Глава двадцать восьмая

Онлайн чтение книги Дом паука
Глава двадцать восьмая

Растянувшись на циновках, Стенхэм, Амар и Мохаммед увлеченно беседовали, разговор затянулся часа на два, не меньше. Стенхэму хотелось поговорить о религии, и Амар, похоже, был доволен, что они обратились к этой теме. Мохаммед же постоянно старался придать всему политическую окраску; похоже, он вообще не воспринимал эти вещи по раздельности. Религию он считал чисто социальным учреждением, а ее практическое применение — государственной задачей. Подобное скудоумие выводило Стенхэма из себя, он не мог понять, зачем Амар вообще пригласил приятеля.

Большинство не спавших мужчин отправились на молитву, встречать зарю. Несколько человек задержались, занятые пустой болтовней, остальные спали. Лежать на здешней земле, подумал Стенхэм, все равно что ехать верхом на заморенной голодом лошади: как ни менял он позу, удобно лечь не удавалось. Казалось, что циновка расстелена на острых камнях. Ли, однако же, лежала неподвижно, только несколько раз в полусне перевернулась с боку на бок. Оба мальчика были встревожены, когда увидели, как она идет, прихрамывая, опершись на руку Стенхэма, но Ли взглянула на них с такой враждебностью, что слова сочувствия замерли у них на устах. Прошло какое-то время, и, заметив, что она не хочет ни с кем разговаривать, Амар сказал Стенхэму, что леди, должно быть, очень расстроена.

— Конечно, ведь ей больно, — ответил Стенхэм.

— Нет, я хотел сказать, что у нее постоянно печальный вид. Она всегда расстроена.

— Почему? — заинтригованно спросил Стенхэм. — Ты знаешь почему?

— Разумеется, знаю, — доверительно сообщил Амар. — Потому что она ничего не смыслит в жизни.

Ответ показался расплывчатым и неясным, и Стенхэм предпочел оставить эту тему. Но на протяжении долгой беседы, когда ему впервые представилась возможность проникнуть в мысли Амара, Стенхэм все больше и больше поражался безошибочному умению мальчика отделять главное от второстепенного. Эта способность не имела ничего общего с живостью ума — скорее, проистекала из необычайно мощного и слаженного механизма нравственных принципов. Такую природную мудрость редко встретишь и у взрослого человека, а в устах совсем еще юного существа, к тому же безграмотного, она казалась невероятной. Стенхэм сидел, не спуская глаз с Амара, пока тот говорил, и чувствовал себя почти как золотоискатель, который после долгих бесплодных поисков, утратив всякую надежду, наталкивается на первый самородок. Он подивился тому, как таинственно связано одно с другим в мире, как такая сентиментальная подробность — бьющаяся в воде стрекоза, вещь, чуждая любому мыслимому толкованию мусульманской догмы, — дала ему возможность, пусть невольно, заподозрить в этом мальчике скрытые сокровища.

Выдержав паузу, он сказал Амару:

— Так, значит, леди ничего не смыслит в жизни? А почему ты так решил?

— Hada echouf[152]Сразу видно ( араб.) . Она хочет чувствовать себя сильной. И думает, что это ей удастся, потому что никогда никому по-настоящему не покорялась.

— Покорялась? Что ты имеешь в виду?

— Именно — не покорялась. Каков первый долг человека в этом мире? Покориться. Аl Islam! Аl Islam!

Он простер руки (рукава после встречи с полицией были все еще выпачканы грязью медины) и склонил голову, медленно припадая к земле. Потом, вернувшись к прерванному разговору, рассказал несколько притч, персонажи которых покорялись или отказывались покориться божественной воле. Проклятые — они же «несчастные» — всегда казались сами себе необычайно важными, в то время как благословенные и исполненные радости осознавали собственное ничтожество, знали, что, сила, которую они обрели, была обусловлена их повиновением неисповедимым законам Аллаха.

Быть счастливым значило ни к чему не стремиться и признать свое бессилие. Ислам — религия повиновения. Стенхэму никогда еще не приходило в голову, что само слово «ислам» означает «подчинение», «покорность».

— Понятно, — произнес он.

— Любой прохожий на улице думает, что его жизнь что-то да значит, — продолжал Амар напряженно, так как его собственная жизнь все еще казалась ему страшно важной, — и не хочет, чтобы она кончалась. Но Аллах предписал, что каждому суждено расстаться с жизнью. О allèche? Почему? Чтобы убедить людей, что жизнь ничего не стоит. Любая жизнь ничего не стоит. Это как ветер.

Он дохнул перед собой и попытался поймать незримое дуновение вытянутой рукой.

— Погоди, — сказал Стенхэм. — Ты говоришь, что…

Но Амара было уже не остановить.

— Для чего вы существуете в мире? — Настоятельно спросил он.

Стенхэм улыбнулся.

— Боюсь, что не смогу ответить на твой вопрос.

— Значит, не знаете? — Печально спросил Амар.

— Нет.

— Я скажу, — откликнулся Мохаммед, преувеличенно широко зевая. — Чтобы ночи напролет болтать, пока на улице расстреливают людей.

Стенхэму показалось, что лицо Амара исказилась от боли, но это было всего лишь на миг, и мальчик продолжал:

— Мы рождаемся на свет только затем, чтобы исполнить предначертанное. Если человеку в жизни не везет, он счастлив, ведь ему только и остается, что возносить хвалы. Но, если человеку везет, это уже куда хуже, ведь если он не очень-очень хороший, он начнет раздумывать, что он сам причастен к своей удаче. Понимаете?

— Да, но, может быть, ему и в самом деле надо как-то ею распорядиться. — (В подобных спорах Стенхэм часто, неожиданно для себя вдруг начинал превозносить буржуазные добродетели.) — Если он порядочный человек и трудится на совесть…

— Ничего подобного! — воскликнул Амар, глаза его горели. — Вы — назарей, христианин. Будь вы мусульманином и скажи такое, вас бы убило или поразило слепотой на этом самом месте. У христиан добрые сердца, но они ничего не смыслят. Они думают, что могут изменить предначертанное. Они боятся умереть, потому что не понимают, зачем существует смерть. А если боишься умереть, ты никогда не узнаешь, зачем была дана тебе жизнь. Как вы вообще можете жить?

— Не знаю, не знаю, не знаю, — дружелюбно пробормотал Стенхэм. — И, наверное, так никогда и не узнаю.

— А когда все-таки узнаете, приходите ко мне и скажите, что хотите стать мусульманином, и мы устроим для вас большой праздник, потому что христианин, ставший мусульманином, дороже Аллаху, чем тот, кто мусульманином родился.

— Спасибо, — ответил Стенхэм со вздохом. Он всегда благодарил собеседника в таких случаях, потому что, затронув тему обращения, тот подтверждал свои истинно дружеские чувства. — Надеюсь, однажды так оно и случится.

— Иншалла.

— Давайте посмотрим пляски, — предложил Стенхэм, которому вдруг захотелось поскорее свернуть разговор. Это был удобный выход, так как грохот барабанов и пение были настолько громкими, что, приблизившись к кругу, разговаривать становилось невозможно. Мальчики тут же вскочили и проворно надели сандалии. Стенхэм встал, потянулся и, бросив быстрый взгляд на Ли — убедиться, что она спит, — взял ботинки и на цыпочках прошел к выходу из шатра.

— Nimchi о nji, я вернусь, — сказал он кауаджи.

Настало самое холодное время ночи. Луна скрылась за одной из западных гор, но часть неба над ней не померкла, и дальние уголки округи еще купались в лунном свете. Мальчики притопывали, стучали пятками в ритме импровизированного танца и, двигаясь вприпрыжку, опередили Стенхэма. Когда они прошли еще немного, Стенхэм заметил, что Мохаммед быстро оглянулся, положил руку на плечо Амара и принялся что-то ему нашептывать. Стенхэм смотрел на Амара, стараясь подметить его реакцию, но ничего не заметил: тот лишь что-то коротко ответил. Дойдя до более людного места, мальчики остановились подождать Стенхэма. Он поглядел на восток, ища следы близкой зари, но было еще слишком рано.

«Что они там замышляют?» — думал он с легким беспокойством. Он не мог поверить, чтобы Амар принял участие в какой-нибудь затее, направленной против него, но вот кто такой Мохаммед? Он вполне мог оказаться типичным фесским хaрами [153]Жулик ( араб.) , а в какой степени он способен повлиять на Амара, Стенхэм не знал.

Казалось, ночь, умирая, делает последние, отчаянные попытки выжить, наводнив мир темнотой. Пламя большинства костров погасло, и казалось, что барабанная дробь, доносившаяся из мрака, стала намного громче. Здесь, внизу, в седловине между двумя холмами, особенно ощущалась ночная прохлада, и почти все, кто был на ногах, накинули капюшоны, так что по главной тропе словно двигалось сумеречное шествие монахов. Дым от угасающих костров валил еще сильнее, повсюду слышался кашель.

Несколько новых небольших кругов образовались с того момента, когда Стенхэм проходил здесь в последний раз. Трудно было сказать, что происходит внутри, за чем следят с таким вниманием люди. Посреди одного стояла, застыв как изваяние, женщина, длинные волосы скрывали ее с головы до пят, она тихо, ритмично постанывала: время от времени казалось, что по телу ее пробегает едва уловимая дрожь, но Стенхэм не мог бы в этом поручиться. Посреди другого старый неф стоял, наклонившись, опершись грудью о воткнутый в землю шест. Рядом с ним над полным углей глиняным горшком лениво вился смрадный дым.

— Что это? — шепотом спросил ошеломленный Стенхэм.

—  Фасух. Очень хорошо, — ответил Амар. — Его надо насыпать в ботинок, и если перед входом в дом или кафе закопан покойник, это не причинит вам вреда.

— Но почему они его жгут? — настаивал Стенхэм.

— Дурной час, — ответил Амар.

Стенхэм еще раз внимательно поглядел на старика, и ему померещилось в нем что-то непристойное.

— Что он делает? — шепотом спросил он.

— Вспоминает, — так же тихо ответил Амар. Веки негра были полуприкрыты, зрачки закатились, и время от времени дряхлые безвольные губы слабо двигались, силясь вымолвить какое-то слово, но вместо этого слюна пузырилась и лопалась на них. Перед зрителями на земле сидел еще один чернокожий в пиджаке и шапочке, расшитой белыми ракушками каури. Он погрузился в звуки, вылетавшие из слабо натянутого барабана, по которому он ударял лениво; негр вслушивался в них — весь внимание, с закрытыми глазами, склонив голову набок.

— Nimchou, — пробормотал Стенхэм, которому хотелось поскорее уйти от жуткого удушливого смрада, исходившего от горшка с углями. В запахе этом чувствовался сладкий аромат смолы и одновременно — жирная вонь горящих волос, отвратительная смесь. Даже когда они уже далеко отошли от круга, запах все еще проникал в ноздри и глотку вонючей слизью. Стенхэм яростно откашлялся и сплюнул.

— Вам не нравится фасух,  — обвиняюще произнес Амар. — Это значит, что вы во власти злого духа. Нет! Клянусь Аллахом! — воскликнул он, когда Стенхэм принялся отшучиваться. — Клянусь, это так!

— Ладно, — согласился Стенхэм. — Во мне обитает джинн.

Они подошли к еще одному небольшому кругу. Здесь две девушки молча кружились, не сходя с места, их головы и плечи были полностью скрыты большими лоскутами ткани. В их движениях не было никакого изящества, и здесь не играла музыка. Словно двум маленьким девочкам пришло в голову проверить, кто сможет дольше вертеться на месте и не упасть, и люди собрались поглядеть на это странное состязание в выносливости.

— Что это? — поинтересовался Стенхэм.

—  Зуамель,  — негромко ответил Амар. Значит, это вовсе не девушки, просто одежда на них женская.

Они повернули к более ровной части долины, где народ собрался большими группами. Представления вызвали у Стенхэма легкую дурноту. Это сочетание бессмысленности и уродства бередило ему душу. В застывших маленькими кружками людях определенно крылось нечто отталкивающее. Дело было не в длинноволосой женщине, не в старике-негре и, уж конечно, не в зрителях; бездумные взоры, устремленные на то, что, по мнению Стенхэма, должно было происходить под покровом строжайшей тайны — вот что производило гнетущее впечатление. Мир вдруг показался совсем маленьким, холодным и застывшим.

Амар поднял руку и указал на небо над горами.

— Светает, — сказал он. Стенхэм не заметил признаков зари, но Амар утверждал, что она близится. Они пристроились к самому большому на вид кругу. Посреди в отблесках дотлевающего костра стояла женщина, вся в белом, и пела. Окружавший ее хор мужчин, взявшихся за руки, откликался на финал каждого куплета криком, похожим на громкий всплеск воды, и всякий раз неким чудесным образом он превращался в мелодичное журчанье, ниспадавшее к первой ноте следующего куплета. В этот момент казалось, что хор готов броситься на певицу, смять ее. Опустив головы, как рвущиеся в атаку быки, они делали три широких шага вперед, отдаляясь от зрителей, круг резко сужался; затем, в то время как женщина медленно поворачивалась, точно статуя на вращающемся пьедестале, они, словно одумавшись, вновь расступались. Повторяемость и агрессивность придавали танцу священный, иератический характер. Однако песнь женщины вполне можно было принять и за зов одного путника в горах к другому, на далекой вершине. В отдельных длинных нотах, выпадавших из течения времени, поскольку ритмичные выкрики замирали, крылась безмерная печаль горных сумерек. Красивая песня, подумал Стенхэм, и решил задержаться, поддавшись чарам. Нельзя было сказать, усиливаются они или нет, поскольку все время повторялось одно и то же, так что, заранее зная, что будет дальше, можно было не дослушивать. Но не слушая все до конца, невозможно было понять, как это подействует. Могли пройти десять минут или час, но любое суждение об этой музыке казалось ошибочным. Так он и стоял, не в силах уйти, а ум его был заполнен непривычными, полуоформившимися мыслями. Были моменты, когда музыка позволяла ему обратить взор в себя, и ему удавалось различить черное пятно вечности — по крайней мере, так он определял это ощущение. Cogito, ergo sum[154]Я мыслю, следовательно существую (лат.) — чушь, бессмыслица. Я мыслю вопреки тому, что существую, и я существую вопреки тому, что мыслю.

Тьма медленно таяла, неохотно сдавая позиции; поначалу проступивший свет был пасмурным и неприглядным, но вдруг небо в единый миг разверзлось над головами, прекрасное и новое, и люди начали украдкой переглядываться, стараясь получше разглядеть соседа, а одинокая фигура в центре круга превратилась в обычную живую женщину, но словно чуть менее реальную оттого, что оказалась не просто озаренной огнем красной маской. По мере того как все менялось вокруг, дробь становилась все менее напряженной и тревожной (потому что музыканты, осознав, что настал день, переставали бить в барабаны), а между тем странный новый звук рос со всех сторон навстречу заре — чем-то напоминавший петушиное голошенье: это были голоса тысяч овец, согнанных в шатры, перекликающихся и приветствующих день, в который им предстояло умереть во славу Аллаха.

Песнь оборвалась, хотя трудно было четко определить начало и конец, поскольку в промежутках барабаны продолжали бессвязно грохотать, связывая между собой отрывки мелодии в единый поток. Женщина невозмутимо вышла из круга мужчин и исчезла. Стенхэм взглянул на Амара, отвернулся и снова внимательно посмотрел. Сомнений быть не могло: лицо мальчика было мокро от слез. Краешком глаза Стенхэм видел, как Амар постепенно приходит в себя, вытирает лицо рукавом, напускает на себя суровый вид, бросает на Мохаммеда быстрый враждебный взгляд — удостовериться, что тот не заметил его слабости, и громко сплевывает.

Стенхэм вздохнул. Даже здесь существовало негласное мнение, что быть растроганным красотой — постыдно; человек обязан изо всех сил не поддаваться ее чарам. Истолковать это иначе было невозможно. Вначале он воспринимал марокканцев как реальную силу, единообразную и монолитную. Все вместе они представляли собой нечто — вещь , стоящую одновременно выше и ниже человеческого; каждый из них по отдельности существовал лишь постольку, поскольку являлся безымянной частицей или легко узнаваемым символом этого слитного, неделимого целого. Они были чем-то таким же первобытным и непреходящим, как солнце или ветер, не подверженным настроениям и порывам, берущим начало в зеркале интеллекта. Они не осознавали сами себя, а просто существовали, единые с самим бытием. Ничто не являлось следствием чьего-то личного желания, поскольку все личности были тождественны. То, чем они были, и то, что происходило с ними, являлось порождением их общих желаний. Но теперь — быть может, потому, что он увидел этого мальчика — Стенхэм начал сомневаться в правильности своих теоретических построений.

Дело было не в том, что Амар говорил вещи, которые до него никто не высказывал. Скорее уж в том, что он говорил их с такой уверенностью, нисколько не смущаясь представителя другой, рациональной и мертвящей культуры. Стенхэм всегда считал аксиомой, что несовпадение веры и поведения — краеугольный камень мусульманского мира. Оно было заложено слишком глубоко, чтобы именовать его ханжеством, это был просто обычай. Они говорили одно и делали прямо противоположное. Они уверяли в своей приверженности исламу, используя готовые фразы, но вели себя так, словно верили, и ведь действительно верили, во что-то совсем иное. Однако ислам продолжали исповедовать неизменно, и в этом Стенхэму виделось извечное противоречие, делавшее мусульман мусульманами. Но отношение Амара к религии было куда более крепким: он верил в возможность буквально исполнять в жизни все, к чему призывал его Коран. Все заповеди были у него наготове, и он применял их в любой ситуации, в любой момент. Тот факт, что такой человек, как Амар, мог быть порождением подобного общества, вносил путаницу в расчеты Стенхэма. Для Стенхэма исключение обесценивало правило, а вовсе не подтверждало его: если мог появиться один Амар — значит, должны быть и другие. Тогда марокканцы переставали быть заранее известной величиной, неизбежно обусловленной давлением и жесткими рамками своего общества, а следовательно, и все его выкладки были неверны, оказывались слишком упрощенными, не предполагавшими индивидуальных вариантов. Но в таком случае марокканцы были очень похожи на всех остальных, и разрушение их теперешней культуры не было слишком серьезной потерей, поскольку общий ее рисунок уступал по ценности совокупности составлявших ее личностей — точно так же, как и в любой западной стране. Стенхэм не мог больше думать об этом; чтобы продолжить мысль, требовалось слишком много усилий, а он за всю ночь ни разу не сомкнул глаз.

Теперь надо было вернуться и посмотреть, как там Ли. Если я ее хоть немного знаю, подумал Стенхэм, она все еще сердится. Она явно не из тех, кто, проснувшись, забывает случившееся накануне.

— Yallah! — отрывисто произнес он, и мальчики последовали за ним. По дороге к кафе он обернулся проверить, не отстали ли они, и снова заметил, как Мохаммед о чем-то тайком переговаривается с Амаром; в том, что они что-то замышляют, не оставалось сомнений, так как, увидев, что Стенхэм обернулся, они тут же сделали вид, что ничего не происходит. Стенхэм остановился, поджидая, пока они догонят его. Мохаммед замедлил шаг, явно рассчитывая, что Стенхэм пойдет дальше, но он по-прежнему стоял и ждал. Амар подошел первым, вид у него был решительный.

— Месье, мы с Мохаммедом хотим вернуться в Фес, — сказал он, не дав Стенхэму и рта раскрыть.

Стенхэм почувствовал облегчение от того, что Амар наконец высказался, однако эта просьба его встревожила.

— Ах вот как, — сказал он. — Вот, значит, о чем вы шептались всю ночь.

— Sa'a, sa'a. И поскорее. Мохаммед говорит, что французы позволили людям приехать сюда, чтобы убить остальных.

Догадавшись, о чем идет речь, Мохаммед стал открыто проявлять нетерпение.

— Я думал, у тебя хоть что-то есть в голове, — ответил Стенхэм Амару с неприязнью. — Сколько людей, потвоему, приехало из Феса? Человек пятьдесят. Как же остальным выбраться из медины и приехать сюда, раз она закрыта и у ворот стоят солдаты? Скажи-ка мне.

Амар промолчал. Наконец и Мохаммед подошел поближе.

— Что это за выдумки насчет того, чтобы возвращаться в Фес? Зачем вам туда ехать?

Напустив на себя удрученный вид, Мохаммед изложил совершенно неотразимые доводы, почему сегодня им следовало быть в Фесе, а не в горах. Сначала Стенхэм собирался опровергнуть пункт за пунктом, стерев все его аргументы в порошок, но чем больше нелепостей громоздил Мохаммед, тем больше он отчаивался, пока наконец не на шутку разозлился.

— Ладно, — требовательно спросил он под конец, — скажите мне одну единственную вещь. Зачем вы приехали?

Ответить на этот вопрос Мохаммеду не составило особого труда.

— Мой друг пригласил меня, — указал он на Амара.

— Можете возвращаться, если хотите. Меня это не касается.

— Но как же деньги на автобус? — Мохаммед с упреком посмотрел на Амара.

— Это не мое дело. И я не собираюсь покупать вам билеты. Я пригласил вас обоих и привез сюда. Пока я не звал вас обратно в Фес. Когда решу вернуться, я куплю вам билеты. Но не сегодня. Вам повезло, что вы здесь и не попали в беду. Будь у каждого из вас голова на плечах — сами бы все поняли.

Произнося эту речь, Стенхэм следил за Амаром, и выражение лица мальчика еще больше укрепляло его в мысли, что тот с ним согласен и одному Мохаммеду наскучил праздник и он хочет вернуться в город. Сомнений не было: зачинщиком был Мохаммед. Но и речи не могло быть о том, чтобы отправить обратно его одного: он не поедет без Амара, да и Амар не отпустит его. Подобное поведение было бы верхом позора. Амар пригласил Мохаммеда в Сиди Бу-Хта, Мохаммед был гостем Амара и Амар отвечал за его благополучие и за то, что он будет доволен, пока находится тут. Теперь, поскольку Мохаммед решил вернуться в Фес, Амар должен проводить его до Феса.

— Но если Амар хочет купить тебе билет, пусть покупает.

На Амара, услышавшего это, стало жалко смотреть. Ну вот, наконец, я и стану злым назареем, подумал Стенхэм. Им всегда был нужен такой, я и возьму на себя эту роль. Он повернулся и пошел дальше.

Войдя в кафе, он увидел, что Ли сидит и курит и что вид у нее еще более мрачный и замкнутый, чем он ожидал.

— Доброе утро, — жизнерадостно произнес он.

— Доброе утро, — быстро, как автомат, проговорила она, не глядя на него.

Ярость мгновенно захлестнула Стенхэма, и он уже собирался было с такой же милой задушевностью спросить: «Ну, как поживает наша мученица?» — но, разумеется, ничего не сказал. Появились и мальчики. Сняв сандалии, они сели, все еще вполголоса переговариваясь. Наконец Амар вспомнил о Ли и, взглянув на нее, сказал: «Bon jour, madame». Мохаммед последовал его примеру. Приветствие мальчиков Ли восприняла несколько более благосклонно.

Большинство мужчин в кафе были те же, что накануне, но двое или трое выделялись своим явно городским видом. Не зная, чем заняться, Стенхэм наблюдал за ними, сравнивая их городские повадки с благородным поведением крестьян. Упадок, сплошной упадок, повторял он про себя. Утратив все, они ничего не приобрели взамен. Французы просто привнесли последние штрихи в процесс, начавшийся по меньшей мере пятьсот лет назад. Интуитивные нравственные устремления марокканцев совпадали с идеалами, воплощенными в догмах их религии, но люди уже больше не могли следовать ни этим глубинными импульсами, ни религиозным идеалам, поскольку между ними встало государство с гнетом своих законов. Уже нельзя было позволить себе быть честным, великодушным и милосердным, ибо никто больше никому не верил; зачастую они больше доверяли христианину, которого встретили впервые в жизни, чем мусульманину, с которым были знакомы много лет.

Взять хотя бы того, с лисьей мордочкой, в потрепанном европейском костюме, подумал Стенхэм, с толстыми губами, густым пушком, пробивающемся на щеках, и фурункулом на шее, о чем-то секретничающего с огромным, как гора, мужчиной, у бедра которого болтался в ножнах кинжал с серебряной рукоятью, — что интересного мог сообщить этот жалкий юнец, поставщик базара, человеку, глядевшему на него, точно благосклонный властелин? Что-то жизненно важное, судя по реакциям то и дело широко раскрывавшего глаза мужчины, по испугу, пробегавшему по его лицу. Его молодой собеседник сидел, сощурившись, скреб небритый подбородок, и, привалившись почти вплотную к великану, что-то, не умолкая, ему нашептывал.

Охваченный внезапным подозрением, Стенхэм встал и вышел из шатра. Наугад выбрав другое кафе ниже по склону холма, он вошел и заказал стакан чая, не обращая внимания на подозрительные взгляды. Взгляды эти были давно ему знакомы, и он успел к ним привыкнуть. Кафе мало чем отличалось от предыдущего, разве что было чуть больше и со второй комнатой, носившей, скорее, чисто символический характер: она была отгорожена от главной циновками, прикрепленными к воткнутым в землю палкам. В более просторной части, где он устроился, практически ничего не происходило: мужчины покуривали трубки с кифом и прихлебывали чай. Скоро Стенхэм встал и перешел на другую половину и сел в углу, ожидая, пока ему принесут чай. Здесь он тоже подметил кое-какие неожиданные и странные детали, даже более поразительные, чем в другом кафе. Некий молодой горожанин, на сей раз в очках, что-то говорил, обращаясь уже не к одному, а сразу к шести важным сельчанам. Стенхэму было отнюдь не легко сохранять маску беспечности, когда, после его появления в маленькой комнате воцарилась тишина и откровенно враждебные взгляды горящих глаз устремились на него. Он решил изображать из себя ничего не подозревавшего туриста в поисках местного колорита; вряд ли присутствующие могли до конца понять придуманную им роль, но он чувствовал, что нечто большее ему сейчас не под силу. Глупо улыбаясь, он произнес:

— Bongjour. Avez-vous kif? Kif foumer bong[155]Добрый день. У вас есть киф? Киф карашо (искаж. фр.) .

Надеюсь, я не переигрываю, подумал он. Двое из присутствующих заулыбались, остальные выглядели смущенно. Горожанин ухмыльнулся, ответил презрительно:

— Non, monsieur, on n'a pas de kif. — Затем, обернувшись к одному из горцев, сказал: — Как эта иностранная свинья пробралась в Сиди Бу-Хта? Даже здесь, даже в праздник мы должны терпеть рядом этих сучьих детей.

Один из мужчин, философски улыбнувшись, заметил, что в прошлом году трое французов приходили на муссем Мулая Идрисса и делали фотографии.

— Но этот даже не француз, — с отвращением произнес молодой человек. — Какое-то другое отребье — англичанин или швейцарец. — Он снова обжег Стенхэма ненавидящим взглядом, после чего отвернулся и, словно возвещая истины в последней инстанции, возобновил свой монолог, но теперь уже гораздо тише, так что до Стенхэма долетали только отдельные слова и отрывки фраз. Вскоре молодой человек, забывшись, снова заговорил громче, и Стенхэм многое разобрал. Как только принесли чай, он поскорее выпил, не рискуя привлекать к себе внимание, и, неловко попрощавшись с сидящими в комнате, вышел наружу. Невозможно поверить, что несколько молодых людей из Феса просто так забрели сюда и рассказывают своим друзьям последние новости, но Стенхэму хотелось знать точно, а не впустую строить догадки. Он решил обойти еще несколько кафе, чтобы удостовериться, в каком масштабе ведется кампания. На случай, если кто-нибудь поинтересуется, что он здесь делает, он скажет, что ищет Амара. Так что он заглядывал в одно кафе за другим, словно кого-то разыскивая, и выходил, успев изучить лица присутствующих.

Только в одном месте кауаджи спросил у него, что ему нужно. Голос мужчины не понравился Стенхэму, и он поскорее вышел, чтобы его не успели разглядеть. В одном кафе он наткнулся на подозрительного типа, но не смог точно определить, тот ли это, кого он ищет. Зато в остальных четырех случаях сомнений быть не могло. Истиклал направил сюда целый комитет, чтобы провести беседы с шейхами, саидами и другими важными фигурами и отговорить их от жертвоприношений. Более того, они распространяли слух, звучащий вполне убедительно, что французы предоставили десяткам тысяч местных солдат право систематически насиловать женщин и девушек в фесской медине. Дома и лавки, по их словам, разграблены, множество мужчин и юношей убиты, по всему городу начались пожары. Такую информацию он услышал во втором кафе, пока ждал чая, и выражение лиц слушателей повсюду было одинаковым.

Стенхэм стоял в жарких лучах утреннего солнца, прислушиваясь к хору блеющих овец, и, поскольку слишком устал и проголодался, завел с собой внутренний диалог. Ну что, теперь доволен или обойдешь еще десяток кафе? Нет нужды. Теперь ты много знаешь, но что собираешься делать? Ничего. Мне просто хотелось узнать. Думал, что найдешь чистое, ничем не запятнанное место? Доволен?

Но он не хотел возвращаться в кафе, снова увидеть мальчиков и чувствовать, что они его осуждают. Как бы абсурдно это ни звучало, он чувствовал вину при мысли о несходстве их детских надежд и своих собственных, которые трудно было даже сформулировать, настолько негативными они были. Ему не хотелось, чтобы французы удерживали Марокко, но не хотел он и чтобы к власти пришли националисты. Он не мог выбрать, к какой из сторон примкнуть, поскольку часть его сознания, отвечавшая за выбор, уже давно была парализована, остановившись на том, что исключало саму возможность выбора. Быть может, это к лучшему, подумал он: можно держаться подальше от обоих зол, а стало быть, не забывать, что это зло.

Остановившись у лотков, где торговали съестным, он купил половину лепешки и несколько кусков баранины. Потом, жуя на ходу, направился в сторону холма, за которым стояло святилище. В обе стороны — к храму и от него — тек людской поток, но Стенхэм обошел его слева, по козьей тропе. Единственной постройкой в этом краю был маленький марабут, возведенный вокруг усыпальницы Сиди Бу-Хта. Когда не было паломничеств, здесь можно было встретить разве что немногочисленных верующих, прибывших исполнить обеты, да порой какой-нибудь пастух забредал сюда со своими козами.

С вершины холма Стенхэм оглядел ярко озаренную солнцем панораму: голые охристые земли, лежащие к югу, гряды гор на севере, а прямо перед ним — лесистые зеленые склоны с лужайками, на которых виднелись тысячи белых фигурок. Высота, с которой он глядел, скрадывала их движения, и они казались неподвижной, неживой частью пейзажа; только пристально вглядываясь, он убедился, что они действительно движутся. Стоя здесь, в жизнерадостных лучах утреннего солнца, он чувствовал себя очень далеким от них и смутно раздумывал, не лучше ли проследить за жертвоприношением отсюда — видеть и в то же время не видеть.

Агенты Истиклала никогда не смогут помешать всему народу закалывать овец; во всяком случае, цель их состояла не в этом. Они вполне удовольствовались бы, посеяв семена розни, неуверенности и подозрения, разобщив людей и лишив их удовольствия от слаженного ритуала. Такую разрушительную работу следовало тщательно спланировать, затем все начинало действовать само по себе. Если молодым людям удастся их хитроумный замысел, паломники в этом году будут возвращаться из Сиди Бу-Хта недовольными, и многие из них на следующий год уже не вернутся сюда. Один только перерыв, один год без ритуала — и цепь прервется. Молодые люди знали это. Любая перемена в установленном ритме сбивала людей с толку, потому что жизни их сводились к череде ритмических повторов, и несоблюдение предписанного ритуала могло повлечь ужасные последствия, потому что люди перестали бы ощущать благодать Аллаха, а следом, утратив ответственность, стали бы делать все, что им приказывают. Стенхэм подумал, уж не приехали ли все молодые агенты Истиклала на одном автобусе. Если так, то какое счастье, если бы этот автобус перевернулся и сорвался в пропасть! Люди исполняли бы повеления Аллаха с прежней радостью, и счастье и благоденствие воцарились бы в здешних краях еще на целый год. В памяти у него всплыло короткое изречение, которое он когда-то прочитал: «Счастлив тот, кто верит, что счастлив». Да, подумал Стенхэм, и хуже убийцы человек, который пытается разрушить эту веру. Эти несчастные людишки, вечно сующие нос в чужие дела, были поистине чумой человечества, проказой на лице земли. «И вы еще можете сидеть здесь и рассуждать о том, что они счастливы», — сказала ему тогда Ли, и глаза ее сияли убежденностью в собственной правоте. Наверняка, такое же выражение было у интеллигентов, делавших французскую революцию, и у омерзительных молодых людей из Истиклала, и у бесчеловечных деятелей компартии по всему свету.

Даже в устах величайшего мыслителя слова: «Все люди созданы равными» — звучали отвратительно, так как недвусмысленно призывали разрушить иерархию, созданную самой Природой. Но даже его ближайшие друзья, когда он приводил им это соображение, объясняя, отчего мир год от года становится хуже, с улыбкой отвечали ему: «Знаешь, Джон, будь осторожней, а то совсем свихнешься». Ложь слишком глубоко укоренилась в их умах, они не могли усомниться в ней. К тому же меня никогда не тянуло быть спасителем человечества, подумал Стенхэм, ложась на спину, чтобы видеть только небо. Хочется спасти самого себя. А на это и всей жизни не хватит.

Утренний ветерок, подувший с востока, относил в сторону слабые звуки барабанов и с легким свистом проносился сквозь густые заросли. Безмысленная мечтательность постепенно овладела Стенхэмом; пребывая в этом растительном состоянии, он сосредоточился на тепле солнца и прохладе ветра, касавшихся его кожи. Последняя отчетливая мысль, промелькнувшая у него в мозгу, была о том, что еще не раз придется ему лежать так, под широко раскинувшимся небом, ломая голову над этими ничтожными вопросами.


Читать далее

Глава двадцать восьмая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть