воедино со своим партнером, что слита была с партнером, мотоциклом, треком, теми стремительными фигурами, что на нем, на треке, вычерчивала. Эта Анна ни о чем другом не думала. Однако с нею рядом — очень близко, плечом к плечу — была иная Анна, взволнованная, растерянная, испытывающая сердечную острую боль. Она была рядом и готовилась заявить о себе, как только аттракцион подойдет к концу.

Сейчас он был в разгаре. Сейчас, отвечая улыбкой на улыбку Сагайдачного, Анна с ним вместе направилась к люку, раскрывшемуся в днище глобуса, по веревочной лестнице поднялась вовнутрь.

Дезерт продолжал смотреть. Он смотрел, следил, оценивал.

Он заранее сказал себе, все обдумав: «Из-за одного аттракциона нет смысла дальше спорить. Даже если предположения мои оправдаются и этот аттракцион окажется не из лучших — все равно. «Цирк Москвы» — магнит беспроигрышный. Билеты будут распроданы задолго до начала гастролей. При всех вариантах не понесу убытка. И к тому же неудача русских — хотя бы частичная — кое-кого порадует. Из этого также смогу извлечь определенную пользу!»

Так думал он и в антракте, и тогда, когда свет в зале погас и подвижные круги световой спирали отпечатались на манеже, на рядах амфитеатра. Еще мгновение — и гонщики вырвались на трек.

То, что увидел Дезерт, было для него неожиданным. Таким же неожиданным, необычайным, как трехъярусный наклонный канат, который за два дня до этого смотрел он в московском цирке. Нет, даже не канат — канатоходцев на нем. И не только канатоходцев. На миг Дезерт прикрыл глаза. Ему почудилось, будто снова стоит перед ним тот педагог из Циркового училища. И говорит спокойным, убежденным тоном: «Вы еще не видели нашего зрителя, господин Дезерт!»

Вот они сумасшедше кружатся в своем серебристом, решетчатом шаре — гонщики, словно не подвластные закону веса, закону притяжения. Они внутри шара. Люк закрыт. Их только двое. Но нет! В том-то и дело, что нет!

Переведя взгляд на зрителей, импресарио увидел как бы живое, быстро сменяющееся продолжение аттракциона. Оно читалось во всем: в каждом лице, в каждом взоре, в той внутренней радостной и мужественной освещенности лиц, что каждого зрителя превращала не только в очевидца, но и участника. Разорвав сцепленные пальцы, Дезерт провел ладонью по глазам.

И вдруг — тотчас, мгновенно, так, что не успел дать отпор незваной гостье, — мягкая и теплая волна прилила к его груди. Поддавшись ей, спросил у себя: «Что же это, зачем же?» Еще секунда, и ответил бы: «Это старость. Попросту старость. Потому и захотел сюда приехать, чтобы припомнить давно ушедшую юность — вспомнить ее вместе с тем, кто когда-то, такой же молодой, защитил меня!» Вот в чем чуть не признался себе Дезерт. Но остановился вовремя. А тут и аттракцион подошел к концу. Поднялся, присоединил свои аплодисменты к бурному восторгу зала и сказал, обернувшись к Порцеробу и K°-стюченко:

— Готов признать, что мои сомнения не оправдались. Возражений против аттракциона не имею.

— Превосходно! Я и не сомневался в этом! — воскликнул Порцероб.

— Да, кстати, — продолжал Дезерт. — Насколько помню, вы рассказывали мне, что при здешнем цирке живет старый жокей.

— Как же, как же! Николо Казарини!

— Да-да, вспоминаю: он еще у моего отца работал. Мог бы я встретиться с синьором Казарини?

Костюченко ответил, что это не представляет трудностей: старик спит мало, до позднего часа светится его окно. Так что, если господин Дезерт желает.

— О да! Я хочу! — кивнул Дезерт. И сделал предупреждающий жест: — Переводчик нам не потребуется!


5


Окно светилось. На утоптанную землю двора оно отбрасывало узкую полосу, и, шагая по этой полосе, как по дорожке, сопровождаемый Порцеробом и Костюченко, Дезерт подошел к дверям флигелька.

Постучал Костюченко, но первым, войдя, заговорил Порцероб:

— Дорогой Николо! Извините, что беспокоим вас в позднее время. С нами гость. Он выразил желание…

При этих словах Порцероб отступил в сторону, и теперь ничто не мешало встрече Пьера-Луи Дезерта и Николо Казарини.

Он оказался не только старым, но и дряхлым, более дряхлым, чем того ожидал Дезерт, — этот некогда веселый, независимый жокей. Настолько дряхлым, что, казалось, жизнь вовсе покинула иссохшее тело — вернее, не тело, не плоть, а какой-то до ненадежности ломкий и хрупкий каркас.

Та волна, что недавно, каких-нибудь четверть часа назад, прилила к груди Дезерта, — сейчас как бы вызвала ответную, исполненную все более ожесточающего раздражения. Ни сочувствия, ни сожаления Дезерт не испытал, взирая на недвижимые человеческие развалины. Только досаду: «Слишком поздно. Теперь уже бесполезна, бессмысленна встреча!»

Но именно в тот момент, когда Дезерт подумал об этом, Казарини приподнял голову и открыл глаза. Взгляд их был сначала отсутствующим, затуманенным, но постепенно, подчиняясь внутренней прибывающей силе, обрел не только ясность, но и вопросительность, все более требовательную вопросительность. «Говори же, зачем ты пришел? — спрашивали глаза. — Что же ты медлишь? Говори!»

Дезерт оглянулся на своих провожатых: он явно не хотел завязывать беседу в присутствии третьих лиц.

Костюченко догадался.

— А нас ведь ждут, Игнатий Ричардович! — сказал он Порцеробу. — Я пытался урезонить товарищей артистов: мол, для деловых разговоров час неподходящий. Какое там! Ждут!

— Что ж, я охотно, — понимающе откликнулся Порцероб. И, с трудом подбирая слова, обратился к Дезерту: — Вы позволите оставить вас на некоторое время?

Дезерт ответил наклоном головы. Когда же дверь снаружи закрылась и замолкли шаги на дворе, начал негромко, но раздельно:

— Возможно, мое появление удивляет вас, синьор Николо?

— Нисколько, синьор. Я знал, что вы приехали.

— Вряд ли, однако, могли предположить, что я.

— Нет, синьор, Я догадывался, что вы меня навестите.

Тень скользнула по лицу Дезерта. Он привык к тому, чтобы все происходило именно так, только так и не иначе, как он задумал. И чтобы последнее слово также принадлежало только ему, ему одному.

— Действительно, я выразил желание увидеть вас. Вы не забыли, при каких обстоятельствах происходила последняя наша встреча?

Глаза (только глаза) ответили: «Помню!»

— В тот день мой отец не поладил с вами.

Глаза (только глаза) снова подтвердили: «Помню!»

— И еще, синьор Николо, — все на той же бесстрастной и почти металлической ноте продолжал Дезерт. — Возможно, вы помните и те прощальные слова, что сказали мне в тот день. Вы посоветовали мне уйти из цирка, к которому, как утверждали, я не имею настоящего призвания. Подумать только, что было бы со мной, послушайся я вашего опрометчивого совета!

И опять, прервав непривычно долгую для него речь, Дезерт повстречался с глазами Казарини: от недавней мутной пелены в них малейшего следа не оставалось — только живое, очень живое и пытливое внимание.

— Так слушайте же меня, синьор Николо, — продолжал Дезерт, возвысив голос. — Я рад, что судьба дала мне возможность еще раз встретиться с вами. Слушайте же, что я теперь скажу! Я не ушел из цирка. Не только остался в нем, но и подчинил его себе. Я создал предприятие, агентство, которое на цирковом международном рынке является сильнейшим. Редкий артист не находится от меня в зависимости. Артист, жена, дети, самые малые дети, даже те, что еще мирно спят на материнских руках, — все они одинаково зависят от меня. О, если я не продлю ангажемент — это улица, голодная улица.

Подпись моя на ангажементе — это хлеб, это жизнь. Теперь понимаете, синьор Николо, как жестоко вы тогда ошибались? Но я не собираюсь упрекать. Это было очень давно. И вы с тех пор состарились, и я. Но я разбогател. Я вернул состояние, нарушенное отцом. И не забыл, как вы однажды пришли мне на помощь. Услуга требует вознаграждения. Я готов расплатиться с вами!

На этот раз Николо Казарини не только шевельнулся, но и чуть приподнялся в кресле. Подзывая Дезерта ближе, сделал рукою знак.

— Да, я желаю расплатиться! — повторил Дезерт (вот она — долгожданная минута!).

В ответ послышался глуховатый, надтреснутый старческий голос:

— Пьер-Луи, Пьер-Луи! Подойди еще ближе. И это все, что ты хотел мне сказать? Все, чем можешь похвалиться?


Таким был разговор во флигельке. Что же касается деликатно удалившегося Игнатия Ричардовича Порцероба—действительно, он обнаружил, что его за кулисами ждет почти вся труппа. И простер к артистам руки:

— Спасибо, друзья! Чудесно выступили! Если бы я имел возможность поделиться своими впечатлениями.

— В начале будущей недели у нас производственное совещание, разбор программы, — сказал Костюченко.

— Увы, увы! Завтра же должен вернуться в Москву. Однако, независимо от этого, еще и еще раз спасибо, друзья!

Многоопытный режиссер руководствовался неизменным правилом: недругов не иметь, со всеми оставаться в наилучших, благоприятствующих отношениях. Задача была нелегка и подчас заставляла идти на моральные издержки — или вовсе закрывать глаза на неудачное, или сопровождать критические замечания рядом утешительных оговорок. Так, например, Игнатий Ричардович никогда не позволял себе сказать «ошибка», «неудача», а произносил, лаская слух мягкой вибрацией голоса: «ошибка мастера» или «поучительная, всех нас обогащающая неудача». Свойство это подмечено было многими, но, как правило, осуждения не встречало; напротив, за Игнатием Ричардовичем установилась репутация человека обходительного, приятного. Критика — критикой, но кому же приятно, если она колется. Вот так и получалось: одни говорили — «доброжелательный человек», другие — «веселый, легкий», третьи — «знающий, способный». И не заблуждались. Порцероб и в самом деле отличался тонким пониманием особенностей циркового искусства, обширной эрудицией, завидной творческой фантазией. Только бы поменьше озирался он, реже бы помышлял о том, чтобы непременно всем нравиться.

Не изменил своему обыкновению Игнатий Ричардович и на этот раз. Он будто шел не по закулисному коридору, а по какой-то благоухающей дороге: одному букет, другому цветочек и каждому внимание.

Сагайдачному:

— Поздравляю, Сергей Сергеевич. Ей-ей, превзошли все мои ожидания. Помню ваш аттракцион, когда только выпускался. Какую с тех пор мускулатуру, эмоциональную силу нажил!

Буйнаровичу:

— Богатырь! Былинный богатырь! Иначе не назовешь! — И тут же Пряхиной (она стояла возле мужа): — Загляденье, как танцуете на пуантах! Словно не проволока, а балетные подмостки!

Пряхина зарделась от громогласно провозглашенной похвалы, а Порцероб, устремясь дальше, уже обласкивал Никольского:

— Павел Назарович! Рад приветствовать! Вот с кого молодым брать пример!

— Пример? Какое там! — саркастически усмехнулся Никольский. — Старшее поколение нынче разве ценят? Так и норовят.

Окончание фразы Порцероб не услыхал. Он увидел группу молодых (впереди стояли Ира Лузанова и Зоя Крышкина) и опять воскликнул, играя голосом:

— Обязательно расскажу в Москве, какой удачный пролог поставили. Молодежный, сатирический, целенаправленный! Что может быть лучше!

Так он шел по закулисному коридору, направляясь в кабинет Костюченко. У самых дверей кабинета опять повстречался с четой Багреевых и незаметно, заговорщицки подмигнул им: дескать, если я и строго обошелся — вина не моя, обстоятельства принудили.

Один лишь Жариков был обойден режиссерской лаской, да и то не по вине Порцероба. Юноша намеренно держался в тени, в стороне. «Самолюбивый! Переживает, что дебют не слишком удачно прошел!» — догадывались товарищи. А дело было не в этом. Откровенный разговор с Васютиным — откровенный и долгий, под шум грозового дождя — не прошел бесследно для Жарикова.

Теперь, обосновавшись в директорском кабинете, Порцероб смог перейти к индивидуальным беседам. В Москву — особенно в летнюю пору — артисту выбраться трудно, не отпускает конвейер. Тем важнее воспользоваться приездом работника главка, напомнить о своих надобностях, заручиться обещанием, что надобности эти будут учтены.

Порцероб выслушивал каждого. Все просьбы заносил в записную книжку, клятвенно заверяя, что, вернувшись в Москву, немедленно поставит главк в известность, и при этом все более чувствовал себя разнеженным: он как бы купался в том почтительном доверии, каким окружали его артисты.

Наконец спохватился:

— Пора, пожалуй, Александр Афанасьевич, зайти за нашим гостем. Видимо, даже он — сугубо деловой человек — на этот раз оказался во власти сентиментальных воспоминаний!


Светилось окно, все так же откидывая длинную полосу на выбитый, уже опустелый цирковой двор. Знал бы Дезерт, какой предстоит разговор, не стал бы, верно, спешить на встречу с Николо Казарини.

— Пьер-Луи, Пьер-Луи! Конечно, я не забыл, как прогнал меня твой отец. Жестокий и надменный, он ни в чем не терпел ослушания. И все-таки, когда он шел на манеж, когда выводил конюшню, он становился артистом. Этого нельзя было у него отнять. Он был настоящим артистом. А ты? Я слышал о тебе. Мне рассказывали. Ты так и не приблизился к цирку!

— Неправда! Я поднял дело!

— Дело? Это ты верно говоришь. Коммерческое дело. Искусство цирка ты уронил.

— Неправда! Без меня оно немыслимо!

— Ты в этом уверен? Но что же ты от себя вложил в цирковое искусство? Что от тебя сохранится в нем?

Дезерт не ответил. Он продолжал стоять перед Николо Казарини все в той же упрямо-несгибаемой позе, но в коленях, пусть пока и неприметно, возникла унизительная дрожь, и все труднее становилось с ней справиться.

— Пьер-Луи, Пьер-Луи! В тот далекий день я ни в чем не ошибся. И прав был твой отец, когда крикнул: «Любой прохожий ближе к цирку, чем этот». — Дезерт переступил с ноги на ногу, ему не удавалось больше справиться с дрожью в коленях. — Чтобы жить и работать в цирковом искусстве, нужна щедрая, открытая, радостная душа. Цирковое искусство умирает без настоящего, верного товарищества. А ты? Кто вспомнит тебя благодарным словом? Ты унаследовал только худшее! Самое худшее!

Ни от кого другого не стерпел бы Дезерт этих слов. Он и сейчас был готов повернуться к дверям. Но не двинулся с места: принудил себя не двинуться.

— Я вас выслушал, синьор Николо. Теперь и вы послушайте. Я вижу обстановку, в какой вы живете. Вижу, что вы слабы, больны, нуждаетесь в материальной поддержке. Отец мой порвал заключенный с вами контракт. Он имел право это сделать. Право было на его стороне. Артист, оказавший неповиновение хозяину, не может рассчитывать на какую-либо компенсацию. Отец был прав. Но я. Я хочу поступить иначе. Пусть это будет для меня непроизводительным расходом, пусть понесу некоторые издержки. Я решил рассчитаться с вами, синьор Николо!

— Рассчитаться? — переспросил старик, и Дезерт, вглядевшись в его глаза, вдруг обнаружил в них не только живой, но и угрожающий блеск. — Вы решили, синьор, со мной рассчитаться?

— Совершенно верно. Я готов выплатить сумму.

— Вот как? И я смогу распорядиться ею по своему желанию?

— Разумеется. Любой международный банк, которому вы предъявите подписанный мною чек.

Угрожающий блеск сохранился в глазах Николо Казарини. Громче и тверже обычного прозвучал его голос:

— Мне жаль тебя, Пьер-Луи! Приехав сюда, приглашая советский цирк, ты заключаешь верную сделку. Гастроли нашего цирка тебе обеспечат верную прибыль.

И все-таки ты очень беден, Пьер-Луи. И тут никакая прибыль тебе помочь не может. Ты хотел расплатиться со мной? Я дарю тебе эту сумму!

Так ответил старик, теряя последние силы. А со стены, со старого плаката, продолжал улыбаться молодой жокей — тот, которого некогда знал Пьер-Луи Дезерт.


6


Во время работы ни о чем нельзя думать, кроме работы. Но вот она окончилась, Анна вернулась с манежа, и разом ее захватила одна мысль, одна тревога — то, что узнала от Казарина.

Рядом торопливо переодевался Сагайдачный.

— Завтра утром Порцероб возвращается в Москву, — объяснил он. — Надо успеть переговорить с ним, выяснить шансы на зарубежную поездку.

— Да, конечно, переговори, — согласилась Анна, но машинально, думая о другом.

Несколько минут спустя Сагайдачный ушел, шаги его замерли в коридоре, и тогда она спросила себя: «Что же произошло? Обман, измена?» — «Нет, — ответила себе, — это не так. Вот если бы я спросила о первой семье, а он притворился бы, что ничего не знает, — тогда неправда, тогда обман. Но я же ни о чем не спрашивала! Все равно. Мало ли что не спрашивала. Должен был сам рассказать. А он скрыл. Он скрыл!»

И все же, обуреваемая самыми тяжкими подозрениями, Анна не хотела поверить в измену. Даже теперь не хотела. Да и могла ли поверить, если за все годы супружества — ни днем ни ночью — никогда Сагайдачный не примешивал к своей жизни с Анной даже малейшего воспоминания о той, о первой. Напротив, Анна сама иногда напоминала: «Ты бы хоть поинтересовался: где теперь Зуева, что с ней?» Он пожимал плечами: зачем? И Анна испытывала скрытую радость, опять и опять убеждаясь, что этот сильный, уверенно ступающий по жизни мужчина принадлежит ей, ей одной. Нет, Анна и сейчас в измену не поверила.

Но что же тогда? Может, всего лишь злая выдумка Казарина? Может быть, он придумал это, желая расквитаться с Сагайдачным за прошлое, попортить семейную жизнь более удачливому сопернику? Анна догадывалась о неприязни, какую Казарин затаил к Сагайдачному.

«Нет, Леонид мне не солгал. Чувствую, что не солгал. А если так. Неужели буду и дальше ходить в потемках? Не знаю, пока ничего не знаю!»

Затем подумала: «А что, если напрямик переговорить с Сергеем? Пусть сам все объяснит!» Но эта мысль — вполне разумная и естественная — чем-то отпугнула Анну. «Неправда! Мне нечего бояться! Разве хоть когда-нибудь была я дурной женой?» И будто услыхала в ответ соболезнующий голос Казарина: «Сестричка! Бедная моя сестричка!» Тогда, на речном берегу, Анна нашла в себе силы не только оборвать, но и опровергнуть Казарина. Тогда удалось не выдать себя. А теперь. Продолжая вглядываться в зеркало, Анна будто бы чужое лицо увидела. И не потому, что грим до сих пор не сняла. Зеркало отражало всполошенную, неразумную бабу — ту, что мечется без толку, и все-то валится у нее из рук, и лишь причитать способна: «Ахти мне! Да как же это? Да почему же?»

«Зачем ты так поступил, Сережа? Неужели я помешала бы, запретила бы? Да и может ли кто тебе запретить!»

Не следовало произносить последние слова. Они прозвучали приниженно, и Анна почувствовала стыд: «Ты и в самом деле ведешь себя как баба. И вообще, не к чему впадать в панику. Сергей по-прежнему с тобой. Завтра снова выйдешь с ним на манеж!» Нет, уговоры эти не могли утешить. И не о работе, не о манеже сейчас помышляла Анна. Опять перед ней предстала грозовая ночь. И муж, ушедший к окну, — упрямо-молчаливый, холодный, словно чужой.

Вспомнив об этом, Анна еще больше встревожилась. Никак не удавалось ей справиться с этой тревогой, взять себя в руки.

Вернулся Сагайдачный.

— Ну, кажется, все в порядке. Порцероб поздравляет, говорит, что и антрепренер доволен. Что с тобой, Аня? Почему ты до сих пор не переоделась?

Она ответила:

— Нам надо поговорить, Сережа.

— Поговорить? Сделай милость!

Разговор с Порцеробом поднял Сагайдачному настроение, да и мог ли он предполагать, о чем спросит сейчас жена.

— Скажи, Сережа, это правда, что Зуева находится в Горноуральске?

Он как стоял перед Анной, так и остался стоять. Все такую же уверенность сохраняла поза: широко расставленные ноги, руки, до упора засунутые в карманы. И все же переменилось что-то в лице.

— Откуда узнала?

Вопрос на вопрос. Это не было откровенностью. Единственное, что уловила Анна — попытку оттянуть, выиграть время.

— Откуда, спрашиваю, узнала?

— Не все ли равно? Разве это важно? Зуева, значит, здесь, в Горноуральске, и ты.

— Ну-ну, договаривай. Что же — я?

Опять вопрос на вопрос. Но теперь уже с недоброй, с угрожающей интонацией.

— Я не собираюсь допрашивать тебя, Сережа. Где и когда встречался, при каких обстоятельствах — дело твое. Я и сама не раз подсказывала, чтобы ты разыскал

Зуеву, позаботился о дочери. Но зачем было таиться от меня?

И в коридоре, и в соседних гардеробных тихо. Артисты разошлись по домам. Униформисты, прибрав на манеже и за кулисами, тоже ушли. Только редкие выкрики попугаев.

Он не ответил. Лицо насупилось, отяжелело.

— Вот, значит, как! — проговорил наконец. — Думаешь, не знаю, кто тебе донес? Превосходно знаю. Все тот же родственничек твой. Твой Лео-Ле. Видно, не зря в свое время поговаривали.

— Опомнись, Сережа. Как ты можешь.

Он умолк, но черты лица сохранили тяжелую угрюмость, и сжались кулаки.

— Неужели ты мог поверить.

— Ладно, — оборвал он. — Уж если зашел у нас разговор. Будем напрямик говорить! Откровенны будем!

Взгляд, каким на этот раз Сагайдачный смерил Анну, был таким, что ей сделалось не по себе. Ей почудилось, что смотрит на нее не муж, а какой-то посторонний, неизвестный человек и что от этого человека нельзя ждать пощады.

— Ладно. Будем говорить откровенно, — повторил Сагайдачный. — Действительно, Надя здесь. И я с ней встретился. Плохо встретился. Ты одно запомни, Анна. В каком бы состоянии я ни увидел Надю Зуеву — все равно не забыть мне, какой она прежде была. Не забыть, что была артисткой. Настоящей, дай боже артисткой. Сколько ни работал с ней под куполом — никогда не жаловался!

— А на меня? На меня жаловаться можешь?

— А на тебя могу!

Точно по лицу хлестнул этот жесткий ответ. Анна отшатнулась:

— Если так. Если я плоха для тебя. Зачем же нам вместе жить? Возвращайся в прежнюю семью! Удерживать не стану!

Переменились роли. B первые минуты объяснения превосходство было на стороне Анны, врасплох заставшей мужа, а теперь… Теперь она опять почувствовала бабью всполошенность — не самолюбие, а именно всполошенность.

— Или, может быть, тебя удерживает сын? Напрасно. Ты же смог, расставшись с Зуевой, на долгие годы забыть про дочь. Что может помешать тебе и сейчас поступить так же? Не жалей нас с Гришей! Не пропадем!

Он продолжал смотреть — тяжело, упорно, неотрывно, пристально. И опять почудилось Анне, будто смотрит на нее чужой, до этого часа неизвестный человек.

— Мы с Гришей не пропадем. На первых порах мне родители помогут.

— При чем тут Гриша. И вообще напрасно ты.

Сагайдачный смотрел на женщину, с которой прожил десять лет, которая, казалось, ни в чем не обманула его (он и сейчас всерьез не верил в какие-либо тайные отношения между Анной и Казариным). Смотрел на женщину, которая подарила ему сына и забот не жалела, чтобы поддержать семейное благополучие, семейный домашний уют. И все же обманула в главном, в главнейшем.

— Вот что, Аня. Как сказал, так оно и есть. Надя здесь. И Жанна. С Надей действительно встретился, но такой получилась встреча — лучше бы вовсе не было.

А Жанну не удалось повидать. Хочешь — верь, хочешь — нет. Ничего другого сказать не могу.

В последних словах Анне послышалось что-то смягченное.

— Вот видишь, Сережа, — поспешила она откликнуться. — Ты ведь раньше мог мне все сказать. Неужели мы не поняли бы друг друга по-хорошему. Я и не думаю ревновать тебя к прошлому!

Это была попытка примирения, но Сагайдачный покачал головой.

— Коля Морев, когда был я в Москве, спросил — какова у нас с тобой жизнь. Ответил: в ажуре. А должен был бы другое сказать.

— Скажи теперь. Мне скажи!

Он усмехнулся:

— А что от этого может перемениться? Мне уже тогда мешало что-то, скребло изнутри. А я отмахивался: ерунда, мол, чистая случайность. Все еще старался себя уговорить, что мы понимаем друг друга. Когда же в последний южноморский вечер ты затеяла разговор.

— Ты не понял тогда, Сережа. Я ведь почему об этом заговорила? Скоро квартиру получим.

— Ну да. И квартиру, и прописку постоянную. Чего же лучше: отбыл часы служебные в главке, и возвращайся домой. Можно метро, можно и автобусом. И никаких тебе забот до завтрашнего служебного утра. Это-то я и понял, Аня. Понял, как ты далека от цирка! В любой момент готова отказаться от него!

— Ты не должен так говорить. Я из цирковой семьи, с детства на манеже.

— Мало ли что с детства. А сердцем, душой не приросла. Источником существования, заработком — этим только и остался для тебя манеж. Нет, прямых претензий тебе предъявить не могу. Партнерша ты исправная. Но разве хоть что-нибудь от себя внесла в работу?

Прервал на миг свои слова. Увидел, как непереносимо звучат они для Анны. И все же договорил:

— А я еще многого хочу. Вот сколько, выше головы. Ни уставшим, ни доживающим жизнь себя не чувствую. И меня не остановить, не задержать. Слышишь, никому не остановить!

Тишина простиралась вокруг. Попугаи — и те замолкли. И на площади перед цирком не пробегали больше трамваи.

— Вот и все. Все тебе сказал. Не я, а ты завязала разговор. А насчет того, что Зуева здесь, в Горноуральске. Не зарекаюсь: возможно, еще раз встречусь. И с ней, и с Жанной. Давай переоденься быстро. Не ночевать же в цирке!


Стояла ночь — горноуральская, освещенная заводскими заревами.

Вернувшись в гостиницу, Дезерт отворил балконную дверь. Он стоял на пороге и следил, как багрово играют над городом зарева. Но и сейчас всеми мыслями он был прикован к тесной комнатке флигелька, что бок о бок с цирковой конюшней. И сейчас слышал надтреснутый стариковский голос: «Пьер-Луи! Пьер-Луи!» Наконец захлопнул балконную дверь, задернул портьеру: «Спать пора. Во сне все забудется, а завтра вернусь в Москву, и точно не было этой поездки!»

Лег. Закрыл глаза. Уснуть, однако, не смог.

Не было сна — час за часом, час за часом.

Лишь под утро, забывшись наконец, увидел недолгое сновиденье — казалось бы, безобидное, но почему-то обернувшееся тревогой.

В сновиденье этом Дезерт опять повстречался с девочкой: глаза как звездочки, веселые ямочки на розовеющих щеках и очень легкая, чуть пританцовывающая походка. Он сразу узнал эту девочку и готов был сказать ей: «Напрасно веселишься. Ты же с трудом попала в Цирковое училище. Возможно, завтра тебя исключат!» Но девочка продолжала улыбаться. Она прошла мимо Дезерта все тем же легким шагом, словно под музыку, что слышалась ей одной. Дезерт проснулся, но тревога, возникшая во сне, и наяву осталась при нем: не только утром, в час прощания с Горноуральском, но и позднее — на обратном пути в Москву, и в самой Москве, и в последние московские минуты, когда управляющий Союзгосцирком пожелал счастливого возвращения.

Так — в смутной, но неотступной тревоге — Дезерт и покинул советскую страну.



Читать далее

Глава вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть