II. Похороны некоего "почтивего чловека"

Онлайн чтение книги Кровавый пуф. Книга 2. Две силы
II. Похороны некоего "почтивего чловека"

Солнце сияло все так же ярко и весело. В воздухе пахло легким морозцем, отчего, казалось, и самое движение на улицах становилось как-то живее, веселее, словно бы это солнце подбодряло и людей, и лошадок извозчичьих, и собак, бегавших стаями, и свиней, разгуливавших по улицам в спокойствии безмятежного созерцания сточных канавок. Со всех сторон слышался гортанный, неугомонный говор евреев; особенно же еврейки, сидя на жаровнях, у дверей своих пестрых и грязно-тесных лавчонок, шумно перекликались и переговаривались с соседками тем особенным, свойственным только еврейским женщинам звуком голоса, который очень напоминает утиное кряканье, когда целое стадо этих птиц сойдется пополоскаться у деревенской лужи. Еврейский говор господствовал здесь везде и повсюду. Жидовки, по большей части, сидели у лавчонок и занимались «гандлиём», а жиды шныряли по всем направлениям, топотались на узеньких тротуарах, сталкивались друг с другом и столкнувшись тотчас же начинали между собой бесконечные разговоры. Казалось, что все они знали друг друга, все были друг с другом знакомы, родственны и друг другу приятны и достолюбезны, и каждый до другого имел какое-либо безотлагательное дело. Но это только так казалось. В сущности же никакого дела не было, а в этих шныряньях, сталкиваньях и разговорах выражалось одно лишь вечное стремление к удовлетворению неодолимой еврейской потребности, которая может быть названа потребностью к непоседливости, к вечному движению и к ненасытному любопытству. Сбив на затылок свои шапки, и непременно не иначе как на затылок, — с тростью в руках, на которую однако ни один из них никогда не опирается, а просто несет ее, ухватившись за середину палки, и помахивает да поигрывает ею; в вечных длинных хламидах, в нанковых серых или черных длиннополых сюртуках, или в таких же пальто, с низкой талией, сыны Израиля целый день шатаются себе по улицам и вынюхивают нельзя ли где, какими-нибудь судьбами, сделать какой-нибудь «гешефт». И нужды нет, что «гешефт» этот, вовсе не сообразно трудам и хлопотам, принесет ему какую-нибудь полушку прибыли: еврей и тем доволен, потому что у него уж такая естественная потребность, как воздух, как пища, чтобы "айн гешефт махен!" Это какая-то страсть, бескорыстная любовь к «гешефту» ради «гешефта», своего рода искусство для искусства.

Хвалынцева развлекало это юркое, пестрое и говорливое движение. Гродна показалась ему городом очень многолюдным и оживленным самою кипучею деятельностью. Оно и немудрено, потому что доселе он присмотрелся к одним лишь великорусским городам, где и в десятую долю нет такой уличной жизни, и где поэтому кажется все таким сонливым, безмятежно-вялым и мирно-апатичным.

На площади, пред гауптвахтой, стояли возы с дровами и разными сельскими продуктами, а в смежной улице бабы, рассевшись на тротуарах и заняв своими товарами все их пространство, продавали горшки, корыта, капусту, картофель, лук и прочую овощь. В этих двух последних местах к еврейскому говору заметно примешивалось уже и хлопское, белорусское «дзяканье». Тут, по площади, кроме «штучных» продавцов-евреев, носивших на руках кто сапоги, кто гору картузов, кто ворох всякого платья, толклись и бабы, и «хлопы», и мещане, и солдаты, и вообще всякий серый люд, неопределенного с виду городского или подгородного характера.

Хвалынцев прошел мимо рядов и ратуши и вышел на лежавшую перед нею площадку, носящую прозаическое имя «Телятника». Эта площадка со всех сторон была обрамлена аллеей великолепных, вековых пирамидальных тополей и составляла любимейшее место городских прогулок. Налево пред Хвалынцевым, за древнею каменною оградою, приспособленною к помещению в ней торговых рядов, возвышалось высокое белое здание православного собора, отчасти в готическом вкусе, без куполов, — к чему так не привык великорусский глаз, — но зато с высокой остроконечной башней, которую, впрочем, далеко нельзя назвать красивою. Направо же от Константина, из-за высоких тополей, казалось, взлетали на небо две очень изящные башни католической «фары», изукрашенные колонками и разными завитками да орнаментами вроде вазонов, с исходящими из них остроконечными листьями; из-за этих башен виднелась темная масса тяжело насевшего главного купола. Фара на вид казалась довольно изящной и делала приятное впечатление. Рядом с нею виднелось угрюмое грязно-желтое здание по-иезуитского монастыря, похожее более на тюрьму, стены которой впрочем белелись тут же, в ближайшем соседстве. На тополевую площадку, со стороны, противоположной ратуше, выходил ряд разнокалиберных, крытых черепицею домов, стены которых, окрашенные то в голубую, то в зеленую, то в розовую, то в желтую краску, помнили еще времена Стефана Батория, Зигмунда-Августа и Владислава IV. От всего этого на взгляд так и веяло почтенною, седою древностью, городовыми привилегиями, шляхетскою крепостью и магдебургским правом времен "Ржечи Посполитой".

Разбегаясь глазами на весь этот пестрый вид и движение, которые сосредоточились на таком тесном, небольшом пространстве, Хвалынцев поневоле увлекся новостью картины, новостью производимых ею впечатлений, и это помогло ему окончательно стряхнуть с себя то неприятное расположение духа, с которым он вышел полчаса тому назад из своего нумера.

Подойдя поближе к фаре, Константин увидел пред нею довольно большую толпу, состоявшую преимущественно из мужчин, и между ними виднелось несколько «чамарок» бекеш и пальто, которые в силу «краевой» моды, были по большей части, со шнурками, переплетенными на груди вроде как у гусар. Толпа стояла на месте, против главного входа и никуда не двигалась. Тут же ожидали чьего-то гроба запряженные цугом погребальные дроги. В толпе гудел исключительно польский говор. Хвалынцев приблизился к ней с намерением пробраться как-нибудь в костел, но здесь внимание его случайно было остановлено на минуту одной маленькой сценкой, которая показалась ему довольно характеристичною. Близ этой толпы и почти совсем принадлежа к ней, стоял какой-то высокий офицер с великолепными русыми усами и говорил что-то, кажись, касательно служебных дел, какому-то унтеру, который, сняв шапку, стоял пред ним навытяжку и выслушивал начальническое распоряжение. Но главное, что во всем этом заставило Хвалынцева обратить внимание, что показалось ему весьма странным и даже удивительным, так это чистейший польский язык, на котором офицер обращался к своему унтеру, а унтер, в свою очередь, отвечал ему по-польски же, поминутно вставляя в свою речь одно только русское выражение: "ваше благородие".

"Хм… это, как видно, действительное приобретение польщизны", подумалось ему не без некоторой назидательности, по поводу того, что впервые в жизни довелось видеть человека, одетого в русскую солдатскую шинель, который говорит по службе со своим офицером на польском языке. Факт, действительно, был мимолетный и совсем случайный, но тем-то он и казался знаменательным.

Хвалынцев кое-как мимо толпы, меж рядами нищих, осаждавших лестницу и притвор, пробрался вовнутрь костела. Там было полным-полно народа. Что-то яркое, блестящее, лепное, пестрое, и вверху густые гудящие аккорды органа, да столб солнечного света, прорезывавший сверху вниз всю внутренность храма — вот все, что в первый момент поразило здесь глаз и слух не успевшего еще осмотреться Хвалынцева.

У самого входа, где стоит большой крест с грубым резным изображением распятого Христа в терновом венце, с изобильно окровавленным лицом, руками и боком, и где обыкновенно помещаются «хршстельницы» со святой водой, Константин обратил внимание на совершенно особенное явление. По обеим сторонам около двери, молитвенно опершись коленками в подушки стульев, а руками облокотясь на спинки, стояли две замечательно хорошенькие женщины в глубоком, но очень изящном траурном наряде и держали пред собою жестяные кружки, изредка потряхивая ими для привлечения внимания входящих и выходящих. Около этих особ, с боков и позади их стульев, помещалось несколько франтов, из которых на некоторых виднелись чамарки. Эти франты, стараясь казаться изящными и элегантными, наперерыв нашептывали что-то двум хорошеньким патриоткам, с тем особенно приторным выражением лиц, которое составляет неизменную присущую принадлежность полячка, ухаживающего за женщиной. Патриотки выслушивали своих обожателей с кокетливою благосклонностью, стараясь в то же время не потерять выражения благоговейно-молитвенного внимания на своих хорошеньких личиках. Заметив остановившегося рядом Хвалынцева и его взгляд, устремленный на одну из них, патриотка перемигнулась со своею vis-à-vis и выразительно тряхнула кружкой. Другая тотчас же повторила этот маневр, подняв прямо на Константина свои ясные глазки. Но тот, как им казалось, не понимал, в чем дело.

— "Офяра народова",[78]Жертва на народное дело. - внятно проговорила патриотка своим тихим, мелодичным голосом, по-видимому не относясь ни к кому, но красноречивым взглядом адресуя эти как будто безразличные слова прямо к Хвалынцеву, и снова вразумительно тряхнула кружкой.

Константин, наконец, догадался, что ему следовало сделать, и стал шарить в кармане; но увы! там не оказалось ни одной копейки мелочи. Покраснев, сам не зная отчего, он с некоторым замешательством вынул бумажник, в надежде отыскать там какой-нибудь рублишко. Но в пачке его денег самою меньшей величиной оказались трехрублевые бумажки. Досадно, а нечего делать: придется три рубля выложить, так как прятать назад свои деньги уже не позволило бы чувство собственного достоинства, и он, краснея еще более, смущенно всунул зеленую бумажку в прорезь жестяной кружки.

Хорошенькая патриотка выразительно приветливым взглядом и очаровательной улыбкой поблагодарила его за эту невольно щедрую жертву, которая была тоже замечена и близ стоявшими франтами. Они переглянулись между собою и оглядели неизвестного им жертвователя, одни, как показалось ему, взглядом далеко не дружелюбным, другие же, напротив, довольно благосклонно.

Теперь только Хвалынцев огляделся и почувствовал внутреннюю возможность наблюдать и рассматривать. Храм был светел и обширен. Прямо пред глазами с двух сторон шли вперед два ряда древних резных скамеек, сплошь набитых молящимся народом, среди которого преобладал черный цвет «жалобы». По бокам этих скамеек, у внутреннего прохода, пестрел целый ряд разноцветных хоругвей; и по сторонам главного алтаря, над балюстрадой, как бы осеняя вход к нему, склонялись развернутые полотнища таких же костельных стягов, с нашитыми на них белыми, красными и позументными большими крестами. Сочетание цветов этих стягов явно носило на себе национально-польский характер: белый с красным, желтый с синим и амарантовый. Главный алтарь, украшенный цветами, бесчисленными мигающими звездочками зажженных свеч, резьбой и позолотой, был великолепен и производил впечатление чего-то красиво-грандиозного, чему особенно помогали окружающие его на приличной высоте тринадцать колоссальных белых статуй апостолов с Христом посредине.

Лепные ангелы и херувимы, напоминавшие более французских амуров и купидонов, а равно и раскрашенные, раззолоченные статуи святых у множества боковых алтарей были тоже весьма красивы и, по обыкновению, отличались фанатически-сладостно и экстазно-католическим выражением лиц и театральною изысканностью своих поз, в которых сказывалось даже как будто что-то балетное.

Несколько дней тому назад, костел в Червлёнах показался Хвалынцеву очень эффектен, но теперь внутренний эффект гродненской фары превзошел все его ожидания, тем более, что доселе ему вовсе не доводилось видеть католических храмов, ибо, живя в Петербурге и проходя чуть ли не ежедневно мимо костела Св. Екатерины, ему как-то ни разу даже и в голову не забрело зайти и осмотреть его.

Впереди длинного ряда скамеек, посредине храма возвышался черный катафалк с очень высоко вознесенным на него черным же гробом. Катафалк был изобильно декорирован цветами, зеленью растений, коврами, огнями восковых свеч и какими-то четырьмя пирамидами по углам с символическими изображениями страдания и смерти, причем все эти терновые венцы, клещи, гвозди, плетки, крючья, копья и адамовы головы со скрещенными костями очень рельефно выделялись своим белым, серебряным цветом на черном фоне пирамид, служивших тумбами для ветвистых канделябр, горевших там, наверху, целыми клубками огней, которые как-то странно мигали и реяли пред глазами в резком столбе солнечного света.

Орган с высоты хор гудел, вибрируя воздух похоронными, мрачными аккордами, к которым присоединялось несколько людских голосов и струнных инструментов.

"Requiem" был торжественен и великолепен в полном смысле. На многих женских лицах видны были слезы; несколько человеческих фигур, по обыкновению, лежали «кржижем»,[79]Крестом. распростершись ниц и растопыря ноги и руки на холодном каменном помосте.

— Скажите, пожалуйста, кого это отпевают! — спросил по-русски Константин Семенович у одного из рядом стоявших франтов.

Франт весьма неприязненно и нагло оглядел его с ног до головы и грубо отвернулся. Другие тоже, не выключая и прелестной патриотки, за минуту еще благодарившей нашего героя столь дивной улыбкой, оглядели его крайне враждебно, ненавистно и даже презрительно.

— Шпег москевськи![80]Шпион московский. — послышалось в их среде довольно явственно сделанное замечание. Хвалынцев почувствовал себя очень неловко. Его разбирало и смущение, и досада, и тем; сильнее, чем дольше оставался он под дерзкими, вызывающими взглядами кучки патриотов. Но… делать нечего! пришлось нравственно съежиться и скромненько перейти на другую сторону, чтобы затеряться в толпе. Боковым проходом, мимо древних, резных конфессионалов, пробрался он вперед, на правую площадку и стал у стены, подле каких-то двух очень прилично одетых господ, из которых один даже держал в руках форменную фуражку с кокардой. Эти господа тихо говорили между собою по-польски.

На этом, вновь избранном месте, по прошествии нескольких минут, злосчастный герой наш оправился и отчасти успокоился от своих смешанных чувств смущения, неловкости и досады с некоторою примесью злости. Он уразумел, что тут, как видно, ничего не поделаешь, что досадовать и сердиться на такие сюрпризы будет очень глупо, а обижаться на грубость даже невозможно. "Сам же виноват, зачем заговорил по-русски!" малодушно упрекнул он себя и через минуту додумался до будто успокаивающей мысли, что выходка эта никак-де не относится ко мне лично, а ко всем вообще моим соотчичам, и что стало быть… виноваты сами же соотчичи, а я так только, случайно подвернувшийся субъект, имевший неосторожность заявить себя русским.

"Однако же, какая страшная сила ненависти!" подумалось ему. "И неужели же придется прятаться и скрывать, что ты русский?.. Неужели же нужно будет вечно краснеть за это несчастное имя!"

Такая мысль показалась ему горькою и оскорбительною даже до какого-то болезненного, колючего и ноющего чувства. Сколь ни старался он извинять такое отношение поляка к русскому, сколь ни оправдывал его, взваливая всю тяжесть ответственности за него на одну лишь русскую сторону, но какой-то голос высшей внутренней правды и справедливости инстинктивно говорил ему, что это фальшь, что это не так, или по крайней мере не совсем-то так, и что русские в этой вражде вовсе не столь исключительно виноваты.

Меж тем прекрасные, перекатные, торжественно-печальные звуки, эффектно-поставленный катафалк, эффектно служащие ксёндзы и столько разнообразных молящихся лиц и выражений, и между ними столько хорошеньких и зачастую тоже эффектных в своем траурном уборе женских головок, все это, по прошествии еще нескольких минут, успело еще раз настолько развлечь Хвалынцева, рассеять его невеселые мысли и настолько успокоить состояние духа, что ему вновь захотелось удовлетворить своему любопытству, узнать, кто этот знаменитый покойник, удостоившийся такого многолюдного сборища и столь великолепных похорон?

Но на этот раз, дабы не быть снова оплеванным ни за что, ни про что, он решился покривить немножко душою, и потому отнесся к своему соседу с чиновничьей кокардой на французском диалекте.

Кокарда сначала оглядела его недоумевающим и даже сомневающимся взглядом, а потом вопросительно переглянулась со своим соседом, затем опять заглянула в самое лицо вопрошавшего Хвалынцева и наконец решилась заговорить тоном некоторого замечания и даже выговора:

— Чи ж пан не муви по-польску? пан не розуме?[81]Разве пан не говорит по-польски? Пан не понимает?

Хвалынцев при этом устроил себе такую физиономию, как будто он слушает, но решительно не понимает того языка, на котором к нему относятся.

— Est ce que monsieur n'est pas Polonais?[82]Разве месье не поляк? (фр.). — вежливо спросил его другой из соседей.

— Non, monsieur[83]Нет, месье (фр.). — с живостью подхватил Константин Семенович, решившийся до конца уже малодушно кривить душою. — Относительно здешнего края я иностранец. — Je suis un étranger.[84]Я — иностранец (фр.).

И чиновничья кокарда, и ее солидный сосед, казалось, вполне удовлетворились таким ответом, несмотря на его гибкую и несколько уклончивую форму. Они даже с большой охотой вступили с «цудзоземцем»[85]Чужеземцем. в очень любезные разговоры.

— Вы, сударь, желаете знать кого мы хороним? — начала кокарда, которая казалась гораздо юнее своего солидного соседа, и начала это, конечно, по-французски, с глубоко-грустным вздохом, не забыв устроить себе предварительно печальную физиономию. — Вы видите пред собою гроб еще одной новой жертвы!

Хвалынцев бросил на него удивленно-вопросительный взгляд.

— Да, милостивый государь, — подтвердил чиновник, — вы видите новую жертву из бесчисленного ряда наших жертв… Жертву, конечно, русского варварства и насилия… О, если бы вы знали что они с нами делают!.. Но нет, вы иностранец, вы не можете иметь о том никакого понятия! Никакое воображение, никакая фантазия не в состоянии представить вам этих ужасов!!!..

Чиновник, ради пущей экспрессии, закатил глаза и весь содрогнулся, и притом так сильно, что вместе с ним содрогнулась даже его форменная фуражка с кокардой.

— Кто ж этот мученик, скажите пожалуйста, и что с ним такое сделали? — спросил Хвалынцев.

— Это… это так, простой обыватель, ремесленник… некто Пшездецкий, — несколько замявшись, но нимало не смутясь, ответил чиновник. — Вся его вина в том, что он был добрый патриот и открыто выражал свои мысли, ни для кого впрочем не вредные… Его схватили, посадили в острог, в мрачное подземелье, где у них помещается инквизиция, и там замучили пытками и голодною смертью… На всем теле его видны ужасные глубокие рубцы и раны… Я сам видел!.. Они ведь, вы знаете ли, как мучат? — Раскаливают, например, на огне стальные прутья, с заостренными крючками, и секут этим по груди и животу… крючки, как когти впиваются в тело, раздирают и жгут его, а следственная комиссия в это самое время тут же закусывает и пьет водку!.. А чем они кормят? Боже мой!.. Этот несчастный, говорю вам, с голоду умер… Они, например, дают суп из гнилых провиантских крыс! Буквально так! Говядину, видите ли, надо еще покупать, тогда как крысы им даром приходятся. Но под конец, этому несчастному даже и крыс не давали, так что он умер буквально голодною смертью! Бедный был человек… семейство большое в крайней нищете оставил…

— Но эти великолепные похороны?.. Кто ж его хоронит? — спросил Хвалынцев.

—  Мы народ польский… Мы умеем чтить своих мучеников, — с достоинством благородной гордости отвечал чиновник. — Вы иностранец, и не можете знать того, что делают эти кровопийцы с нашим несчастным краем… Вы едете в Россию или из России?

— В Литву, — сказал Хвалынцев.

— О, не ездите, не ездите!.. Лучше вернитесь в Европу! — с живым участием и даже с выражением испуганного соболезнования заговорил чиновник. — Вы не можете представить себе что тут делается! Пьяные солдаты и казаки бродят шайками по целому краю, жгут целые деревни, секут помещиков, а иногда даже, среди белого дня, нападают на проезжих, грабят, режут и убивают — и все это вполне безнаказанно!.. Я вам говорю это наверное, потому что знаю ближайшим образом: я служу чиновником по особым поручениям при здешнем губернаторе, и потому на точность моих сведений вы можете вполне положиться.

Хвалынцев, наконец, потерял всякое терпение выслушивать эту нахальную ложь и притворяться иностранцем. В нем закипело чувство некоторого злорадного удовольствия, при одной мысли, которую он, по первому порыву, не задумался тотчас же привести в исполнение.

— Послушайте, милостивый государь, — совершенно неожиданно заговорил он вдруг по-русски, — или вы каждого иностранца считаете за круглого дурака, или уж любовь к отечеству самому вам затмила последний рассудок?! Позвольте же вам теперь откровенно высказать, что я не верю ни единому слову из того, что вы мне рассказывали, и говорю вам прямо в глаза, что вы — лгун, вы, губернаторский чиновник!

Все это было сказано весьма хладнокровно и веско, но настолько тихо, что ни на одну минуту не обратило на Хвалынцева внимания даже ближайших из молившихся, и таким образом видимое, внешнее уважение к храму не было нарушено.

Оба соседа были так поражены этой неожиданной выходкой, что не нашлось у них ни единого слова, ни единого звука, ни даже движения какого-либо, чтобы ответить на нее.

Красноречивый губернаторский чиновник сконфузился и растерялся до последней крайности. Он то бледнел, то краснел и, беспрестанно мигая, смотрел не видя на Хвалынцева бессмысленно-тупыми оловянными глазами. Ошеломляющий удар нанесен был столь внезапно, что вышиб из его головы последние остатки каких-либо мыслей и соображения. Это был своего рода столбняк и как бы морально-бессознательное состояние.

Хвалынцев несмущенно и прямо глядел ему в глаза, выжидая, что из всего этого воспоследует; но кроме хлопанья туманно-бараньими бельмами не воспоследовало ровно ничего. Хвалынцев выждал таким образом несколько секунд, которые — он чувствовал это — были невыносимо-тягостны, просто уничтожающи с лица земли для обоих этих субъектов, но убедясь, наконец, что больше ничего не будет, сколько ни стой перед ними, он молча поклонился обоим иронически-почтительным поклоном и спокойно ровным, неторопливым шагом отошел несколько в сторону.

Между тем гроб сняли с катафалка. Раздался резким диссонансом чей-то истерический вопль, в разных концах храма послышались женские рыдания, и народ повалил из костела. Подхваченный живой и довольно плотной массой, Хвалынцев тоже направился вместе с общим потоком и, не без некоторых затруднений и усилий в общей тесноте и давке, очутился наконец на улице.

Вскоре процессия вытянулась по Бригитской улице и тронулась чрезвычайно медленным шагом по направлению к кладбищу.

Хвалынцев и слыхал, и в газетах читал кое-что о варшавских похоронных демонстрациях. — "Уж и это не демонстрация ль?" — домекнулся он и, в ожидании какой-нибудь вероятно любопытной развязки, решился следовать вместе с процессией.

А процессия была столь же великолепна и торжественна, как и отпеванье. Впереди шел частный пристав с несколькими полицейскими солдатами и, наблюдая за порядком, расчищал дорогу. За ними гусиным шагом выступал костельный сакристиян[86]Пономарь. в белой комже и на черном древке нес высоко поднятое Распятие. За сакристияном следовали попарно члены костельных братств с довольно толстыми зажженными свечами из желтого воску. Сначала шли братчицы, а за ними братчики. За братчиками точно так же выступали попарно францисканские монахи в своих черных хламидах с каптурами и капюшонами — и Боже мой, каких только тут не было физиономий: и фанатически-суровых, и сухощаво-постных, и добродетельно-лисьих, и смиренно-кротких, волчьих, но достолюбезное большинство их все-таки отличалось той лоснящейся, румяно самодовольной полнотой и дородностью, которые служат верным признаком безмятежно-эпикурейской жизни. За монашествующей братьей несли бесчисленное множество костельных хоругвей, а за хоругвями шло приходское духовенство: ксендзы и клерики, а после ксендза-дзекана[87]Благочинного. выступала с печальною сантиментальностью, склонив несколько в его сторону свою голову, некоторая весьма эксцентричная особа. Это была женщина уже значительно преклонного, хотя молодящегося возраста. На ней был траурный костюм совершенно особого рода: мужская конфедератка с черным плюмажем и длинное, черное драповое пальто, на котором сзади, немного пониже талии, была нашита большая белая "трупья глова" со скрещенными костями. Немало подивясь на эксцентричный костюм этой особы, Хвалынцев хотел было причислить ее к лику какого-нибудь женского монашествующего ордена, но плюмаж и конфедератка, но растрепанная-с кокетливыми претензиями куафюра и слой белил да румян на старушечьем лице — заставили его отказаться от своего первоначального предположения. Так он с тем и остался, что никоим образом не мог определить себе, что это за странная особа с Адамовой головой на бурнусе? За духовенством следовали, тихо покачиваясь, дроги с балдахином, под которым очень эффектно стоял черный гроб, обитый серебряным позументом и такими же гвоздиками. За гробом несли траурную хоругвь, с изображением сломанного креста, в память известного варшавского события,[88]В 1861 году по всему Северо-Западному краю, можно сказать, не было почти ни одного костела, где бы не имелось черной хоругви с нашитым на ней белым сломанным крестом и подписями вроде: "Боже змилуйсен' над нами!" "Боже збав ойчизнен" и т. п. (Боже, помилуй нас! Боже, спаси отечество). и тут же шли цеховые знамена, так как покойный принадлежал к классу ремесленников. Затем уже, и по сторонам, и сзади, валом валили густые толпы народа. И весь этот народ, все эти братчики и братчицы, ксендзы, францисканы и клерики оглашали улицу раздирательно-завывающим и крайне нестройным пением. Все это сборище, надседаясь во всю грудь, голосами разными вопияло: "свенты Боже! свенты моцны!! свенты несмертельны!!! змилуй сен, над нами!!!".[89]Святый Боже, Святый крепкий и проч.

Уличные мальчишки, гимназисты младшего и старшего возраста, к которым присоединилось несколько чамарковых паничей и даже один какой-то господин весьма солидной и отчасти внушительной наружности, усердно занимались тем, что всем встречным извозчикам орали: "стой! тржимай на бок, пся юха![90]Держи в сторону, собачья кровь! на бок!" — и извозчики должны были съезжать местами даже на тротуар, чтобы дать дорогу величественной процессии. Кроме этого дела, компания мальчишек, гимназистов и чамарковых паничей, купно с солидным паном, занималась еще и тем, что со всякого встречного жида с налету сдирала шапку и швыряла ее наземь, норовя, по возможности так, чтобы каждая жидовская шапка непременно выкупалась в грязной сточной канавке. Но и этим похвальным делом не ограничивалась еще миссия юных патриотов: они точно так же старались сталкивать в сточные канавки зазевавшихся жиденят, жидовок и русских прохожих солдат. Но насколько часто и успешно повторялась эта веселая процедура с еврейками и жиденятами, настолько же редко удавалась она с солдатом. Поэтому относительно солдат деятельная компания юных патриотов ограничилась по большой части тем, что в изобилии плевала им вослед, норовя попасть своими плевками сзади на полы и в спину солдатской шинели. Патриотки в этом отношении были гораздо смелее: они нередко решались плевать прямо в солдатскую физиономию. Хвалынцеву удалось даже быть свидетелем одной довольно типичной сцены этого рода. Одна прехорошенькая, преграциозная патриотка, одетая в очень изящную «жалобу», очень мило и даже не без кокетства плюнула на встречного усача-улана, который, по силе своей физики, мог бы не только что эту субтильную паненку, но и весьма многих из этих дюжих панов, что называется, одним ногтем прищелкнуть. Храбрая паненка норовила попасть прямехонько-таки в усастую уланскую физиономию, но на ходу недостаточно изловчилась, так что плевок вместо физиономии попал на грудь. Здоровенный, ражий уланина, только ухмыляясь, головой покачал; а затем, вытирая обшлагом полновесный плевок, обернулся на грациозную паненку и самым добродушнейшим образом, все с той же бойкой ухмылкой и все так же покачивая усастой мордой, громко и внятно проговорил ей вослед:

— Ай, брат-полечка, нехорошо-о, брат!.. Шинель-ат — вещия казенная, так на што жь ее сваеми плевками марать?!.. Нехорошо-о, право нехорошо!

Хвалынцев не мог не расхохотаться от всей души при этом, по-видимому, наивно-добродушном, но в сущности довольно-таки бойком и едком замечании, каковое проявление столь неуместной веселости тотчас же вызвало против него несколько грозных взглядов и неприязненных, подозрительных пошептываний со стороны ближайших к нему патриотов обоего пола.

Погребальная процессия приближалась уже к мосту, ведущему за город на Скидельскую дорогу, под которым проложены железнодорожные рельсы, как вдруг в это самое время на мост, направляясь с Татарской улицы, вступала другая духовная процессия. Это были тоже похороны, только очень и очень скромные. Открытый гроб, с крышкой впереди, несли на руках несколько солдатиков, а пред гробом шел православный священник в предшествии большого церковного креста. Хотя эта последняя процессия вступила уже на мост, но гурьба гимназистов разом бросилась наперерез ей, с криками: "Пречь з колеи! Назад! Идзце до дзьябла, пршекленте! Пречь з москалями!".[91]Прочь с дороги! Назад! Убирайся к черту проклятые! Прочь с москалями! А частный пристав, наблюдавший за благочинием, поспешил туда же, вслед за гурьбою школяров да чамарок, и силою своего полицейского авторитета, при помощи внушительно-властного распорядительного покрикиванья и жестикуляции, "восстановил достодолжный и законный порядок", то есть заставил гроб осадить назад и даже сойти с моста вспять на перекресток всю злосчастную православную процессию, которая, нужды нет что по времени поспела вперед, а все-таки должна была остановиться и смиренно ждать, пока сполна не пройдет длинная и пышная процессия польская. Пан Пшедзецкий во гробе своем под балдахином, с плавно-качающимися кистями, изволил наконец, с подобающим гонором и величием, проследовать мимо простого, тесового гроба, в котором терпеливо дожидалось своей смиренной очереди нешляхетное, бренное тело какого-то усопшего отставного солдата.

Однако и это было еще ничто себе; но Хвалынцева до глубины души возмутило то, что несмотря на присутствие креста, равно общего как для православных, так и для католиков, некоторые патриоты и патриотки — а последние даже по преимуществу — проходя мимо, стали выкидывать кое-какие кощунственные кунстштюки и нахально делать нагло-цинические и неприличные замечания и насмешки над «попем» и «москевским» покойником. Несмотря на свое равнодушие (то есть Хвалынцев привык думать, будто он равнодушен) ко всяким религиозным предметам и темам вообще, он почувствовал, как при этой наглости вся душа его возмутилась. Кровь прилила к вискам и к сердцу, в груди что-то кипучее колесом заходило, колючие слезы подступили к горлу, а кулаки и скулы меж тем судорожно сжимались под давлением чувства сознательно-бессильной злобы и оскорбления. Он понимал, что это оскорбление нарочно наносится этому попу и покойнику единственно потому, что это православный, то есть русский поп, и православный, то есть русский же покойник.

Ему вдруг стало мерзко, противно продолжать путь за паном Пшедзецким, противно от одного сознания, что и он, хотя бы то одним лишь своим пассивным присутствием, принадлежит к этой чуждой и враждебной ему толпе — и он остановился. Нарочно, под влиянием внезапно прихлынувшего чувства, мысли и желания показать пред всею польскою толпою, а главное пред собственною совестью и пред этими убогими солдатиками и попом — буде кто из них заметит его, а хоть и не заметит, так все равно! — показать, что он русский, что он не принадлежит ни духом, ни телом к этой гордо проходящей толпе, — Хвалынцев искренно снял шапку и сознательно трижды осенил себя широким, русским, православным крестом, с невольно благоговейным чувством в душе поклонясь этим безнаказанно оскорбляемым русским: кресту и покойнику.

Затем, дав пройти этой последней процессии, он вскочил на первого попавшегося извозчика и поехал обратно в город.

— Скажи, пожалуйста, кого это хоронят? — спросил он, едучи, у своего извозчика.

— Пшедзецкого, — ответил тот таким удивленным тоном, как будто не допускал ни малейшего сомнения в том, чтобы седок его мог не знать, кто такой Пшедзецкий.

Но Хвалынцев тотчас же сразу и предложил ему этот самый вопрос: кто же, мол, таков этот пан Пшедзецкий?

— А так сабе… абывацель, — ответил возница.

— Чем же замечателен этот обыватель?

— А ничем!.. Чем жа яму быць замячацельному?.. Сказуваюць, рямеслянник — чабатарь быу, швец?

— А ты не знал его?

— Я?.. Не, баринка, не знау.

— Но, конечно, слыхал про него прежде?

— Пра кого-с то? — переспросил извозчик.

— Да про Пшедзецкого ж?

— Пра Пшаздецкаго?.. Не, слыхаць, ничбго не слыхау, баринка.

— Так за что же ему такие почести воздают?

Извозчик подумал несколько и ответил не вдруг. Очевидно, такой вопрос самому ему ни разу еще не приходил в голову.

— А хто е знае! — сказал он наконец. — Гэто усё паны наши… Ани ноничь зачасто так, случаицца хароняць…

— Ну, да хорошо: будь это пан, оно было бы понятно, — возразил Хвалынцев, — но почему же все это великолепие собственно для сапожника Пшедзецкого?

— А так себе, — пожал плечами извозчик, — гля таго, што ион, кажуць, "пачтивы чловек[92]Почтенный, честный. быу"… От што!

"Н-да, так это значит похороны "почтивего чловека", улыбнулся про себя Хвалынцев, и вспомнив, что он как встал еще с постели, до сей поры не хлебнул ни глотка чаю, приказал вести себя в какую-нибудь кофейную или кондитерскую из тех, что получше.


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I. Сюрприз на пути в Варшаву 12.04.13
II. Впечатления по дороге Литвою 12.04.13
III. В корчме 12.04.13
IV. "Палац сломяны" 12.04.13
V. Szkolka dla dzieci viejskich 12.04.13
VI. Маленький опыт слияния с народом 12.04.13
VII. За стеною 12.04.13
VIII. Два храма 12.04.13
IX. Киермаш 12.04.13
X. Панское полеванье 12.04.13
XI. "Kochajmy sie!" 12.04.13
XII. Фацеция паньська 12.04.13
XIII. Во время бессонной ночи 12.04.13
XIV. Сеймик панский 12.04.13
XV. У отца Сильвестра 12.04.13
XVI. Один из тысячи хлопских бунтов того времени 12.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I. Гродна и ея первые сюрпризы 12.04.13
II. Похороны некоего "почтивего чловека" 12.04.13
III. Чего иногда могла стоить и чем могла угрожать чашка кофе 12.04.13
IV. На Коложе 12.04.13
V. Добрая встреча 12.04.13
VI. Дома у Холодца 12.04.13
VII. На Телятнике 12.04.13
VIII. Панна Ванда 12.04.13
IX. Ржонд противу ржонда, справа противу справы 12.04.13
X. "Опять сомнения и муки" 12.04.13
XI. Опять неприятности 12.04.13
XII. После бури 12.04.13
XIII. Свитка слегка показывает свою настоящую шкуру и когти 12.04.13
XIV. Последнее пожеланье 12.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 12.04.13
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I. "Do broni!" 12.04.13
II. Генерал-довудца и его штаб в прадедовском замке 12.04.13
III. На сборном пункте 12.04.13
IV. Лесная маювка 12.04.13
V. В лесном "обозе" 12.04.13
VI. Гроза идет 12.04.13
VII. Победа в Червленах 12.04.13
VIII. Тревога 12.04.13
IX. Мы и Они 12.04.13
X. Вновь испеченный 12.04.13
XI. Ро бак, ксендз-партизан и вешатель 12.04.13
XII. Старый знакомый нежданным гостем 12.04.13
XIII. Мученики, не вписанные в "мартирологи Колокола" 12.04.13
XIV. Погоня 12.04.13
XV. Бой 12.04.13
XVI. Сестра 12.04.13
XVII. Честный шаг 12.04.13
XVIII. Русская сила 12.04.13
XIX. Железный человек 12.04.13
XX. "Патриоты" 12.04.13
XXI. Он сам хотел того 12.04.13
XXII. Нечто о борьбе за существование 12.04.13
XXIII. Последний из Могикан 12.04.13
XXIV. Холопское "дзякуймо!" 12.04.13
XXV. Роковая дилемма 12.04.13
II. Похороны некоего "почтивего чловека"

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть