Последний аккорд

Онлайн чтение книги Хуан-Тигр
Последний аккорд

Какой-нибудь любознательный и требовательный читатель может заметить, что в нашем повествовании осталась некая пустота, ничем не заполненная лакуна. Какие события произошли между попыткой самоубийства Хуана-Тигра и родами Эрминии? «Так что же тогда случилось?» – спросит себя этот требовательный и любознательный читатель. Нет, в течение тех месяцев не случилось ничего – ничего существенного с точки зрения внешней истории. Те месяцы были временем отдыха, когда взбудораженные души мало-помалу успокаивались, понемногу приходя в себя. Душа, исполнив какое-либо деяние, целиком поглощающее ее силы, жаждет, по закону равновесия, обрести наконец покой; подчиняясь кроме того и требованиям совести, она стремится вернуть себе изначально присущие ей божественные свойства – чистоту, прозрачность, умиротворенность… Только теперь она уже озарена новым, бесконечно ярким светом – светом перенесенных страданий. Внешняя, состоящая из драматических эпизодов история всегда соседствует с историей внутренней, которая, в свою очередь, аккумулирует и генерирует чувства и мысли, в конце концов становящиеся нормой поведения. Страсти угасают, испаряются, очищаются и переходят – посредством душевной алхимии – в новое качество, становясь уже прозрачно-чистыми и не подверженными изменениям мыслями. Однако мысли не могут обрести такую прозрачность и такую цельность, если их не выразят, не воплотят в исповедальном слове. Исповедь – это не что иное, как освобождение Персонажи трагикомедии «Хуан-Тигр. Лекарь своей чести» должны были пройти и через этот этап – этап освобождения от страстей, этап размышлений о самих себе. В течение времени, о котором ничего не сообщалось прежде, пока мы излагали внешнюю историю, сказано было немало, но ничего (или почти ничего) не произошло. Наши герои, стремясь к самовыражению, упрямо пытались выразить свою сущность, находили огромное удовольствие в этих бесконечных умиротворяющих разговорах. На сей раз эти споры служили не для того, чтобы материализовать сталкивающиеся, противоборствующие страсти, но для того, чтобы обнаружить противоположные мнения. Обычного читателя, которого интересует лишь сюжет, подробное изложение этих бесед могло бы только утомить, показаться излишним. Но, заботясь об интересах любознательного и требовательного читателя (читателя, которому прежде всего интересна именно внутренняя история), мы воспроизводим самое существенное и самое характерное из этих разговоров. И пусть это прозвучит последним аккордом, звучащим даже тогда, когда само музыкальное произведение уже исполнено.


После возвращения домой Эрминия, пережив попытку самоубийства Хуана-Тигра, проболела не более восьми дней и поправилась, хотя время от времени ее все еще мучили боли в животе, что, впрочем, в ее положении было естественно. А Хуан-Тигр восстановил потерянную кровь менее чем за месяц – и все благодаря тому, что с утра до вечера он поглощал гемоглобин (в виде яичных желтков, ломтей ветчины и белого вина из Руэды, выпиваемого в огромном количестве). Вернувшись к своему прилавку, Хуан-Тигр снова стал просиживать там целыми днями. С гордо запрокинутой, как у быка, головой, он словно бросал вызов молве и анонимному злоречию. Малыши и мальчишки больше его уже не дразнили, догадываясь, что теперь это как никогда опасно. Эрминия, сидя дома, начала готовить изысканное детское приданое для будущего наследника. Донья Марикита частенько захаживала к ней в гости – поболтать с внучкой. Старуха никак не могла примириться с тем, что ей не довелось исполнить даже эпизодической роли в счастливой развязке той любовной драмы, героями которой были Хуан-Тигр и Эрминия.

– В конце концов все обошлось благополучно, – говаривала донья Марикита, сглатывая густые сладкие слюни от растворившейся во рту карамельки. – Дело не кончилось скандалом и душегубством только потому, что так было угодно Богу. Ну а если бы еще и я была здесь, то, с моей легкой рукой, с моим даром предотвращать несчастья, я не допустила бы, чтобы твой муж схватился за нож, и тогда все окончилось бы куда благополучней.

– Меня волнует только одно, – отзывалась Эрминия, – как мне кроить ползунки. Кто у меня родится – мальчик или девочка? От этого зависит покрой ползунков.

– Я просто диву даюсь, как это в мое отсутствие дело обошлось здесь без всяких ужасов. Но ведь я же не могла прийти, потому, что была на похоронах этого бедняги Гинсерато. Упокой, Господи, его душу! Каким же он был простачком! правда, он был немного невежлив с дамами, но когда рядом с мужчиной нет женщины, то это всегда сказывается и на его манерах, и на его здоровье. Какой же он был тощенький – кожа да кости! А все оттого, что плохо питался – от этого и умер. Я уверена, что женщина сделала бы из дона Синсерато совсем другого человека!

– Бабушка, да что вы такое говорите! Ведь он же был священником!

– Так вот и я про то же, дурочка: он умер потому, что был священником. Не все же рождаются священниками или, к примеру, носильщиками. И для того, чтобы таскать на себе чемоданы, и для того, чтобы поститься, жить в воздержании и умерщвлять свою плоть, а при этом еще не болеть, нужно иметь желудок как у страуса, а плечи как… не знаю у кого… А бедненький дон Синсерато был не толще муравьишки! Это я к тому говорю, что если бы он не постригся в монахи, а женился бы, то все было бы иначе…

– Не нравится мне, бабушка, когда вы так говорите.

– Я, внучка, говорю так потому, что покойник мне нравился.

Колас и Кармина жили в доме доньи Илюминады. Однажды вдова сказала им:

- Вы знаете мое мнение. Мой дом – это клетка с открытой дверцей. Как только вам захочется, вы сможете улететь отсюда куда угодно – точно так же, как и в прошлый раз. А когда у вас уже не станет сил махать крыльями, то вы опять сможете сюда вернуться: здесь для вас всегда готово гнездо, чтобы отдохнуть. Я всегда буду вам рада и ни в чем вас не упрекну. Но поскольку мне так хорошо оттого, что вы рядом, и я все никак не могу на вас налюбоваться, то я бы хотела, если не сочтете это за нескромность, узнать, что вы собираетесь делать дальше.

– То, что захочет Колас, – сказала Кармина.

– То, что Кармина захочет, – сказал Колас. И больше от них ничего нельзя было добиться.

– Ну так вот, если ни у кого из вас нет собственной воли (если б вы только знали, как мне это приятно!) – а это значит, что вы оба чувствуете себя по-настоящему свободными, – то уж позвольте мне высказать одно пожелание, а не приказ. Оставайтесь-ка пока здесь. Радуясь на ваше счастье, я чувствую себя такой счастливой!

– Как захочет Кармина, – сказал Колас.

– Как Колас захочет, – сказала Кармина. И вдруг оба в один голос:

– Как вы захотите.

На следующий день в магазине вдовы Гонгоры беседовали Хуан-Тигр и Колас.

– Я очень рад, Колас, что могу поговорить с тобой в присутствии доньи Илюминады, которая умнее всех мудрецов на свете: она всех нас и надоумит. Сейчас небо надо мной как никогда безоблачно, но я все-таки не могу смотреть на него во все глаза, потому что у меня в глазу застряла соломинка, все никак не вылезет. И соломинка эта – ты, Колас. Ваши отношения с Карминой больше не могут так продолжаться – без церковного благословения и без регистрации. Это неприлично. Вы со мной согласны, сеньора?

– Сейчас они живут в моем доме. И если бы мне казалось, что это неприлично… Но я бы не хотела судить заранее. Пусть лучше Колас скажет сначала, как он думает, – ответила донья Илюминада.

– Как церковное благословение не делает брак святым, так и регистрация не делает его законным, – отозвался Колас. – Существует сколько угодно освященных браков, которые на деле оборачиваются постоянной враждой, вечным адом. Сколько угодно, сколько угодно! Так разве вы осмелитесь назвать эти браки освященными? Любопытный парадокс: освященная ненависть, благословленный ад! А что касается регистрации и брачного договора, то договор только тогда считается договором, когда он основан на добровольном согласии. А если такого согласия нет, то и договор недействителен. И сколько существует таких браков, где тайная (а то и явная!) цель обеих сторон делает выполнение условий договора невозможным! Невероятный абсурд: договор, заключаемый вопреки намерениям обеих сторон…

– Тоже мне изобрел велосипед! Ты думаешь, будто эти, такие примитивные, аргументы пришли в голову тебе первому? Человечество, Колас, оно уже такое древнее, и дьявол знает так много не потому, что он дьявол, а потому, что он старый.

– Ну, дон Хуан, это же несерьезно… – вставила донья Илюминада.

– Тогда слушайте, что я скажу, – подхватил Хуан-Тигр. – Предположим, я согласен с тем, что сказал Колас: ну да, есть плохие браки. Или, что одно и то же, несчастные браки. Я не знаю, чем тут можно помочь, это не моя забота. Но вы же не станете со мной спорить, что есть и счастливые браки, в которых супруги живут в любви и согласии?

– Что-то я в этом сомневаюсь, – отозвался Колас.

– Как это сомневаешься? Да как ты смеешь говорить мне такие вещи прямо в лицо? Что это за бес в тебя вселился? – воскликнул, нахмурившись, Хуан-Тигр.

– Я не имел в виду вас: одна ласточка еще не делает весны, а исключение еще не составляет правила, – попытался вывернуться Колас.

– Продолжайте, – сказала, обратившись к Хуану-Тигру, донья Илюминада.

– Вы согласны, что мужчина может на всю жизнь полюбить одну женщину, а женщина – одного мужчину? Полюбить – и всю жизнь хранить верность друг другу?

– Если говорить только о женщине, то я согласна, – ответила вдова.

– Ну, Колас, что же ты молчишь? И скажу больше: мужчина, который не верит в постоянство своей любви и в то же время добивается любви женщины, он негодяй.

– Это еще как сказать, – возразил Колас. – Охватившая тебя сегодня любовь, вечная и неизменная, – это всего лишь мираж, которым обманываются все влюбленные. Возьмем, к примеру, молодого человека, который говорит своей возлюбленной: «Сейчас мы уверены в том, что будем любить друг друга вечно, но, поскольку мы не властны над своим будущим, то, к нашему несчастью, всякое может случиться: если вдруг ты когда-нибудь обнаружишь, что меня уже не любишь, или если я замечу, что разлюбил тебя, то в этом случае тот из нас, кто это почувствует, будет волен покинуть другого. И вот с этим условием, то есть зная, что ничто и никто не может меня заставить любить тебя и впредь, я, боясь, как бы мне не потерять твою любовь (а эта боязнь и будет заставлять меня о ней постоянно заботиться, хранить и лелеять ее как величайшую ценность), буду, как мне кажется, всегда любить тебя как сейчас, и наша любовь никогда не прекратится. Но как только брачный договор, насилуя нашу свободную волю, скует нас, словно цепью, на всю жизнь, я, хоть уже и не смогу тебя потерять, но в то же время не смогу и оценить тебя по достоинству. И тогда любовь, превратившись в долг, даже если мне и не опостылеет, все-таки уже не будет меня воодушевлять и возбуждать, став каким-то бескрылым чувством и всего лишь общепринятой формой существования». И вот человека, который так себя ведет и с такой искренностью высказывает то, что думает, вы называете негодяем! А вот я бы назвал его честным человеком.

– А вот я – нет, – продолжал настаивать Хуан-Тигр. – Нет, не убеждают меня твои софизмы. Что такое честь? Честь – это высшая форма свободы, которую Бог даровал одному лишь человеку, а не животным и не бездушным вещам. А что такое свобода? Свобода – это способность брать на себя ответственность, которая опять же дарована лишь человеку, потому что существа, лишенные свободы, не берут на себя ответственность – их самих обязывают что-то делать. А в чем состоит эта способность брать на себя обязательства? В возможности распоряжаться собственным будущим. Этой возможности лишен и Сам Бог, Который, хоть и будучи Творцом вселенной, наделил ею лишь человека. Честь – это чувство ответственности за свои поступки, а не мелочное желание следить за тем, как исполняют свой долг другие, и не пустая страсть исправлять чужие грехи, которые мы, из-за нашего легковесного тщеславия, всегда видим только у других. А те, у кого не сходит с уст это словечко «честь», те, кто из-за всякого пустяка вопят, будто их смертельно оскорбили, они – не люди чести, а комедианты, приживалы, живущие за ее счет. Честь – это верность самому себе. Честь – это мужество, с которым переносишь последствия своих собственных поступков. А отсюда следует, что честью – этой парадной формой души – негоже бахвалиться каждый день: если и выставлять ее на всеобщее обозрение, так только по самым торжественным случаям, в большие праздники. То есть честь проверяется только теми торжественными деяниями, которые порождают бесчисленные и непредвиденные последствия, – только тогда, когда среди множества самых разных дорог и тропинок нам надо выбрать лишь один жизненный путь. И, совершив этот выбор, тем самым мы свободно берем на себя обязательство идти именно по этому пути, что бы ни случилось, до конца. И мы должны идти по нему, оставаясь верными самим себе, оставаясь судьями и хозяевами нашего будущего. Обязательства эти мы берем на себя не ради других, а ради самих себя. А те, кто честны только на словах, те, кто берут честь в кредит, хотя она должна бы быть тайным сокровищем, как золотой запас в государственном банке Испании, те, кто кичатся своей честью на каждом шагу, болтая о ней по пустякам, те, кто по всякому поводу хвастаются размерами своих сокровищ и, поспешив подписать вексель, именующийся «словом чести», потом оказываются банкротами и не могут заплатить по счетам, – они просто мошенники, фальшивомонетчики. А теперь возьмем случай с тем кавалером, которого ты так хитро, так лукаво защищал. Этот молодой человек говорит своей возлюбленной: «Я тебя очень люблю, но только сегодня; я не уверен в том, что может произойти завтра; если я тебя разлюблю, то буду волен бросить тебя, и наоборот. Договорились?» «Я не уверен!» «Я буду волен!» Это ты и называешь свободой? Свобода без ответственности? Мне хочется пить? Так я и пью. Я уже напился? Так я и ухожу: мне уже не нужна вода. Такая свобода есть даже у животных. Любовь толкает меня в твои объятия? Что ж, я не буду сопротивляться. Любовь ушла, и ты мне уже противна? Что ж, так тому и быть. Просто я подчиняюсь силе обстоятельств, вверяя себя приливам и отливам моих страстей и настроений. Человек, который так поступает, он не свободнее чем ветка, плывущая по течению реки. Мужчина, который в самый торжественный и самый важный момент своей жизни, когда он соединяется с женщиной, отказывается от высшей свободы, от способности брать на себя обязательства и от возможности распоряжаться собственным будущим, – хоть он и не негодяй, как я сказал сначала, но все-таки он человек бесчестный. По всему видно, что у этого воображаемого кавалера, которого ты нам описал, любовь длится лишь до тех пор, пока у него сохраняется желание. Иссякло желание? Так что ж – пусть почиет в мире и любовь? Ну уж нет! Разве любовь и желание – они все равно что огонь и свет, которые и рождаются вместе, и умирают в одно время? Да, любовь и желание рождаются вместе, это так. Но потом, с течением времени, желание все иссякает и иссякает, а любовь, наоборот, становится все сильнее и сильнее. Любовь довольствуется самой собой, чего про желание не скажешь. Богу было угодно, чтобы в самом начале любовь и желание существовали как одно целое, ибо любовь без желания оказалась бы бесплодной, и тогда бы род человеческий очень скоро сам собой и пресекся. Удовлетворив свое желание, человек одновременно выполняет и свое предназначение, продлив ту самую жизнь, которую даровали ему его родители. И вот, начиная именно с этого момента, любовь, не лишаясь ни причин, ни оснований, обретает двойной стимул, устремляясь к двум объектам сразу – и к любимому человеку, и к потомству. Впрочем, мы отвлеклись от темы. Вот донья Илюминада от имени представительниц своего пола допускает, что женщина может оставаться верна своей любви даже до смерти. А я утверждаю, что именно мужчина, ибо ему посчастливилось постичь, в чем заключается истинная сущность чести, способен, даже и при самых неблагоприятных обстоятельствах, сохранять верность своей любви. А если бы над его любовью стали смеяться или если бы любовь, понукаемая ложным понятием о чести и мнимым чувством стыда, рисковала обратиться в ненависть, то мужчина, вместо того чтобы мстить, должен найти в себе силы спокойно распроститься с собственной жизнью. Ну так вот: даже если бы в целом свете существовала лишь одна пара таких людей, то этого было бы вполне достаточно, чтобы оправдать существование и божественного закона, который их освятил, и закона человеческого, которым они были бы возвеличены, чтобы и Бог, и все люди стали свидетелями этого прекрасного и возвышенного союза. Вот что такое брак. Ну и что из того, что на этой грешной земле любой другой брак оборачивается сущим адом и фальшивым договором? Какое нам до этого дело? Большинство из тех, кто приходит в наш собор к обедне, зевают там от скуки или, что еще хуже, обдумывают всякие гадости, которые они совершат, едва выйдя за порог церкви. Так что – разве собор в этом виноват? Так что же – нам из-за этого надо его сносить? Да если хоть одна душа под этими сводами в сумраке церковных приделов, ощутит свою близость к Богу, то одного этого будет достаточно, чтобы оправдать существование собора. Скажу больше. Если бы в городе жил хоть один еврей, хоть один турок, хоть один лютеранин и они бы искренне, от всего сердца верили в своего Бога, этого было бы вполне достаточно, чтобы построить здесь синагогу, мечеть или протестантскую кирху. Так что пусть нас не беспокоит, как все остальные пользуются тем, что существует в мире и в обществе. Каждый должен думать, будто все, что ни есть на свете, было создано только для него одного.

– У вас, похоже, в горле пересохло, друг мой, – заметила вдова Гонгора.

– Если там и пересохло, так только потому, что мне еще много чего надо сказать. А теперь ваша очередь говорить. Так я прав? Да или нет?

– Я согласна с каждым вашим словом. Все, что вы сказали, – это святая правда – ни отнять, ни прибавить, – созналась донья Илюминада.

– Ну как, Колас, теперь ты понял? Видишь, и донья Илюминада в конечном счете тоже осуждает ваши отношения. Так что я надеюсь, что в самое ближайшее время ты исправишься и поступишь как порядочный человек. Вот тогда тебе и простится то, что ты подавал дурной пример, осуждаемый благонамеренными людьми.

– Откуда вы это взяли, друг мой? – спросила вдова. – Да, я согласна с тем, что вы сказали. Конечно, согласна. Но тем не менее я согласна и с тем, что и все сказанное Коласом не лишено самых серьезных оснований. Вы представляетесь мне мощным дубом. Когда налетает ветер, дуб шумит, но все-таки остается стоять на месте: скорее он расколется, но не даст ветру вырвать его с корнем. А Колас – это пальма, которая гнется под порывами ветра, касаясь макушкой земли и пыли. Но и ее тоже не вырвать с корнем. И не сломать.

– Сеньора!.. – изумленно воскликнул Хуан-Тигр. – Если я говорю, что белое – это белое, а Колас говорит, что это черное, то как же вы можете утверждать, что…

– Я утверждаю, что существует и белое, и черное. Разве оттого, что существует белое, не должно существовать черное? И наоборот. Колас показывает мне на черное и говорит, что это черное. И я говорю, что с ним согласна. А вы, показывая мне на белое, говорите, что это белое. Что ж, я соглашаюсь и с вами.

– Да, ну так мое – оно белое, а у Коласа оно черное.

– Не совсем так. И белое, и черное одинаково существуют; в том и в другом – правда жизни. Так что давайте оставим каждому его правду – лишь бы в нее искренне верили. Оставим, даже если наша правда кажется нам красивей и благородней. На мой вкус, ваша правда красивей, чем правда Коласа. Красота – это тоже правда. То, к чему стремитесь вы, – это идеал. А идеал – это такая правда, которая встречается так редко, что она почти не соприкасается с действительностью. А расхожая правда, правда на каждый день – она более скромная и, похоже, не такая опасная: следуя ей, люди гораздо реже совершают непоправимые ошибки.

– Я вам сейчас докажу, что вы серьезно ошибаетесь, – возразил ей Хуан-Тигр.

– Нет, хватит на сегодня доказательств, – ответила вдова. _ Давайте пока оставим все как есть.

– А то что Колас подает дурной пример?

– В этом я с вами совершенно не согласна. Колас подает прекрасный, достойный подражания пример, но только тем, кто в браке несчастлив. Случай с Коласом похож в своем роде на случай с сеньором Маренго. Сеньор Маренго обходит церковь стороной. О нем говорят, будто он еретик, безбожник, атеист, масон и все такое. Короче, в смысле убеждений нет человека хуже. Но на самом деле сеньор Маренго живет как настоящий святой. Он верный, преданнейший супруг, прекрасный, нежнейший отец. Он ни о ком не говорит плохо – даже о многочисленных клеветниках, бранящих его понапрасну. И уж тем более он никому не делает зла. И даже наоборот: все знают, как он любит и жалеет несчастных, все видят, как он им благотворит. И в довершение всего, он знаменитый ученый, профессор, которому другие ученые воздают пышные почести, восторженно отзываясь о нем в газетах, выходящих в других городах и далеких странах. А еще смеют утверждать, что сеньор Маренго подает дурной пример, хотя на самом деле его безупречная жизнь – это молчаливый укор фарисеям и лицемерам! Кажется, будто самой своей жизнью он говорит им: учитесь у меня – вы, которые кичитесь тем, что исповедуете истинную веру и святое учение. Вера без дел мертва… Ну так вот, как сеньор Маренго – это безмолвный упрек благочестивым лицемерам, так и Колас с Карминой, с их безупречной любовью, с их добровольным подчинением друг другу, – это неусыпная совесть, которая без слов порицает тех, кто несчастлив в браке. Так что давайте пока оставим все как есть.

Тут Колас вышел, ничего не сказав. И тогда вдова объяснила Хуану-Тигру:

– Глупенький, они же поженятся, обязательно поженятся. Настанет такой день, когда они оба почувствуют, что им необходимо позолотить, освятить и украсить цепь той любви, которой они прикованы друг к другу. Ну а если эта цепь будет их душить, будет им мешать, если в один злосчастный день они почувствуют, что она им противна? Тогда лучше бы они не были женаты. А теперь я задам вам вопрос совсем из другой оперы: скажите-ка мне, сеньор дон Хуан, у Эрминии все та же служанка, которую она наняла позавчера, или она ее уже уволила?

– Ох, сеньора, лучше вы мне об этом и не говорите! За пятнадцать дней она уволила девять служанок! И еще учтите, что прежде, чем нанять одну служанку, Эрминия откажет пятнадцати, а то и двадцати соискательницам! Это просто какое-то паломничество! Все это капризы и причуды Эрминии, которые я объясняю ее положением.

– Но почему же она их увольняет? Они плохо работают?

– Как бы не так! Этого она не принимает в расчет. Все дело в том, насколько они хорошенькие.

– Ах, Боже мой! – усмехнувшись, воскликнула вдова. – Что, Эрминии вздумалось вас ревновать? Но, сеньор дон Хуан, как же так? Седина в бороду – бес в ребро? Ага, так, значит, теперь вам уже начали нравиться служаночки?

– Эй, сеньора, полегче-ка! На самом деле это совсем не то, что вы думаете, представьте себе, как раз наоборот…

– Ага! Так, значит, Эрминия ревнует вас не потому, что вы заглядываетесь на служаночек, а потому, что служаночки не скрывают, что вы им нравитесь? Ну как, я угадала?

– Я же вам сказал, что все как раз наоборот. Видите, я покраснел: стыдно мне говорить такие вещи… – И действительно, кожа Хуана-Тигра приобрела зелено-коричневатый оттенок. – Дело в том, что у Эрминии (никому на свете, кроме вас, я не решился бы в этом признаться) появилась навязчивая идея, будто мне для того, чтобы стать настоящим мужчиной, не хватает только одного – чтобы, кроме собственной жены, мне чуть-чуть нравились и все остальные хорошенькие женщины. Ей хочется, чтобы время от времени я приударял за какой-нибудь женщиной, строил ей куры и даже разок-другой согрешил. Вот именно потому, нанимая служанок, Эрминия из каждых двадцати кандидаток выбирает самую хорошенькую. Но вот проходит несколько дней, и она замечает, что я плюю на эту красоту и не гляжу на эту служанку. И что же? Эрминия тут же и выставляет бедняжку на улицу. Теперь это – чтобы я чуть-чуть согрешил – уже стало вопросом ее самолюбия: она говорит, что не будет совершенно, ну совершенно счастливой до тех пор, пока я ей не изменю, но, конечно, так, по мелочи, по пустякам. Все это капризы и причуды Эрминии, которые я объясняю ее положением.

– Бедняжка! Как я ее понимаю! – пробормотала донья Илюминада, опуская ресницы.

– Нет уж, сеньора, погодите. Ничего-то вы не понимаете! Впрочем, я и сам тут ничего не понимаю, да и никому этого не понять. Каждая женщина – это загадка. Я догадываюсь, куда вы клоните. Вы думаете, что, хотя Эрминия и чиста, как горностай, но коли уж она однажды слишком далеко улетела от своего гнезда и побывала в когтях у одного ястреба, то, следовательно, она не может не испытывать каких-то угрызений совести, беспокойства и раскаяния, которые мешают ей быть совершенно счастливой. Она думает, что будет счастлива только тогда, когда и я совершу какой-нибудь грешочек, Вот тогда, мол, оба мы окажемся в одинаковом положении и будем один другого стоить. Так что, если вдруг я как-нибудь окажусь не в духе и припомню ей ее прошлое (не дай Бог, чтобы такое случилось!), она тоже будет вправе обвинить меня в еще большем грехе. Это вы понимаете? Вам тоже так кажется?

Донья Илюминада вытянула вперед, ладонями вверх руки, словно бы поддерживая ими очевидную, весомую истину, которую все должны видеть. Казалось, этим жестом она хотела сказать: «А как же иначе?»

– Сначала, сеньора, я думал точно так же, как вы. Но оказалось, что это совсем не то. Эрминия вбила себе в голову, что я должен стать немного гулякой и слегка повесой. По ее мнению (согласитесь, довольно странному), какое-нибудь похожденьице или приключеньице – это единственное, чего мне не хватает, чтобы стать идеальным мужем, а ей – чувствовать себя бесконечно счастливой женой. Но это же просто каприз, самый настоящий каприз: ведь у меня нет ни малейшего желания прикидываться неверным и делать вид, будто я ей изменяю! Вы можете спросить: «А с какой стати Эрминии все это нужно?» С вами я могу говорить начистоту, ничего не тая, как на духу. Наедине со мной Эрминия обычно говорит в таком роде: «Страдание и отчаяние тех двадцати четырёх часов, когда я думала, что навсегда тебя потеряла, оставили во мне такую страшную, такую мрачную пустоту… За это недолгое время страдание превратилось для моей пуши в потребность. Я наслаждалась моими мучениями, я упивалась ими, как эликсиром счастья, потому что, только страдая по тебе, я становилась тебя достойной. Моя боль была моим идолом. Но ты не позволил мне страдать столько, сколько мне хотелось. Я жажду, чтобы ты меня унизил. Хуан, влюбись в другую женщину. Так, невсерьез и ненадолго. Но я себе представлю, что это – на всю жизнь. И тогда я снова буду думать, что тебя потеряла. Я буду страдать из-за тебя. Как я буду этим гордиться! А когда ты ко мне вернешься, я стану жить в постоянном страхе потерять тебя снова. И вот тогда мое счастье станет безграничным! Унизь меня, Хуан, заставь меня страдать!» Вот так говорит Эрминия, при этом обычно еще и задыхаясь от плача. Ну что это такое, как не бредовая идея? Неужели вы и теперь ее понимаете?

– Теперь я ее понимаю еще лучше, чем раньше.

– Бред какой-то, правда?

– Ну, если вам хочется так считать…

– Ей не помешало бы отдохнуть у моря. Но как это сделать? Хоть в августе у меня и не так уж много клиентов, но все-таки я не могу оставить торговлю.

– А разве мы с вами не договорились, что Эрминия поедет в Теланко с Коласом и Карминой?

– Ну да. Но только при условии, что сначала Колас с Карминой поженятся. Вы что, хотите, чтобы я доверил мою законную жену этой парочке любовников, то есть моему племяннику и его подружке? Это все равно что одобрить их сожительство. Что обо мне подумают люди?

– Неужели вас все еще волнует, что они болтают? Вы лучше вспомните, что эти, как вы говорите, любовники, именно они…

– Ну да, да, конечно. Ладно, молчу. О чем речь…

– Ну и прекрасно. Значит, договорились: Эрминия вместе с Коласом и Карминой поедет к морю, в Теланко. И чем раньше, тем лучше. А деньги моим ребяткам дам я сама.

– Ну уж нет: в своем доме я хозяин.

– Тогда я к вашим услугам. Что прикажете?

– Дайте подумать. Это надо же, всегда вы своего добьетесь. Так что…

Так что через три дня Эрминия, Кармина и Колас уезжали в Теланко, находящийся в полутора часах езды от Пилареса, – сначала на поезде, а потом в экипаже. Каждую субботу вечером Хуан-Тигр приезжал в этот приморский поселок, а по понедельникам рано утром возвращался на базарную площадь, к своему прилавку. Отдыхающие решили остаться у моря до тех пор, пока его не начнет штормить, обычно это случалось в осеннее равноденствие, в последних числах сентября. Как Хуан-Тигр и ожидал, морской воздух пошел его жене на пользу. Возвратившись в Пиларес, Эрминия круто, на сто восемьдесят градусов, изменила свой взгляд на выбор прислуги. Если раньше ни одна служанка не казалась ей достаточно хорошенькой, то теперь ни одна из них не казалась ей достаточно безобразной. Эрминия исподтишка посматривала на Хуана-Тигра: а не заглядывается ли он на служаночку, не блестят ли у него глаза? И эта простодушная, эта неправдоподобная ревность Эрминии несказанно радовала Хуана-Тигра, переполняя его гордостью.

И еще одно радостное для Хуана-Тигра событие произошло в конце сентября. Когда Хуан-Тигр сидел один за десертом (Эрминия спала после обеда), вдруг появился Колас и ему сказал:

– Я пришел сообщить вам новость, которая, думаю, вас обрадует. Сегодня утром, без всякого шума, так, что никто об этом и не узнал, мы с Карминой поженились.

– Обними меня, сынок! По-гражданскому или по-церковному?

– И по тому, и по другому. Делать так делать, целиком, а не вполовину…

– Обними меня, сынок! Я так и знал, что в конце концов ты образумишься.

– Как бы не так! Если бы в браке было что-нибудь разумное, я бы ни за что не женился. Я и теперь считаю, что брак – это величайшая нелепица. Вот именно поэтому я женился. Я не могу воспротивиться обаянию всего неразумного и нелепого. Дурак женится потому, что думает, будто женитьба – это нечто разумное и естественное. И только потом, когда уже ничего не поправить, у него вдруг открываются глаза и он начинает чувствовать себя несчастным. Но я не из таких. Все абсурднее приводит меня в восторг, оно меня чарует, я сам к нему стремлюсь, но уже сознательно. Жизнь – это восхитительный абсурд. А самое абсурдное в жизни – это то, что у нас в голове находится аппарат, который работает по законам геометрии и логики, то есть мозг. И его единственная функция – регистрировать и обнаруживать всеобъемлющую абсурдность жизни. Без этого регистрирующего аппарата мы жили бы точь-в-точь как неразумные существа. Мы – существа одновременно и неразумные, и разумные. Какое в этом противоречие! Какой абсурд! Мы неразумны потому, что мы живые существа, ибо жизнь сама по себе неразумна. Но в то же время мы и разумны, потому что мы знаем, что живем и что не можем жить неразумно. Мы рассуждаем о прошлом и даже о настоящем, прекрасно понимая, что само по себе настоящее, живое настоящее, существует лишь как разновидность, как преддверие прошлого, которое вот-вот наступит. Но ведь о будущем рассуждать невозможно! Будущее всегда неразумно, потому что если бы оно не было неразумным, то оно не было бы будущим, не смогло бы существовать. Два плюс два четыре: так было и в прошлом, так будет и в будущем. Но только это «два плюс два четыре» не имеет ничего общего с жизнью, относясь лишь к области разума и математики. Разум, если угодно, всегда останется одним и тем же. А вот жизнь изменчива, и именно потому она неразумна. Жизнь, самый процесс жизни никогда не подчиняется никакому закону, кроме собственного смысла. А этот смысл всегда и во всем проявляет себя как закон бессмысленности. Мы живем только тогда, когда ошибаемся. Познав жизнь, мы умираем. Мне посчастливилось уловить различие между Разумом с большой буквы (а он всего-навсего лишь мозг – тот самый аппарат для регистрации действительности, который спрятан у нас в голове) и разумностью, смыслом существования каждого живого существа и каждого жизненного проявления: это – разумность неразумного, смысл бессмыслицы. Действительность состоит из двух половин: из того, что не живет, и из того, что живет. Можно познать только то, что не живет. А то, что живо, – оно просто живет. Разум склонен считать себя властителем, и именно поэтому принято говорить, что человек – это царь природы. Да это и понятно: ведь если то, что не живет, не меняется (а если и меняется, то лишь по раз и навсегда установленным, неизменным законам), то, следовательно, прилежный Разум способен открыть некие правила или постоянно действующие законы, в своей совокупности изучаемые различными естественными науками. Исходя из этого простого факта сбитые с толку люди, по-ребячески кичась, делают вывод, будто человеческий Разум управляет материей, являясь в определенной степени властителем будущих судеб всего неживого. Какое заблуждение! Человек – это обезьяна, страдающая манией величия. Если камень падает, то не потому, что подчиняется какому-нибудь закону притяжения, продиктованному Разумом, но потому, что Разум, стремясь объяснить себе этот феномен, обозначает его с помощью формулы, которую назвали «тяготением». Равным образом если Разум объявляет нам, что и через тысячу лет два плюс два будет четыре, то это объясняется не тем, что Разум, проникая в будущее, его определяет, но только тем, что все не живущее не обладает ни прошлым, ни будущим. Но жизнь определяется только своей вероятностью, то есть своим будущим. Прошедшая жизнь – это уже не жизнь. Но и будущее – оно тоже неизбежно неразумно, и Разум не может его ни приблизить, ни тем более управлять им. По отношению к жизни функция Разума ограничивается лишь тем, что объясняет прошлое, то есть нечто неподвижное, застывшее – ту самую жизнь, которая уже перестала быть жизнью. Следовательно, разум – это нечто противоположное жизни. Жизнь – это то, что умирает, поскольку жить может только индивидуальное. Разум – это нечто общее, и поэтому он не подвержен смерти. Жизнь нельзя разделить на части. Можно «отдать жизнь» за родину или, например, за женщину, но нельзя отдать жизнь кому бы то ни было. «Отдать жизнь» – это значит, что кто-то ее теряет, хотя никто другой ее и не приобретает. Поэтому, строго говоря, «отдать жизнь» – это не значит ее подарить, скорее, кому-то ее пожертвовать. А приносить жертву – это значит совершать священнодействие, то есть нечто таинственное, или, одним словом, неразумное. Существует лишь один способ отдать свою жизнь другому – зачать ребенка. Разум, наоборот, бесхозный: принадлежа всем, он не принадлежит никому и потому не погибает вместе с человеком. Его кому-то передают, кому-то внушают, и никто не несет никакого ущерба. Я не могу передать никому из живущих ничего из того, что неотъемлемо принадлежит только моей индивидуальной жизни, – ни моих рук и ног, ни моего пульса, ни моих чувств, ни моей внешности, ни цвета моих глаз. Но зато я могу разделить со многими другими людьми мои представления о Разуме и мои мысли, которые в то же время продолжают существовать в своей целостности – и для других, и для меня самого. Следовательно, мой Разум – он не мой, личный, но принадлежит всему человеческому роду. Единственное, что является моим, неотчуждаемым и непередаваемым, – это разумность, смысл моего собственного бытия, то есть разумность неразумного. И если у меня есть какие-то мои мысли, которых все остальные не понимают и не ощущают во всей полноте (я нарочно говорю – «ощущают»), и если, следовательно, эти люди не разделяют их со мной, то такие мысли не принадлежат Разуму: они – живые мысли. Каждая из этих мыслей – она только моя, индивидуальная, она – моя оригинальная идея, идеал моего существования, моя неразумность, моя жизнь. Следовательно, высший Разум именно для этого и существует – чтобы восхищаться неразумным, смиренно и почтительно его принимая. И тем человек умнее, чем более проникновенно может оправдать большее число индивидуальных жизней, более широкий набор разумностей неразумного, наибольшее число нелепостей. Точно так же человек тем более искусен как художник, чем сильнее он чувствует и чем более проникновенно может передать свои чувства, выразить их и, следовательно, оправдать свою неразумность, свою собственную жизнь. Таким образом художник как бы укрупняет свою собственную жизнь, делая ее более радостной. Я нарочно сказал об оправдании чужих жизней. Оправдать – это значит признать справедливость жизни в каждом ее проявлении и в каждый момент ее существования: только тогда она предстанет такой, как она есть, – бесконечно разнообразной в своей неразумности. Повторяю вам: неразумное и все то, что кажется абсурдным, меня чарует. Вот именно поэтому я не только женился, но решил этой зимой закончить курс права. Есть ли что-нибудь абсурднее профессии адвоката или юрисконсульта? Ведь всякое свершившееся действие совершилось в силу достаточно веских оснований. Следовательно, оно обладало правом на существование, которое является роковым и неотъемлемым законом. То, что мы называем законом, на самом деле есть лишь доступное объяснение того, что уже совершилось. Законы были порождены самой жизнью. Законы тащатся в обозе, на буксире у жизни и событий. Это же сверхочевидно! Но тем не менее считается в порядке вещей, и адвокаты первые отравляют себя иллюзией, что законы управляют будущим и что в их неодушевленную геометрическую рациональность должна быть насильно вписана текучая иррациональность еще не наступившей жизни. Но жизнь остается жизнью только потому, что она постоянно дает начало новым событиям, которые впоследствии объясняются в соответствии с новыми законами. Итак, для чего же тогда, если не ради пустого любопытства, изучать право? Что вы мне на это скажете?

– Я слушал тебя, Колас, как слушают шум дождя. Нет, я не смеюсь над тобой, не издеваюсь. Это, наоборот, похвала тебе. Вот смотри. Когда начинается дождь, то он льет как из ведра, и нам кажется, что он вообще никогда не кончится и что в тучах столько воды, что ею можно залить всю землю. Вот и мне казалось, будто ты никогда не кончишь и будто у тебя в голове столько мыслей, что тебе их хватит на целых три дня болтовни. Бормотание дождя не говорит нам ничего определенного, но, заставляя нас сосредоточиться, пробуждает тысячу смутных мыслей. Так что я слушал тебя так, как слушают дождь, – с какой-то странной тоской. Потом ты узнаешь, почему мне стало так тоскливо. А пока только скажу: мне нравится, как ты со мной сейчас говоришь. Это напоминает мне прежнее время, когда мы с тобой были одни: ты говоришь красноречиво и возвышенно, словно размышляя вслух. И тебя не волнует, что я, такой невежда, такой малограмотный, не могу быть достойным тебя собеседником. Если бы я стал уверять тебя, что понял твою теорию, это была бы неправда. Нет, всего в точности я не понял, но смысл я угадал. Когда я рассматривал картинки в медицинских книгах, то меня всегда поражало, что закрученные мозговые извилины и перепутанные кишки так похожи друг на друга. И похожи они не только на картинках. Мне кажется, что и действуют они одинаково. Умеренная и питательная еда полезна – как для мозгов, так и для кишок. Если случится запор, то надо поставить клизму, прочистить организм. Вот, Колас, я и боюсь, что ты страдаешь от серьезного несварения в мозгу. Прочисти-ка свою голову. Колас расхохотался.

– Не смейся, Колас, – сказал ему Хуан-Тигр. – Вот ты разбрасываешься доказательствами, которых у тебя хоть отбавляй, а разума у тебя не хватает. Это довольно обычная вещь, когда неразумный человек сыплет доказательствами направо и налево. Кто очень хочет что-то доказать, может доказать только одно – что не знает, на что ему решиться.

– Так оно и есть! В том-то и заключается благоразумие, что не знаешь, на что решиться. А все остальное – пустое самомнение. Я вижу, что вы меня поняли.

– Но я не самонадеянный и не пустозвон. Я знаю, на что мне решиться! Вот ты мне так торжественно заявил, что все существующее и происходящее разумно. Тоже мне изобрел велосипед! Чтобы сделать такое открытие, совсем не обязательно учиться в университете. Существование ядовитых грибов столь же разумно, сколь и съедобных. Так что же – неужели только поэтому ты станешь, не разбирая, есть и те, и другие? И болезнь, и здоровье оправданны, разумны. Но давай посмотрим, в чем причина болезни… Чтобы вместе с ней устранить и последствия. Одно дело – причины, и другое – цели, к которым устремляется всякое творение. Я хоть и не такой, как ты, образованный, но все-таки, пожалуй, имею больше прав говорить, потому что язык творится народом, а не интеллигентами: ведь у народа его язык связан с жизнью и работой, а у образованных – только с мышлением. Так что если образованные, употребляя слова, сообразуются с их происхождением, пытаясь прояснить причины явлений, то мы, простые люди, говорим, чтобы выразить словами наши стремления и намерения, нашу волю. Междометие, подмигивание, пощелкивание, ругательство для меня более естественны и выразительны, чем красноречивая, в цицероновом стиле, тирада. Я тебе говорю, что одно дело – причины, а другое – цели. И смыслом бытия, его разумностью я называю не причины, а цели. Какой смысл в болезни? Неужели в оправдании существования врачей? Разве это не смешно? Смысл жизни каждого существа – в его совершенстве, которое может быть определено и оценено только Разумом с большой буквы. В том, насколько то или иное существо приближается к совершенству, и заключается, соответственно, его разумность. Каков смысл человеческой жизни? Становиться человеком все в большей и большей степени, насколько это ему по силам. Ты же сам сказал, что Разум – он не твой, но принадлежит всему человеческому роду. Следовательно, разумным для каждого человека будет то, что, преодолев его собственную ограниченность, обратится на пользу всему человеческому роду. Все мы, люди, равны, когда речь идет о достаточной причине наших действий: ведь и деяния святого, и преступления грешника – все они произошли по какой-то причине. Но мы, люди, отличаемся друг от друга – в зависимости от того, соответствуют или противоречат наши поступки смыслу существования человека. И вот мой приговор: мы должны быть терпимыми, чтобы потом быть справедливыми. Когда я и головой, и сердцем понимаю, что существовала веская причина для чужого злодейства, когда я искренне сочувствую злодею и прихожу к выводу, что я мог бы сделать то же самое и что всякий другой, если бы он находился в точно таких же обстоятельствах, поступил бы на его месте точно так же, – именно в таком случае я проявляю терпимость. Но вслед за этим мне положено быть и справедливым, поскольку мой Разум со всей очевидностью доказывает мне, что такое злодеяние наносит ущерб разумности существования того человека, который этот проступок совершил, – наносит такой ущерб, что иногда и высшая мера наказания оправданна. С другой стороны, преступление наносит ущерб и смыслу жизни других людей, оскорбляет его. Когда я говорю о высшей мере наказания, то имею в виду не то наказание, которое назначается судами, но то, которое выносится самой природой: человек, можно сказать, сам убивает себя своим безрассудством, когда он лопается от обжорства, или теряет человеческий облик, или сходит с ума от беспробудного пьянства. Мы должны быть справедливы и из милосердия к злодею, и ради того, чтобы воздать по заслугам человеку, который старается приблизиться к полноте смысла своей жизни. Ну а в остальном я прекрасно понимаю, что недостатки людей не зря называются «недостатками». Причины недостатков заключены в том, что за смысл жизни в целом принимают то, что на самом деле является лишь малой его частью. Так одни приходят к выводу, что смысл жизни состоит в ее сохранении, и потому они только и делают, что едят и пьют, то есть ведут растительный образ жизни. Другие считают, что смысл жизни заключается в ее продолжении, и потому они только и знают, что увиваются за женщинами. Третьи полагают, что главное – это пожинать плоды храбрости и мужества: вот они и становятся забияками, драчунами, дуэлянтами. Четвертые уверены, что это приобретение и приумножение богатства: вот они и становятся скрягами и ростовщиками. Пятые хотят власти над себе подобными, они домогаются общественных почестей, становясь рабами своего честолюбия. Шестые думают, что идеальная жизнь, существующая лишь в воображении, красивее реальной жизни, эти становятся ленивыми и сочиняют стихи и пишут всякие любезные глупости. Седьмые, те, которые не от мира сего, думают, что это вечная жизнь, существующая за пределами нашей временной жизни. Они и постригаются в монахи. И так далее. Ну и жизнь! Ну и жизнь!

– Ну и жизнь, ну и жизнь! – повторил Колас, опустив голову.

– Так ты со мной согласен?

– Да, в главном мы с вами согласны. А теперь…

– Что теперь?

– Вы обещали мне объяснить, почему вам было тоскливо меня слушать.

– Потому что ты пускаешься философствовать не зная меры, и твое философствование наводит тоску. А это значит, что ты, сынок, несчастлив.

Колас опять рассмеялся и сказал:

– Большинство философов-пессимистов были счастливыми людьми, а большинство оптимистов – несчастными. И это естественно. Если я богаче всех на свете, то все остальные будут казаться мне бедненькими и несчастненькими. А если мне негде голову преклонить, то повсюду мне будут мерещиться одни только богачи, а жалкая монетка покажется мне целым состоянием. Как скучен, как ничтожен этот мир! – восклицает счастливый. Как прекрасен, как щедр этот мир! – восклицает несчастный.

– Может быть, может быть…

– Так почему же моя философия кажется вам тоскливой?

– Ну как тебе сказать… Твоя философия заключается в том, чтобы уйти, убежать от самого себя, оставив руль своей судьбы в руках случая. И вот, махнув рукой на свою судьбу, ты в то же время развлекаешь себя абсурднейшими, бессмысленнейшими теориями – и все для того, чтобы понять, доказать и оправдать то, что ты называешь разумностью существования и в то же время неразумностью жизни. Если человек уходит из какого-нибудь места, то уходит он потому, что ему там не нравится. Бедный, он хочет убежать от себя самого!

– Ой ли? Нет, я бы желал, страстно желал прожить миллионы жизней одновременно – миллионы жизней, не похожих на мою. Я этого хочу только потому, что в моей собственной жизни мне удалось достичь своего рода счастья – счастья надежного и мирного, которое оставляет мне досуг, необходимый для того, чтобы прожить в воображении множество других жизней. Как птица не покидает гнезда до тех пор, пока не научится летать, точно так же дух и ум не воспарят, пока у них не вырастут крылья счастья. Вы, коли уж были так несчастны, так отчаянно несчастны…

– Колас, сынок…

– Так вот, в те самые часы непереносимого несчастья разве вы могли выйти за свои пределы?

– Да, как раз я за них и вышел. Это меня и спасло.

– Тогда давайте разберемся. Разве вы вышли из себя для того, например, чтобы очутиться на месте обитателей базарной площади, которые в то самое время судачили о происшедшем?

– Упаси Бог! Да если бы я вышел из себя затем, чтобы думать о них, то, покрывшись позором и замкнувшись в себе самом, вместо собственной души обнаружил бы душу убийцы! Если бы я о них думал, то там, где прежде была моя душа, теперь была бы душа убийцы! Если бы я продолжал о них думать, то стал бы преступником и был бы сейчас в тюрьме.

– Да, ну так как же вы все-таки вышли из себя?

– Я вышел из себя, чтобы оказаться на месте Эрминии. Я перестал существовать сам, чтобы она, только она одна существовала во мне.

– Или, иначе говоря, вы, все-таки не выходя из себя, страдали, погружаясь в бездны своей души, в самую ее сердцевину, то есть в бездны своей страсти, своей неразумности, своей разумности, своей любви к Эрминии. А человек, достигнув глубин своей души, становится свободным, и тогда у него начинают расти крылья счастья.

– Не лезь ко мне со всеми этими тонкостями, хитростями и философиями. Так нам с тобой никогда не кончить этого разговора. Единственная правда мира – это улыбающееся лицо. Меня, сынок, волнует только одно – чтобы ты был счастлив. Ты и вправду счастлив?

– Вправду. А вы?

– Я… Ну еще бы!.. Ты меня обижаешь, если еще сомневаешься в этом.

– Обижать? Какое это грубое, нелепое слово! Проверяя все на свете, я доставляю себе изысканное удовольствие сомневаться буквально во всем.

– Больше удовольствия проверять то, в чем уже не сомневаешься.

– Так вы стали бы проверять свое счастье?

– Я бы проверил его огнем и мечом, если б только так можно было убедиться в его подлинности! Какие еще существуют доказательства счастья, кроме самой уверенности в том, что оно есть? Со мной ничего не может произойти.

– Счастье – это все равно что красивое лицо, которое уродует одна лишь царапина.

– В моей душе нет царапин.

– Царапины в душе – это угрызения совести и зуд мести.

– Ну так вот, у меня нет ни угрызений, ни зуда.

– Ой ли?

– Ты что, не слышишь? Или ты думаешь, что я попугай, который не понимает, что говорит?

– А что бы вы сделали, если бы лицом в лицу столкнулись с Веспасиано?

Хуан-Тигр позеленел и, подумав, ответил:

– Это мой секрет. («Ах, Веспасиано, Веспасиано! – воскликнул он, мысленно обращаясь к приятелю-предателю. – Наказание будет для тебя страшным. Мне жалко тебя, несчастная жертва»).

Колас, умоляя, схватил Хуана-Тигра за обе руки:

– Что за черная мысль пришла вам на ум? Вы замыслили что-то ужасное? Ради Бога! Ради всех нас! Ради вас самого! Умоляю вас, не теряйте головы! Презрение – вот лучшее наказание для этого типа. И если на этот раз вы себя из-за него погубите, он, которому так и не удалось обесчестить вас и сделать несчастным, в конце концов выйдет победителем.

– А ну-ка отпусти, сынок, – сказал Хуан-Тигр, высвобождаясь из рук Коласа. – Или ты думаешь, что меня нужно заковывать в кандалы и затыкать мне рот кляпом? Откуда ты взял, что я собираюсь терять голову? Взгляни мне в глаза. Пощупай мой пульс. Если я, благодаря этому несчастному Веспасиано, обрел самого себя, то как ты мог подумать, будто теперь из-за него я себя погублю, себя потеряю?

– Слушаю – и ушам своим не верю.

– Или, что то же самое, ты веришь не своим ушам, а чужим. Да как ты мог обо мне такое подумать?

– Но не зря же вы назвали Веспасиано жертвой. Это вы сами так решили.

– Нет, он не моя жертва. Он жертва самого себя. Поэтому мне его и жалко.

– А как же тогда то страшное наказание, каким вы ему угрожали?

– Нет, не я – Бог. Или, если тебе угодно, естественный порядок вещей. Понимаешь, Веспасиано – донжуан.

– Донжуан из разряда бродячих торговцев бижутерией, шелками и галантереей.

– Все донжуаны в конце концов становятся бродячими торговцами, и именно бижутерией, шелками и галантереей. Понятно?

– Ну так и какое же оно – наказание для донжуана?

– А ты подумай. Вспомни, как это бывает в спектакле.

– Что-то я не понимаю.

– Дон-Жуан, оставаясь живым, присутствует на своих собственных похоронах. Вот оно какое – наказание донжуану: увидеть свою смерть еще при жизни. Все донжуаны еще при жизни видят свою смерть. Есть ли наказание более страшное? Ну, понимаешь теперь, Колас, понимаешь? И все это потому, что донжуан изменил своему предназначению, смыслу своей жизни. Донжуан – он человек лишь наполовину. Было время, когда мы с тобой точно так же сидели и говорили, говорили… И тогда ты уверял меня, что донжуан – он не вполне мужчина. Тогда я возмутился, разозлился на тебя. Но ты был прав. И я вынужден был это признать. Видеть себя мертвым, оставаясь живым! Ни одному человеку, за исключением донжуана, не приходилось переносить такого страшного наказания. Все, что делает донжуан, – это фальшиво, а у фальши – короткий век. Донжуан не оставляет на свете ни детей, ни творений, которые, пережив его, существовали бы в веках. Поэтому и наступает момент, когда он сам себя переживает; живой мертвец. Какой ужас! Какое несчастье!

– Но в конце концов он все-таки поднимается к небесам. По крайней мере в спектакле.

– А это потому, что Бог не только бесконечно справедлив, но и бесконечно милосерден. Я твердо уверен, что, когда настанет Страшный Суд, все творения Божий будут спасены.

– Ну, до этого еще так много времени…

– Если уж говорить о времени, то мы его и так слишком много потратили, рассуждая о том, что будет, когда рак свистнет. Веспасиано палец в рот не клади, он еще тот хитрец. Больше он уже никогда не приземлится в Пиларесе.

– Он уже в Пиларесе – со вчерашнего вечера.

– Вот это да! Но уж зато, по крайней мере, мне на глаза попадаться он не захочет.

– Дядя, Веспасиано простодушен, как большинство женщин. Кроме того, он нахален и назойлив, как воробей. Вы не видели, как воробьи слетаются на навозную кучу? Вы бросите камень – и они, перепугавшись, разлетятся. Но тут же, придя в себя, слетятся обратно. И тогда вы бросаете другой камень, но все повторяется сначала. Да бросайте вы камень хоть сорок раз, хоть из пушки стреляйте: воробьи все равно вернутся, чтобы копошиться в навозной куче. Или взять хоть пугало на хлебном поле. Воробьи не обращают на него никакого внимания. И уж простите меня, но для Веспасиано вы все равно что пугало.

– Может, ты и прав. А если это действительно так, то у меня руки чешутся, чтобы закатить ему такую пощечину…

– Вот этого я и боюсь. Ради Бога! Ради Эрминии! Что о вас подумают! Оскорбить Веспасиано – это значит признать его настоящим соперником. Ну уж нет! Равнодушие, презрение – вот и все, чего он достоин!

– Не беспокойся, я знаю, что мне делать.

Этот разговор между Хуаном-Тигром и Коласом состоялся на исходе дня, а на закате Хуан-Тигр получил от Веспасиано письмо, в котором было написано:

«Такая крепкая дружба, как наша, и такая искренняя симпатия не могут разрушиться из-за какой-то пустяковой оплошности. Клянусь вам, Эрминия вам не изменяла. И еще клянусь, что у меня никогда не было не только намерения, но даже и желания украсть у вас Эрминию. Если бы она послушалась моих дружеских (и по отношению к вам, и по отношению к ней самой) советов, то не ушла бы из дома и не совершила бы этого невинного безрассудства. Честное слово, я хотел ее спасти, чтобы потом целой и невредимой вернуть законному хозяину. Я готов объяснить вам все. Только укажите мне место и время. Жду ответа через посыльного. Ваш верный друг Веспасиано».

Хуан-Тигр подумал: «Ну и нахал… – И тут же поправил себя: – Да нет, в этом письме он пытается обмануть и с помощью самой правды… А еще говорят, что он обманщик, сплетник…» И Хуан-Тигр написал в ответ: «Я жду вас здесь, приходите, когда вам захочется. Я всегда за своим прилавком. Хуан Герра Мадригаль».

Прочитав ответ, Веспасиано, нахальный и самодовольный (это полудетское-полуженское самомнение было основной чертой его характера), направился к ларьку Хуана-Тигра. Но когда он уже пришел туда, его самоуверенность как рукой сняло. Веспасиано чувствовал себя разбитым, дрожал, как в ознобе, словно в приемной у зубного врача. Было уже совсем темно. Хуан-Тигр встал. Распахнул руки. В темноте он казался великаном. Веспасиано хотел было отступить, но Хуан-Тигр уже заключил его в свои объятия, или, точнее говоря, сжал его своими ручищами и поднял в воздух.

– Дорогой Веспасиано, дорогой мой Веспасиано! – шептал Хуан-Тигр таким тоном, каким убийцы говорят с теми, кого они собираются прикончить. – Как же я хотел заключить тебя в мои объятия, в мои крепкие и дружеские объятия… И извини меня, что я говорю тебе «ты».

Веспасиано, болтая ногами в воздухе, еле слышно лепетал:

– Именем вашей матери! Умоляю, не жмите меня больше! Я задыхаюсь! Послушайте же! Я не увозил Эрминию…

Но Хуан-Тигр стискивал его в своих руках все крепче и крепче.

– Да разве ты, Веспасиано, мог ее у меня увезти? Нет, ты не украл у меня Эрминию, ты мне ее подарил. И до того, как ты мне ее вернул, и до того, как ты ее у меня увез, Эрминия не была моей. Но теперь она моя. Сходи к ней. Ты можешь пробыть с ней хоть целый месяц, хоть год, хоть целую вечность. А ей хоть бы что! Я не боюсь, что она уже не будет моей. И именно поэтому я тебя изо всех сил и обнимаю. Из благодарности.

Хуан-Тигр сжимал его все крепче и крепче. Ребра Веспасиано уже трещали, а язык высовывался наружу. Он не понимал, говорил ли Хуан-Тигр серьезно или он над ним издевался. И Веспасиано, мучаясь, захныкал:

– Что вы хотите со мной сделать?

– Я хочу, чтобы ты оказался у меня внутри, а я – внутри у тебя. Ты – часть меня, часть, которой мне так не хватало. Точно так же и я должен был бы стать твоей частью. Мне тебя не хватает. Я бы хотел выжать тебя, как лимон, выжать в мои вены немного этого горького сока. Но такого, каков ты есть, ублюдка и кастрата, я презираю.

Сказав это, Хуан-Тигр швырнул его на землю.

Веспасиано, все еще на четвереньках, отползал, стеная, в сторону. Хуан-Тигр, уже сожалея о только что охватившей его ярости, бросился ему на помощь и, помогая встать, сказал:

– Прости, Веспасиано. Я этого не хотел, просто так получилось. Прости. Будем друзьями. Пошли ко мне домой. Ты поговоришь с Эрминией. Она на тебя не сердится. Выпьешь рюмочку вина из Руэды, закусишь бисквитом из Асторги. Пойдем.

Но Веспасиано отказался:

– Нет уж, спасибо. Лучше я пойду к врачу, чтобы он сделал мне перевязку. Ну а в остальном мы, как всегда, друзья. Спасибо вам.


Читать далее

Последний аккорд

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть