1. «ВЯЗЫ». 1885-1905

Онлайн чтение книги День восьмой
1. «ВЯЗЫ». 1885-1905

«Вязы» были вторым по красоте домом в Коултауне. Эрли Макгрегор выстроил этот дом в ту пору, когда шахты не столь непосредственно зависели от центральной дирекции в Питтсбурге и представители компании на местах наживали немалые деньги. При Макгрегоре были пройдены «Колокольчиковая» и «Генриетта Макгрегор», что и положило начало его богатству. Джон Эшли и помыслить не мог бы о том, чтобы купить «Вязы» за наличные деньги. Он был приглашен в Коултаун на скромную должность инженера но эксплуатации, когда выработка в шахтах уже шла на убыль. Ему предстояло при все более скудном отпуске средств ремонтировать и укреплять оборудование, приходящее в упадок. Но хозяева не могли знать, что их новый служащий именно этим и силен — изобретательностью и технической выдумкой. Работа пришлась ему как нельзя более по сердцу, несмотря на то что получал он чуть ли не втрое меньше, чем Брекенридж Лансинг, управляющий. Эшли был бедный человек, так он и сказал бы с улыбкой, если б его спросили. Но он жил, ни в чем не чувствуя недостатка, скорей напротив. Беата Эшли была превосходной хозяйкой; супруги отличались редким уменьем налаживать быт и даже усовершенствовать его, почти не тратя на это денег. Дом был приобретен в рассрочку, и, внося ежегодно обусловленную сумму в банк, Эшли постепенно сделался полноправным владельцем. До его приезда дом долго пустовал. Жители Коултауна не были суеверны: никто не утверждал, будто в «Вязах» водится нечистая сила, но было известно, что дом строили в злобе, жили в нем недружно и покинули его при трагических обстоятельствах. В каждом небольшом городке есть один или два таких дома. Джон Эшли был суеверней своих соседей: он считал, что с ним ничего дурного случиться не может. Они с Беатой счастливо прожили в этом доме почти семнадцать лет.

Когда в 1885 году Эшли увидел дом в первый раз, у него глаза стали круглыми от изумления. А взойдя по ступенькам и остановясь на пороге просторного холла, он полуоткрыл рот и перестал дышать, как человек, силящийся расслышать далекую музыку. Ему чудилось, будто он уже видел все это раньше — может быть, во сне. Внизу дом с трех сторон охватывала веранда; другая веранда, во втором этаже, приходилась над парадным крыльцом, а на самом верху была круглая башенка, где когда-то стоял телескоп. Из холла поднималась широкая полукруглая лестница, огибая колонну, увенчанную переливающимся всеми красками хрустальным шаром. Справа была большая, во всю длину дома, гостиная. Мебель — столы, кресла, диваны с потертой обивкой — и старинное фортепиано прикрывали газеты десятилетней давности. За домом тянулся запущенный газон; в разросшихся сорняках валялись крокетные шары, с которых дожди и снег давно смыли раскраску. Газон полого спускался к пруду, а над самым прудом стояла беседка. Справа в куще раскидистых вязов виднелся большой сарай (впоследствии дети Эшли, игравшие там в дурную погоду, прозвали его «Убежищем», а их отцу он служил мастерской, где он занимался своими изобретениями и «опытами»). Чутье подсказало Эшли, что при доме должен быть и курятник — и точно: тут же он увидал полуразвалившееся, открытое дождям и ветрам строеньице; а дальше был небольшой огород, кусты черной смородины, обсаженная каштанами лужайка. Эшли даже сделалось жутковато. О чем еще можно мечтать?

Он тогда не знал, что ступил в чужую мечту — мечту Эрли Макгрегора. Макгрегор все это создавал в надежде, что у него будет большая семья. Ему рисовались веселые партии в крокет, а когда сгустившиеся сумерки загонят всех игроков в беседку, настанет черед песен под аккомпанемент банджо. А если польет дождь, молодежь соберется на кухне варить помадку или же затеет в гостиной шумные игры в карты или в «кольцо и веревочку». А то молодежь скатает ковры, освободив всю середину комнаты, и начнутся танцы — виргинская джига, «Правой ножкой, топ-топ-топ». В ясные вечера детей станут водить в башню и поочередно приподнимать каждого, чтобы он заглянул в телескоп. Хитроумные линзы будут показывать только самое интересное — огненно-красный Марс, Сатурн с его кольцами, таинственные кратеры Луны.

Все так и сбылось, но уже не для Эрли Макгрегора. Воскресными вечерами, отпустив служанку в гости к родным, Беата Эшли и Юстэйсия Лансинг приготовляли ужин. «К столу, дети, к столу! Ужинать пора!» Гектор Гиллиз, сын доктора, обучил Роджера Эшли игре на банджо. Петь пели все, но никто не мог сравниться с Лили Эшли. У нее был такой прекрасный голос, что пятнадцати лет ее пригласили петь в церкви перед всеми собравшимися на богослужение. А в шестнадцать она спела «Родина, милая родина» на празднике добровольной пожарной команды, и даже мужчины, слушая ее, плакали. Миссис Лансинг не позволяла детям играть в карты, даже в «дурака» или в «носки», потому что ее младшие, Джордж и Энн, входили в такой раж, что их было не унять, — креольская кровь сказывалась. После ужина Эшли и Лансинг шли в «Убежище» мудрить над своими «придумками» для замков и ружейных затворов. Кончался вечер обычно чтением вслух: Одиссей у циклопов, Робинзон Крузо и его верный Пятница, кораблекрушение Гулливера, сказки из «Тысячи и одной ночи». По другим воскресеньям те же дети и те же взрослые собирались в «Сент-Киттсе». Выносили из дома оружие — Брекенридж Лансинг был завзятый охотник, — и вся мужская часть общества, отцы и сыновья, упражнялась в стрельбе по мишеням под громкий лай растревоженных городских собак. После ужина Юстэйсия Лансинг рассказывала что-нибудь из карибских народных легенд, слышанных ею в детстве. Ее дети и дети Эшли знали французский язык, но, если случались гости, она умела в нужных местах ввернуть перевод, чтобы суть дела была понятна всем. Рассказывала она мастерски, и все как завороженные слушали об увлекательных приключениях Матушки Черепахи или Игуаны Деденни.

Все, все сбылось в «Вязах» — только не для Эрли Макгрегора. Лестница, так задуманная, чтобы выгодно подчеркивать грацию и величавую осанку его супруги, не выполнила своего назначения. Злополучная миссис Макгрегор скоро приобрела ту грузную тучность, к которой часто приводят вынужденное безделье и беспрестанные тревоги по пустякам. Она уже не могла сходить по лестнице, не держась за перила рукой. Ни одной новобрачной не привелось бросить с верхней площадки свой букет в протянутые у подножия руки. Зато по широким ступеням оказалось очень удобно сносить гробы. А вот Беата Эшли спускалась с той лестницы, как та прусская королева, что всегда служила предметом поклонения ее матери, geborene[2]урожденной (нем.) Клотильды фон Дилен из Гамбурга, который она потом сменила на штат Нью-Джерси. Из семейства Эшли тоже никто не сыграл свадьбы в «Вязах», но всех трех дочерей сызмальства учили ходить вверх и вниз с тяжелым географическим атласом на голове. И хрустальный шар, переливаясь всеми оттенками, отражал исполнение чужой мечты.

И Джон Эшли, и Брекенридж Лансинг попали в Коултаун вследствие неудачи на прежней службе. Но ни тот ни другой этого не осознавали, только жены их смутно о чем-то догадывались. Лансинг воображал, что получил повышение; Эшли знал твердо, что переменил худшее место на лучшее. Джон Эшли давно уже томился в своем конструкторском бюро в Толидо, штат Огайо, где должен был корпеть девять часов в день над чертежами фабричных станков, и приглашение в Коултаун воспринял как подарок судьбы, несмотря на скудость положенного ему жалованья. В свое время, окончив технический колледж, он, как самый блестящий студент курса, получил несколько предложений и мог выбирать любое. Он выбрал Толидо, потому что им с женой (он незадолго до того женился) не терпелось уехать с Востока и потому что работа в конструкторском бюро сулила, казалось, простор его таланту изобретателя. Велико было, однако, его разочарование, когда выяснилось, что нужно просиживать день за днем на одном и том же стуле и за одной и той же чертежной доской, разрабатывая детали машин, которые он презрительно называл «формочками для печенья». Что касается Лансинга, то мы дальше узнаем, как этого, казалось бы, многообещающего молодого человека тихонечко оттерли от руководящей должности в Питтсбурге и весной 1880 года, в двадцатишестилетнем возрасте, отправили в Кангахильскую долину. Горного дела он не знал, работа его ждала чисто административная. Он был назначен управляющим шахтами.


В центральной дирекции в Питтсбурге коултаунские шахты давно уже стали называть шахтами «Убогого Джона». Под таким названием на всем Среднем Западе понималось пристанище для немощных и ни к чему не пригодных. Пошло это с легкой руки богатого фермера, который одну из своих нескольких ферм сделал местом, куда отправляли состарившихся работников, состарившихся лошадей, устаревшие орудия. Каждые четыре-пять лет поднимался вопрос, не закрыть ли эти шахты совсем. Но кое-какую прибыль они еще давали, а кроме того, годились на роль «Убогого Джона». По этой причине дирекция их терпела, не вводя, однако, никаких усовершенствовании, никому не прибавляя жалования и почти не обновляя персонал. Предшественник Лансинга Кэйли Дибвойз — шурин одного из директоров — тоже был из таких «списанных в брак». Как и Лансинга, его в свое время встретили в Питтсбурге с распростертыми объятиями: «Давно уже не видали столь одаренного молодого человека», «Кладезь идей», «Умница, каких мало». «Очаровательная жена». Дирекция могла в любую минуту расторгнуть контракт, но предпочитала — быть может, не желая признавать, что ошиблась, — отправлять переставших подавать надежды молодых людей в Коултаун.

Кто же, в сущности, управлял шахтами? В штате числилось несколько словно бы опытных горных инженеров, но они тоже попали сюда по системе «Убогого Джона», давно вышли из строя и ко всему относились с тупым равнодушием обитателей дома призрения. Шахты работали с перебоями, как испорченный часовой механизм, но все-таки дело шло, хоть и через пень-колоду, шло словно бы само собой. В семь часов, перед спуском в шахту, штейгеры отдельных участков собирались в конторе управления; принимала их мисс Томс, бессменная помощница всех управляющих, и они общими усилиями импровизировали какой-то план работ. В девять или в десять план докладывался очередному управляющему, причем так, чтобы тот легко мог принять его за блестящую идею, только что осенившую его самого. Жалованье мисс Томс составляло шестнадцать долларов в неделю. Случись ей заболеть, на шахтах воцарился бы хаос, а ее рано или поздно ожидала койка в городской богадельне.

Когда Брекенридж Лансинг сменил Кэйли Дибвойла, мисс Томс обрела надежду: кажется, наконец можно будет свалить со своих плеч столько лет лежавшее на них бремя. Какое бы дело ни начинал Брекенридж Лансинг, начало всегда было превосходным. Он с воодушевлением взялся за изучение бухгалтерских книг, с воодушевлением спустился один раз в земные недра. Идеи переполняли его. Он умудрялся одновременно возмущаться состоянием работ и сыпать комплиментами тем, кто эти работы возглавлял. Истина, впрочем, не замедлила обнаружиться: Лансинг просто не умел помнить сегодня то, что было вчера. Наша память подчинена нашим интересам, а все интересы Лансинга сосредоточивались на впечатлении, производимом его особой. Цифры, сводки, вагонетки с углем не обладают способностью восхищаться. Спустя немного времени мисс Томс опять надела привычное ярмо.

— Мистер Лансинг, в штреке Форбуш проходчики натолкнулись на плавуны.

— Неужели?

— Помните, вам понравилось, как идет выработка в N7-б . Может быть, стоит дать указание Джереми, чтобы он перебросил туда своих людей?

— Отличная мысль, Вильгельмина! Так мы и сделаем.

— Мистер Лансинг, Конрада опять сморило сегодня.

Шахтеры, при рабочем дне в десять часов много лет проработавшие на большой глубине, подвержены заболеванию особого рода: внезапный сон одолевает человека среди работы, и он валится наземь, точно в обмороке. Болезни боятся даже больше туберкулеза, больше обвала в шахте. С кем такое случается по нескольку раз за смену, тот знает: он уже на пути в Гошен.

— Мммм, — откликался Лансинг, глубокомысленно сощурившись.

— Вы как-то говорили, что из младшего сына Брэгга может выйти толк. В «Колокольчиковую» потребуется новый откатчик.

— Превосходно, Вильгельмина! Сегодня же надо вывесить на доске приказ. Заготовьте, а я подпишу.

В подписании приказов, вывешиваемых потом на доске, главным образом и состояла управительская деятельность Лансинга. Он ставил свою подпись по пятнадцати раз на дню. Если подписывать больше было нечего, он ложился вздремнуть на продавленный диван или уезжал в горы поохотиться.

Эшли пригласили на коултаунские шахты сперва на короткий срок, для того чтобы он скрепил и подправил сочленения этого огромного рассыпающегося скелета. Два месяца он молчал — все присматривался и прислушивался, большую часть времени проводя под землей с шахтерской лампочкой на лбу. Людей спускала в шахту и поднимала клеть, приводимая в движение допотопной системой блоков и шкивов. Штейгеры были не то чтобы поголовно невежды, но долгие годы, которые они прожили как кроты, притупили в них способность выбирать наименьшее из нескольких зол. Когда появился Эшли, к которому можно было прийти за советом и деловой помощью, эта способность ожила; они научились сами распознавать пласты, которые вот-вот могли истощиться или упереться в плавун; они рисковали закладывать новые шурфы. Опасность подстерегала на каждом шагу, и Эшли это хорошо видел. Но шахтеры, оглупленные жизнью, которой им приходилось жить, во всяком несчастном случае видели проявление божьей воли. Наконец Эшли заговорил — с нью-йоркским акцентом, который сильно мешал слушателям его понимать, — и первые его предложения касались вентиляции. Не щадя ни рабочих рук, ни рабочего времени, он пробил кое-где дополнительные отдушины, соорудил примитивные громыхающие вентиляторы — и обмороков стало меньше. Сделал он и некоторые перемещения среди рабочих, хотя это не входило в его компетенцию: перевел полуослепших, туберкулезных, страдающих постоянными обмороками в особую шахту — в Коултауне тоже имелся свой «Убогий Джон». Он, насколько возможно, отремонтировал технику — клети, вагонетки, крепи, рельсы; подпоры приведены были в относительный порядок. И скелет зашевелился, расправился. Шахты еще напоминали больных, но уже не умирающих. Никто не подумал прибавить жалованья Эшли, зато мисс Томс стала получать на пять долларов в неделю больше — об этом он позаботился. Лансинг был в восторге от блестящих идей, осенявших его теперь чуть ли не каждый день; на доске уже не хватало места для приказов. Времени для охоты оставалось все больше. И для отдыха на продавленном диване тоже — что было очень кстати, так как Лансингу допоздна случалось засиживаться в кабаках на Приречной дороге. Эшли не предполагал, что работа в Коултауне окажется столь разнообразной и заставит так много придумывать и импровизировать. По утрам он чувствовал прилив бодрости и сил. Детям навсегда запомнились песенки, которые он мурлыкал во время бритья: «Нита, Жуанита» и «Китайская прачечная».

Итак, фактически управлял шахтами Джон Эшли, только не числился в должности управляющего. Углепромышленное дело он постиг с помощью первоклассных наставников — учился у штейгеров в забое и у старых инженеров с «Убогого Джона», которые рады были случаю поделиться своим опытом, а еще больше — возможности избежать ответственности и забот. Так продолжалось почти семнадцать лет; и уже примерно с пятого года отчеты по Коултауну стали показывать небольшую, но растущую прибыль. Молчаливый сговор между Джоном Эшли и мисс Томс создал это странное положение, а жены Эшли и Лансинга помогали его поддерживать. Нужно было быть Джоном Эшли, чтобы взять на себя столь трудную и даже унизительную роль и не выходить из нее долгие годы. Чуждый честолюбия и зависти, одинаково равнодушный к похвалам и поношениям, вполне счастливый в своей семье и в своей домашней жизни, он охотно «покрывал» Лансинга. И не только делал все возможное, чтобы скрыть от компании и от Коултауна никчемность своего начальника, но, младший по возрасту, был ему вместо старшего брата. Старался сглаживать его резкость с близкими, отвлекал от неприглядных беспутств в заведениях на Приречной дороге и у каменоломни. Втягивал его в свои «опыты» и превозносил его несуществующие заслуги в их выполнении. На чертежах остроумных механических устройств значилось обычно два имени: «Спиральный переключатель Эшли — Лансинга», «Детонатор „Сент-Киттс“ Лансинга — Эшли». Это была изощренная и великодушная ложь; в таких случаях рано или поздно правда выходит наружу.

Четвертого мая 1902 года Брекенридж Лансинг был убит выстрелом из ружья, а Джона Эшли признали его убийцей и приговорили к смертной казни. Убийства не такая уж редкость в нашем быту, только одни привлекают меньше внимания, другие — больше. Но вот побег осужденного по пути к месту казни

— это уже нечто из ряда вон выходящее. Сразу же начались усиленные розыски. Во всех почтовых конторах страны были вывешены сперва списки примет, а потом не слишком четкие фотографии бежавшего преступника, крупная сумма назначалась в награду за сообщение сведений, которые бы ускорили его поимку или арест шестерых его освободителей. Общий интерес к этим таинственным освободителям едва ли не превосходил интерес к самому Эшли. Ведь содействующий побегу осужденного на казнь рискует и на себя навлечь смертный приговор. Наверно, этим шестерым хорошо заплатили. Откуда могли взяться у Эшли такие деньги? Впрочем, не одно это обстоятельство озадачивало всех. Если бы шесть подкупленных большими деньгами бандитов ворвались в запертый вагон, стреляя направо и налево, это еще можно было бы понять, — но ведь эти шестеро, переодетые и загримированные под железнодорожников-негров, сделали свое дело молча и безо всякого оружия! Произошло все в час пополуночи, четверть мили не доезжая станции Форт-Барри, где на десять минут останавливаются все поезда набрать воду. Охрана Эшли состояла из пяти человек: трое специально прибыли из Джолиетской тюрьмы, двое, в том числе капитан Мэйхью, начальник конвоя, были назначены, в Спрингфилде прокуратурой штата. Всех пятерых подвергли специальному допросу, после чего с позором уволили со службы. Четверо до конца своих дней избегали поминать об этом постыдном для них событии, зато пятый охотно рассказывал о нем всякому, кто хотел слушать. «Зануда» Хьюз, совсем опустившийся, торговал кормом для домашней птицы, разъезжая по северо-западной части штата. Стремясь прославиться, а заодно и коммерцию поддержать, вечерами он в кругу собутыльников подробно повествовал обо всех событиях той исторической ночи.

— Постучался, значит, в вагон проводник и сказал, что начальник станции получил телеграмму для капитана Мэйхью. Капитан Мэйхью говорит: «Неси ее сюда!» А тот в ответ: нельзя, мол, телеграмма секретная, из Спрингфилда, и капитан Мэйхью должен самолично за ней явиться. Ну, нам, понимаете, пришло в голову — может, это помилование от губернатора. Только капитану Мэйхью был дан строжайший приказ никуда из вагона не отлучаться, и он не знал, как ему быть. На минутку мы все задумались, как ему быть, — эта минутка нас и сгубила. В один миг в вагон набилось полным-полно железнодорожников-негров. Первым делом они разбили все фонари, так что нам пришлось копошиться впотьмах среди битого стекла. Чувствую, меня кто-то схватил за ноги и пытается связать. Я изогнулся, чтобы наподдать ему, но он оказался силач — враз дернул мне ноги кверху и скрутил веревкой. Лежу я, значит, на спине, ноги кверху, и барахтаюсь, точно краб. А он, покончив с моими ногами, перевернул меня и еще связал руки сзади. Мы все вопим, перекрикивая друг друга, а капитан Мэйхью вопит громче всех: «Стреляйте в Эшли! Стреляйте в Эшли!» А как тут разобрать, где он, Эшли, скажите на милость? Потом они нам всем сунули по кляпу в рот и свалили в проходе, точно мешки с картошкой. Верьте моему слову, эти молодцы были не тамошние, не коултаунские. Из Чикаго или из Нью-Йорка, вот откуда. Им такие дела не впервой. Сразу видно — рука набита. Никогда не забуду той ночи. Шторы были опущены, но откуда-то пробивался свет, и мы видели, как они скачут с сиденья на сиденье, точно обезьяны.

Разгадать тайну этого похищения пытались лучшие умы округи — полковник Стоц в Спрингфилде, репортеры окрестных газет, шериф за игрой в карты со своими подручными, благочестивые дамы за шитьем штанов для африканских язычников, великие мыслители, каждый вечер сходившиеся в баре «Иллинойс», и даже бездельники в кузнице или на конюшне мистера Кинча, которым только бы чесать языки, временами сплевывая табачную жвачку. Не меньше других была озадачена Беата Эшли.

Потом было еще немало такого, что могло подстегнуть даже самое ленивое воображение. Каким образом бежавшему преступнику, чья обритая голова была оценена в четыре тысячи долларов, удалось выбраться из страны? Каким образом он мог присылать письма, а поздней и деньги своей обнищавшей семье, когда каждое адресованное в «Вязы» письмо перехватывалось полицией, а каждый, кто их навещал, подвергался допросу? На что он надеялся? На что надеялась Юстэйсия Лансинг? Особенно занимали коултаунцев вопросы, связанные с деньгами. Всем было известно, какое скромное жалованье получал Эшли. Все много лет знали, сколько он платил по счетам мясника. Жена банкира давно уже по секрету сообщила самым близким подругам ничтожную цифру его сбережений в банке. Предусмотрительные и благоразумные торжествовали: Джон Эшли целых семнадцать лет нарушал непреложный закон цивилизации. Он не делал сбережений. Суд над ним затянулся сверх всякой меры. Уже на первых порах Эшли вежливо отказался от услуг платного адвоката, положившись на ту защиту, которую ему предоставил суд. На глазах у всего города из Сомервилла прибыл торговец подержанными вещами. Он увез в своем фургоне мебель, посуду, гардины, столовое и постельное белье, дедовские часы из холла, старинное фортепьяно, под звуки которого столько раз танцевали виргинскую джигу, даже банджо Роджера. Семья еще не голодала

— у нее оставались куры, корова, огород; но счета от мясника перестали приходить. Накануне отправки в Джолиет Эшли переслал сыну свои золотые часы, и это было последнее семейное достояние, которое можно было обратить в деньги.

Во время процесса и первые недели после исчезновения Эшли весь город следил за всем, что делалось в «Вязах», со скрытым, но напряженным интересом. Мало кто приходил в дом — доктор Гиллиз, мисс Томс, на чьи плечи легло пока что все административное бремя, портниха Ольга Сергеевна Дубкова да иногда чиновники ведомства полковника Стопа, являвшиеся донимать миссис Эшли очередными расспросами. Духовник семьи доктор Бенсон не приходил ни разу. Он посетил заключенного в тюрьме, но Эшли явно не расположен был каяться, и доктор Бенсон почел себя свободным от всех дальнейших обязательств. Несколько ревностных прихожанок, после долгих переговоров так и не заручившись благословением пастора, решили все же навестить свою старую приятельницу. Однако, не дойдя двадцати шагов до дому, смалодушничали. Миссис Эшли вместе с ними усердно шила в миссионерском кружке, вместе с ними занималась украшением церкви к пасхальным и рождественским праздникам; приглашала их детей в «Вязы» на партию в крокет или на чашку чаю. Но за все годы она ни разу не обратилась ни к одной из них просто по имени. Мисс Томс она звала Вильгельминой и миссис Лансинг Юстэйсией, но это были единственные исключения. Даже служанку она всегда называла «миссис Свенсон».

Из дома в дом побежала весть, что Роджер, единственный сын Эшли, в ту пору семнадцати с половиной лет, уехал из Коултауна. Пустился по белу свету искать счастья, решили в городе, должно быть, надеется, что разбогатеет и сможет посылать деньги матери и сестрам. Девочки осенью не вернулись в школу. Ученье они продолжали дома, под руководством матери. Ни Лили, которой было без малого девятнадцать, ни девятилетняя Констанс, ни сама миссис Эшли не выходили за ворота «Вязов». Покупки для дома делала Софи, которой шел пятнадцатый год. Каждый день она проходила по Главной улице, приветливо улыбалась, если навстречу попадались знакомые, и словно не замечала, что часто ее приветствия остаются без ответа. Из дома в дом передавался полный отчет об ее покупках — мыло, мука, дрожжи, нитки, шпильки для волос и самый дешевый, «мышеловочный», сыр.

Обитатели «Вязов» узнали о побеге Эшли чуть ли не последними. Известие принес в дом Порки О'Хара. Порки, лучшему другу Роджера, был тогда двадцать один год. Несмотря на свою фамилию, он был больше чем наполовину индеец и принадлежал к религиозной секте ковенантеров, отколовшейся от пресвитерианской церкви; приверженцы этой секты переселились в Иллинойс из Кентукки и основали общину на Геркомеровом холме, в трех милях от Коултауна. У Порки была от рождения искалечена правая нога, но это не мешало ему слыть отличным охотником, и не раз он брал Роджера с собой на охоту. Он чинил башмаки всему Коултауну, с утра до вечера просиживая в своей мастерской-коробочке на Главной улице. В семье Эшли к нему относились с большим уважением, однако он никогда не входил в дом с парадного хода и ни разу не согласился сесть за стол вместе со всеми. Он мало говорил, но был верным другом; с квадратного лица цвета ореха зорко смотрели черные глаза. Двадцать второго июля утром на дворе послышался его обычный сигнал — крик совы. Роджер вышел и узнал о случившемся.

— Надо предупредить мать. Сейчас сюда явится полиция.

— Ты сам ей скажи, Порки. Она захочет тебя порасспросить.

Вслед за Роджером он прошел в холл. Миссис Эшли спускалась с лестницы.

— Мама, Порки тебе кое-что хочет сказать.

— Мистер Эшли убежал, мэм. Какие-то люди пробрались в вагон и выпустили его.

Пауза.

— Кто-нибудь ранен, Порки?

— Нет, мэм, я не слыхал.

Беата Эшли рукой оперлась о колонну, у нее дрожали колени. Она знала, что индейцы не тратят слов зря. В ее глазах был безмолвный вопрос: кто это сделал? Ответа в его глазах она не прочла.

Она сказала:

— За ним снарядят погоню.

— Да, мэм. Говорят, эти люди, что вызволили его, дали ему лошадь. Если он поторопится, то успеет добраться до реки.

Огайо протекает в сорока милях к югу от Коултауна, Миссисипи — в шестидесяти к западу. За время процесса у Беаты Эшли появилась хрипота в голосе и ей часто не хватало дыхания.

— Спасибо, Порки. Если услышишь еще что-нибудь, дай мне знать.

— Хорошо, мэм. — Глазами он сказал: «Они его не поймают».

Снаружи донесся топот ног по ступеням, сердитые голоса.

— Сейчас будут расспрашивать вас, — сказал Порки. Он вышел через кухню и, пробравшись сквозь изгородь за курятником, покинул усадьбу.

В парадную дверь застучали кулаками; отчаянно зазвонил дверной колокольчик. Дверь распахнулась настежь. Вошли четверо во главе с капитаном. Начальник городской полиции Вуди Лейендекер, старый друг Эшли, держался позади, будто надеясь, что его не заметят. В дни процесса он показал себя трусом, жалким и несчастным.

— Доброе утро, мистер Лейендекер, — сказала Беата Эшли.

— Ну, миссис Эшли, — сказал капитан Мэйхью. — Вы нам сейчас расскажете все, что вам об этом известно. — Он знал, что приказ о его увольнении и предании суду уже отстукивается спрингфилдским телеграфистом. Он знал, что будет обвинен в том, что навлек на штат Иллинойс позор и насмешки. Он понимал, какая жизнь ожидает его на ферме тестя, куда им придется уехать всей семьей, — жена год будет плакать не осушая глаз, дети никому в лицо не посмеют смотреть в убогой местной школе, где все классы ютятся в одной комнате. И он пришел сорвать на миссис Эшли свою ярость и свое отчаяние. — Да не вздумайте что-нибудь важное утаить, не то вам же худо будет. Говорите, кто были те шестеро, что вломились в вагон и утащили вашего мужа?

Ближайшие полчаса, миссис Эшли только твердила ровным голосом: ни о каких планах освобождения мужа ей ничего не известно. Мало кто мог в это поверить — одиннадцать человек, не больше, в том числе один преследуемый беглец, в это самое время прятавшийся в лесной чаще где-то неподалеку. Капитан Мэйхью не верил; начальник полиции не верил; читатели газет от Нью-Йорка до Сан-Франциско не верили, и меньше всех склонен был верить полковник Стоц в Спрингфилде. Дочери потихоньку спустились с лестницы и в страхе смотрели на мать. Роджер все время стоял с нею рядом. Наконец допрос был прерван появлением одного из подручных шерифа с какой-то телеграммой. Непрошеные гости ушли. Беата Эшли поднялась в свою комнату. Она упала на колени у супружеской постели, зарылась в покрывало лицом. Мысли ее кружились, не оформляясь в слова. Она не плакала. Она была лань, заслышавшая в долине выстрелы охотничьих ружей.

Роджер сказал сестрам:

— Ступайте займитесь своими делами.

— С папой ничего не случится? — спросила Констанс.

— Надеюсь, что нет.

— А что папа станет есть?

— Что-нибудь раздобудет.

— А он вернется домой, когда стемнеет?

— Пойдем, Конни, — сказала Софи. — Пойдем на чердак, посмотрим, нет ли там чего-нибудь интересного.

Несколько позже в дом, словно бы ненароком, заглянул доктор Гиллиз. Он много лет был другом семьи, хотя его профессиональная помощь требовалась редко. На суде он показал, что Джон Эшли был его другом и пациентом (как-то раз тот к нему обратился по поводу легкой ангины), ему часто и подолгу приходилось беседовать с обвиняемым на глубоко личные темы (беседовали они разве что о распространенности среди углекопов силикоза, туберкулеза и обмороков) и он убежден, что Эшли никогда не питал недобрых чувств к мистеру Лансингу.

Миссис Эшли приняла его в опустошенной гостиной. Там стояли стол, диван и два кресла. Доктору Гиллизу уже не первый раз вспомнились слова Мильтона: «Прекраснее всех дочерей своих праматерь Ева». Он скоро заметил ее хрипоту и прерывистое дыхание. Как он потом говорил своей жене, ее речь походила на мольбы избиваемого. Он поставил на Стол коробочку с пилюлями.

— Принимайте, как сказано на ярлыке. Вы мать трех подрастающих дочерей. Вам нужно поддерживать свои силы. Это просто железо. Пилюли растворяются в небольшом количестве воды.

— Спасибо вам.

Доктор помолчал, глядя в пол. Потом вдруг поднял глаза и сказал:

— Удивительная история, миссис Эшли.

— Да.

— Джон умеет ездить верхом?

— Ездил, кажется, когда был мальчиком.

— Ммм. Вероятно, он будет пробираться на юг. Он не говорит по-испански?

— Нет.

— В Мексику ему нельзя. В этом году нельзя. Думаю, он и сам понимает. Везде будут расклеены объявления. У меня спрашивали, есть ли у него шрамы на теле. Я сказал, что не видел. Возраст укажут — сорок лет. Ему не дашь и тридцати пяти. Скорей бы только отросли волосы. Все будет хорошо, миссис Эшли. Я уверен, что все будет хорошо. Если я чем-нибудь могу быть полезен, только скажите.

— Спасибо, доктор.

— И не нужно предупреждать события. Что думает делать Роджер?

— Он как будто говорил Софи, что хочет уехать в Чикаго.

— Так, так… Передайте ему, пожалуйста, пусть сегодня зайдет ко мне в шесть часов.

— Передам.

— Миссис Гиллиз просила узнать, может быть, вам что-нибудь нужно?

— Нет, спасибо. Поблагодарите от меня миссис Гиллиз.

Пауза.

— Фантастическая история, миссис Эшли.

— Да, — откликнулась она еле слышно. Обоих вдруг пробрал холодок, будто чем-то сверхъестественным повеяло в комнате.

— До свидания, миссис Эшли.

— До свидания, доктор.

Как только на городских часах пробило шесть, Роджер постучался в кабинет к доктору Гиллизу. Доктора поразило, насколько он вырос за последнее время. И еще его поразило, как неказисто он одет. В семье Эшли привыкли довольствоваться малым, не деньги, а душевный покой составляли ее богатство. На Роджере все было домодельное, но чистое и опрятное. Он смахивал на деревенского парня. Рукава едва доходили ему до запястий, штаны — до щиколоток. Эшли не беспокоились о мнении соседей, а это, пожалуй, дороже денег. Роджер был первым учеником, капитаном бейсбольной команды. Как и его отец, он возвышался над обыкновенными школьниками провинциального городка. Во всем основательный, уравновешенный, немногословный.

— Роджер, я слышал, ты собираешься в Чикаго. Работу ты там найдешь. Но если уж очень туго придется, вот тебе письмо к моему старому другу. Он врач одной из чикагских больниц. Санитаром он тебя всегда сможет устроить. Только это очень тяжелая работа. Нужно иметь крепкие нервы, чтобы делать все, что приходится делать санитару, и смотреть на все, что ему приходится видеть. А жалованье ничтожное. Без крайней необходимости не прибегай к этому письму.

Роджер спросил только одно: получают ли санитары питание в больнице?

— А вот это — рекомендательное письмо, которое ты можешь предъявить где угодно. Тут сказано, что ты честен и заслуживаешь доверия. Для имени я пока оставил пробел. Подумал, может быть, ты захочешь взять другое имя — не потому, что стыдишься своего отца, но просто чтобы избежать дурацких расспросов. Нет ли у тебя какого-нибудь давно облюбованного имени? Мне надо отлучиться на минутку, кое-что сказать жене. А ты пока пройдись взглядом по корешкам книг на полках. Подбери себе имя, какое понравится. Имя и фамилию.

Роджер читал и прикидывал в уме. Хаксли, Кук, Холм, Гумбольдт… Роберт, или Луи, или Чарльз, или Фредерик. Его любимым цветом был красный. На глаза попалась книга в красном переплете: Эварист Трент, «Опухоли мозга и позвоночника», а потом еще одна: Гулдинг Фрезир, «Закон и общество». Может быть, ему предстоит стать врачом или юристом? Он скомбинировал два имени в одно, и доктор Гиллиз вписал в свои письма: «Трент Фрезир».


Утром 26 июля Роджер уехал в Чикаго. Он не счел нужным обсудить с матерью принятое решение. Отношения матери с дочерьми были точно мирный ландшафт, холодноватый и ясный; отношения матери с сыном — как тот же ландшафт, но в бурю. Сын любил горячо, неистово, и любовь сочеталась в нем с чувством глубокой обиды. Мать сознавала, что виновата, и не прощала себе этой вины. Она всю свою любовь отдала мужу; для детей осталось немного. Мать и сын редко смотрели друг другу в глаза: каждый слышал мысли другого

— при таких отношениях нежности не всегда есть место. Каждый выше меры ценил другого — и страдал. Между ними долго стоял Джон Эшли, а ему страдание было чуждо, и он еще не научился замечать страдания своих близких.

Софи молча наблюдала, как брат укладывает в один из двух почему-то не проданных маленьких саквояжей то, что она ему принесла, — белье, которое выстирали и выгладили мать и Лили, и сверток с несколькими ломтями хлеба, намазанными вместо масла каштановой пастой и повидлом из яблок домашнего изготовления. Было семь часов утра. Они вместе вышли из дома и, дойдя до крокетной площадки, остановились с той стороны, которая не видна была из окоп. Там Роджер опустился на одно колено, его лицо оказалось на уровне ее лица.

— Ну, Софи, ты только смотри не падай духом. Я даже мысли такой не хочу допустить. Держись, как держалась до сих пор. Нам с тобой нельзя иначе.

Он помолчал с минуту тяжелым от всего, что не вместилось в слова, молчанием.

— Раз в месяц мама будет получать от меня письмо и деньги. Но ни своего нового имени, ни адреса я ей не сообщу. Ты понимаешь почему? Потому что полиция станет вскрывать все письма, адресованные в «Вязы». А я не хочу, чтобы полиция узнала, где я. Значит, писать мне мама не сможет; но я пока и не хочу получать от нее письма — первые полгода во всяком случае, а может быть, и больше. У меня сейчас должна быть одна цель, один интерес — ты знаешь какой?

Софи отозвалась полушепотом:

— Деньги.

— Да. Но тебе я тоже буду раз в месяц писать. Только не сюда, а на имя Порки, чтобы никто ничего не знал. Слушай меня внимательно, Софи. После пятнадцатого числа каждого месяца ты должна хоть раз в день проходить мимо окошка Порки, у которого он всегда сидит и работает. Иди, не поворачивая головы, но краешком глаз постарайся увидеть, не висит ли в окошке календарь, который я ему подарил к рождеству, — помнишь, с хорошенькой девушкой на картинке. Если висит, значит, для тебя есть письмо. Но ты сразу не входи, а вернись домой, захвати пару туфель и тогда спокойно иди, будто тебе надо отдать туфли в починку. Никто, Софи, слышишь, ни одна живая душа не должна знать, что мы с тобой сносимся через Порки. Иначе мы и его можем подвести. Весь этот план он придумал. Он — самый лучший наш друг. Теперь так: в каждое мое письмо будет вложен листок бумаги и конверт, уже с марками и с надписанным адресом. Ты мне напишешь и вечером, после того как стемнеет, пойдешь опустить письмо в тот почтовый ящик, что около дома Гибсона. Это довольно далеко, но так будет лучше. И пиши мне обо всем, что у вас тут делается, слышишь, обо всем. Как мама, как вы все. И главное — всю правду пиши, ничего не утаивай.

Софи торопливо кивнула.

— И еще вот что запомни, Софи. То, что произошло с папой, не самое важное. Самое важное начинается только сейчас. И оно зависит от нас с тобой. Будь и дальше такой, как ты есть. Не увлекайся разными глупостями, как это часто бывает с девушками. Нам нужно сохранять ясную голову. — Он еще понизил голос. — Предстоит борьба, нелегкая борьба ради денег. Деньги у мамы будут, для нее я бы даже украсть не побоялся.

Снова Софи торопливо кивнула. Ей это было понятно. Другое ее сейчас беспокоило и казалось ей неизмеримо важнее. Она сказала негромко:

— Ты мне тоже должен кое-что обещать, Роджер. Обещай, что и ты ничего не будешь утаивать. Если, например, заболеешь или еще что.

Роджер поднялся на ноги.

— Об этом ты меня не проси, Софи. Мужчина — совсем другое дело… Но я обещаю в общем писать правду.

— Нет, Роджер, нет! Вдруг ты заболеешь, тяжело заболеешь, или тебе нечего будет есть, а ты совсем один. Вдруг с тобой что-нибудь случится вроде того, что случилось с папой. Если ты мне не дашь слова писать всю правду, я тебе тоже не дам. Нельзя требовать от человека мужества, лишая его возможности это мужество проявить.

Две воли скрестились.

— Ладно, — наконец сказал Роджер. — Обещаю. По рукам.

Софи посмотрела на него долгим взглядом, который запомнился ему на всю жизнь. «Взгляд Жанны, слушающей голоса» — так он потом любил говорить.

— Потому что — ты это знай, Роджер, — если тебе когда-нибудь что-то будет нужно, деньги или другое что, я сумею достать. Я все для тебя сумею.

— Знаю, Софи. Знаю. — Он сунул руку в карман и достал пятидолларовую бумажку. — Слушай, в тот вечер, когда отца увозили, он послал мне свои золотые часы. Вчера я их продал за сорок долларов мистеру Кэрри. Тридцать отдал матери, пять оставил себе и пять отдаю тебе. Мне кажется, мама сейчас как-то далека от мыслей о деньгах. Покупками занимаешься ты, вот и спрячь эти пять долларов на черный день.

Больше он ничего не сказал, но вместе с деньгами протянул ей свое величайшее сокровище — три кангахильских наконечника для стрел из зеленого кварца, или хризопраза.

— Ну, мне пора.

— Роджер, а папа нам будет писать?

— Я сам все время об этом думаю. Но это грозило бы новыми бедами нам и ему самому. Понимаешь, он ведь теперь лишен гражданских прав. Может быть, со временем, несколько лет спустя, он изыщет какой-нибудь путь. А пока лучше нам не думать о нем. Мы должны жить, вот и все.

Софи кивнула, потом спросила шепотом:

— Роджер, а что ты собираешься делать? Кем то есть стать?

Смысл вопроса был — в какой области он собирается прославиться, и Роджер это понял.

— Сам еще не знаю, Софи. — Он посмотрел на нее с чуть заметной улыбкой, слегка наклонив голову. Не поцеловал. Только взял обеими руками за локти и крепко сжал их. — А теперь ступай в дом и постарайся устроить так, чтобы мама не выходила на кухню, пока я там. Я только возьму свою куртку и уйду через лаз за курятником.

— Роджер, ты меня извини… Ты меня извини, но тебе нужно попрощаться с мамой. Ты ведь у нас теперь единственный мужчина в семье.

Роджер шумно глотнул и расправил плечи.

— Хорошо, Софи, будь по-твоему.

— Она шьет в гостиной, словно сейчас восьмой час вечера, а не утра.

Роджер по черной лестнице поднялся наверх, будто забыл что-то у себя в комнате. Потом спустился в холл и вошел в гостиную.

— Ну, мама, мне, пожалуй, пора.

Мать встала в нерешительности. Она знала, что он, как и все в семье Эшли, не признает поцелуев, как не признает дней рождений, рождественских праздников, вообще таких случаев, когда принято выражать вслух то, что предпочитаешь хранить про себя. Снова ее дыхание сделалось прерывистым и частым. Когда она заговорила, едва можно было расслышать слова. Беата Келлерман из Хобокена, штат Нью-Джерси, перешла на язык своего детства.

— Gott behute dich, mein Sohn[3]храни тебя господь, сын мой (нем.).

— До свидания, мама.

Дверь за ним затворилась. Первый и единственный раз в своей жизни Беата Эшли потеряла сознание.


В разговоре Софи с братом на крокетной площадке слышался отголосок чего-то не названного вслух.

Тех, которым нечем было платить налоги, насильно отправляли в дом призрения в Гошене, в четырнадцати милях от Коултауна. Тень дома призрения нависала густым черным облаком над существованием многих жителей Кангахильского и Гримблского округов. Попасть и Гошен было большим позором, чем попасть в тюрьму. А между тем Гошен предоставлял своим постояльцам удобства, о которых те прежде не могли и мечтать. Кормили в Гошене регулярно и сытно. Два раза в месяц меняли постельное белье. С широких веранд открывались отрадные для души виды. Воздух был чистый, не пропитанный угольной пылью. Женщины шили белье для больниц штата, мужчины работали и огороде и на молочной форме, а зимой занимались изготовлением мебели. Правда, в коридорах постоянно пахло капустой, но запах капусты не так уж неприятен для тех, кто всю свою жизнь провел в нищете. Нашлось бы там время и для дружеской беседы, но никто никогда не улыбался в Гошене и никто никому не говорил ласковых слов; слишком уж придавило всех бремя позора. Пять дней в неделю это была тюрьма, а в дни посещений близких тюрьма превращалась в ад: «Как ваше здоровье, бабушка?», «Тебе тут неплохо, дядя Джо?» Все мы живем в оковах, и каждый из нас надевает оковы на ближнего. Если ты попал в Гошен, это значит, что из твоей жизни, единственной твоей жизни, ничего не вышло. По христианскому учению, как его толковали коултаунские пастыри, существовала прямая и неразрывная связь между божьей милостью и деньгами. Впасть в нужду — это было не просто потерей человеком своего места в обществе, это было знаком, что всевышний от него отвернулся. Праведного бог до нужды не допустит. Так неимущие оказывались пасынками и земного, и небесного строя.

Для детей Гошен обладал притягательной и пугающей силой. Среди школьных сверстников Роджера и Софи немало было таких, у которых в Гошене содержались родные. Их дразнили со свойственной иногда детям жестокостью: «Эй ты, гошенский!» Весь Коултаун обошел в свое время рассказ о переселении в Гошен некой миссис Кэвено. Жила она в большом заложенном и перезаложенном особняке рядом с Домом Масонов и не платила налогов много лет подряд. Прихожане баптистской церкви, ее собратья по вере, не давали ей умереть с голоду, каждый день, по заведенному порядку, кто-то из них оставлял сверток с провизией на заднем крыльце особняка. Но грозный день наступил. Она убежала на чердак и сидела там притаясь, пока приехавшая за ней женщина связывала ее пожитки в узел. Когда ее вели вниз, она упиралась при каждом шаге, цеплялась за каждый дверной косяк. С крыльца ее почти что снесли на руках и силком втолкнули в повозку, точно бодливую корову. Стоял июнь, окна в соседних домах были распахнуты настежь. У многих екнуло сердце, когда разнесся ее отчаянный вопль: «Помогите! Заступитесь хоть кто-нибудь!» Когда-то миссис Кэвено была горда, богата и счастлива. Но господь отвернулся от нее. Роджер и Софи знали: случись такое с их матерью, она села бы в гошенскую повозку, как королева в дворцовую карету. Но знали они и другое — уберечь ее от такой участи некому, кроме них двоих.

Софи не мешкая принялась за дело. Лето было в разгаре. Она купила десяток лимонов. Взяла маленькую тележку, на которой возила корм своим курам, отправилась с нею в льдохранилище мистера Биксби и купила на пять центов льду. Написала два четких плакатика: «Мятный лимонад — 3 цента стакан» и «Книги — 10 центов штука». Соорудила себе стойку на вокзальном перроне, перевернув кверху дном ящик из-под апельсинов, и за четверть часа до прихода и отправления каждого из пяти дневных поездов располагалась там со своей торговлей. Поместила рядом ведро с водой — мыть стаканы. Около кувшина с лимонадом поставила вазу с цветами. Начальник станции дал ей небольшой столик, на нем она разложила книжки, которые отыскались на чердаке и в старых шкафах, — томики, завалявшиеся со времен Эрли Макгрегора, и старые технические учебники ее отца. На другой день она подобрала еще товару и сделала новые плакатики с ценами: «Музыкальная шкатулка — 20 центов», «Кукольный домик — 20 центов», «Колыбель — 40 центов». Улыбаясь, она сидела и ждала покупателей. За несколько часов весть об ее предприятии разнеслась по всему городу. Женщины пришли в волнение («Нашлись у нее покупатели?», «Много она наторговала?»). Мужчинам стало не по себе. Улыбка Софи — вот что давно уже удивляло и оскорбляло коултаунцев. Эта дочь опозоренного преступника смела еще улыбаться. Зрелище чужого несчастья, разлетевшегося вдребезги благополучия, отчаянной борьбы за существование рождает противоречивые эмоции. Даже те, кто настроен сочувственно, обнаруживают в своем сочувствии некоторую примесь облегчения, порей даже торжества — или страха, или беспокойства, или отвращения. Подобные перебои чувств часто именуются «трезвым взглядом».

Количество ротозеев, для кого развлечение — околачиваться на вокзальном перроне, увеличилось чуть ли не вдвое. Юная продавщица сидела у своей стойки одиноко, точно актриса на сцене. Первый стакан лимонаду купил Порки. Не показывая виду, что знает Софи, он минут десять простоял около нее, со смаком потягивая питье из стакана. Нашлись и еще покупатели. Проезжий коммивояжер взял «Основы инженерных расчетов», начальник станции мистер Грегг — «Проповеди» Робертсона. На следующее утро ватага мальчишек затеяла на перроне игру в мяч. Заводилой был Сай Лейендекер. Мяч летал взад-вперед над Софи и ее товаром — ясно было, что озорники метили в кувшин с лимонадом.

— Сай, — сказала Софи, — нашли бы вы себе для игры другое место.

— Вот новости, еще ты нам указывать будешь!

Свидетели этой сцены молчали. Вдруг со стороны Главной улицы вышел на перрон высокого роста мужчина с курчавой бородой. Тоном, не допускающим возражений, он приказал игрокам убраться. Софи, подняв на него глаза, сказала «Спасибо, сэр!» с учтивостью светской дамы, благодарящей кавалера за услугу. Человек этот был ей незнаком, но она уже не первый раз убеждалась, что помощи и защиты нужно ждать от мужчин, а не от женщин.

Только на четвертый день Софи решилась признаться матери. Уходя, она оставила на кухонном столе записку: «Дорогая мама, я сегодня немного задержусь. Продаю лимонад на вокзале. Целую, Софи».

Мать сказала:

— Софи, я не хочу, чтобы ты торговала на вокзале лимонадом.

— Но, мама, я сегодня выручила три доллара десять центов.

— Хорошо, но больше я этого но хочу.

— Если бы ты напекла овсяных лепешек, какие для нас печешь, я уверена, их бы у меня вмиг расхватали.

— Люди сейчас добры к тебе, Софи, но их доброты ненадолго хватит. Больше я этого не хочу.

— Хорошо, мама.

Через три дня мать нашла на кухонном столе новую записку: «Я у миссис Трэйси, там и поужинаю».

— Что ты делала у миссис Трэйси, Софи?

— Ей надо было уехать в Форт-Барри. Она меня попросила сварить ужин детям и накормить их и дала мне за это пятнадцать центов. А еще она просила, чтобы я переночевала у них, и тогда она даст мне еще пятнадцать. Она боится, чтобы дети оставались одни, Питер балуется со спичками.

— Когда она тебя звала ночевать, сегодня?

— Да, мама.

— Так сегодня иди, но, когда миссис Трэйси вернется, ты ее поблагодаришь и скажешь, что нужна матери дома.

— Хорошо, мама.

— И денег у нее ты не возьмешь.

— Но почему, мама, я ведь заработала эти деньги?

— Софи, ты еще девочка, и тебе не понять. Мы не нуждаемся в помощи посторонних. Обойдемся и без нее.

— Мама, скоро зима наступит.

— Что? Что ты хочешь этим сказать? Пожалуйста, не учи меня, Софи, я сама все знаю.

Через три недели после отъезда Роджера почтальон принес в «Вязы» письмо. Приняла его Софи. Жестом набожной мусульманки она прижала конверт ко лбу и к сердцу. Потом внимательно осмотрела со всех сторон. Нетрудно было заметить, что его вскрывали и опять запечатали — довольно топорно и грубо. Она понесла письмо матери на кухню.

— Смотри, мама, по-моему, это от Роджера.

— Ты думаешь? — Мать медленно распечатала конверт. На пол выскользнула двухдолларовая бумажка. Беата Эшли растерянно всматривалась в строчки письма, потом протянула его дочери. — Прочти… ты мне прочти, Софи, — хрипло выговорила она.

— Он пишет: «Дорогая мама, у меня все хорошо. Надеюсь, и у вас все хорошо тоже. Скоро я начну зарабатывать больше. Работу здесь нетрудно найти. Чикаго очень большой город. Адреса своего не даю, так как пока не решил, где обоснуюсь окончательно. Ты только подумай, я еще вырос. Пора бы мне уже перестать расти. Сердечный привет тебе, Лили, Софи и Конни. Роджер».

— Он здоров?

— Да.

— Покажи письмо сестрам.

— Мама, ты уронила деньги.

— Да… Возьми… спрячь их куда-нибудь.

Софи в точности выполнила все наставления брата. Вышла из дому и пошла в сторону мастерской Порки. За стеклом окошка белел календарь. В час пополудни, когда на улицах всего меньше народу, она вышла снова, со старыми туфлями Лили под мышкой. Какой-то заказчик, сидя в одних носках, дожидался срочной починки. Софи и Порки, отроду не бывавшие в театре, разыграли длинную слаженную сцену на тему о подметках и набойках, во время которой из рук в руки скользнуло письмо. Потом Софи пошла дальше, до самого памятника героям Гражданской войны. Здесь, присев у подножия, она вскрыла конверт. В нем лежал другой конверт, с маркой и с надписью «Мистеру Тренту Фрезиру, до востребования. Главный почтамт, Чикаго, Иллинойс», долларовая кредитка, чистый листок почтовой бумаги и письмо. В письме говорилось: он здоров. Растет так быстро, что она его не узнает при встрече. Работает в ресторане: сперва мыл посуду, а теперь получил повышение и состоит подручным при кухне. Целый день только и слышно: «Трент, сюда!», «Трент, туда!» Есть надежда в будущем получить место портье в отеле. Чикаго очень большой город, наверно, в тысячу раз больше Коултауна. Трудно даже представить себе, чем заняты все эти люди, что здесь живут. Он заранее радуется тому дню, когда Софи приедет к нему сюда. На днях он видел вывеску на одном доме: «Школа медицинских сестер». «Вот, Софи, туда ты и поступишь». Только Роджер, отец, да еще доктор Гиллиз знали о мечте Софи выучиться на медицинскую сестру. «Ты, наверно, знаешь, что я послал маме два доллара. Скоро, надеюсь, смогу посылать больше. А в это письмо вкладываю доллар для твоего тайного банка. Зайди к мистеру Боствику, узнай, может быть, он купит у нас каштаны. Больше нигде в округе каштанов не найти. Здесь, в Чикаго, они стоят двенадцать центов за бушель. Прошлогодние; конечно. Если тебе нечем будет писать, попроси карандаш у мисс Томс. У нее их девать некуда. Ты пиши поубористей, чтобы больше слов уместилось на листке. И ответь мне сразу же, как только прочтешь мое письмо. Наверно, никто на свете так не радовался полученному письму, как обрадуюсь я, получив твое. Как мамино горло? Чем вы там питаетесь все? Читаете ли вслух вечерами и смеетесь ли, если попадется что смешное? Помни, ты ведь обещала не падать духом. Я знаю, ты сдержишь обещание. И мы победим, Софи, вот увидишь. Я забыл сказать, чтобы ты не говорила маме о нашей переписке, но ты, наверно, и сама догадалась. Роджер. P.S. Я теперь жалею, что переменил имя. Пусть миллиарды людей думают, что хотят. Мы-то знаем, что папа ни в чем не виновен. P.S.2. РОВНО В ДЕВЯТЬ ЧАСОВ каждый вечер я думаю о тебе, и о маме, и о нашем доме. Сделай себе зарубку в памяти на этот счет. P.S.3. Принялись ли дубки, которые посадил папа? Измерь, насколько они выросли, и напиши мне».

Время шло. Благодаря огороду и курятнику семья в «Вязах» еще не голодала. Вместо чая пили отвар липового цвета — липа росла на участке. Кофе Софи не покупала больше; для Беаты это было тяжелым лишением, но она молчала. А деньги уходили и уходили: мука, молоко, дрожжи, мыло… Задолго до наступления холодов Софи начала подбирать уголь у железной дороги по примеру городской бедноты. Многие жительницы Коултауна, молодые и старые, повадились, лишь стемнеет, словно невзначай проходить мимо «Вязов». Шесть вечеров из семи в окнах дома не зажигался свет. Город настороженно ждал: сколько времени сможет просуществовать без всяких средств вдова — фактическая вдова — с тремя дочерьми?

Констанс была еще ребенком. Она не могла понять, почему ее забрали из школы, почему запрещают ходить за покупками вместе с Софи. Иногда она днем пробиралась украдкой в верхний этаж, к окну, выходившему на Главную улицу. Оттуда ей было видно, как идут из школы ее бывшие подружки. Лили, мечтательница по своему душевному складу, во время процесса как бы не намечала того, что происходило. Теперь она не то чтобы жила как во сне, она словно бы не жила вовсе. Три вещи всегда значили для нее больше всего: музыка, беспрестанная смена лиц вокруг и толпа молодых людей, удостоенных счастья восхищаться ею, — и все три перестали существовать. Она не тосковала, не дулась. Она с готовностью и добросовестно исполняла все, что от нее требовалось. В семье Эшли дети взрослели медленно, а Лили медленнее всех. Ее небытие таило в себе ожидание. Так морская анемона лежит на отмели, неподвижная и лишенная красок, пока не подхватит ее набежавшая волна.

Беата Эшли по-прежнему держала себя в руках. Никто из семьи никогда не оставался без дела. В доме царила образцовая чистота. Чердак и погреб приведены были в порядок. При разборке нашлось немало такого, что можно было еще починить и пустить в дело. За садом, огородом и курами ухаживали тщательней, чем когда бы то ни было. Без уроков не проходило ни дня. Ужинали рано, а после ужина занимались чтением вслух, пока на стемнеет. Прочли все четыре романа Диккенса, что имелись в доме, все три — Вальтера Скотта, прочли «Джейн Эйр» и «Les Miserables»[4]"Отверженные» (франц.). Пришли к общему мнению, что мисс Лили Эшли особенно удается Шекспир. По четвергам разговаривали только по-французски, вечером зажигали свечи и не гасили до десяти часов. Каждый второй четверг в доме давался пышный бал. Танцевали под музыку старого граммофона. У прелестных мисс Эшли от кавалеров отбоя не было. Каждый бал украшала своим присутствием какая-нибудь выдающаяся особа — то прекрасная миссис Теодор Рузвельт, то посол французского короля. После танцев гостей ожидал изысканный ужин. На проволочной подставке выставлялось для общего обозрения меню: Consomme fin aux tomates Imperatrice Eugenie, a Puree de navets Bechamel[5]консоме с помидорами а-ля императрица Евгения, пюре из репы, соус бешамель (франц.) Лили Эшли и Coupe aux surprises Charbonville[6]пирог с сюрпризами Шарбонвиль (Угольная гора) (франц.). К утонченным яствам подавалось Vin rose Chateau des Ormes[7]розовое вино «Шато „Вязы“ (франц.) 1899. Все дети Эшли с малолетства немного знали немецкий. В доме торжественно отмечались дни рождения немецких поэтов и композиторов. С лекцией выступала знаменитая Frau Doctor Беата Келлерман-Эшли, которая часами могла наизусть читать Шиллера, Гете и Гейне. К сожалению, торговец из Сомервилла увез фортепиано в своем фургоне, но девочки с малых лет по многу раз слышали сонаты Бетховена, прелюдии и фуги Баха. Стоило промурлыкать мелодию, и вся вещь оживала в памяти.

То, что вдруг обрушилось на Беату, не поразило ее, даже не озадачило. Она восприняла это как катастрофу, нелепую и бессмысленную. Но она не плакала и не жаловалась. Она ничем не выдавала своих чувств, разве что не желала показываться на городских улицах. Она как будто вполне владела собой, только один сдвиг произошел в ней. Она потеряла способность мыслить во времени. Ее разум отказывался заглядывать в будущее. Он ускользал от соприкосновения с завтрашним днем, с предстоящей зимой, со следующим годом. Не хотел он обращаться и к прошлому. О муже Беата упоминала вслух очень редко и всякий раз с видимым усилием. Хрипота, затуманившая было ее звучный, красивый голос, постепенно исчезла. Появлялась она опять лишь в те дни, когда полицейские чиновники являлись в «Вязы» допрашивать хозяйку дома, — и не во время этих грубых допросов, а после.

Беату Эшли томила мука, о которой она никому не говорила ни слова, — мука бессонницы. То была бессонница одинокой постели, бессонница долгих ночей, когда будущее предстает узким коридором без света, никуда не ведущим. Ей было горько, она понимала, что это изнурит ее и состарит раньше времени, и ей было страшно, она опасалась, как бы в конце концов не сойти от этого с ума. В довершение беды она не могла даже коротать время за книгой — ведь пришлось бы тогда жечь огонь по ночам.

Томило ее еще и другое — глубокое беспокойное чувство, которое она не умела определить словесно. Ни в одном из трех известных ей языков для него не находилось названия. Беата была женщиной строгих нравственных правил. Чутьем она угадывала опасность, подстерегающую впереди. Апатия? Безразличие ко всему? Нет. Душевное оцепенение? Нет. Но одним из проявлений этого безымянного чувства была стойкая неприязнь ко всему противоположному — воле Софи к жизни, тоске Констанс по школьным подружкам, молчаливому убеждению Лили, что ее ждет блестящая будущность.

Все матери любят своих детей. Это общеизвестно. Только материнская любовь — это как погода. Она есть всегда, но замечаем мы главным образом ее перемены. Материнской любви Беаты Эшли всегда чужды были внешние изъявления. Кто-то слышал однажды, как Констанс говорила Энн Лансинг, своей закадычной подруге: «Мама больше всего любит нас, когда мы болеем — вот когда я сломала руку, например». Вероятно, утрата одного из детей потрясла бы Беату больше, чем исчезновение ее мужа, ибо горе всегда сильней там, где к нему примешиваются укоры совести. Любимицей матери в семье была Лили — и принимали это как нечто само собой разумеющееся. Но любовь Беаты к мужу и по силе, и по характеру была такова, что оставляла не много места для других привязанностей. К тому же в ее отношении к дочерям сквозила тень присущего ей инстинктивного пренебрежения к женскому полу, унаследованного, как это часто бывает, от матери. Клотильда Келлерман, geborene фон Дилен, не слишком уважала мужчин, еще меньше — женщин, но зато была очень высокого мнения о собственной особе. Беата сначала боялась матери, потом восстала и одержала победу, но так и не освободилась от невольно заимствованного у нее взгляда на женщин. Ей не нравился женский склад ума, женские разговоры, женская доля, предопределенная жизнью. (Единственное, что ее раздражало в муже, — у него все обстояло наоборот. Ему скучно было разговаривать с мужчинами, если только речь не шла об общих деловых интересах. Вот со штейгерами он легко находил общий язык.) В первые месяцы после драматического события, круто переломившего судьбу Беаты Эшли, на нее иногда находила злость и усталость от того окружения, в котором теперь приходилось существовать, от этого непрерывного женского общества, от этого духа девической непорочности. Она сурово осуждала себя за такие вспышки. Она была врагом всякой несправедливости, а тут понимала, что несправедлива сама. Дочери чувствовали ее настроение. Все три — даже Лили — угадывали, что в чем-то не соответствуют ее требованиям, а может быть, требованиям самой жизни, и это затрудняло им даже общение друг с другом.

Софи еще раньше решила про себя, что у матерей с дочерьми «всегда так»; девочек больше любят отцы. Пошел уже шестой месяц с тех пор, как Джон Эшли в последний раз переступил порог своего дома. Особенно трудно Беате было с Софи. От Софи так и веяло энергией. Ее радовала ответственность, возложенная на нее братом. Эти первые месяцы Беата, при всей ее внешней выдержке, подобно иудейскому царю Езекии, «отворотила лицо свое к стене». Она безвольно скользила навстречу чему-то завершающему. Навстречу благодетельному концу. Она была точно потерпевшая кораблекрушение, которая вместе с другими в утлой шлюпке носится по волнам. Ни голод ни жажда уже не ощущаются ею, и с глухим раздражением она наблюдает, как ее спутники в чаянии спастись выкидывают сигналы бедствия, пытаются вычерпать воду из суденышка, жадно всматриваются в даль — не замаячит ли там островок, поросший пальмами.

А Софи не сдавалась. Все ее помыслы были теперь сосредоточены на долларах — красивых, труднодоступных, могущественных долларах. Во всем, что ей приходилось читать, видеть, слышать, она старалась найти реальную почву для своих надежд. Героини романов Диккенса часто становились швеями или модистками, но ей успеха на подобном поприще ждать не приходилось — об этом красноречиво свидетельствовали ледяные взгляды жительниц Коултауна. К тому же городских щеголих обшивала мисс Дубкова, добрая знакомая семьи Эшли. Столовых в городе было две: ресторан при гостинице «Иллинойс» и пропахшая кухонным чадом обжорка у вокзала; третьей не требовалось. Белье все хозяйки стирали сами, а холостяки и заезжие коммерсанты отдавали свое прачке-китайцу. Но был один проект, все настойчивее занимавший воображение Софи. Она пестовала его, обдумывая положение с разных сторон. На первый взгляд препятствия казались непреодолимыми. Нашлись, однако, и обнадеживающие соображения — одно, другое, третье. На южной окраине городка, напротив усадьбы Лансингов, стояло необитаемое полуразвалившееся строение; когда-то это был особняк с претензией на роскошь. Теперь во дворе пышно разрослись сорняки. На колонне, еще поддерживавшей крышу веранды, криво висели две заржавелые вывески: «Продается» и «Сдаются комнаты со столом». Пережив свою славу, дом какое-то время служил пансионом, а потом пристанищем для бродяг, для безработных шахтеров, для увечных и престарелых. Софи вспомнила читанную в дни детства книгу под названием «Ковчег миссис Уиттимор». В ней повествовалось о том, как одна вдова, обремененная кучей детишек обоего пола, открыла на взморье пансион для приезжих. Девочек Эшли эта книга в свое время очень веселила. С большим юмором говорилось там об угрозе дома призрения, нависшей над героиней. В открытом ею пансионе обитали главным образом милые рассеянные старички и суматошные, но добрые старушки. Впрочем, был среди жильцов и красивый молодой студент-медик, не замедливший влюбиться в старшую из дочерей хозяйки. Однажды упомянутая молодая особа отправилась в мрачную лавку ростовщика, чтобы продать украшенный жемчугом медальон своей матушки. Софи недоумевала, почему у автора получилось так, что лишь от полной безвыходности можно было решиться на столь унизительный и отчаянный шаг. Будь в Коултауне одна-две такие лавки, это пришлось бы очень и очень кстати. В конце концов миссис Уиттимор получала от одного богача приглашение стать домоправительницей в его горном замке, и все завершалось к общему благополучию. Софи разыскала на чердаке растрепанный томик и перечитала его вновь, на этот раз без улыбки. Из этого чтения она почерпнула немало ценных для себя сведений. Выяснилось, что содержательницам пансионов часто грозят убытки из-за недобросовестных жильцов, норовящих сбежать ночью, не расплатившись по счету. Миссис Уиттимор боролась с этой угрозой, протягивая поперек лестницы нитки с привязанными к ним коровьими колокольцами. А если злостный неплательщик, испугавшись нежданно произведенного им шума, бросался спешно к парадной двери, он обнаруживал, что предусмотрительная миссис Уиттимор намылила дверные ручки. А бывало и так, что сама хозяйка желала избавиться от кого-либо из жильцов (например, от мистера Хэзелдина, имевшего обыкновение наваливать себе на тарелку половину поданного к столу мяса, или мисс Ример, всем всегда недовольной), — в таких случаях ее дети и добровольцы-союзники, следуя полученным инструкциям, принимались разглядывать самым пристальным образом-то подбородок, то носки башмаков намеченной жертвы. Подвергнутый этой процедуре, которая в тесном кругу именовалась «выкуриванием», как правило, срочно подыскивал себе менее обременительное для нервной системы местожительство. В кухне миссис Уиттимор, экономя спички, пользовалась огнивом и кремнем; под видом жареной курицы подавала тушеного кролика; мыло варила домашним способом из свиного сала и просеянной печной золы. Софи сочла счастливым совпадением тот факт, что эта книга снова попала ей в руки, но жизнь тех, кто умеет надеяться, всегда полна счастливых совпадений. Она твердо решила открыть в «Вязах» пансион, а решив, сразу же начала действовать. Прежде всего она пошла в шахтное управление к мисс Томс, приятельнице и сослуживице отца. Мисс Томс прожила жизнь только что не в нужде и особым умением надеяться похвастать не могла. Она отнеслась прохладно к планам Софи, однако пообещала дать два стула, этажерку и кое-что из посуды. Затем Софи удалось тайком переговорить с Порки. Услышав новость, Порки подумал немного и сказал: «Знаете что, Софи, прежде всего начните по вечерам зажигать свет в гостиной. На темный фасад неприятно смотреть со стороны. (В тот же вечер он принес и оставил на заднем крыльце бидон с керосином.) Моя мать плетет коврики. Я вам могу дать два коврика ее работы. И один стул. А вы сейчас же ступайте в „Иллинойс“ к мистеру Сорби и расскажите ему о том, что задумали. Иначе вы рискуете нажить в нем врага, а это не годится. И цены у вас не должны быть дешевле, чем у него. Бывает, что в „Иллинойсе“ нет свободных номеров, и людям приходится ночь просиживать в холле. Может, он в таких случаях станет посылать их к вам. У моего дяди вроде бы есть кровать, которая ему не нужна».

После Порки Софи зашла к мистеру Кенни — маляру, плотнику и гробовщику.

— Мистер Кенни, мне нужна вывеска, прибить у входа в дом. Если я заплачу полдоллара и дюжину яиц, сможете вы за такую цену сделать?

— А что должно быть написано на этой вывеске, милая барышня?

Софи развернула оторванный от обоев лоскут, на котором ее рукой было выведено: «Пансион „Вязы“. Комнаты со столом».

— Понятно, понятно. И к какому вам это требуется сроку?

— Хотелось бы к завтрашнему вечеру, мистер Кенни.

— Ну что ж, можно. (Вылитый отец! Каких только шуток не шутит жизнь! Стало быть, они решили пускать жильцов. Так-так. Сомнительно что-то.) А с платой не торопитесь, подожду до конца года.

— Благодарю вас, мистер Кенни. — Прямо как в светском разговоре.

На обратном пути она встретила Порки. Он скороговоркой забормотал:

— Раздобыл для вас столик. Комнаты в «Иллинойсе» пятьдесят центов и семьдесят. Завтрак — пятнадцать центов, с мясом — двадцать пять. Обед — тридцать пять центов. Вот вам несколько кнопок. Прикрепите записку к стене на почте, где вешают объявления насчет пропавших собак и потерянных кошельков. Коммивояжеры наведываются на почту по нескольку раз в день. Школьным учительницам, которые обедают в «Иллинойсе», не нравится, как там кормят. Я не раз слышал такие разговоры. Напишите: «Домашняя кухня».

— Хорошо, Порки.

— И вот что, Софи. Все у вас выйдет, только нужно запастись терпением. Может, потребуется время. Если я еще что придумаю, я вам дам знать. Не нужно рассчитывать, что люди так сразу валом повалят.

— Ну что вы, Порки, я понимаю!


Спасти семью Эшли Софи помогла надежда. Выражение «спасти» принадлежит ее брату и сестрам, так они называли то, что ей удалось совершить.

Она умела надеяться, у нее был в этом деле изрядный опыт. Надежда (если это глубокое, органичное чувство, а не исступление минуты, что порой исторгает у нас судорожные выкрики и мольбы и больше напоминает отчаяние) есть состояние духа и форма мировосприятия. Поздней мы поговорим о соотношении надежды и веры в характере отца Софи, человека, который был силен своей верой, хоть он сам о том не подозревал.

У Софи в четырнадцать лет была уже за плечами целая жизнь, хлопотливая, полная служению долгу, изобиловавшая радостями и печалями. Она умела врачевать. Она управляла целой ветеринарной лечебницей. Помимо забот о курятнике, у нее находилось множество других дел — то нужно было наложить шину собаке с переломанной лапой, то вырвать кошку из рук мучителей-мальчуганов, не знающих, чем скоротать долгие летние сумерки. Она подбирала выпавших из гнезда птенцов, заметив в придорожной пыли синеватое, еще не оперившееся тельце; она выкармливала лисят, барсучат, сусликов, а когда они подрастали, выпускала их на волю. Ей знакомы были жестокость, и смерть, и спасение, и вновь зарождающаяся жизнь. Знакома была непогода. Знакома была необходимость терпеть. Знакомо было поражение.

Надежде, как всякому проявлению творческих сил души, нужен побудительный импульс — любовь. Таково это странное, легкоуязвимое чувство. Надежду Софи питала ее любовь к матери и сестрам, а еще больше — к двоим далеким изгнанникам, брату и отцу.

Так беззащитна надежда перед судом разума, что постоянно должна сама создавать себе новые и новые опоры. Она тянется к героическим сагам и легендам, она не гнушается суеверий. Льстивые утешения ей не нужны; она дорожит победой, добытой в бою, но склонна к ритуалам и фетишам. Ложась спать, Софи не забывала положить под подушку три зеленых наконечника для стрел. В котловине, где теснится Коултаун, радуга — небывалое зрелище, но Софи два раза в жизни видела радугу, гуляя близ Старой каменоломни. Она знала, что это добрый знак. Над тайничком, куда она прятала деньги, была начерчена едва приметная дуга и у концов ее выведены инициалы: «Дж.Б.Э.» и «Р.Б.Э.». Иррациональная по природе своей, надежда тяготеет к тому, что кажется проявлением сверхъестественного. Софи черпала силу в необъяснимой тайне, окружающей побег ее отца. Но у надежды, пусть самой смелой, бывают свои периоды спада, свои черные часы. Когда такой час наступал для Софи, она замыкалась в себе, сворачивалась клубочком, точно зверек, пережидающий снежную бурю. Все члены семейства Эшли но воскресеньям ходили в церковь, но дома никаких религиозных обрядов не совершали. Молиться о чудесном спасении свыше Софи сочла бы слабостью. Если она и просила чего-нибудь у бога, то лишь чтобы он вразумил ее в борьбе с повседневными трудностями, ниспослал ей «ясность мысли».

И вот назавтра, после переговоров с мистером Кении, Софи поздно вечером проскользнула в комнату к старшей сестре. В одной руке она держала зажженную свечку, в другой — яркую вывеску, на которой значилось: «Пансион „Вязы“. Комнаты со столом». Она села у кровати на пол и прислонила вывеску к коленям.

— Лили! Проснись, Лили!

— Что случилось?

— Смотри!

— Софи! Что это такое? — Ответа не было. — Ты с ума сошла, Софи!

— Лили, ты мне должна помочь уговорить маму. Тебя она слушает. Ты должна объяснить ей, как это важно. Лили, для нас это единственный выход. Иначе мы просто умрем с голоду. И потом, Лили, это нам даст возможность видеть людей. Так ведь нельзя жить, совсем никого не видя. Люди будут стучаться — старые, молодые, подумай, как интересно. Вы с мамой займетесь стряпней, а нам с Констанс останется уборка и постели.

— Но, Софи, такие ужасные люди!

— Почему же непременно ужасные? Поставим лампы в каждую комнату. А вечерами все будут собираться в гостиной и слушать твое пение. Я знаю место, где можно раздобыть пианино.

Лили приподнялась на локте.

— Но мама не захочет терпеть чужих людей в доме.

— Ну, если явится какой-нибудь неприятный человек, она всегда может сказать, что все комнаты заняты. Ты мне только помоги уговорить ее, Лили, хорошо?

Лили опустила голову на подушку.

— Хорошо, — тихо сказала она.

— Я-то каждый день вижу людей, но ведь ты и Конни не видите никого. Это очень плохо. Вы так одичаете. Может быть, даже подурнеете.

На следующий день после ужина Лили читала вслух «Юлия Цезаря». Мать шила. Младшие сестры, сидя на полу, распускали старые детские одеяльца, наматывая клубки пряжи. Лили дочитала сцену до конца и глянула на Софи.

— Устали глаза, дорогая? — спросила мать. — Давай я почитаю немного.

— Нет, мама. Вот Софи что-то хочет тебе сказать.

— Мама, — медленно начала Софи. — Наш дом очень большой. Слишком большой для нас. Как ты думаешь, что, если нам приспособить его под пансион?

— Что? Что ты такое говоришь, Софи?

Софи выхватила из-за спины вывеску и поставила себе на колени. Мать несколько секунд смотрела, ошеломленная, потом в гневе поднялась с места.

— Софи, ты не в своем уме! Как тебе могло прийти в голову что-либо подобное? И где ты откопала эту пакость? Сию же минуту выбрось ее вон! Ты просто по молодости лет не понимаешь того, что говоришь. Удивляюсь тебе, Софи.

В «Вязах» не принято было повышать голос. Констанс заплакала.

Лили сказала:

— Мама! Мамочка, дорогая, не торопись, подумай.

— О чем тут думать?

Софи подняла голову и, глядя матери прямо в глаза, сказала размеренно и веско:

— Папа одобрил бы это. Папа сам посоветовал бы нам так поступить.

Мать вскрикнула, точно от удара.

— С чего ты это взяла, Софи?

— Кто любит, тот постоянно думает о тех, кого любит. Вот и папа думает о нас. И надеется, что мы найдем выход — именно что-нибудь вроде этого.

— Девочки, ступайте, оставьте меня вдвоем с Софи.

— Я тоже останусь, мама, — возразила Лили. — А ты, Констанс, иди погуляй в саду.

Констанс обхватила колени матери.

— Я не хочу уходить одна. Мамочка, позволь мне не уходить.

Слова Софи так потрясли Беату, что после первой вспышки ей не удавалось вновь овладеть своим голосом. Вся дрожа, она отошла к дальнему окну. Она чувствовала, что ей некуда деться, что ее силон втаскивают обратно в жизнь.

— Наверно, папе было бы неприятно знать, что мы ходим в обносках, вечерами сидим без света. Он надеется, что мы здоровы и благополучны, — как мы надеемся, что здоров и благополучен он. Скоро зима. Пусть ты запасла овощей и фруктов, но придется покупать муку, да мало ли еще что. И потом Констанс — она ведь растет, ей нельзя совсем без мяса. Так сказано в книжке, которую мы недавно читали. А как чудесно было бы написать Роджеру, что он может больше не посылать нам денег. Ведь, наверно, они ему еще нужнее, чем нам. Я знаю, содержать пансион не так просто, но ты такая прекрасная хозяйка, мама, ты сразу сумеешь наладить дело.

Лили подошла к матери и поцеловала ее.

— Давай попробуем, мама, — сказала она негромко.

— Но, Софи, Софи, как ты не понимаешь — никто в наш дом не пойдет.

— Мистер Сорби из «Иллинойса» всегда очень добр ко мне. Как-то раз во время дождя он разрешил мне продавать лимонад у него в холле и сказал, чтобы я и впредь приходила, когда захочу. Иногда в «Иллинойс» наезжает столько народу, что там не хватает места, и многим приходится всю ночь просиживать в креслах внизу — даже дамам. Раньше он в таких случаях посылал кое-кого к миссис Блейк, но миссис Блейк сломала ногу и теперь не может брать постояльцев. А еще, говорят, школьным учительницам не нравится, как в «Иллинойсе» кормят. Я думаю, они бы охотно столовались у нас. И даже жить им наверняка было бы приятней у нас, чем у миссис Боумен или у миссис Гаубенмахер.

Мать растерянно покачала головой.

— Но, Софи, ведь у нас ничего нет: ни стульев, ни столов, ни кроватей, ни постельного белья.

— Мы с Лили отлично обойдемся без своих письменных столиков и можем спать в одной кровати. Два стула мне обещала мисс Томс. А Порки даст кровать, стул, стол и два коврика на пол. И еще он починит ту старую кровать, что стоит на чердаке. Две комнаты можно обставить хоть сейчас. Вот уже кое-что для начала.

— Попробуем? — сказала Лили.

Констанс подбежала к матери и обняла ее.

— Неужели мы опять станем жить как все люди!

— Ну хорошо, — сказала мать. — Зажгите кто-нибудь свечку. Пойдем посмотрим верхние комнаты.

— Мама, — сказала Софи. — У меня есть керосин. Позволь мне сегодня же засветить лампу и гостиной. Кому охота селиться в доме, где всегда словно траур.

На следующее утро — это было 15 сентября — Лили взобралась на лестницу-стремянку и приколотила вывеску к одному из вязов у ворот. Вечером прогуливающихся мимо дома прибавилось — коултаунские жительницы спешили взглянуть на этот вещественный знак смехотворного самообмана.

— «Приют уголовника» — куда более подходящее название.

— А еще лучше: «Арестантская услада».

Назавтра, когда Софи проходила по Главной улице, около нее остановился тарантас доктора Гиллиза.

— Привет, Софи!

— Доброе утро, доктор Гиллиз.

— Что с тобой сегодня? Сияешь, будто именинница.

— Да, пожалуй, вроде того.

— Что это я слышал, будто вы надумали открыть в «Вязах» пансион?

— Мы правда надумали, доктор Гиллиз. И вот что мне сейчас пришло в голову, доктор Гиллиз: может, у вас случится выздоравливающий пациент, которому нужен покой и домашний уход. Мама очень вкусно готовит. А насчет ухода — это уж мы все постараемся…

Доктор Гиллиз хлопнул себя по лбу.

— До чего ж кстати! — воскликнул он. — Скажи своей маме, что я к ней зайду сегодня часиков в семь. — И в тот же вечер было решено, что миссис Гилфойл, поправляющаяся после тяжелой болезни, на две недели поселится в «Вязах». «Куриный бульон, ваш прославленный яблочный компот, иногда яйцо всмятку».

Софи зашла в «Иллинойс» и поделилась своими планами с мистером Сорби. «Может, иной раз, если у вас будет переполнено, мистер Сорби, вы кого-нибудь направите к нам. Сейчас у нас живет миссис Гилфойл и очень довольна». Три дня спустя явился от него странствующий проповедник, брат Йоргенсен, который чересчур уж усердно занимался в баре «Иллинойс» спасением душ.

С новой учительницей коултаунской средней школы Софи сама заговорила на улице. «Мисс Флеминг, меня зовут Софи Эшли. Моя мать недавно открыла пансион в „Вязах“ — вон в том доме, что виднеется за деревьями. Обед у нас в полдень. Цена — тридцать пять центов, но кто обедает каждый день, раз в неделю получает обед бесплатно. Моя мать очень вкусно готовит». Дельфина Флеминг сразу же пришла пообедать, попросила показать комнату и прожила два года. В школьном совете к этому отнеслись неодобрительно, но мисс Флеминг была «с востока» — если быть точным, из Индианы, — и от нее не приходилось ждать особой щепетильности в моральных вопросах. Попал как-то в «Вязы» пожилой торговый агент, за ним еще один, им понравилось. Куриный бульон с клецками и Rostbraten[8]жаркое (нем.) Беаты Эшли приобрели популярность в коммивояжерских кругах, и голос Лили Эшли тоже. «Можешь мне верить, Джо, я в жизни не слышал ничего подобного. „О край родной, милей тебя нет в мире!“ А ведь дочь убийцы, подумать только!» Пришлось оборудовать третью комнату, а потом и четвертую. Поддавшись на уговоры Софи, Беата пекла по праздникам свои знаменитые немецкие имбирные пряники, а Софи продавала их в холле «Иллинойса». Памятуя пример миссис Уиттимор, она экономила на чем могла. В дни забоя свиней она отправлялась с тележкой за три мили на ферму Беллов, где Роджер, бывало, на каникулах помогал полоть грядки, доить коров, управляться с сенокосом. Оттуда она привозила свиной жир и сама варила мыло, а мать прибавляла в него лаванды для запаха. Закваску для теста она тоже готовила сама. Плита на кухне разжигалась с помощью стального бруска и кремня. Экономить по мелочам — занятие, которое не назовешь монотонным. Софи, не робея, торговалась в лавках. Вместо жалостливой снисходительности к ней стали относиться с недоуменным уважением. Мужчины дружелюбно здоровались с нею при встречах; порой уже и кое-кто из женщин отвечал на ее приветствия коротким кивком. Бывшие одноклассницы перешептывались и хихикали, когда она проходила мимо. Мальчишки дразнили ее: «Старье берем! Старье берем! Почем нынче старье, Софи?»

А между тем происходили странные вещи.

Неделю спустя после того, как у ворот «Вязов» появилась пресловутая вывеска, в сапожную мастерскую Порки вошла Юстэйсия Лансинг в глубоком трауре, который был ей удивительно к лицу. Она выбрала послеобеденный час, когда на улицах Коултауна почти не бывает прохожих. У туфель Фелиситэ прохудились подметки. Уже сговорившись о починке, Юстэйсия вдруг спросила:

— Порки, вы, кажется, бываете у Эшли?

— Захожу время от времени.

— Верно это, будто они решили открыть пансион?

— Так говорят.

— Порки, вы из тех людей, что умеют хранить секреты. Я хочу попросить вас об одной секретной услуге.

Лицо Порки не выразило ровно ничего.

— Нужно, чтобы вы зашли ко мне, взяли сверток, который я приготовлю, отнесли его в «Вязы» и оставили там на заднем крыльце — но так, чтобы никто ничего не знал об этом. В свертке будет дюжина простынь и по дюжине наволочек и полотенец. Возьметесь вы это сделать, Порки?

— Да, мэм.

— Только придите за свертком после того, как стемнеет. Вы найдете его в кустах, у самой калитки.

— Да, мэм.

— Спасибо, Порки. И сверху, пожалуйста, положите вот эту карточку.

На карточке было написано: «От доброжелателя».

В другой раз к Порки наведалась мисс Дубкова, городская портниха, ей понадобилось прибить отвалившийся каблук.

— Порки, вы как будто знакомы с семейством Эшли?

— Да, мэм.

— У меня нашлись два лишних стула. Могли бы вы нынче вечером захватить их у двери моего дома, снести в «Вязы» и оставить на заднем крыльце?

— Да, мэм.

— Только чтобы, кроме нас с вами, никто не знал.

И много чего еще в эти первые недели неведомо как попало на задворки «Вязов»: кресло-качалка, три одеяла, не новые, но чистые и аккуратно заштопанные, большой картонный короб, а в нем набор ножен, вилок и ложек разных размеров, чашки с блюдцами и суповая миска — возможно, то был дар прихожанок методистской церкви.

Молодые коммивояжеры, как правило, в «Вязы» не обращались. Им это было не по карману. Они ночевали — двадцать пять центов за ночь — в большой общей комнате в «Иллинойсе» под самой крышей, где беспрепятственно разгуливал ветер. А если кто и являлся, миссис Эшли отказывала с ходу. У нее было три дочери, а злых языков в городе хватало. Но однажды январским вечером она отступила от своего правила и сдала комнату человеку лет тридцати, который пришел, держа в одной руке саквояж, а в другой — чемодан с образцами товара. В половине десятого Беата выгребла из плиты золу, заперла оба хода, парадный и черный, и везде погасила свет. Ночью, около двух часов, ее разбудил запах гари. Она подняла с постели дочерей и мисс Флеминг, учительницу математики. Все вместе они спустились вниз и увидели, что кухня полна дыму. Учительница бросилась вперед, задыхаясь и кашляя, пробежала к черному ходу и настежь распахнула дверь. Густой пахучий дым шел из топки, где догорала куча какой-то розовой бумаги. С огнем справились легко. Потом сварили какао на всех и, подкрепившись горячим питьем, подождали, пока окончательно не выветрился дым. Вернувшись к себе в комнату, миссис Эшли обнаружила там разгром точно после обыска. Содержимое ящиков было разбросано по всему полу. У пальто, висевшего в гардеробе, оказалась распорота подкладка. Ножом был взрезан матрац, располосована подушка. Даже картины валялись отдельно от рам.

Полковник Стоц из Спрингфилда ненавидел семью Эшли лютой ненавистью. Он рассчитывал, обыскав комнату миссис Эшли, напасть на след организаторов побега. Найти какие-нибудь письма, быть может даже недавно полученные от беглеца. Или хоть фотографию, которую можно будет воспроизвести на розыскных афишах.

За всю свою супружескую жизнь Джон Эшли всего четыре раза уезжал из дому, и то не больше чем на одни сутки. У Беаты не было никаких его писем, кроме тех, что он ежедневно писал ей из тюрьмы. Эти письма исчезли. Исчезла и единственная его фотография, старый выцветший дагерротип, на котором он улыбался во весь рот, высоко подняв на руках двухлетнего сына. Утром дочери с изумлением смотрели на свою мать. По ее лицу никогда нельзя было угадать, что творится у нее на душе; не было на нем и сейчас следов страха или тревоги. Казалось, прямой выпад врага еще придал ей силы.

Время текло, и Беата Эшли постепенно выходила из оцепенения. Работа требовала всех сил. У тех, кто держит пансионеров, отдыха не бывает. Для Констанс это была увлекательная игра. Она никогда не уставала, даже по понедельникам, после целого дня стирки. Лили словно вернулась на землю из дальней страны грез, где постоянно витала раньше. В доме с утра до вечера шла уборка, стряпня, мытье посуды. Но в город по-прежнему никто, кроме Софи, не ходил. У Лили и желания не было. Констанс хотелось до смерти, но Софи понимала: девочка еще недостаточно закалена, чтобы выстоять под косыми взглядами вчерашних школьных подруг. Роджер теперь каждый месяц посылал матери долларов по десять-двенадцать. При этом он коротко писал, что все у него идет хорошо, но не сообщал ни имени, ни адреса, по которому она могла бы ответить. Софи делала все покупки, получала деньги от жильцов, добывала мебель, обставляла еще и еще комнаты и носилась все с новыми «идеями». Брату она слала длинные письма. Каким счастливым был для нее тот день, когда она смогла написать ему, что уплатила налоги. Город полувраждебно, полувосхищенно следил за ее делами. Про нее говорили, что она «на два ярда под землей видит». В Коултауне редко бывали аукционы, но порой вдруг станет известно, что в том или другом доме распродается имущество — то ли за смертью хозяев, то ли по случаю переезда в другой город. И Софи уже тут как тут. А то где-нибудь натворит бед огонь вкупе с чрезмерным усердием добровольной пожарной команды — Софи и здесь окажется вовремя, чтобы задешево приобрести поврежденные простыни, оконные занавески, матрацы, старые платья и ночные горшки. Когда баптистская церковь у пруда Старой каменоломни прекратила существование, Софи выторговала старенькое пианино церковной воскресной школы за пятнадцать долларов с рассрочкой на пять месяцев. Она купила вторую корову. Завела уток, попробовала завести и индеек, но тут у нее ничего не вышло. К концу мая 1904 года в доме сдавалось уже восемь комнат. В теплую погоду даже «Убежище» использовали под жилье. Миссис Свенсон снова появилась на кухне в качестве наемной служанки. После истории с обыском Лили пришло в голову

— считалось, во всяком случае, что это пришло в голову Лили, — предложить Порки, чтобы он поселился в «Вязах», в маленькой комнатке около кухни. За стол и квартиру он делал всю тяжелую работу по дому и приходил на помощь в тех экстренных случаях, без которых никогда не обходится в гостиницах и пансионах. То с кем-нибудь приключится сердечный припадок, то конвульсии. Один из жильцов запьет, другой вдруг окажется лунатиком, у третьего случится покража. Миссис Эшли изучила психологию разъездного торговца — вечного кочевника, хвастуна поневоле, лицедея в принудительной роли баловня удачи («Ах, миссис Эшли, столько заказов сегодня, не представляю даже, как я их выполню»); такой пьет, чтобы легче уснуть, а уснув, всю ночь борется с кошмаром, навеянным издевательской бессмыслицей бытия. Она знала и о тех черных минутах, когда лезвие бритвы подрагивает в руке. Первое время мать и дочери, перемыв посуду, уходили наверх и, собравшись в комнате миссис Эшли, занимались, как и прежде, чтением вслух. Но вскоре Беата поняла, что не хорошо в этот час предоставлять постояльцев самим себе; мысль о живых человеческих существах, томящихся наедине со своей тревогой, тоской или отчаянием, не давала ей покоя. Она чувствовала, как с наступлением сумерек нарастает внутреннее беспокойство у обитателей дома. И тогда в обычай вошло коротать вечера в большой гостиной внизу. Мать садилась за пианино, Лили пела. Один за другим квартиранты тихонько пробирались в гостиную. Многие оставались и дольше — послушать чтение. Летом в жаркие вечера переходили в беседку над прудом; зачастую просто сидели там молча, завороженные лунной дорожкой, серебрящейся на пруду, и глухой воркотней медленно скользящих по воде уток.

Беата Эшли превосходно справлялась с ролью содержательницы пансиона. Чтобы предупредить возможные нарушения порядка, она, как это делают опытные учителя в школе, установила твердые правила, превышавшие обыкновенные нормы житейского обихода. Она требовала, чтобы к столу являлись точно в назначенное время, чтобы никто не начинал есть, пока не будет прочитана молитва, чтобы мужчины были в пиджаках и при галстуке, не забывали бы пропускать дам вперед, соблюдали приличия в разговоре и воздерживались от неумеренных комплиментов прислуживавшим за столом. И кое-кому случалось, явившись в «Вязы» вторично, получить отказ. Неудачники потом острили в баре, что их не сочли достойными общества висельников, но такие остроты все чаще повисали в воздухе. А слухи о «Вязах» множились — и курятина там отменная, и кофе, какого больше нигде не отведаешь, и простыни пахнут лавандой, и утром тебя будит не удар сапогом в дверь, а ангельский голосок, окликающий тебя по имени. Пока длился процесс и в первые месяцы после побега Эшли сестры не раз замечали во время вечернего чтения, что мать словно не слышит того, о чем говорится в книге, — даже если читает она сама. Перелом наступил летом 1903 года. По вторникам читали тогда французский перевод «Дон Кихота». Приключения рыцаря, видевшего мир полным недобрых волшебников и жестоких несправедливостей, которые взывали об исправлении, показались Беате не смешными, а глубоко правдивыми. Застыв с иголкой в руке, она слушала рассказ о беззаветной верности рыцаря крестьянской девушке, которую он объявил прекраснейшей из дам. Потом читали «Одиссею». Там речь шла о человеке, подвергавшемся многим испытаниям на чужбине; богиня мудрости, сероокая Афина Паллада, являлась поддержать его дух в минуту уныния и обещала, что он благополучно вернется домой к любимой жене. Намаявшись за день, умиротворенная чтением, Беата спокойно засыпала.

Как ни трудились миссис Эшли и ее дочери, доходы были скудны. Хорошо, если удавалось сводить концы с концами. Одни квартиранты сменялись другими, но гости в «Вязах» бывали редко. Доктор Гиллиз являлся по вызову, всякий раз говорил хозяйке несколько добрых слов, но только на ходу. В воскресенье заглядывала иногда миссис Гиллиз или Вильгельмина Томс. Впрочем, была одна постоянная гостья — мисс Ольга Дубкова, городская портниха. Каждую вторую среду вечером она неизменно появлялась в доме. Миссис Эшли встречала ее с прохладцей, но девочки всегда радовались ее приходу. Она приносила городские, и не только городские, новости.

Ольга Дубкова — если верить молве, русская княжна — застряла в Коултауне не от хорошей жизни. Ее отец, преследуемый полицией за революционную деятельность, бежал в Константинополь с больной женой и двумя дочерьми. Оттуда он перебрался в Канаду, в углепромышленный городок, где русские друзья помогли ему устроиться, но тамошний климат оказался вреден для его жены, и он с готовностью-принял предложенное ему место в Коултауне. К двадцати одному году Ольга Дубкова похоронила всех близких и, оставшись бед всяких средств, начала зарабатывать на хлеб шитьем. Большинство жительниц Коултауна сами шили и перешивали себе платья, сами обшивали и своих детишек. Значительным событием местной жизни издавна являлись свадьбы; мисс Дубкова еще повысила их значение. Она была признанным авторитетом по части мод и приданого; ее советы насчет разных тонкостей брачной церемонии ценились не меньше ее швейного мастерства. Не много было матерей, которые положились бы только на собственные силы в столь ответственном деле, как изготовление нарядов для дочери и для себя к этому торжеству. Свадьбы стали оперными премьерами Коултауна. Впрочем, к счастью, у мисс Дубковой был еще один, более регулярный источник дохода — место кастелянши в гостинице «Иллинойс». Как иностранке, ей прощались многие чудачества, которые город осудил бы и не потерпел ни в ком из своих. Она курила сигареты с длинным желтоватым мундштуком. Она была идолопоклонницей — один угол в ее комнате был увешан иконами, перед которыми горели светильники, и, входя или выходя, она крестилась на них. Она говорила то, что думала, и некоторые ее речения передавались потом из уст в уста неодобрительным шепотком. Рослая и худая, она держалась очень прямо. Изжелта-смуглая кожа обтягивала выступающие скулы. Глаза, длинные, узкие, но мнению некоторых, напоминали кошачьи; дети иногда пугались их взгляда. Рыжеватые волосы были уложены в высокую прическу, украшенную бантиками из черной бархатной ленточки. Одевалась она с подчеркнутой элегантностью, всегда туго затянутая, шуршащая шелком. Зимой ходила в высокой меховой шапке и в венгерке с отделкой из шнура наподобие аксельбантов. Жила она бедно; весь город знал, как бедно она живет. Говорили, что весь ее рацион составляет овсяная каша, капуста, яблоки и чай да по воскресеньям баранья котлетка. Единственная роскошь, которую она себе разрешала, — это хорошо одеваться и один раз в год принимать гостей. Приглашала она их на русскую пасху, двадцать человек, не больше и не меньше. Сборища эти были отмечены сугубо иностранной, чуть устрашающей торжественностью — большие круглые кексы, ритуальный обмен приветствиями: «Христос воскресе!» — «Воистину воскресе!», трехкратный поцелуй, яйца, украшенные символическими рисунками, зажженные светильники у икон. Все знали, что мисс Дубкова откладывает деньги, чтобы вернуться в Россию, и, когда ее поезд отойдет от перрона, она даже и не оглянется на Коултаун. Откладывать деньги, когда откладывать почти не из чего, — все равно что пытаться обогнать время. Ольга Сергеевна не хотела вернуться в Россию нищенкой. Она была не княжной, но графиней, и настоящая ее фамилия была не Дубкова.

Мисс Дубкова никогда не была близка с семьей Эшли. Если она и дружила с кем-либо в Коултауне, то с Юстэйсией Лансинг. Юстэйсия и ее старшая дочь Фелиситэ шить умели не хуже, если не лучше, самой Ольги Сергеевны, но они постоянно обращались к ней за советом, за помощью, а то и просто потому, что находили удовольствие в беседе с нею. Втроем они сшили немало затейливых и красивых нарядов. Мисс Дубкова восхищалась Юстэйсией Лансинг («Девушки, — говаривала она подружкам очередной невесты, собравшимся поработать иглой под ос руководством, — самое важное в женщине — это шарм. Берите себе в пример миссис Лансинг»). Зато Брекенриджа Лансинга она терпеть не могла и ничуть этого не скрывала. Как-то раз она отчитала его у него же в доме за какое-то пренебрежительное словцо, сказанное им по адресу своего сына Джорджа. Она разразилась целой тирадой на тему о воспитании мальчиков, потом надела шляпу и шаль, простилась с Юстэйсией и Фелиситэ и ушла из «Сент-Киттса» — ей казалось, что навсегда. Хоть она и пс была близка с семьей Эшли, весь город знал, какого высокого она о них мнения: и дети их самые благовоспитанные в Коултауне, и дом ведется так, что лучшего и пожелать нельзя. Поначалу миссис Эшли с недоверием отнеслась к ее регулярным визитам, не сразу поняв, что приходит она не из любопытства и не из сострадания. Просто сказалось то, что было заложено в мисс Дубковой с детства. Она была аристократкой. Благоденствуя, аристократы не навязывают друг другу своего общества; в беде они сплачиваются воедино. Они сомкнутым строем пытаются противостоять варварам. Хотя во время суда над Эшли зал был набит до отказа, около Беаты и ее сына всегда несколько мест оставались незанятыми — то ли из уважения, то ли оттого, что горе и преступление кажутся людям заразительными. И только мисс Дубкова, мисс Томс или миссис Гиллиз садились иногда на эти места, молча кивнув Беате Эшли, точно вдове на похоронах.

И еще одно обстоятельство побуждало мисс Дубкову регулярно посещать «Вязы». Подобно Софи, она жила надеждой. Мы уже говорили, ничто так не укрепляет надежду, как чудо. Таким чудом явился для Ольги Сергеевны побег Эшли. В нем повторилось для нее самое важное событие ее прошлого, и в нем она видела залог надежды на будущее. Когда-то в России был приговорен к смертной казни ее отец. Ему, как и Эшли, удалось выскользнуть из рук полиции. Теперь ожидать чуда приходилось ей самой, ибо только чудом она могла вырваться из Коултауна. Но она не теряла надежды, что вернется на родину, встретит родных, остаток дней посвятит служению соотечественникам. Она не мечтала вернуться с почетом и славой — только бы не зависеть ни от чьих милостей, снисхождения и участия. Она уже скопила на билет до Чикаго (три года — начальные, самые трудные годы ее одиночества), на дорогу до порта Галифакс в Новой Шотландии (семь лет) и на морской переезд до Санкт-Петербурга (двенадцать лет). Теперь она откладывала деньги на первое время жизни в России, пока она не получит места гувернантки или учительницы. Ей недавно исполнилось пятьдесят два года. Чтобы не перестать надеяться, нужна была повседневная закалка. Она могла заболеть, могла умереть; ее сбережения могли сгореть при пожаре или стать добычей воров; их могла обесценить девальвация доллара. Надежда, как и вера, немыслима без мужества, немыслима и без некоторой доли нелепости. Крах надежды ведет не к отчаянию, а к смирению. Но кто силен был в надежде, тот и в смирении остается сильным.

Задолго до удивительного происшествия на железной дороге близ Форт-Барри Ольга Сергеевна уловила в воздухе «Вязов» веяние чего-то необычного. Она была чуть-чуть влюблена в Джона Эшли — и но она одна; при всей своей, казалось бы, заурядности он нравился женщинам. Ее иногда приглашали в «Вязы» поужинать; в точение семнадцати лет она почти ежедневно встречала Эшли на улице и обменивалась с ним двумя-тремя общими фразами. Загадочные события весны и начала лета 1902 года показали, что интуиция со не обманывала. Уют человек был отмечен судьбой. Он нес в себе знамение. И теперь, приходя в его дом, она обретала новые силы — она согревала свой дух жаром явленного здесь откровения истины. При каждом своем посещении мисс Дубкова просила Лили спеть. Не зная никакой другой школы, Лили старалась подражать голосу madame Нелли Мольби, выходившему из похожей на цветок вьюнка трубы полуразбитого граммофона. Результаты были поразительны. Мисс Дубкова предсказывала с волнующей убежденностью, что когда-нибудь Лили станет великой певицей и прославится на весь мир. Тронув свои так медленно увеличивающиеся сбережения, она выписала из Чикаго двухтомную «Методику бельканто» madame Альбанезе. Она в лицах показывали Лили, как madame Карвалло под гром аплодисментов выходила к рампе кланяться публике и как Ла Пикколомини en recueillement[9]сосредоточенно (франц.) молча стояла у рояля, пока зал не замирал в тишине, весь — внимание. Дочери Эшли говорили по-французски грамматически правильным книжным языком; она приобщала их к вольной идиоматике живой разговорной речи. Беату Эшли она уважала, но не любила. Ничего удивительного в том не было, она вообще не любила женщин. Она считала, что миссис Ушли неправильно поступает, отказываясь выходить в город. Будь Ольга Сергеевна на ее месте, она бы каждый день прогуливалась но Главной улице из конца в конец, испепеляя взглядом тех, кто посмел бы с нею не поздороваться. Софи ее не интересовала. Она отлично видела, как много та трудится, чтобы дела пансиона шли успешно, но ни разу не предложила помочь хотя бы советом. Ей самой приходилось бывать в трудном положении, и она считала, что людям из общества на такие темы беседовать не к лицу. Сталь существует, чтобы выдерживать давление. Суть же дела заключалась в том, что ее интересовали только мужчины, хотя она знала, что среди них много ничтожеств. Ни одного мужчины не было в ее жизни после того, как умер ее отец и позорно сбежал жених, но весь смысл ее бытия сводился к тому, чтобы поражать мужчин резкостью своих суждений о них, своим трезвым умом и элегантностью осанки. С женщинами ей было скучно.

Бельевая гостиницы «Иллинойс» находилась в подвале, в длинном, низком, никогда не проветриваемом помещении. Слабый свет проникал через зарешеченное помытое окошко под самым потолком. Почти каждое утро мисс Дубкова спускалась сюда с двумя керосиновыми фонарями, которые подвешивала ко вделанным в потолок крюкам. На полках вдоль стен, прикрытые от пыли холстиной, лежали стопки белья. Фонари приходились прямо над длинным столом, она всякий раз тщательно вытирала его, прежде чем взяться за работу. В одно июньское утро 1903 года в бельевую постучались. Она осторожно приотворила дверь на несколько сантиметров — сквозняком тотчас наметало пыль от ящиков с углем, стоявших в коридоре.

— В чем дело?

— Мисс Дубкова?

— Да.

— Вы, я нижу, заняты. Можно мне войти и подождать, когда вы найдете возможным уделить мне минуту?

— Я всегда занята. Что нам нужно?

— Меня зовут Фрэнк Радж. Я хотел бы поговорить с вами по секретному делу, если вы меня впустите.

— Что еще за секретные дела? Ну входите. Сядьте и обождите немного, пока я тут разберусь.

Она усадила его под одним из фонарей и окинула быстрым цепким взглядом. На вид ему было лет тридцать пять, он был красив и знал это. Секунду спустя он уже знал и другое — что мисс Дубкова чувствительна к мужской красоте и оттого именно будет с ним нелюбезна и даже груба. Для начала она задала ему работу. На полу громоздились кучи только что принесенных из стирки простынь. Она велела навалить их на стол, а сама занялась чем-то в другом конце комнаты. Потом закурила и обратилась к нему.

— Так что вы от меня хотите?

— Хочу предложить вам тридцать долларов жалованья в месяц за очень несложную работу.

— Вот как!

— И указать вам возможный способ заработать несколько тысяч долларов.

— Ишь ты!

— Хочу, словом, поговорить с вами о Джоне Эшли.

— Мне ничего не известно о Джоне Эшли.

— Знаю. Уже год и два месяца, как о нем никому ничего не известно.

— Перестаньте валять дурака и скажите, что вам нужно.

— Нам нужна правда, мэм. Правда, и ничего больше.

— Так вы из полиции! Вы от полковника Стоца!

— Полковник Стоц больше не прокурор штата. А я действительно служил в полиции, но был уволен. Сейчас я представляю одно частное лицо.

— Полковник Стоц — старый дурак.

— Его ведомство в данном случае действовало не очень удачно. Мы это понимаем.

— Называйте вещи своими именами! Они действовали как идиоты!

— Мм…

— Идиоты и кретины! Не отнимайте у меня времени но пустякам.

— Мисс Дубкова, не могли бы вы три минуты послушать меня, не перебивая?

— Ладно, только сперва вы три минуты помолчите.

Опять ему пришлось дожидаться. Она сделала вид, что подсчитывает сгонки полотенец. Ее руки слегка дрожали. Она ненавидела полицию, любую полицию любой страны. Вот так же, должно быть, русская полиция подбиралась к ее родному дому; так же, должно быть, уже после их отъезда «вынюхивала» что можно у соседей. Но — тут маячили деньги, много денег, много рублей. Наконец она закурила новую сигарету и повернулась к нему, прислонясь спиной к полкам, уперев руки в бока.

— Говорите, я слушаю.

— Спасибо, мэм. Значит, так, мэм, в прокуратуре штата есть специальный отдел, который занимается розыском исчезнувших лиц, особенно если это осужденные преступники. Отдел этот до сих пор не сумел напасть на след Эшли или хотя бы тех шестерых людей, что помогли ему бежать. За сведения, которые дадут возможность арестовать Эшли или этих шестерых, назначено четыре тысячи долларов вознаграждения.

— Три тысячи.

— Цифра недавно увеличена.

— К чему вы это говорите мне?

— Потому что вы единственный человек, бывающий в доме Эшли, мисс Дубкова, — я хочу сказать, единственным, кто способен что-то заметить. Там, в доме, находится ключ ко всем загадкам. Как только миссис Эшли сколотит полсотни долларов, она начнет расплачиваться с освободителями своего мужа. Пройдет еще немного времени, и она станет получать письма и деньги от него самого. Очень может быть, она и сейчас уже что-то получает, только не на свое имя.

— Ха! Теперь понятно, зачем это полиции вздумалось вскрывать мои письма.

— Только два письма, мисс Дубкова. И я к этому не причастен. Я же вам сказал: я теперь представляю частное лицо. Но за домом установлена тщательная слежка. — Он встал, обошел вокруг стола и, подойдя к ней вплотную, заглянул ей прямо в глаза. — Так или иначе эти сведения будут получены, и теперь уже скоро. Найдется немало охотников заработать четыре тысячи долларов. Так не лучше ли, чтобы они достались вам? А? Если вы сумеете разузнать главное, обещаю устроить, чтобы право на вознаграждение было признано за вами.

— И вы своими грязными умишками рассудили, что я помогу отправить на смерть ни в чем не повинного человека?

— Не будьте ребенком, мисс Дубкова. Губернатор в штате сменился. Очень нужно новому губернатору совать голову в это осиное гнездо. Эшли будет помилован, но, чтобы его помиловать, необходимо раньше узнать всю правду. Факты — вот что нам требуется.

— Зачем же столько хлопот из-за человека, которого вы все равно собираетесь помиловать? Объявите, что казнь ему не грозит, и он сам вернется домой.

— Вернуться он, может, и вернется, мэм, но ничего нам не скажет о тех, кто ему помог бежать. Вы, видно, не представляете себе, сколько в этом деле загадочного и непонятного. Кто устроил побег? Сам он не мог, сидя в тюрьме, это и думать нечего. Если люди рисковали головой для его освобождения, значит, им хорошо заплатили. Есть у Эшли богатые, влиятельные друзья? Постарайтесь узнать имена. Кто финансирует пансион в «Вязах»? Нам известно в точности до одного цента, сколько денег было у миссис Эшли. У нас на учете каждый стул, оставшийся в доме. Даже очень умная женщина не могла бы наладить такое предприятие без помощи, а миссис Эшли не из очень умных женщин. Вы ей денег в долг не давали, доктор Гиллиз тоже не давал, у мисс Томс у самой ничего нет. Мы проверили их родню. Мать мистера Эшли умерла, но отец жив, заправляет небольшим банком в северной части штата Нью-Йорк. О сыне он не пожелал разговаривать — попросту выставил нас из своего дома. С родителями миссис Эшли нам не больше посчастливилось. За всем этим кроется тайна, мисс Дубкова, и не одна. После того как эти тайны будут раскрыты, мистер Эшли может вернуться домой.

Мисс Дубкова отошла от него и закурила еще одну сигарету. Мистер Радж выложил на стол свою визитную карточку.

— Вы мне будете писать один раз в месяц, в последний день каждого месяца. Сообщайте обо всем, что, на ваш взгляд, может иметь малейшее отношение к делу. А я в свою очередь буду писать вам, чтобы вы были в курсе тех сведений, которые к нам поступают со стороны. Какой адрес молодого Эшли в Чикаго? Через кого миссис Эшли сносится с ним? Как вам кажется, получает миссис Эшли письма от мужа?

— Нет!

— Вы имеете возможность выяснить точно. И вот я нам еще что подскажу. Вы ведь и у миссис Лансинг бываете, верно? Не исключено, что путь к вашим четырем тысячам лежит через «Сент-Киттс».

— Что-о?

— Вам никогда не приходило в голову, что побег Эшли могла организовать миссис Лансинг?

— Что вы такое мелете?

— Мистер Эшли и миссис Лансинг были — извините за откровенность — любовниками.

— Никогда в жизни!

— Почему вы так уверены? Возможно, миссис Лансинг ссудила деньги для пансиона. Всякое возможно.

В ответ он услышал негромкий, раскатистый, звенящий презрением смех. Мисс Дубкова взглянула на карточку, лежавшую на столе.

— Мистер Радж, — сказала она. — Ничего вы не знаете об Эшли и Лансингах. Вы даже своей задачи не понимаете. Тычетесь не туда, куда надо. Прежде всего вы должны установить, кто убил Брекенриджа Лансинга.

— Но нет никакого сомнения, что Эшли…

— Вы — сыщик?

— Да.

— Так прекратите болтовню. Начните присматриваться и прислушиваться. Вы еще здесь пробудете день-другой?

— Ну… если это нужно…

— Это необходимо. Ваше учреждение превратило процесс в комедию. Не превратите в такую же комедию свое расследование. Попытайтесь узнать, что здесь на самом деле произошло. И для начала переоденьтесь. Вы слишком похожи на полицейского. Побродите вдоль Приречной дороги. Зайдите выпить в одно из тамошних злачных мест — в «Коновязь» Хэтти или в «Глиняный кувшин»

— и притворитесь пьяным. Брекенридж Лансинг проводил там половину своих вечеров. Не может быть, чтобы он ни с кем не поссорился. Заведите знакомство среди шахтеров. Брекенридж Лансинг был никуда не годным администратором. Не может быть, чтобы он ни в ком не нажил врага. Заведите знакомство с человеком по имени Джемми, это старый охотник из местных. Брекенридж Лансинг неделями пропадал на охоте с ним вдвоем. Кажется, тридцать долларов я уже заработала. В общем, я согласна писать вам в течение четырех месяцев. Я человек честный. Если за это время никаких полезных сведений вы не получите, считайте наше соглашение расторгнутым. Платить вы мне будете каждое первое число, а не по получении письма от меня. И первые деньги заплатите немедленно.

— Сегодня же пошлю вам по почте чек.

— Нет! Никаких чеков. Тридцать долларов наличными, из рук в руки.

Радж провел в Коултауне еще восемь дней. Четырежды он заходил в бельевую — поговорить с мисс Дубковой о деле Эшли. Многое он услышал о Брекенридже Лансинге, ничего, впрочем, такого, что проливало бы свет на загадку убийства. Мисс Дубкова выдвигала все новые гипотезы, подсказывала, где и как искать. Она энергично принялась за выяснение кое-каких обстоятельств, но с Раджем достигнутыми успехами не делилась. Между ними возникла своеобразная дружба. Иногда они затевали игру в карты. Несметные состояния выигрывались и проигрывались в душной полутемной бельевой — для расплаты служил сушеный горох, добытый в кладовке по соседству. Они рассказали друг другу свои истории. Под конец Радж признался, что был одним из вооруженных конвоиров, охранявших Эшли в ночь побега. После этого-то его и уволили из полиции. Теперь он занялся частным сыском, его нанимают страховые компании, банки, отели, ревнивые мужья. Его специальностью в некотором роде являются поджоги. Работа в общем интересная. Еще служа в полиции, он пользовался благосклонностью полковника Стона и теперь выполняет его поручения в частном порядке. Полковник Стоц сейчас не у дел, но продолжает розыски на собственные средства. Он человек очень богатый и за деньгами не стоит, только подай ему Эшли, живого или мертвого. Мисс Дубкова выведала у Раджа все подробности побега. Ее дотошные расспросы заставили его вспомнить разные мелочи, которые в ту ночь прошли мимо его сознания и в протокол следствия не попали. Разговор с ним лишний раз показал мисс Дубковой, что полиция тупа и бездарна. Некоторые выводы из этого разговора напрашивались сами собой, но она о них умолчала.

Боже, до чего глупы мужчины! Недели не прошло, как у мисс Дубковой сложилось совершенно твердое мнение насчет того, кто помог Эшли бежать. Кто убил Лансинга, она догадалась еще раньше.

Об этих долгих беседах в бельевой знал только один человек — дворник Солон О'Хара. Как и Порки О'Хара, его родич — не то внучатый племянник, не то троюродный брат — Солон принадлежал к общине ковенантеров, религиозной секте, перекочевавшей сто лет назад в южный Иллинойс из Кентукки и обосновавшейся на Геркомеровом холме. Большинство членов общины были индейцы или метисы, хоть и носили английские и ирландские фамилии. Немало ходило толков о причудливых религиозных обрядах ковенантеров, немало давалось им издевательских прозвищ, всем, однако, было известно, что это люди честные, безупречные по своему образу жизни, не болтливые и надежные. Работали они дворниками и сторожами во всех коултаунских учреждениях — в банке, в суде, в тюрьме, в Мемориальном парке, в школах, в гостинице «Иллинойс», на кладбище и в железнодорожном депо. Ремесленников, за исключением Порки, среди них не было, делами, требующими усидчивости, не занимался никто. Солон время от времени заходил в бельевую, приносил выстиранное белье или подавал утюги, когда мисс Дубкова заштопает и перечинит что нужно.

Поставив перед собой задачу, мисс Дубкова немедля приступила к ее выполнению. Она пригласила миссис Эшли с двумя старшими дочерьми «на чашку чаю по-русски». Миссис Эшли от приглашения отказалась, сославшись на невозможность отлучиться из пансиона, зато Лили и Софи приняли его с радостью. То был первый за год с лишним случай, когда Лили вышла из дому. Пройдись по Главной улице жирафа, это не произвело бы большего впечатления. А мисс Дубкова во время своих визитов в «Вязы» с удвоенной бдительностью следила за всем происходящим вокруг.

Одни квартиранты сменялись другими. Меньше стало капитальных затрат, связанных с оборудованием дома, и Софи теперь удавалось откладывать чуть побольше. Мать никогда не спрашивала о ее сбережениях, не интересовалась их суммой. Шла вторая зима существования пансиона. В день нового, 1904 года Лили должно было исполниться двадцать лет. Она окончательно вернулась из своего «небытия», но но выказывала нетерпеливого стремления к другой, менее монотонной жизни. Она словно бы знала, что скоро ее захлестнет такая волна поклонения и успеха, с какою не всякой молодой женщине под силу справиться; можно было позволить себе и подождать. Среди квартирантов не попадалось никого, кто привлек бы внимание миссис Эшли, Лили и Софи. Лишь Констанс приглядывалась к каждому лицу, старалась постичь каждый характер. Ко всем она относилась с живым любопытством, а к некоторым даже с симпатией. Она искала отца. В семье Эшли она одна не старалась скрывать свои чувства. То, что из ее жизни исчез отец, было не только больно, но и странно. Она не понимала, почему мать избегает говорить о нем. И навсегда сохранила обиду на мать за это, не прошедшую даже тогда, когда сама она уже помнила его только памятью сердца. Сидя во главе стола, миссис Эшли была неизменно ровна и приветлива. Она поддерживала общий разговор, вставляя порой банальные замечания, казавшиеся глубокомысленными благодаря прекрасному звучному голосу, их произносившему. Доктор Гиллиз часто с тревогой останавливал взгляд на своей любимице Софи, которой весной должно было сравняться шестнадцать. Она похудела, но и в ней уже угадывалась будущая незаурядная красота. Ее заветной мечтой было стать сестрой милосердия, об этом они с доктором Гиллизом шептались порой вечерами. Беспокоило доктора, что в ней словно бы развивались одновременно две Софи. Одна, трезвая и практичная, ходила из лавки в лавку по Главной улице, торговалась при покупках, сбывала выращенную ею птицу, запасала муку, сахар, овсяную крупу, а дома умела быть непреклонной к неаккуратным плательщикам, обнаруживая житейскую сметку, какая впору особе лет двадцати пяти, и притом наделенной недюжинными способностями. Другая словно делалась еще моложе, краснела и утрачивала дар речи в любой ситуации, не требовавшей проявления деловых качеств. В ее улыбке была теперь какая-то отрешенность, пугавшая доктора Гиллиза. Слишком уж, видно, тяжелую ношу она взвалила на свои плечи. В рождественское утро третьего года повой эры доктор встретил ее у ворот «Вязов» и вложил ей в руки небольшой сверток.

— Счастливого рождества, Софи.

— Счастливого рождества, доктор Гиллиз.

— Взгляни, нравится тебе мой подарок?

Покраснев, она развернула бумагу и на переплете книги прочла: «Жизнь Флоренс Найтингейл». «Девочка даже в лице переменилась», — рассказывал потом доктор жене. Язык не повиновался ей. Она уставилась на доктора словно в испуге, потом пробормотала какие-то слова и убежала на кухню. «Она изголодалась душой, — подумал он. — Ей одиноко без отца и брата». В атмосфере «Вязов» недоставало тепла. Каждый из членов семьи существовал сам по себе. «Слишком все туго натянуто здесь. Вот-вот что-то лопнет», — мысленно рассуждал доктор.

Миссис Эшли по-прежнему не выходила из дому. Дня через два после рождества она засиделась вечером позже обычного. Пансион был закрыт с сочельника до третьего января. Одной только старушке разрешили остаться, при условии что обедать и ужинать она будет в «Иллинойсе». Порки тоже на это время закрыл свою мастерскую и переселился к деду на Геркомеров холм. Миссис Эшли с дочерьми ели на кухне. Внезапное нарушение установившегося порядка отозвалось в них невероятным чувством усталости. Они поздно вставали, рано ложились спать. А у миссис Эшли опять сел голос и возобновилась бессонница. Тоска о муже, о сыпе томила ее, хотелось надеяться, хотелось верить в грядущие перемены. В этот вечер, вместо того чтобы лечь пораньше в постель, она испекла шесть штук своих знаменитых лепешек. Мистер Боствик, бакалейщик, всегда был готов выставить их у себя в лавке на самом почетном месте. В половине двенадцатого сверху спустилась Лили и увидела, что мать, задумавшись, сидит на скамеечке перед остывшей печкой, а на столе красуются шесть румяных лепешек.

— Мама, иди ложись! Что это тебе вдруг вздумалось стряпать? Лепешки твои — прелесть, но зачем ты сегодня затеяла эту возню?

— Лили, тебе не хотелось бы пойти погулять немного?

— Мама! Ты еще спрашиваешь!

— Оденься и разбуди Констанс. Пусть тоже оденется, она пойдет с нами.

— Ах, мама, как это ты чудесно придумала!

В городке уже погасли огни. Ночь была ясная и холодная. Они направились в сторону вокзала, прошли под тюремными окнами, миновали здание суда. Заглянули в окошко почты, силясь разглядеть афишу с фотографией Джона Эшли. Прошли Главную улицу из конца в конец. Остановились у входа в «Сент-Киттс» и долго-долго смотрели на дом, где проведено было столько счастливых часов за игрой, за варкой помадки, за рассказыванием всяких историй и упражнениями в стрельбе из ружья. Сказать, что Беата любила Юстэйсию Лансинг, было бы преувеличением; чувства любви у нее едва хватало на близких. Они были очень разные, эти две женщины — креолка и немка, — но обеим была чужда мелочность, и они отлично ладили между собой. Сейчас на Беату нахлынуло что-то очень похожее на нежность к бывшей подруге. Если б можно было хоть просто посидеть вдвоем, презрев то уродливое и страшное, что их вдруг разделило. Беате Эшли так нужен был кто-то, с кем бы поговорить или помолчать вместе о женской судьбе, о том, как протекают годы, о блекнущей красоте, о детях, о мужьях, есть они или нет, о приближении старости и смерти.

— Идем, девочки.

Домой они возвращались переулками, мимо приходской церкви, мимо дома доктора Гиллиза. Постояли с минуту на мосту через Кангахилу, прислушиваясь к всплескам воды под топкой коричневой корочкой льда, похожим на сдавленные смешки.

— Ах, мамочка! — воскликнула Констанс, бросаясь на шею матери, как только они вошли в дом. — Давай будем ходить так почаще.

А ведь в одну из таких полуночных прогулок они могли бы натолкнуться на Юстэйсию и Фелиситэ Лансинг и во взглядах, устремленных на «Вязы», прочесть ту же тоску о чем-то, известном только из книг, а может быть, и не существующем вовсе, — о дружбе.


Прекрасна весна в Коултауне. Тюльпаны и гиацинты, правда чуть рябоватые, пробиваются из болотистой почвы. Желтеют, хоть и недолго, одуванчики, сирень полна обещаний. Шумит Кангахила, дробя кромку закопченного стекла у берегов. Влюбленные ищут приюта в Мемориальном парке, а когда там уже не найти места, то на кладбище. А в шахтах весной учащаются катастрофы. Отчего это так — остается непонятным. Плотник мистер Кенни, он же и гробовщик, всю зиму заготовлял товар в ожидании весеннего спроса. В шесть часов, когда клеть поднимает из шахты отработавших углекопов, они с удивлением видят, что на земле еще светло; можно перевести дух и вновь найти в себе силы, чтобы завтра опять зарабатывать хлеб для семьи. Туберкулезным больным становится лучше; вняв уговорам миссис Хаузермен, они принимают решение меньше кашлять — может быть, выздоровеют?

Во всей красе явилась в Коултаун весна 1904 года — и с нею Ладислас Малколм. В «Вязы» редко стучались молодые люди, а если стучались, то получали отказ. Почти два года Лили и Констанс не видели близко ни одного молодого человека, кроме Порки, и ни один молодой человек не видел их. Софи, та встречала молодых людей каждый день и привыкла к дерзким смешкам и недобрым шуточкам по ее адресу; лодыри и хулиганы — иначе о них не скажешь. В книгах, читанных вечерами, изображались герои, как, например, Лохинвар и Генрих Пятый, или смятенные души, жаждущие женской любви и заботы, как Хитклиф и мистер Рочестер. Но среди тех, кто селился в «Вязах», никого похожего не было, большинство постояльцев казались сестрам столетними стариками.

Случилось так, что мистеру Малколму отворила дверь Лили.

— Добрый день, мэм, — сказал гость, обмахиваясь соломенной шляпой. — Найдется ли у вас комната до послезавтра?

Голубые глаза удивленно посмотрели в другие голубые глаза; их взгляд посуровел.

— Да, пожалуй, найдется. Будьте добры вписать в эту книгу свое имя и адрес. Вот здесь изложены наши условия. Ваша комната — номер три, это наверху, вторая дверь слева. Она не заперта. Ужин в шесть часов. Курить просьба только в зимнем саду за гостиной. Если что-нибудь понадобится, вам достаточно кликнуть. Наша фамилия — Эшли,

— Благодарю вас, мисс Эшли.

Мистер Малколм снес свой саквояж и чемодан с образцами в комнату номер три, потом вышел из дома и отсутствовал около часа. В начале шестого женщины, работавшие на кухне, услышали непривычные звуки. Кто-то играл на пианино в гостиной так, как здесь никогда не играли раньше. Музыка была громкая, с подчеркнутым ритмом, мелодию украшали арпеджированные пассажи по всей клавиатуре. Миссис Эшли вышла в холл, чтоб получше слышать. Младшие дочери последовали за ней.

Поздней, на кухне, Констанс сказала:

— Какой он красивый. Про таких пишут в книгах.

— Софи, — помолчав немного, сказала мать, — ужин сегодня будешь подавать ты.

— Я буду подавать, — возразила Лили. — Сегодня моя очередь.

— Лили, этот молодой человек неподходящий для нас жилец.

Но Лили, холодно посмотрев на мать, повторила:

— Сегодня моя очередь.

Ровно в шесть Лили понесла супник в столовую. Вернувшись, она сказала:

— Мама, там ждут, чтобы ты пришла разливать суп.

— Пусть остальное подает Софи, слышишь, Лили?

— Мама, он музыкант, а музыка для меня все. Я подам ужин, а после ужина буду петь.

— Лили, девочка моя. Это приведет только…

— Мама, мы живем, как в тюрьме. Вечно так жить нельзя. Иди, тебя ждут.

Первый раз Лили отказалась повиноваться матери.

Была среда, одна из тех сред, когда приходила мисс Дубкова. В этот раз миссис Эшли позвала ее к ужину, чего никогда не делала прежде. Дочери ели обычно на кухне, по очереди помогая миссис Свенсон прислуживать за столом жильцам.

Мистер Малколм был воплощенная любезность. С величайшим вниманием слушал он рассуждения миссис Эшли о погоде и рассказы миссис Хопкинсон о ее ревматизме. Когда Лили меняла тарелки, он даже не поднял глаз на нее. Зато он то и дело посматривал на мисс Дубкову, не сводившую с него пытливого взгляда. От нее не укрылось, что он тайком снял обручальное кольцо с пальца и опустил в жилетный карман.

— Вы, мистер Малколм, настоящий музыкант, — сказала миссис Хопкинсон. — Да-да, но отнекивайтесь. Любители так не играют, но вы не единственный музыкант в этом доме. Миссис Эшли, уговорите Лили спеть мистеру Малколму после ужина. Она поет, точно ангел — другого слова не подберешь. — И, понизив голос, старушка прибавила: — А до чего хороша, а? Просто красавица.

Мистер Малколм повременил с ответом, пока не вернулась Лили. Тогда он скромно сказал:

— Да, я немножко играю, и пою тоже. По правде сказать, я хочу стать профессиональным артистом. Для того пока и разъезжаю с товаром, чтобы заработать необходимые деньги.

После ужина все перешли в гостиную. Лили и мистер Малколм пели поочередно. Потом каждый хвалил пение другого. Всем присутствующим было ясно, что мистер Малколм потерял голову. А Лили — как мы уже говорили выше, — она за полтора года, кроме Порки, ни одного молодого человека близко но видела. Никогда не бывала в городе крупнее Форт-Барри. Но держала она себя как принцесса, которую грубые революционеры временно лишили трона. Случайно она очутилась в Коултауне, штат Иллинойс, случайно прислуживает за столом в пансионе. Случайно проводит сегодня вечер в обществе симпатичного молодого человека, которого ни одна принцесса в здравом уме и твердой памяти не приняла бы всерьез — разве что он мог оказаться ей чем-нибудь полезен. Она подшучивала слегка над его песенками, подшучивала над его манерой подолгу не отпускать педаль. Но в то же время можно было предположить, что он ей в общем нравится — точнее, что она готова числить его среди двух десятков молодых людей, являющихся порой в дом помузицировать после ужина.

Миссис Эшли спокойно занималась шитьем, покуда не нужно было аккомпанировать дочери. Репертуар мистера Малколма отличался от репертуара Лили, но ничего рискованного в нем не было. Пел он громко, приятным сочным баритоном. Голос Лили обычно звучал не в полную силу, но в этот вечер она обнаружила, что может петь и громко. Он пел о том, как созревают арбузы на бахче, она о том, как Маргарита нашла у себя шкатулку с драгоценностями. Он пел о храбрых ребятах из роты Б, она о Диноре, в лунную ночь танцующей со своей тенью. На этажерке в гостиной дрожали морские раковины; соседские собаки откликались заливистым лаем.

Мисс Дельфина Флеминг, учительница математики, сказала:

— Лили, спойте, пожалуйста, арию из «Мессии».

Миссис Хопкинсон захлопала в ладоши.

— Да-да, душенька. Спойте непременно.

Лили кивнула в знак согласия. Она выпрямилась и устремила в пространство строгий взгляд, требуя полной тишины, как ее учила мисс Дубкова. Наконец оглянулась на аккомпаниаторшу и начала: «Я знаю, жив Спаситель мой».

Пела Генделя двадцатилетняя девушка из пыльного иллинойского захолустья, не слыхавшая ни одного настоящего певца, кроме как в механической записи. Мисс Дубкова слушала, и у нее дрожали руки. Поистине все в этом доме исполнено было значения. Лили унаследовала красоту матери, была так же свободна от всякого налета провинциализма или пошлости, но к этому в ней прибавилась отцовская внутренняя гармония, непринужденность бытия. То был голос веры, истой и бескорыстной. Джон Эшли и его предки, Беата Келлерман и ее предки — десятки поколений, переселившихся в мир иной, — своей творческой силой, инстинктом свободы, в них заложенным, создали это чудо.

В половине десятого миссис Эшли встала, сославшись на поздний час. Мисс Дубкова молча поцеловала Лили на прощанье. Она видела, как та поблагодарила мистера Малколма за его музыку и пожелала ему доброй ночи. Принцесса Трапезундская милостиво разрешила дотронуться до ее руки, улыбнулась сияющей улыбкой и побежала по лестнице наверх. Он стоял и смотрел ей вслед будто громом пораженный.

Назавтра Лили за ужином не показывалась. Вечер был теплый. Миссис Хопкинсон предложила сразу после еды перейти в беседку. Туда пришла и Лили. Сперва атмосфера не располагала к разговорам. Все сидели околдованные отраженным в воде мерцанием звезд, плеском волн пол дощатым полом беседки, ароматом листвы, воркотней круживших по воде уток. Лили тихо мурлыкала одну из тех песенок, что пел вчера мистер Малколм, словно желала загладить свои давешние насмешки. Миссис Эшли попросила мистера Малколма рассказать о себе, о своем детстве. Он сказал, что его отец и мать родом из Польши, эмигрировали в Америку за год до его рождения. Малколмом он назвал себя сам, потому что никто не мог ни произнести, ни правильно написать его настоящую фамилию. Потом он заговорил о своем влечении к сцене.

— Как интересно! Как интересно! — восхищалась миссис Хопкинсон.

— Уверена, что вы добьетесь успеха, — вторила ей мисс Маллет.

Миссис Эшли его рассказы казались невыносимо скучными. Вечер прошел без музыки. Утром мистеру Малколму предстояло покинуть пансион. Миссис Эшли предупредила заранее, что со следующего дня его комната обещана другому. Она решила уже, что завтрак подаст ему сама; ее дочерей он больше не увидит. Все воротились в дом. Миссис Хопкинсон, мисс Маллет и Констанс чуть не в слезах простились с мистером Малколмом; он же ни на кого не смотрел, кроме Лили. Миссис Эшли все еще не опомнилась после дочернего неповиновения, с которым ей пришлось столкнуться накануне. Весь вчерашний вечер Лили, как всегда, добросовестно исполняла свои обязанности, но ни разу не глянула в сторону матери и обращалась к ней только по необходимости. Даже спокойной ночи ей не пожелала. Сегодня Беата целых четыре раза пыталась сказать Лили о кольце, спрятанном мистером Малколмом в карман — она тоже это заметила, — да все как-то не выходило. И теперь она была озабочена тем, как бы предотвратить слишком долгие проводы. Но, к ее удивлению, Лили только подала мистеру Малколму руку, о милой улыбкой молвила «доброй ночи» и беспечно побежала наверх.

В доме шла неделя весенней уборки, мебель передвигалась с места на место. Софи спала в комнате у Лили. Когда ужо были погашены все огни, Констанс постучалась в дверь и вошла, не дожидаясь ответа.

— Лили! Ты не спишь?

— Нет.

— Тебе очень грустно, да? Оттого что он уезжает завтра?

— Нет.

— Но ведь он тебе правится, да?

— Конни, я очень устала.

— А он в тебя влюблен, даже слепому видно. А почему мама так неласкова с ним? А тебе, Софи, понравились его песни?

— Да, кроме «Эбенезера».

— А как было весело, Лили, ты еще никогда не пела так, как вчера, ничуть не хуже, чем граммофон. А почему тебе не жалко, что он уезжает?

— Я спать хочу, Конни. Спокойной ночи.

— По-моему, если кто кому очень нравится, можно и опять приехать, чтобы повидаться.

В дверь постучали. Вошла миссис Эшли.

— Уже поздно, девочки. Вам давно пора спать.

— Сейчас иду, мама. Я только зашла сказать Лили, как мне жалко, что мистер Малколм завтра уезжает.

— Одни постояльцы уезжают, другие приезжают. Это в порядке вещей, Констанс. Постояльцы — не личные друзья.

— А когда же у нас снова будут друзья, мама? Нельзя же вечно жить без друзей.

— Вот что, девочки, раз уж мы тут сейчас все вместе, я вам хочу рассказать, что я надумала в последние дни. Завтра пойду вместе с Софи за покупками.

— В город?.. Мама!

— И мы с ней зайдем в банк. Отныне мы будем держать в банке деньги, которые удается отложить. И у этих денег будет особое назначение — они пойдут на оплату хорошего, очень хорошего, учителя пения для Лили. И еще одно. Помните, какие званые ужины мы с вашим отцом устраивали когда-то? Вот теперь мы с вами раз в месяц станем устраивать такие же. На первый раз пригласим доктора с женой, миссис Гилфойл и Дэлзилов, а в следующем месяце мисс Томс и мисс Дубкову. Кроме того, каждая из вас может назвать гостя, которого ей лично хотелось бы пригласить.

— Мама!..

— А с будущей осени, я думаю, Софи и Констанс начнут опять посещать школу.

Констанс повисла у матери на шее.

— Мама, мамочка! Больше ни у кого на свете нет такой мамы!

— Теперь, Констанс, ступай к себе. Мне нужно поговорить еще кой о чем с твоими сестрами.

Констанс вышла из комнаты. Лили, притворно зевнув, сказала:

— Мама, я очень устала за день. Мне сейчас не хочется разговаривать.

Софи сразу почувствовала, как больно уязвили мать эти слова.

— Знаешь, мама, мне кажется. Лили немного простужена. Схожу согрею ей молока с медом. И пожалуй, лучше всего пусть выпьет и постарается уснуть.

Но все смелые планы так планами и остались. Спустя три часа миссис Эшли разбудил чей-то голос, окликавший со из коридора. Она зажгла лампу и отворила дверь. Мистер Малколм, растрепанный, с лихорадочным румянцем, попросил грелку и горчичников. От предложения послать за доктором Гиллизом он отказался. Он знает, что у него, это не в первый раз. «Застудил, видно, печенку». Ему очень больно, но как-нибудь он перетерпит.

Утром доктор Гиллиз все-таки навестил больного. Миссис Эшли подкараулила его внизу у лестницы.

— Что с ним, доктор Гиллиз?

— Ничего серьезного — небольшое расстройство желудка.

— Доктор, я вас прошу, сделайте так, чтобы он как можно скорей убрался отсюда.

— Но…

— Я не верю в эту болезнь. Ничем он не болен, доктор Гиллиз.

— То есть как?

— Помогите мне! Отправьте его в больницу в Форт-Барри, или в лазарет шахтного управления, или просто пусть перебирается в «Иллинойс». Что хотите, только чтобы здесь он не оставался.

— Но у него жар. Небольшой, правда, но есть.

— Свесил голову с кровати и подержал так. Каждому школьнику эта хитрость известна. Доктор Гиллиз, я просила его освободить сегодня комнату, но беда в том, что он влюблен в Лили.

— Вот оно что. Бедный малый… Ладно, миссис Эшли, попробуем взять его измором.

— Доктор Гиллиз, вы ангел.

— Чашку чаю и яблоко на завтрак. На обед бульон с сухарем и на ужин то же самое.

— Спасибо! Спасибо! Только вы это напишите на бумаге — и еще напишите, что ему запрещается вставать. Пусть сидит безвыходно в комнате, мошенник!

Ухаживать за больным поручили Софи. Среди дня Лили пришла его проведать. Мистер Малколм полулежал на постели, облаченный во франтовской шелковый халат. Дверь Лили оставила открытой. Говорила она безлично участливым тоном королевы, навещающей своих раненых воинов. Предложила почитать вслух из Шекспира.

— «…при дворе никаких новостей, сэр, кроме тех, что уже не новы. Я говорю о свержении старого герцога…»

— Мисс Эшли, я знаю отличного преподавателя, который взялся бы учить вас и танцам, и всему, что требуется. Вы можете стать звездой первой величины.

— Поберегите свой голос, мистер Малколм. Если вы не умолкнете, мне придется уйти… «отправились за ним в добровольное изгнание, а тем временем новый правитель богатеет, пользуясь его землями и доходами».

— Лили! Лили! Едем со мной! Мы сделаем парный помер, какого еще не видала Америка. Почему вы не слушаете меня? Двух недель не пройдет, как нас уже станут приглашать для выступлений на банкетах и разных клубных собраниях.

— Хотите, чтобы я ушла, мистер Малколм?

Когда она и в самом деле ушла, с милой улыбкой пожелав ему выздоровления, мистер Малколм в тоске заметался из угла в угол. Вдруг какой-то предмет на комоде привлек его взгляд. Это был большой кусок пирога, прикрытый папиросной бумагой. Он вспомнил, что Лили пришла с сумкой, где были книги. И потом она словно бы наводила порядок в комнате.

На другой день — снова чтение вслух, снова страстные мольбы, а в ответ укоризненные замечания.

— Лили, если вам больше по душе серьезная музыка, я могу познакомить вас с маэстро Лаури. Это лучший преподаватель в Чикаго. Он готовит певцов для оперной сцены. Ручаюсь, вам он будет давать уроки бесплатно.

— Вы слишком волнуетесь, мистер Малколм, придется мне уйти.

— Лили, если только вы захотите, начнете сразу же зарабатывать деньги пением в церкви. Я сам это делал, а что я такое в сравнении с вами!

— Успокойтесь, прошу вас.

— Не могу я успокоиться. Я люблю вас, Лили. Я люблю вас.

— Мистер Малколм!

Он соскользнул на пол. Судорожно вцепился в коврик ногтями.

— Скажите, как я могу вам помочь Скажите хоть что-нибудь по-человечески. Вы вчера принесли мне пирог. Вы понимаете, почему я остался здесь. Поедем в Чикаго. В этом Коултауне вас ждет медленное увядание.

Она смотрела на него с немым любопытством. Она не знала еще, что она великая актриса, что ей дано постичь тайну поведения человека в критических обстоятельствах и что воплощать постигнутое перед зрителями станет делом всей ее жизни. Не торопясь, она сунула руку в сумку и достала кусок самого вкусного яблочного пирога, когда-либо испеченного в южном Иллинойсе.

— До свиданья, мистер Малколм. Поправляйтесь.

Десятью минутами позже Лили снова шла по Главной улице Коултауна. Под мышкой она посла туфли, завернутые в бумагу. Был час, когда на улицах особенно много пароду. Лили то и дело кланялась встречным, слегка улыбаясь при виде их озадаченных физиономий. Она зашла на почту, постояла в задумчивости перед портретом отца на розыскной афише. Потом пошла дальше, к мастерской Порки. Тот нимало не удивился ее появлению.

— Порки, денег у меня нет. Но я с вами расплачусь немного позднее. Можете вы починить эти туфли так, чтобы они не развалились в ближайшие месяцы? Постарайтесь, пожалуйста. И вы мне их отдадите в пятницу в «Вязах», хорошо?

От Порки она направилась в другой конец улицы, к дому, где в верхнем этаже жила мисс Дубкова. Мисс Дубкова ползала на коленях пород манекеном, выравнивая подол платья.

— А-а, Лили!

— Мисс Дубкова, я решила бежать с мистером Малколмом в Чикаго.

Мисс Дубкова встала с колен — медленно, но без натуги.

— Время чай пить, — сказала она. — Присаживайся к столу.

Лили терпеливо ждала. Наконец, когда были сделаны первые глотки, мисс Дубкова кивнула в знак, что готова слушать.

— Он сказал, что я первых же порах смогу начать зарабатывать — петь в церквах, в клубах. У него там много знакомых учителей пения. Обещал свести меня с одним очень хорошим учителем, который готовит оперных певцов.

— Дальше!

— Вы меня не переубедите, мисс Дубкова. Я пришла только попросить вас о небольшом одолжении. Могу я ему дать ваш адрес, чтобы он писал мне сюда на ваше имя?

— Пей чай, остынет.

Пауза.

— В Коултауне я месяца лишнего не останусь. Я должна стать певицей, а для этого я должна учиться. Еще немного, и мне уже поздно будет начинать. Я должна лучше узнать жизнь. Сидя в Коултауне, жизни не узнаешь. Еще я хочу научиться играть на рояле. Для этого нужно много упражняться, что в пансионе невозможно — даже если иметь время. А я с утра до ночи работаю, мисс Дубкова.

Она развела руками и сразу же уронила их, ладонями вниз.

— Ты любишь этого человека?

Лили рассмеялась, слегка порозовев.

— Конечно же, нет. Кто он — никто и ничто! Но он может помочь мне, а большего мне пока не нужно. Сердце у него доброе, это и со стороны видно. Уеду в Чикаго и выйду за него замуж.

— Он что, делал тебе предложение?

— Он… ну, падал передо мной на колени, плакал, говорил, что любит меня.

— Но предложения не делал. Понятно. Лили, он женат.

— Откуда вы знаете?

Мисс Дубкова рассказала про кольцо.

— А кроме того, он поляк и католик.

Лили отозвалась не сразу. Наконец она вымолвила, глядя в пространство:

— Не думаю, чтобы много нашлось охотников жениться на девушке по фамилии Эшли.

— Эх ты! — сказала Ольга Сергеевна, вставая. — Допивай-ка свой чай да помолчи немного.

Она вышла в дверь, которая вела в спальню и в кухню. Деньги были припрятаны у нее по разным местам, как белка прячет свои запасы на зиму. Спустя несколько минут она возвратилась с потрепанным шелковым кошельком в руках.

— Вот пятьдесят долларов. Поезжай в Чикаго. Пусть этот человек укажет тебе хорошего учителя, но больше чтоб ты никаких дел с ним не имела.

— Я возьму у вас тридцать долларов в долг. Верну, как только смогу.

Мисс Дубкова отделила двадцать долларов, а кошелек с остальными деньгами сунула Лили в карман пальто. Лили встала.

— Так можно, я дам мистеру Малколму ваш адрес?

— Можно. А теперь сядь на место и помолчи еще немного. — Сосредоточенно, закусив нижнюю губу, она принялась открывать дверцы шкафов и внимательно просматривать их содержимое. — Ну-ка, сними платье.

Во время примерки хорошо думается вслух.

— Подними руки… Повернись лицом к окну.

— Софи тоже надо уехать отсюда. И Конни. Дело даже не в работе, от которой мы все с ног валимся. Главное, это что мама упорно отказывается выходить из дому и никогда не говорит об отце. Мне бы давно пришел конец, мисс Дубкова, если бы не вы и не ваши похвалы моему голосу.

— Теперь повернись лицом к образам.

— А эти чтения вслух по вечерам! Шекспир, и «Джейн Эйр», и «Мельница на Флоссе», и «Евгения Гранде»!.. И ведь вовсе не в мамином это характере постоянно сидеть взаперти. Мне сначала казалось, она боится смотреть людям в лицо или, может быть, возненавидела их. Но мама никогда ничего не боялась. Ей все равно, что о ней думают и говорят другие. И ненависти к людям у нее тоже нет. Просто они ей безразличны. К постояльцам она относится так, будто это фигурки из папье-маше. Мистер Малколм — первый из постояльцев, который вызвал у нес какие-то чувства. Его она и в самом доле возненавидела. За то, что он человек живой и пылкий.

— Согни руки в локтях и подними повыше, будто хочешь поправить на затылке прическу.

— Знаете, почему она не говорит об отце? Потому что хочет, чтобы он принадлежал ей одной. Даже с нами, его дочерьми, она не желает делиться. А на улицу не выходит из страха повстречать миссис Лансинг. Боится, вдруг та помнит о нем по-своему. Я вам сейчас что-то расскажу, чего до сих пор никому не рассказывала. Вскоре после начала процесса кто-то бросил в наш почтовый ящик письмо. Оно было без подписи. А на конверте значилось только: «Миссис Эшли». Мы вообще редко получали письма. Со своими родными отец и мама не переписывались. Я отнесла письмо маме, но мама тогда ни о чем и думать не могла, кроме процесса. Она мне велела вскрыть письмо, прочитать и пересказать ей в двух словах… Там сперва шли всякие рассуждения про кару господню за грехи, про ад, ожидающий грешников, а дальше говорилось, что отец уже несколько лет встречается с миссис Лансинг в Форт-Барри, в гостинице «Фермерской». Я маме солгала. Сказала, что это насчет церковного благотворительного базара. Потом пришло еще одно такое письмо, потом еще — всего три или четыре. Я их все сожгла… Это мерзкая и глупая ложь. Отец ездил в Форт-Барри примерно раз в год и всегда в тот же день возвращался обратно. А миссис Лансинг ездила каждое воскресенье к обедне вместе с детьми, потому что у нас в Коултауне нет католической церкви… Но мне кажется, миссис Лансинг действительно любила папу. Я хочу думать, что это так и что он знал об этом. А любил ли он ее — кто знает, ведь он со всеми женщинами вел себя так, будто он к ним неравнодушен. Правда?

— Правда, правда. Стой смирно.

— Если б даже отец и миссис Лансинг любили друг друга, я бы ничего страшного в этом не увидела. Миссис Лансинг, она совсем другая. Ей люди никогда не бывают безразличны… Этих глупых писем мама не видела, но, быть может, она все-таки знает, что у миссис Лансинг было к папе глубокое чувство. Мама не из тех, кто станет ревновать или устраивать драму, но, может быть, она не выходит в город именно потому. Как-то раз ночью мама предложила мне пойти погулять, и знаете, мисс Дубкова, мы долго стояли у дома Лансингов, просто стояли и смотрели. И мне казалось, маме хочется и не хочется представить себе тот образ нашего отца, что, может быть, живет в душе миссис Лансинг.

— Пройдись до дверей и обратно — только помедленней.

— Во многом виновата я, мисс Дубкова. Ведь я старшая. Я должна была что-то изменить. Должна была добиться от мамы, чтоб она не молчала об отце. Должна была больше помогать Софи. Должна была выходить в город, будто ничего не случилось. Сама не знаю, что на меня такое нашло. Скажите мне, что на меня нашло, мисс Дубкова? Почему я оказалась такой дурой? Я должна была больше любить всех… Где Роджер? Как он живет?.. Теперь уже не поправишь ничего. Ох, папа мой, папа, папа!

— Лили, на шелку останутся пятна.

— Оттого-то я и решила ехать в Чикаго; буду учиться петь — хоть одно дело сделаю на свете.

— Все, можешь одеваться.


Вечером после ужина миссис Эшли долго возилась на кухне. Дочери следили за ней с недоуменном. Она сняла все консервы с полок и перетащила в подвал. Унесла хлеб печенье и пирожки в столовую и заперла в буфете.

— Мама, зачем ты все убираешь из кухни? — спросила Софи.

— Так сегодня нужно.

Лили поняла сразу. Она украдкой отозвала Софи в холл.

— Слушай, Софи, нужно раздобыть мистеру Малколму чего-нибудь поесть. А то смотри, как бы он не умер с голоду — он ведь на твоем попечении.

Вернувшись в кухню, Софи увидела, что мать запирает на ключ дверь в погреб и черный ход.

— Ступайте, девочки, и, пожалуйста, больше сегодня на кухню не спускайтесь.

В первом часу ночи мистер Малколм ощупью пробрался на кухню и зажег там свечку, которую захватил с собой. Ледник оказался пуст, на полках ничего не лежало. Дверь в погреб — как пахло всегда оттуда яблоками! — была на запоре. Только посреди стола, словно в насмешку, стояло блюдечко с кормом для цыплят. Ничего больше Софи не удалось утаить от матери. Мистер Малколм, плача от ярости и голода, дергал дверцу за дверцей, ящик за ящиком — все было напрасно. В конце концов он схватил блюдце с куриным кормом и высыпал содержимое себе в рот. Сзади вдруг послышался шорох; он круто повернулся. В дверях с лампой в руке стояла миссис Эшли и наблюдала за ним. На ней был толстый, грубый халат, сшитый из конской попоны.

— Миссис Эшли, я умираю с голоду.

— Неужели? Значит, вам уже лучше?

— Да-да, лучше.

— Приступ печени прошел?

— Да-да, прошел.

— Ну что ж, мистер Малколм, если вы настолько поправились, что не позже половины восьмого можете отсюда уехать, я, пожалуй, готова накормить вас.

Она приготовила ему несколько сандвичей. Поджарила яичницу. Поставила перед ним кувшин с молоком. Потом села напротив, подперев руками лицо, и смотрела, как он все это истребляет. Но глаза ее то и дело косились на палец его левой руки.

— Миссис Эшли, я люблю вашу дочь.

Она никак не отозвалась на эти слова.

— Миссис Эшли, ваша дочь может сделать блестящую карьеру на эстраде. Она в самое короткое время может стать звездой. Я убежден в этом. У меня такая мысль: мы с ней подготовим номер вдвоем и покажем его хорошему импресарио.

— А моя дочь отнеслась к этой мысли с одобрением?

— Миссис Эшли, она и бровью не повела в ответ. Даю вам честное слово. Я ничего но могу понять. Можно подумать, она даже не слышала того, что я ей говорил. Но я ведь люблю ее, миссис Эшли. Люблю!.. — Он заколотил по столу кулаками. Громко всхлипнул. — Да я скорей с жизнью расстанусь, чем сделаю что-нибудь ей во вред.

— Не надо шуметь, мистер Малколм.

Он бросил на нее оскорбленный взгляд, но продолжал есть. Он был ей глубоко противен.

— Моя дочь говорила вам, что разделяет ваши чувства?

— Вы, видно, меня не слушали, миссис Эшли. Я же сказал. Материнской могилой готов поклясться, что она вообще мне ни слова не ответила. Ни единого слова. А я знаю людей, которые стали бы с ней заниматься. Она быстро усвоила бы все, что нужно. Она способна и умна. Но здесь, в Коултауне, чему она может выучиться? Вы не имеете права всю жизнь держать ее здесь. Ее ждет лучшая участь.

— Мистер Малколм, у вас есть жена.

Он густо покраснел. Ему не сразу удалось справиться со своим замешательством. Но в конце концов он справился и заговорил снова:

— Да, я виноват. Виноват и сознаю это. Но будь я даже свободен, я все равно не мог бы на ней жениться. Она не католичка. — Он вдруг перегнулся через разделявший их стол. — Но я не тот, за кого вы меня принимаете, миссис Эшли. У меня в виду серьезная цель. Очень серьезная цель. Я тоже могу сделать карьеру, и я ее сделаю. Начало уже положено. Я пел однажды на съезде ордена Лосей. Увидите, я стану знаменитым певцом. Слыхали вы когда-нибудь об Элморе Дарен? Или о Терри Маккуле? Как он был бесподобен в «Султане Сватском»! Я пойду по его стопам. И ваша дочь тоже! Слыхали вы о Митци Карш в «Бижу»? Помилуйте, да где вы живете? Ну хоть о Белле Майорсон вы слыхали? Тоже нет?

— Не надо шуметь, мистер Малколм.

Но мистера Малколма шум не смущал. Он вскочил и заорал полным голосом:

— Быть не может, чтобы вы не слыхали о госпоже Моджиевской в «Марии Стюарт»! Она из поляков, как и я. Все это — звезды, понятно вам? Такие же яркие, как звезды на небе. Ведь если б в небе не было звезд, мы все ходили бы точно овцы, пригнув к земле голову. И ваша дочь — звезда, и я, надеюсь, тоже. Не так уж много звезд можно у нас насчитать одновременно — пятнадцать-двадцать, не больше. Они все отмечены судьбой. На них лежит великое бремя. Они живут особой жизнью, непохожем на жизнь других людей. Иначе и быть не может. Что им до того, кто женат, кто не женат. Им важно лишь одно — делать свое дело все лучше и лучше. Достигать совершенства. А вы хотите задушить свою дочь в этом Коултауне. Вы радоваться должны, что сюда попал я.

Миссис Эшли встала.

— Помните, вы обещали не поздней половины восьмого покинуть «Вязы». Без четверти семь я постучу к вам и дверь.

Она подняла лампу повыше и знаком приказала ему идти за ней. У двери ее комнаты он прошептал с беспощадной прямолинейностью:

— Миссис Эшли, ваша дочь рождена для искусства. Знакомо вам такое слово: «искусство»? Кто вы — всего лишь содержательница пансиона в иллинойсском городишке. Советую вам подумать над моими словами. Чем скорей ваша дочь сменит имя и уедет отсюда, тем лучше.

Миссис Эшли даже не дрогнула.

В своей комнате, на полу за дверью, Ладислас Малколм нашел записку. Мисс Лили Сколастика Эшли желает ему счастливого пути. Не исключено, что она в самом деле решит переехать в Чикаго. Если он может дать совет, как ей лучше наладить там свое обучение, пусть попишет по адресу: Коултаун, мисс Дубковой, для нее. Она заранее благодарна.

Никто не замечал, чтобы Лили грустила о мистере Малколме, однако что-то в ней изменилось после его отъезда. Теперь она уже никогда не бродила точно во сне. К матери была внимательнее обычного, но отчуждение не исчезало. На просьбы спеть после ужина она отвечала отказом. А мать больше не заговаривала об открытии счета в банке и не обмолвилась ни словом, что видела на руке мистера Малколма обручальное кольцо.

Три недели спустя Лили Эшли уехала из Коултауна ночным поездом — тем же, что в свое время вез под конвоем ее отца. С собой она взяла чемодан, с которым за двадцать один год до этого — тоже в июне — уехала тайком из дому Беата Келлерман.


Прекрасна осень в Коултауне. Распахиваются двери школ, и дети вновь приступают к учению, пресытившись бесцельной вольностью лета. А матерям не по себе от тишины в доме; у них даже появляется досуг и болит голова с непривычки. Деревья разубраны с языческой пышностью. Дни становятся все короче. Углекопы теперь много месяцев не увидят дневного света. Осенние каникулы ожидаются с тревогой. Джордж Лансинг, правда, уехал из Коултауна, но в канун праздника Всех святых его банда, того и гляди, подкопает воротные столбы в усадьбе у мира или выломает стрелки у городских часов. Закаленные в борьбе члены Женского христианского общества трезвости мужественно сражаются за то, чтобы в День выборов все кабаки были закрыты. Даже самый косный домовладелец настраивается на философский лад, глядя, как догорает — в который уж раз — куча палого листа у него на задворках. А когда выпадет первый снег, глаза горожан словно раскрываются шире — белизна волшебно преображает Коултаун.

Софи и Констанс так и не вернулись этой осенью в школу. Теперь при встрече многие из взрослых здоровались с Софи, но дети были непримиримы по-прежнему. Мальчишки норовили подставить ей подножку, когда она проходила мимо. Девочки помоложе прикидывались, будто боятся — не подстрелила б она кого-нибудь по примеру злодея отца. Они то окружали ее тесным кольцом, то, как стая испуганных голубей, разбегались во все стороны. А ведь как часто жалуются родители, что дети не хотят брать с них пример!

Без Лили работы в доме еще прибавилось. Гнет повседневной рутины был особенно тяжким для Констанс осенью 1904 года и последующей весной, тринадцатой в ее жизни. Февраль и март — самые унылые месяцы в году. Констанс, единственной из семейства Эшли, случалось порой шумно расплакаться или дать волю своему гневу. Она жаждала ходить в школу, в церковь, свободно гулять по городу. Софи поручила ей своих уток, мать пыталась для отвлечения приохотить ее к занятию, скрашивавшему некогда ее собственную юность в Хобокене, штат Нью-Джерси, — уходу за виноградом, которым была увита беседка, и приготовлению «вина весны», но ни птицы, ни растения не интересовали Констанс. Ее влекло к людям — и чтобы людей вокруг нее было как можно больше. На помощь, уже летом, пришла мисс Дубкова.

— Беата, вы совершенно правы, что хотите уберечь Констанс от жестокости городской детворы. Но мне кажется, ей нужны воздух, движение. Помню, в ее годы, в России, мы с сестрой целыми днями бродили по лесу, собирали ягоды, грибы. Возьмите с Констанс обещание не разгуливать по городским улицам, и пусть себе два-три раза в неделю отправляется в лес.

Ничего лучшего нельзя было и придумать. Теперь Констанс через день вставала на час раньше и бралась за работу — мыла, чистила, скребла. А в одиннадцать часов она незаметно выбиралась из города узкой тропкой в обход железнодорожной станции. За какие-нибудь три недели она стала желанной гостьей на многих окрестных фермах, но матери об этом не рассказывала. Она слушала разговоры на кухнях, слушала разговоры во дворах, помогал соседкам развешивать выстиранное белье. Она охотно сидела с дедушками и бабушками, прикованными к постели. Ей нравилось следить за лицами разговаривающих, смотреть им в глаза. Застенчивость ей была чужда с малолетства. Она подсаживалась к косарям, закусывавшим в тени деревьев. Забрела однажды в цыганский табор. Дома больше не бывало ни слез, ни вспышек гнева.

В семье Эшли не привыкли болеть. Но в одно октябрьское утро Софи встала с постели, надела шляпу, сошла вниз и в ночной рубашке направилась к вокзалу. Она упала без чувств на Главной улице, ее принесли домой и уложили в постель. Порки сбегал за доктором Гиллизом. Миссис Эшли ждала внизу, когда доктор выйдет. Она была бледней, чем тогда, когда слушала чтение приговора. Она снова охрипла и говорила с трудом.

— Что… что с ней такое, доктор?

— Боюсь сказать, миссис Эшли, но только не нравится мне это. Оттого и не нравится, что я слишком хорошо знаю Софи. Впрочем, ничего неожиданного для меня тут нет. Девочка переутомлена до предела.

— Я знаю.

— Сегодня часа в три я заеду за ней и отвезу ее на ферму к Беллам. Софи там знают и любят. Мне и раньше случалось устраивать у Беллов своих пациентов. Думаю, денег они с вас не возьмут.

Миссис Эшли тяжело оперлась о перила рукой.

— Сегодня…

— Учтите, Софи ехать не хочет. Она рассердилась на меня. Волнуется, кто же будет ходить за покупками. Ей кажется, все тут без нее рухнет. Я ей дал лекарство, и сейчас она успокоилась. Я пришлю миссис Хаузермен посидеть с ней пока.

— За покупками буду ходить я, доктор Гиллиз.

— Софи обрадуется, услышав это. Я сказал ей, что отец, будь он здесь, непременно отправил бы ее к Беллам отдохнуть недели на две. И пусть первую неделю никто ее не навещает — даже вы, даже Конни. А вот если бы мы посылали ей каждый день по письму, было бы очень хорошо. Пишите, что в «Вязах» все в порядке, что все скучают по ней. Ничего, миссис Эшли, я считаю, захватили это вовремя.

— Захватили?.. Что захватили, доктор Гиллиз?

— Когда я к ней вошел, она меня не узнала и вспомнила, кто я, только минут через десять. Ломовая лошадь и та порой не выдерживает, миссис Эшли. Тащит, тащит тяжелый воз, да и свалится. Хорошо бы, Роджер приехал повидаться хоть ненадолго. Напишите ему об этом, если будет возможность. Беллы любят Софи, они ее полюбили с того дня, когда она первый раз пришла попросить свиного жира на мыло. А Роджер у них давно общий любимец в семье

— ведь он столько лет работал на их ферме во время каникул… Так я заеду около трех.

— Спасибо, доктор.

На улице доктор Гиллиз сказал себе: «Есть люди, которые смотрят только вперед, а другие предпочитают оглядываться в прошлое».

Беата Эшли вошла в зимний сад и села. Несколько раз она пыталась заставить себя встать. Чувство непоправимой вины накатывало на нее волнами.

Утром она оделась и приготовилась идти за покупками. Она спустилась со ступенек крыльца, дошла до ворот. Выйти за ворота она не смогла. Не нашла в себе сил выдержать любопытные взгляды, приветствия, рукопожатия тех самых коултаунцев, чьи злобные смешки раздавались так часто в судебном зале, — может быть, даже присяжных… или их жен. Она возвратилась в дом. Составила список необходимых продуктов, и с этим списком в лавки пошла миссис Свенсон. Писать Софи каждый день она тоже не смогла. Письма выходили натужные. Ей не о чем было в них говорить.

А Софи получила на ферме письмо от брата. Он писал, что приедет в Коултаун на рождество. Об этом же он известил и мать, приложив к письму «для ее развлечения» пачку вырезок из чикагских газет со статьями за подписью «Трент».

Как-то раз, уже в ноябре, Беату Эшли разбудил среди ночи шум за окном. Что-то шуршало, шелестело, потом послышался тихий стук. Ее первой мыслью было: дождь, а теперь он сменился градом, но небо в окне было ясное, светили звезды. Она села на кровати, спустила одну ногу и прислушалась. Сердце у нее захолонуло. Кто-то швырял камешки в открытое окно. Она сунула ноги в туфли, накинула свой халат из попоны. Прислонилась к стене и замерла, не отрывая глаз от крокетной площадки внизу. Она ясно увидела, как из кустов выступила мужская фигура и метнулась за угол, к фасаду дома.

Она спустилась в холл. Решившись, отворила наружную дверь. Никого не было видно. Она пошла в кухню, зажгла там свет. Согрела молока и долго пила его маленькими глотками.

Вот так, под покровом ночи, вернется домой Джон Эшли. Вот так он оповестит ее, что вернулся. Она снова поднялась наверх. Сняла туфли. Прошлась по комнате взад и вперед.

Камешков на полу не было.


Читать далее

1. «ВЯЗЫ». 1885-1905

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть