VIII. Дорога к престолу

Онлайн чтение книги Молодые годы короля Генриха IV
VIII. Дорога к престолу

Все изменится

Сначала многое еще не ладилось. Состоялся торжественный въезд царственных супругов в их столицу По; но вскоре выяснилось, что тут была допущена ошибка. Марго пришлось терпеть немалые обиды от ревностных гугенотов за то, что она ходила к папистской обедне. И она решила раз навсегда, что больше в По ее ноги не будет. Кроме того, король Наваррский влюбился там в одну из камеристок Марго, что было ей гораздо неприятнее, чем когда он имел дело только с фрейлинами матери. Однако все обошлось, так как с Генрихом вновь случился его обычный приступ слабости и необъяснимой лихорадки. Головная боль не оставляла больного ни днем, ни ночью, он требовал, чтобы его то и дело перекладывали с кровати на кровать, чтобы ему непрерывно освежали голову и говорили ободряющие речи.

Конечно, он терпит, он храбр, все храбры. Многие выдерживают, когда им отнимают ногу, и они притом находятся в полном сознании. Да любой офицер, если он уже не может пользоваться своей ногой, сам настоит на том, чтобы ее отняли и, привязав деревяшку, опять будет служить королю Наваррскому. Все это пустяки. Нестерпимо другое: внутреннее шатание, исчезновение естественной для человека уверенности в себе и страх, страх.

Заболел он в Озе, где некогда благодаря своей отважной стремительности спасся от смертельной опасности и где он дерзнул на смелое новшество, выказав себя человеком. Именно там он пролежал семнадцать дней в постели, решив, что он теперь повержен, отринут, уничтожен, не способен завершить труды и деяния, которые привык считать себе по силам. Обычно они настолько казались ему по силам, что он предавался, сверх того, еще чрезмерным наслаждениям и истощающим страстям. Зато самый выносливый, человек лежит иногда как сраженный, отрекается от себя, и нужно, чтобы другой в него поверил, если это еще возможно. Этим другим и оказалась Марго, его поистине верная жена, сколько бы еще любовников она себе ни завела… Все время, что он болел, она не раздевалась, ночи напролет сидела возле него, ободряла его и гнала прочь бредовые страхи. Потом, уже оправившись, он сказал слова, которых от него еще никто не слышал: — Это предрешено свыше. — Что именно, — знали только он да жена. Оба поняли это совершенно ясно после тех ночей, проведенных в Озе.

Пребывание в этом городе, столь насыщенное скрытым смыслом, сделало их наилучшими друзьями… По возвращении в Нерак королеве Наваррской было предоставлено завести себе двор по своему желанию, и даже сделать из своего повелителя изысканного молодого щеголя, кем он и становился не раз, когда того требовали обстоятельства. Теперь он был им в течение десяти месяцев, носил самые дорогие одежды из Голландии бра из Испании, сплошь бархат да шелк, пурпур да золото. Своей королеве он накупил одних вееров десять штук; один сверкал ярче другого. Доставал ей душистую воду, самые роскошные платья и даже перчатки, сделанные из цветов. Держал для нее карликов, чернокожих пажей, птиц «с островов». У нее была в парке «Ла Гаренн» своя часовня, где она слушала обедню; потом устраивались приемы под колеблющимися кронами деревьев; там была музыка, были стихи, были танцы, служение прекрасным дамам, и в прозрачном воздухе парка все казалось проникнутым какой-то светлой и стройной простотой. В те дни в Нераке, под колеблющимися кронами деревьев, придворные изысканно томились и безрассудно мечтали. Очень ясным было небо, серебряным его свет, и кроткими были вечера…

Души размягчались: пусть оружие ржавеет без употребления. Генрих самолично сделал полный перевод записок Цезаря о войне с галлами, а также о гражданской войне. Перья он получал из Голландии, чернила из Парижа, бумагу золотил его камердинер. Он любил, чтобы у книг были роскошные переплеты; он уже тогда приказывал украшать их, когда сам ходил еще в поношенной куртке. Он всегда требовал для духа прекрасной формы: в письмах, распоряжениях и даже в песнях, которые впоследствии пели по его желанию солдаты во время битв, он выказывал себя тем лучшим писателем, чем больше учился великим деяниям; одно совершал он ради другого, да выразительное слово так же рождается из души, как и прекрасное деяние.

В эти несколько месяцев он и держался и чувствовал себя, как будто он — человек вполне сложившийся, бесспорный наследник своих владений, мира и счастья, а ведь этого на самом деле не было, и радостное сновидение кончалось вместе с парком «Ла Гаренн», за оградой которого начинались поля. И все-таки — как он был счастлив, что может хоть на некоторое время сделать свою Марго повелительницей придворных и галантного короля — это был он сам, — что от него в ее честь пахло благовониями и что его зубы были позолочены. К тому же он выписал сюда для нее из замка в По красивейшую мебель и серебряную посуду; сама Марго во время посещения замка нашла там старинные арфы: быть может, в старину другие дамы своей игрой на них облегчали душу, так же как теперь Маргарита Валуа, которая никогда еще за свою бурную жизнь не знала, что такое равновесие, и лишь здесь обрела его.

Она не раз с недоумением проводила рукой по лбу. Как, до сих пор ни одного отравленного, ни одного заколотого кинжалом? Никто меня не сечет, и даже мои страсти не беспокоят меня? Мне не надо ни спускать моего брата д’Алансона на веревке из окна, ни самой искать приключений? Унижения, притворство, эти ужасы вокруг меня, это мучительное томление во мне самой — неужели все миновало? Нет, я в самом деле здесь. Она провела по лбу своей чудесной рукой: он уже снова был ясен, и королева этого двора шла танцевать с чинными дворянами и фрейлинами, которые держались удивительно пристойно. Певуче звучала музыка, пламя свечей чуть колебалось от легкого ветерка, веявшего в открытые окна; мягкой были эта музыка, свет, ветерок, мягкими были сердца и лица. Танцы и благосклонность ко всем, Марго коротает долгую ночь слегка влюбленная, неизвестно в кого. Она могла бы каждому подставить губы для поцелуя, но целует она только своего повелителя.

То же испытывают все при Наваррском дворе, даже сестра короля, а она ведь такая строгая протестантка. И хотя она слегка прихрамывает на одну ногу, молодая Екатерина учит молодого Рони новому танцу, и все завидуют этой чести. Она даже на время забывает о своей единственной страсти, не вспоминает про кузена в его лесу и, заглушив укоры совести, разрешает легкомысленному Тюрену ухаживать за нею, точно это пустяки, мелочь. Ведь и ее дорогой брат Генрих живет и любит как хочет, будто так и нужно. Но долго это продолжаться не может.

Первый

Оправившись после приступа печени, Бирон стал злобствовать сильнее, чем когда-либо; он решил, что бдительность губернатора усыплена, и изо всех сил старался оклеветать его перед королем Франции. Канцелярия Наварры и Филипп Морней только тем и были заняты, что опровергали его доносы. Становилось ясно, что скоро уже нельзя будет продолжать эту распрю с помощью одной только переписки. Королева Наваррская взяла на себя часть забот о его судьбе. Если женщина в первый раз за всю свою жизнь по-настоящему счастлива, а у ее возлюбленного повелителя есть враги, — чем может она ему помочь в борьбе с ними? Она открывает ему все, что ей удается выведать, она становится необходимой ему.

И если король Франции, в уединении своей комнаты, будто бы высказывался пренебрежительно о своем зяте Наварре, это тут же становится известным Марго; а когда у нее не было свежих новостей, она что-нибудь придумывала. Она ненавидела своего брата-короля, он всегда только обижал ее; поэтому надо было восстановить против него и Генриха. Ведь ее тоже задевают те оскорбления, которые наносятся ее повелителю. Герцог Гиз позволял себе издеваться над ним, даже ее дорогой братец д’Алансон участвовал в этих насмешках, и все это происходило у госпожи Сов, а ведь когда-то Сов считалась ее подружкой. Марго видела перед собой лукавую усмешку коварной фрейлины, и тем труднее ей было повторить самой сказанные там слова, особенно — прямо в лицо своему повелителю.

Среди ее фрейлин была одна совсем юная, почти девочка, и глубоко ей преданная, а именно Франсуаза, из дома Монморанси-Фоссе. Ее прозвали Фоссезой, Генрих называл ее «дочкой», в угоду ему начала ее звать так и Марго, хотя знала, что Генрих питает к Фоссезе не совсем отеческие чувства. Ибо юная фрейлина рассказывала все своей глубоко чтимой королеве, а если и не все о том, как ее пытаются совратить, то описывала самым подробным образом, как она сопротивляется. Это робкое создание Марго и посылала к нему с самыми рискованными сведениями: произнесенные детскими устами, они должны были возмущать его тем сильнее. Короче говоря, в замке Лувр над ним смеются из-за того, что он до сих пор не смог завладеть приданым своей супруги, а в том числе и несколькими городами в его собственной провинции Гиенни. Бирон держал ворота этих городов на запоре. — Дорогой мой государь! — говорила робкая девочка, преклоняя колени перед Генрихом и с мольбой воздевая руки. — Возьмите же, наконец, приданое королевы Наваррской! Покарайте, пожалуйста, гадкого маршала!

Он и сам решил это сделать, но остерегался открывать свои намерения женщинам. И даже когда его войска уже были стянуты и готовы к походу, он не выдал себя ни единым словом и провел последнюю ночь перед выступлением в спальне своей королевы. Потом ускакал, держа розу в зубах, словно ехал на турнир, или на веселое состязание. Если его план не удастся, Марго не будет по крайней мере нести никакой ответственности и не пострадает. Все его дворяне были бодры и веселы, как и он; опять наступил май, и все они были влюблены и называли этот поход походом влюбленных. Д’Обинье и даже трезвый Рони уверяли вполне серьезно, что город Каор следует штурмовать хотя бы из одних рыцарских чувств к дамам. Генрих открывался лишь тому, кто сам способен был его разгадать: а это мог только Морней. Все дело в том, чтобы на всех путях и дорогах стремиться к одной и той же цели и, невзирая на изменчивость людей и явлений, оставаться верным внутреннему закону. Но этому не научишься. Это должно в нас жить: оно идет из далей былого и уводит в дали грядущего. Целые столетия видит перед собой господь, когда смотрит на подобного человека. Поэтому Генрих столь спокоен и столь загадочен, ибо ничто не делает человека таким таинственным и непостижимым, как внутренняя твердость.

Было жарко, в виду города, который предстояло взять приступом, войско сначала утолило жажду из родника, бившего в тени орешника. Затем все принялись за работу, которая была нелегкой. Город Каор с трех сторон окружали воды реки По, и гарнизон защищал его именно оттуда, ибо с четвертой стороны и подойти было страшно — столько препятствии возвели на подступах к стенам; они не давали даже подобраться к городским воротам. Однако два офицера из войска короля Наваррского — мастера по части подрывов — тайно осмотрели инженерные сооружения; маленькие чугунные ступки набивали порохом, приставляли вплотную к препятствию и поджигали фитиль. В одиннадцать часов вечера, пользуясь тем, что небо затянулось грозовыми тучами, войско незаметно вступило на укрепленный мост, который никем не охранялся. Впереди шли оба офицера с подрывными снарядами. При их помощи были уничтожены все заграждения, поставленные на мосту, в городе взрывов не слышали — их заглушали раскаты грома. Несколько отступя, чтобы не попасть под летящие обломки, следовали пятьдесят аркебузиров, затем Роклор с сорока дворянами и шестьюдесятью гвардейцами, а за ними король Наваррский вел главные силы, состоявшие из двухсот дворян и тысячи двухсот стрелков.

Ввиду того, что это было дело новое, ворота удалось взорвать лишь частично. Несколько солдат проползли в образовавшуюся брешь и уж потом расширили отверстие с помощью топоров; от этих ударов жители города проснулись и стали звать своих защитников. И вот весь город вооружается, гудит набат, и в темноте, над головами штурмующих, проносятся всевозможные метательные снаряды — кирпичи, булыжники, факелы, поленья. Слышен лязг, звон и скрежет ломающегося оружия. «Бей!» — доносятся крики, но глотки уже хрипят, задыхаясь. В тесноте противники схватились насмерть. Четверть часа продолжается рукопашный бой, и нападающие вот-вот проиграют его, но тут появляется Тюрен, он ведет еще пятьдесят дворян да триста стрелков, и с их помощью король Наваррский проникает в самый город…

Однако дальше он не двигается. Впереди — большое здание, в нем засели все защитники и удерживают наступающих в почтительном отдалении. Тем временем рассвело, войско Генриха тоже заняло дома. Солдатам было запрещено грабить, король Наваррский грозил за это расстрелом, и действительно нескольких солдат расстреляли. Всю ночь у его людей маковой росинки во рту не было, и спать пришлось стоя; рядом с ними на окнах лавок лежало их оружие и доспехи. Солдат ждало новое утро и новый тяжелый ратный труд: надо пробиваться вперед через дворы и улицы, пока не останется десять шагов до самой крепости. Но не продвинулись они дальше и в этот день, а потом снова наступила ночь. Третий день грозил наибольшей опасностью, ибо к осажденным должно было подойти подкрепление, и следовало любой ценой не допустить отряд до города и уничтожить его. Еще один день ушел на подготовку штурма, а на пятый, когда крепость наконец пала среди грохота и дыма, наступающим пришлось преодолеть в самом городе, одну за другой, четырнадцать баррикад.

Так был взят Каор и выполнена исключительно тяжелая задача. Ее, без всякого толку и смысла, еще затрудняли упрямые жители — просто из ненависти к противной партии и лишь затем, чтобы король Наваррский не стал еще сильнее. Именно потому успех этого дела принес Генриху больше славы, чем он заслуживал. Победа была одержана не над гарнизоном одного города, а над самим маршалом Бироном и другими врагами, и победа решительная, несмотря на все ответные удары, которые, конечно, тоже воспоследовали. Но, когда Генрих совершил нападение на самого маршала, оказалось, что он еще недостаточно силен, пришлось бежать до самого Нерака; под выстрелами он промчался на коне по роскошной парадной лестнице своего замка среди войск, которым надлежало схватить его, и ускакал.

Ноги у него были изранены и кровоточили. В Нераке Марго приходилось менять простыни, если он пролежит с ней хоть четверть часа, — в таком состоянии было его тело. Но дух его не знает трудностей, он легок и стремителен, как всегда. И Генрих ведет свое войско — пусть его называют просто бандой — из принадлежащих ему областей на север, где протестанты приветствуют его новую славу и только ждут его, чтобы восстать самим. Двор в Париже узнает об этом и спешит отозвать Бирона.

Замысел как будто удался. Поэтому и герцог Алансонский, ныне герцог Анжуйский, немедленно предложил свои услуги удачливому зятю, поспешил на юг, заключил с ним мир и дружеский союз. Непримиримым остался лишь Конде, некогда любимый кузен Генриха. Но трудно примириться с тем, что ты всю жизнь остаешься на втором месте, хотя честно выполнял свой долг — сражался не хуже, чем твой соперник, и вдобавок жил в полном согласии со своей партией, тогда как соперник постоянно вызывает у нее недоверие отсутствием должного религиозного рвения. Никогда не знать зависти — действительно трудное искусство: для этого человек должен многое понять; но особенно важно, чтобы он постиг учение об избранных благодатью божией. Помогает также, если ты умеешь гордиться выпавшей тебе на долю судьбой, как умели древние. Морней способен и на то и на другое: в нем живет добродетель, а поэтому открывается ему и знание.

Конде — человек без размаха, у него есть добрая воля, хороши и его первые побуждения, но ничего он не доводит до конца. Его ненависть к Генриху началась еще давно, во времена одной битвы, происходившей под Жарнаком, когда был принесен в жертву его отец, а молодой Наварра именно через это стал первым среди принцев крови. Будучи вместе с Генрихом пленником в замке Лувр, он переносил те же страдания, только они были не такими мучительными. Потом бежал. Но вообще в нем меньше чуткости ко всему народному, к тому, что принято у народа, к тому, что должно быть. Он связывается с чужеземными князьями, тогда как кузену Наварре удается окрепнуть на родной земле и распространить свою власть над ней, правда, не без помощи папистов.

Поэтому тем сильнее упорствовал кузен Конде, настаивая на чистоте протестантского учения, и ему мог быть другом только тот, кто придерживался этой чистоты или кричал о ней. Оттого и своего Иоганна-Казимира Баварского он ценил выше, чем Генриха; зато князек карликового государства ненавидел порок. Распущенность, царившая при наваррском дворе, настолько ему претила, что он плевался при одном напоминании, а принц Конде разрешал ему это. Пошел он и на заговор против двоюродного брата. Заговорщики отправили гонца к Генриху просить, чтобы тот повел свои войска на помощь архиепископу Кельнскому. Архиепископ перешел в протестантство, и представлялся превосходный случай нанести удар австрийскому дому. Разумеется, австрийский дом — это был враг, но враг в будущем, самый главный, с которым расправляются напоследок. Идти сейчас на Германию — значило бы отказаться от завоеванного, прервать свое восхождение и даже, быть может, совсем потерять королевство. Именно этого они и хотели, требуя от Генриха, чтобы он покинул свою страну ради борьбы за религию. Но так он не поступит, что они отлично знали. Они могли поэтому вызвать к нему ненависть среди протестантов, ибо далеко не все ему доверяли; а сообщение, что он все-таки выступает, встревожило бы французский двор и могло толкнуть Филиппа Испанского на грозное решение.

Сидит дон Филипп, как паук, ткет планы своей мировой державы. Разве это имеет хоть малейшее отношение к какой-то кучке непокорных еретиков, к какому-то нелепому Казимиру, спятившему архиепископу и завидущему кузену? Дон Филипп за своими горами все же что-то почуял: уже народился враг, который будет угрожать ему и его мировой державе; правда, этот враг еще очень невелик, но он подрастет. С мучительным трудом преодолевает он даже незначительные препятствия, однако мерить его силу надо не очередным клочком земли, который он захватывает, а той славой и тем именем, которые он себе создает. Нельзя спокойно ждать, пока Фама[27]Фама — римская богиня Молвы. затрубит в трубу и полетит. Францией должен править в будущем лишь один властитель — он сам, Филипп. Дом Валуа вымрет, а еще до того Лига тщеславного Гиза растерзает королевство на части с помощью золотых пистолей, — которые, покачиваясь на спинах мулов, непрерывно плывут с гор. Наварра этому помеха, Наварру нужно устранить. Таково решение, возникающее в душе Филиппа, иного не может быть и у завистливого кузена.

Король Наваррский знает это. Ведь позади — Лувр, там Генрих изведал, что такое ад. От Монтеня он услышал, что народу понятнее всего доброта. А Морней разъясняет ему, какую силу имеет добродетель. Король Наваррский сохраняет всю свою веселость и чувство меры на самом краю пропастей, таящихся в его собственной натуре; но он знает: есть такая порода людей, которые не признают этого, и как раз на них он будет наталкиваться всю жизнь, до своего смертного часа. Они не протестанты, не католики, не испанцы или французы. Это особая порода людей; им присуща угрюмая жажда насилия, дух тяжести, а быть неудержимыми они способны, только когда предаются жестокости и нечистым наслаждениям. Эта порода людей будет его вечным противником, он же навсегда останется провозвестником разума и человеческого счастья. Теперь он старается, следуя здравому смыслу, навести порядок в одной провинции, позднее — во всем королевстве, и под конец — в целой части света, чтобы, заключив союз мира со многими странами и государями, сокрушить дом Габсбурга. А тогда придет время и для той породы людей, которые ненавидят жизнь: после тридцати лет неудачных покушений на жизнь короля Наваррского придет и их время метко нанести удар кинжалом. В течение десятилетий семь или семьдесят ударов и выстрелов не попали в цель, Генриху удалось всех избежать, так же как он избежал теперь первого.

В те дни король Наваррский ждал подкреплений.

Офицеру, который эти подкрепления привел, он приказал разместить солдат в местечке под названием Гонто. И все слышали, как он говорил, что завтра туда поедет. Его, однако, предупредили, что в отряд подослан убийца: поэтому Генрих и сказал о своем намерении вслух и с подчеркнутой небрежностью. Когда взошло солнце, король Наваррский, выехал, сопровождаемый тремя своими дворянами; д’Арямбюром, Фронтенаком и д’Обинье. На полпути им встретился одинокий всадник, и они узнали в нем некоего дворянина из окрестностей Бордо. В то время как его трое спутников зажали этого дворянина между своими лошадьми, короля Наваррского охватил какой-то знобящий страх — более жуткий, чем в любой открытой схватке, когда смелое решение побеждает боязнь. Больше всего Генриху хотелось удрать, однако он весело осведомился, хорош ли у дворянина конь; и, когда тот ответил, что да, хорош — подъехал, пощупал и даже выразил желание купить его.

Гаваре, так звали этого человека, побледнел, он не знал, как быть, и волей-неволей спешился. Король Наваррский вскочил в седло и сейчас же, осмотрел пистолеты; у одного курок был взведен.

— Гаваре, — сказал он, — я знаю, что ты хочешь меня убить. Но сейчас я сам могу тебя убить, если захочу. — И тут он выстрелил в воздух.

— Сир, — ответил Гаваре, — ваше великодушие всем известно! Вы не отнимете у меня лошадь, она стоит шестьсот экю.

Об этом королю Наваррскому уже было доложено: убийце подарили коня за то, чтобы он убил короля. Генрих повернул лошадь и поехал галопом в местечко Гонто, где и сдал ее, а своему офицеру приказал как-нибудь отделаться от этого негодяя. Негодяй же затем вернулся в лоно католической церкви. Когда он, ради хорошего коня, согласился убить короля Наваррского, он выдавал себя за протестанта, на самом же деле не был ни тем, ни другим. Но он принадлежал к особой породе людей: такие люди ненавидят Генриха, он сразу это чует, и постепенно придет к выводу, что мстить им бесполезно. Не успеешь отделаться от одного убийцы, как уже наготове другой.

Этот был только первым.

Фама

Не заставил себя ждать и второй, теперь это был испанец; угадать, откуда он явился, было нетрудно. Он косил, широко зияли задранные ноздри, лоб припух — словом, отнюдь не красавец. Этот Лоро, как он себя называл, предлагал выдать королю Наваррскому одну пограничную крепость; на самом деле его целью было подобраться как можно ближе к королю, что, однако, ему не удалось. Те же дворяне, которые защитили короля Наваррского от Гаваре, привели испанца на открытую галерею, окружавшую дворец в Нераке. Затем они выстроились в ряд, и каждый уперся одной ногой в стену, и Лоро пришлось говорить с королем поверх этого живого барьера. А так как ему нечего было сказать и он ограничился жульническим враньем и в тот день и на следующий, то его пристрелили. Нелегко убить человека, которого возносит судьба, уже мгновениями открывая ему свой лик. Эти два покушения показали больше, чем что-либо иное, насколько Генрих начал становиться силой.

Но он решил ограничить себя и не уехал со своей земли, а перепахал ее копытами своего коня из конца в конец, пока каждая кочка не стала принадлежать ему и приносить плоды. Города один за другим покорялись и отворяли свои ворота, люди завоевывались постепенно, не силой: брать приступом надо стены, не людей. Они поддаются воздействию добрых примеров, особенно, если вместо этого их могли бы просто-напросто повесить. Тогда до них доходит призыв быть разумными и человечными, к чему, впрочем, и стремится истинная вера. Сначала они предпочитали сами лезть в петлю, но в конце концов многие поняли, в чем их истинное благо, — пусть даже ненадолго, всего лишь для немногих поколений.

Новый наместник губернатора Гиенни не был врагом Генриха, да сейчас и не смог бы себе этого позволить. А Дамвиль, губернатор соседней провинции Лангедок, был даже другом. Несокрушимо стояла у самого океана, посередине длинной прибрежной полосы, крепость Ла-Рошель. Эта полоса тянулась вниз и наискось к югу: здесь большинство населения было за короля Наваррского: самые разнообразные упования возлагало оно на него, и уповающих было великое множество.

Обыкновенные люди звали его просто noust Henric и вкладывали в это очень многое: его ежедневные дела и труды, совершавшиеся у них на глазах вот уже много лет, то, как он расходует деньги, как действует оружием, даже его образ — образ всадника на коне, в куртке из рубчатого бархата, его щеки, загорелые, как и у них, — его ласкающий, но твердый взгляд и короткую молодую бородку. Когда он проходил мимо них, они чувствовали, что опасности, постоянно угрожавшие их жизни, отступают и что мир в стране, который был всегда так шаток, делается устойчивым. А остальные, ученые или просто люди с головой, нередко толковали о том, как вырос теперь духовно король Наваррский. И они начинали уверять, что дух в нем жив, что ведет он себя отменно и добивается своих целей с большим мужеством. Из такого теста и были сделаны величайшие государи, уверяли они друг друга, и были искренне убеждены в этом — хотя и не без содействия канцелярии Наварры.

Ею руководил Морней, и в распространяемых им посланиях он утверждал, что власть его государя все более крепнет; поэтому все добрые французы начинали взирать на Генриха с надеждой. У многих она появилась впервые — даже у чужеземцев, — ибо Морней вербовал сторонников и в Англии. Из этих посланий Елизавета и ее двор могли почерпнуть немало благоприятных сведений о Генрихе Наваррском. А с другой стороны, по словам Морнея, едва ли можно ожидать чего-нибудь путного от теперешнего короля Франции, да и от его брата, который по-прежнему домогался руки королевы и находился именно сейчас у нее в гостях. Морней даже сам поехал в Англию — он один действовал решительнее всей своей партии — и помешал-таки женитьбе Двуносого на английской королеве, но — лишь в результате верной характеристики, данной им Перевертышу. Дипломатия не должна допускать недоразумений. И если она действует правильно, то не отступает от истины.

Еще одно мнение стало известным: сначала — там, где оно возникло, а потом, переходя из уст в уста; оно распространилось все шире. Новый мэр Бордо будто высказал эту мысль другому гуманисту:

— Постепенно становится совершенно ясным, что цель всех этих религиозных войн одна: расчленение Франции. — Прошли те дни, когда господин Мишель де Монтень беседовал в величайшей потайности с Генрихом Наваррским. Теперь он заявлял обо всем этом вслух, и не только в библиотеке своего маленького замка или в ратуше города Бордо, избравшего его мэром при решительной поддержке губернатора. Он и писал о том же. В башенной комнатке его замка родилась целая книга, все остальные гуманисты королевства читали ее и утверждались в сознании, что умеренность необходима, а сомнения полезны. И то и другое было им знакомо и свойственно, и все же оказалось бы пагубным, если бы гуманисты учились только размышлять, а не ездить верхом и сражаться. Однако дело обстояло иначе. Даже Монтень побывал солдатом; несмотря на свои неловкие руки, он по необходимости занимался и этим ремеслом, иначе оно досталось бы на долю только безмозглым. Нужно знать твердо: лишь тот, кто думает, имеет право действовать, лишь он. А чудовищное и безнравственное начинается по ту сторону нашего разума. Это удел невежд, которые становятся насильниками, из-за своей неудержимой глупости. И на уме у них, и в делах — только одно насилие. Посмотрите, в каком состоянии королевство! Оно приходит в запустение, оно превращается в болото из крови и лжи, а на такой почве уже не могло бы вырасти ни одно честное и здоровое поколение, если бы мы, гуманисты, не умели скакать верхом и сражаться. А уж это — наша забота. Положитесь на нас, мы не сойдем с коней и не сложим оружия. Над нашей головой, на самых низких облаках, с нами едут по стране и Иисус из Назарета и кое-кто из греческих богов.

Господин Мишель де Монтень, знавший себе цену, переслал с курьером королю Наваррскому свою книгу — она была переплетена в кожу, и на ней, был тисненный золотом герб Монтеня, хоть и на задней стороне обложки; а на передней красовался герб Наварры. Такое расположение имело глубокий смысл, оно означало: «Фама на мгновение сделала нас равными. Все же вам, сир, я уступаю первенство».

Но горделивый дар говорил и о большем. Эта книга была отпечатана в Бордо, откуда корабли в штормы и штили уходят к дальним островам. И, быть может, эта книга в конце концов уйдет еще дальше и сквозь века доплывет до вечности. Но, разумеется, сир, ей будет предшествовать ваше имя. Я желаю одного, так же искренне, как и другого, ибо я ваш сподвижник, и точно так же, как вы, утверждаю в одиночестве, борьбой и заслугами, мои врожденные права. Сир, вы и я и — мы зависим от милостей фамы, а это участь немногих. Не может легкомысленно относиться к славе тот, кто творит произведения, которые будут жить долго, или надеется угодить людям своими деяниями.

Одно место в книге было подчеркнуто:

«Те деяния, кои выходят за границы обычного, приобретают весьма дурной смысл, ибо наш вкус противится всему, что хочет быть чрезмерно высоким, но и чрезмерно низкому противится вкус».

Прощание с Марго

Для Марго наступило самое горькое время; однако, видя, что беда надвигается, она сделала все, чтобы предотвратить ее. Королева Наваррская долго ничего не замечала: в Нераке — она так успела привыкнуть к счастью, что уже не допускала возможности перемен. И сначала не хотела верить, когда Ребур донесла ей, что Генрих и Фоссеза все-таки сошлись. Ведь и для Марго и для Генриха эта девочка была до сих пор их «дочкой», робкой и скромной, воплощением преданности. Ребур же терзалась завистью к любой женщине, на которую Генрих начинал обращать внимание; ибо вначале она и сама ему понравилась, но вскоре заболела, и благоприятная минута прошла.

Теперь она решила отомстить, выкрала счета аптекаря Лаланна и показала своей государыне. А в счетах значилось: «Взяты королем, когда он находился в комнате у девушек королевы, две коробки с марципанами. После бала — сахарная вода и коробка с марципанами, для девушек королевы». Покамест это относилось ко всем, но последующие записи касались одной Фоссезы: «Для мадемуазель Фоссезы фунт сластей — сорок су. Для нее же: конфекты и розовое варенье, цукаты, фруктовые сиропы, марципаны»; все только для Фоссезы. — Она расстроит себе желудок, — озабоченно сказала Марго; пусть эта завистница Ребур потом не рассказывает, будто королева ревнует. А Ребур меж тем припасла на конец самое худшее. В последнем счете стояло: «Взято королем с доставкой в комнату мадемуазель Фоссезы один и три четверти фунта марципанов и четыре унции фруктового сиропу — всего два экю и три ливра».

На основании этих точных записей аптекаря бедная Марго поняла, что именно произошло. Но она в совершенстве владела собой и не показала завистливой Ребур своего испуга, а с провинившейся Фоссезой стала еще ласковее и просила, как обычно, чтобы та оказывала услуги королю. — Фоссеза, дочка, позови ко мне моего дорогого повелителя. Скажи, что у меня есть для него новости о моем брате, короле Франции. Тебе, наверное, тоже хотелось бы их узнать. Мой брат видел дурной сон, мать мне написала, какой. Ему приснились разъяренные звери, тигры и львы пожирали его, и он проснулся весь в поту. Тогда он приказал перебить всех животных в его зоологическом саду. Поди передай это нашему повелителю и скажи, что мне известно еще гораздо больше.

Марго нарочно сказала — «нашему повелителю»: пусть Фоссеза думает, что она ничего не знает, ничем не уязвлена и по-прежнему с легким сердцем считает ее своей дочкой. Однако Фоссеза не вернулась, вернее, она осталась у Генриха; и так как она не передала ему поручения, то он в этот день и не пришел к Марго. Это было равносильно признанию, и с тех пор девушка стала избегать королеву, упрямилась, дерзила и старалась восстановить против нее короля; Марго же, напротив, не могла забыть годы счастья, она не хотела, чтобы они миновали, и поэтому остерегалась совершить какой-либо непоправимый поступок. Она надеялась, что ее дорогой повелитель скоро пресытится Фоссезой, как пресыщался другими, и старалась завлекать его и удерживать возле себя новостями из Лувра. Он и сам узнавал кое-что через своего Рони, у которого двое братьев были при французском дворе. Супруги встречались, чтобы обмениваться вестями, сопоставлять их: это было то, что теперь их больше всего сближало.

— Король Франции вводит все новые налоги, чтобы содержать своих любимцев, — начинал один из супругов. Другой подхватывал: — В народе его иначе и не называют, как тиран. — И оба, перебивая друг друга, продолжали: — Долго это тянуться не может. Теперешний любимчик, которого зовут Жуайез, заполучил в жены одну из сестер королевы и целое герцогство; этого дворяне королю не простят. А народ не забудет, что такой проходимец мог на своей свадьбе, которую оплатил народ, щеголять разодетый, как сам король. Во Франции еще не видали такого мотовства. Семнадцать празднеств — и все за счет налогов: маскарады, турниры, по Сене плавают вызолоченные суда с голыми язычниками — как раз подходящее зрелище для простых людей, которым нужно напоминать как можно реже об их тяготах.

— Больше того: мы должны облегчать их, — говорил Генрих. — Нацедить себе вина из бочки — это пустяк, это не то, что сосать кровь из народа.

Избалованная принцесса Валуа, когда-то столь прославленная и воспетая за свои почти вызывающие наряды, в которых она появлялась во всевозможных процессия, покорно опустила голову. Сейчас все ее честолюбие сводилось к тому, чтобы оставаться и впредь сельской государыней. А для своего дорогого повелителя Марго мечтала о гораздо большем — она уже давно прониклась взглядами Генриха на его предназначение; но ей хотелось, чтобы это случилось не слишком скоро. Ведь ее брат-король, которого она не любила, мог еще иметь наследника; и тогда их дом не вымрет. Для Марго ее брат нередко бывал ближе, чем Генрих, и ее не удивляло, что своих любимцев, которые всего-навсего вредные мелкие авантюристы, он осыпает благодеяниями, словно родных детей. Он хотел видеть в них своих детей, хотел, чтобы они стали ими, лишь бы не быть одному среди разъяренных хищников, терзавших его в сновидениях. Да, Марго иной раз понимала его — это бывало в те минуты, когда она оставалась одна и размышляла. Теперь он даровал и брату этого Жуайеза титул герцога и выдал за него вторую сестру королевы. Король даже перестал платить жалованье своим солдатам, он говорил: — я образумлюсь, только когда женю всех моих детей. — А Марго думала: «Его дети!» Долго вздыхала она, забывшись в свете свечей и не замечая, что легкий ветерок перебирает страницы лежащей перед нею книги.

Однажды, получив вести, которые ее сильно взволновали, она тут же вызвала к себе Генриха, но оказалось, что он куда-то выехал верхом. Вместо него явилась Фоссеза; она подурнела, побледнела, лицо вытянулось, и она была не в духе. «Скоро между ними все кончится», — пронеслось в голове у Марго; но ей слишком хотелось поделиться тем, что у нее на сердце, пусть даже с девушкой, которую он прижимал к своей груди, как некогда прижимал Марго.

— Фоссеза! — воскликнула бедняжка Марго и взволнованно обняла ее — теперь это была уже не ученая дама, не принцесса, а просто беспомощная женщина.

— Фоссеза, это и смешно и все-таки ужасно: они хотят заточить моего брата, короля Франции, в монастырь, потому что его брак остается бездетным. Но он и сам уже надел монашеские одежды, поснимал перья и банты, прогнал своих любимцев и отправился с королевой в паломничество, чтобы она зачала и подарила ему наследника. У него потом все ноги были в волдырях, и все-таки королева осталась бесплодной. Ну, как тут не смеяться? Ведь в самом деле смешно, уж кажется чего проще — сделать женщине ребенка? Но и он и она становятся прямо посмешищем всего двора, который разбирает во всех подробностях телосложение королевы. А короля даже зевота берет от напрасных усилий стать отцом, и все зевают вместе с ним. Да, веселый двор, нечего сказать, ха, ха!

Делая неудачные попытки расхохотаться, она скользнула руками по телу Фоссезы; и тут Марго благодаря случайности определила на ощупь то, что она могла бы обнаружить и раньше, если бы захотела знать об этом. «У другой, у чужой женщины будет ребенок от Генриха. А у меня нет; родить ребенка — проще простого, а я не смогла. И не над королем Франции и его королевой — я издеваюсь над собственной участью». Она шарила руками по чужому телу до тех пор, пока девушка не рассердилась. — Что вы делаете, мадам? — зашипела Фоссеза. — Вот я пожалуюсь королю, что вы меня щупаете!

— Не сердись, дочка, разве я могу повредить его ребенку!

— Как, мадам?! Вы еще оскорбляете меня!

Эта некогда столь кроткая девица чуть не задохнулась от гнева, даже шея посинела. — Если бы он не уехал, он сейчас же подтвердил бы вам, что вы зря подозреваете меня! Я всех уличу во лжи, мадам! Я вам стала неугодна, мадам, и вы хотите меня погубить! — продолжала кричать Фоссеза, переведя дух. А Марго сказала еще тише:

— Не нужно, чтобы все нас слышали. Почему ты не хочешь довериться мне, дочка? Ведь я как мать отношусь к тебе. Мы можем вместе уехать, я сама тебе помогу и поддержу тебя.

— Мадам, вы прикажете меня убить. То, что вы вообразили, неправда.

— Да ты выслушай меня. Мы уедем под предлогом чумы, она действительно появилась поблизости отсюда, на одной мызе, которая принадлежит королю.

— Король! — взвизгнула разъяренная женщина, услышав стук копыт, бросилась вон из комнаты, споткнулась и чуть не упала. Марго подхватила ее — ради ребенка. Но вскоре вошел сам король и очень разгневался на бедную Марго. И хотя она подробно ему объяснила все происшедшее, он не поверил ей, а поверил этой глупой маленькой лгунье. И тут Марго впервые ясно поняла, что счастью ее пришел конец. Исчезла уверенность в себе, та гордая уверенность, которая не изменяла ей ни разу, пока она жила при Наваррском дворе. Вместе с надеждой на спокойное будущее утратила она вскоре и выдержку и дала волю своей натуре, как делала это когда-то в замке Лувр.

Через некоторое время прибыл для переговоров ее брат д’Анжу, прежде д’Алансон, и с ним красавец обершталмейстер. Едва Марго на него взглянула, как этот господин очаровал ее и стал властителем ее дум. Перед братом она не притворялась. Будь она мужчиной и столь же некрасивым, как он, она стала бы примерно таким же перевертышем и жгла бы жизнь сразу с обоих концов, а не по частям. — Шамваллон — самый красивый мужчина со времен античности! — уверяла Марго.

— А ты отруби ему голову, — предложил брат. — Забальзамируй ее, укрась драгоценными каменьями и вози с собой по городам и весям: это — самое надежное, как тебе известно из опыта, милая сестра…

— Он один солнце моей души! Мое сокровище, мое божество! Мой Нарцисс!

— Я передам ему каждое твое слово, — обещал брат и выполнил это с удовольствием. — А твоему рогоносцу Наварре наука! Он опозорил меня перед англичанкой, а ведь она каждое утро собственноручно приносила мне шоколад. Называла своим итальянчиком и все щупала, нет ли у меня скрытого горба. Ха! Ха! — Смех у него был такой же, как и у его красавицы сестры: грудной и певучий, как низкие звуки скрипки. Увы, в этих прекрасных звуках было что-то жуткое, ибо исходили они из хилого тела.

— Мне кажется, что некую королеву, которой до смерти надоел ее двор, я весьма скоро увижу опять в Париже, — сказал он спустя некоторое время и отбыл вместе с несравненным античным красавцем, служившим ему в качестве обер-шталмейстера. Марго же поехала на воды, ее сопровождали только камеристки и дворяне, но не Генрих. Он повез Фоссезу на другие воды. Сначала он изо всех сил старался, чтобы обе женщины поехали в одно место, надеясь, что любовь к нему их примирит, — заблуждение, которого обе ему не простили, хотя это — самое обычное заблуждение. И Генрих подпал ему, собственно говоря, из-за чувствительности своего сердца, ибо видел, что Марго частенько плачет. А теперь плачет, наверняка, оттого, что ребенок родится у Фоссезы, а не у нее, плачет о себе, потерявшей счастье, ибо она бесплодна, оплакивает неудержимость своей природы, власти которой она опять подчинилась, и эти новые, свалившиеся на нее любовные приключения. Но и приключению с античным красавцем послала она вслед свои слезы, причем утешалась тем, что хоть в этой печали причиной были ее собственные чувства, а не унижение, которому ее подвергли другие люди.

«Если бы ты знал! — думала она в своем измученном сердце, когда Генрих, настаивал, чтобы она ехала вместе с ним и с Фоссезой на воды. — Я ненавижу тебя и люблю только моего Нарцисса». Однако дело обстояло не так; пока Марго отнюдь не чувствовала ненависти к Генриху; но если делаешь усилия, чтобы возненавидеть, то хоть сама и относишься к ним вначале несерьезно, ненависть может в конце концов прийти. Так как выбор был предоставлен Генриху, то своему лучшему другу он предпочел возлюбленную и повез ее в горы близ По, в ОШод. Селение это было уединенное и недоступное. Чтобы попасть туда, нужно было миновать, одно из опаснейших мест в Пиренеях, называвшееся «Дыра», что было особенно трудно с женщиной в положении Фоссезы.

Тут-то в ее тайну наконец и проникла завистница Ребур. И до сих пор она еще верила, что это — желудочное от неуверенного употребления сладостей. Однако Ребур умолчала о своем открытии и пользовалась им только, когда они оставались одни, чтобы запугивать ненавистную ей любовницу короля. Бедная Марго не могла желать ничего лучшего. Именно поэтому она и отправила Ребур с Генрихом и Фоссезой: она тешила себя, мыслью хоть об этой мести, когда сама, покинутая, одинокая, купалась в ключах Баньера. Городок был расположен на довольно пологих горных склонах, в провинции Бигорре, а не в гугенотском Беарне, ибо Марго поклялась, что ее ноги там не будет после того, как в По ее так оскорбили из-за католической обедни.

Бедная Марго! Оставив свою свиту, она бродила по лесам, и так как при ней всегда был для защиты кинжал, то она царапала им на скалах какие-то слова, Сначала это было имя покинувшего ее античного красавца, ее Нарцисса, она даже прибавляла к имени силуэт его прекрасного тела. Затем принималась плакать и плакала до тех пор, пока слезы не застилали ей глаза и она уже не видела написанного ею. Отерев глаза, она читала последние из написанных ею букв, и они складывались в слово «Генрих». Тогда бедная Марго приходила в ярость и выводила под ними крест. Потом плакала горше прежнего.

Тем временем в О-Шо все усердно наслаждались природой и вкушали ее чудодейственные силы. Ведь если женщина ложится в горячий источник, то она, наверняка, благополучно разрешится от бремени. С другой стороны, эти воды весьма целительны для всевозможных ран, а также при болях, вызванных частыми ночевками под открытым небом и на холодной земле и прочими тяготами войны. Генрих и Фоссеза проводили в воде целые часы. Каждый источник был скрыт зеленой беседкой, их установили к приезду короля, и рабочим заплатили за них по шесть ливров. Под кровом каждой беседки купался раненый офицер или другой приезжий, причем все расходы оплачивал Генрих, чтобы по всему свету пошла молва о пиренейских источниках. Поэты, подобные дю Барта, воспевали их в стихах и получали мзду. Поэтому сюда, наверх, невзирая на опасности, поднималось немало людей; король Наваррский был всегда окружен веселым обществом. — Сестра Генриха, в его отсутствие управлявшая страной из По, то и дело посылала ему донесения через гонцов, ехавших на мулах. И вот по крутым тропам брели, покачиваясь, мулы, на которых везли мехи, полные вина. С приездом короля Наваррского эту высокогорную местность оживила людская суета и общение людей между собой.

А Марго там, внизу, жила в уютном городке Баньере с отлично сохранившимися старинными термами: еще в древности купались здесь дамы и мужчины, и пили воды. Лучшие дома в городе были заняты свитой королевы Наваррской; вокруг нее толпились придворные, распространяли благоухания, превозносили ее. Она же думала неотступно о том, что там, наверху, ее возлюбленный повелитель отдает столько сил, внимания и терпения этой Фоссезе, только потому, что она носит его сына. Бесплодная Марго теперь покинута. Постарайся же, чтобы и тебя эти воды в конце концов излечили от бесплодия. А пока твой возлюбленный и ненавистный повелитель будет с той, которая уже носит во чреве дитя!

Но пила ли она воду из горячего источника или лежала в нем, ей казалось, что она пьет небытие и покоится, как усопшая, в казенном склепе. Тогда она ждала, чтобы поскорее начали весело перекликаться люди в открытые двери купальных комнат, чтобы их голоса разносились вдоль выбеленного коридора. Ей хотелось слушать стихи и собственный певучий голос. Но что она каждый день слушала и поглощала усерднее, чем целебную воду, — так это святое богослужение, ободряющее слово священника и молитву о даровании ей ребенка. И это будет: «Я чувствую, мне послана благая весть. Я буду во чреве моем носить его сына: тогда он не оттолкнет меня и не возьмет к себе Фоссезу. Я не должна его ненавидеть. Он будет королем Франции, я — его королевой, дофин родится от меня. Счастье достигнуто, наступил покой. Не напрасной была наша великая любовь, и убийства, и все наши мытарства. Покой, покой и счастье!»

Когда бедная Марго возвращалась в Нерак, она ехала с твердой уверенностью, что теперь подготовлена и ее надежды осуществятся. И вот однажды, утром ее возлюбленный повелитель отдернул полог у ее кровати; испуганно и смущенно попросил он ее оказать помощь Фоссезе. Пусть простит его, что он до сих пор скрывал от нее случившееся. Она же ответила: что бы от него ни шло… — и не могла докончить. Однако отправилась в комнату роженицы, предварительно всех отослав, ибо Фоссеза вплоть до того дня обманывала окружающих; затем Марго, которая здесь обрела смирение, помогла ей родить девочку. Это был не сын, опасность миновала, Фоссеза никогда не займет ее места. Генрих даже согласился на то, чтобы Марго увезла с собой его бывшую любовницу ко французскому двору. Так можно было удобно закончить эту историю, и он почувствовал облегчение.

А для Марго это значило больше. Она уехала прежде всего, чтобы сохранить свое достоинство; даже не будь она сестрой французского короля, снизошедшей до такого человека, как Генрих, и научившейся ради него смирению, она все-таки была женщиной. Правда, она бесплодна, уже не надеется родить сына и не надеется обрести покой. Она удалилась главным образом ради того, чтобы, пока они еще вместе, не разгорелась борьба между нею и ее возлюбленным повелителем и, пока еще рядом стоят их ложа, между ними не вспыхнула ненависть. Вначале у нее не было иных побуждений; но, конечно, Марго постарались использовать для уже давно не новых планов привлечения короля Наваррского ко двору короля Франции — как будто опасности, подстерегающие его при этом дворе, ей были меньше известны, чем ему! Однако она отрицала их все, и в своих письмах изображала дело так, будто его враги совсем, совсем выдохлись. Гиз постарел, а его брат Майенн разжирел, как свинья. Зачем бедная Марго это делала, неизвестно.

Она писала Генриху: «Будь вы сейчас здесь, все предлагали бы вам свою поддержку. За неделю вы приобрели бы больше друзей, чем за всю вашу жизнь у себя на юге». Она писала это потому, что ей хотелось, чтобы так было, ибо она гордилась своим повелителем. Возможно, что в ее словах даже была правда или доля правды. Но правдой оставалось и то, что Гизы по-прежнему ненавидят Генриха, а ее брат-король его недолюбливает. И если уж Карл Девятый не в силах был предотвратить Варфоломеевской ночи, то чему мог помешать его преемник? Он слишком слаб: таким неуравновешенным, смятенным, затравленным и одиноким еще не был ни один король на свете. И господа из Лотарингского дома на самом деле совсем другие, чем их описывала Марго. Город был наводнен их конниками; лотарингцы назначали чиновников и повышали налоги; не король, а они всем распоряжались. Если бы король Наваррский явился в это разбойничье гнездо, которое было ему слишком хорошо знакомо, король Франции, может быть, и встретил его как своего освободителя, ну, а Гизы? Этот Наварра — единственный, кто еще стоял им поперек дороги, как они решительно заявляли королю испанскому, что же сделали бы они с Наваррой? Теперь собственной рукой не убивают, особенно те, кто почти добрался до престола. Так бывало только во времена адмирала Колиньи. А ныне Гиз и его Лига могли вызывать народные волнения, когда им это было нужно; во время одного из них как бы ненароком погиб бы, вероятно, и Наварра.

На этот счет никто в Нераке не сомневался; тайный совет тщательно обсудил вопрос, а Морней записал решение. Поэтому, когда Генрих читал письма бедной Марго, он невольно видел в них предательство — да отчасти оно так и было. Вместе с тем она горячо и искренне желала, чтобы ее государь стал великим. Но ее судьба решена, Марго сама обесценивает и сводит на нет свои заслуги, а Генрих уже перестал замечать их.

На ее двусмысленные зазывания он ответил прямым оскорблением. Он потребовал, чтобы Марго не отсылала Фоссезу, а оставила при себе: этим он сознательно порывал их дружеские отношения. Впрочем, в те времена он уже не думал о Фоссезе. Его увлекала и дарила счастьем другая женщина. Их сблизила не случайная нежность, и не страсть, загадочная, как рок или кровь. Когда Генрих познакомился поближе с этой дамой из Бордо, ему понравилось избранное ею самою имя — Коризанда, оно делало ее каким-то изысканным созданием, образом из романтических стихов. Его поразило сказочное окружение этой дамы; коротышка-шут, долговязый мавр, попугаи, обезьяны и еще всякие редкостные создания, составлявшие ее свиту, когда она ходила к обедне. Графиня де Грамон была умна, красноречива, в особенности же была богата. Вместо всякий иных красот у нее была очень белая кожа. Так как она с детства дружила с его сестрой, то Генрих встречал ее и раньше… А теперь вдруг вспыхнула страстная любовь или то, что он считал любовью.

Без сомнения, эта дама с первого же дня полюбила Генриха сильнее, чем он ее. Она давно уже тайком о нем мечтала и придумала себе такую свиту, только чтобы привлечь его внимание. Он мерещился ей по ночам, с того дня, как Фама произнесла во всеуслышание его имя, и она забрала себе в голову непременно стать его музой. — Эта муза великого государя и солдата будет на свои деньги вооружать для него полки, а после сражений и побед обнимать его своими белыми руками. Главное же, она заставит его писать письма, писать без конца; благодаря ей он сделается несравненным писателем. И это будет продолжаться в течение многих лет, пока ее честолюбие не будет утолено. А тогда все кончится еще и потому, что лицо музы уже не будет ослепительно белым, но покроется красными пятнами. И, как всякая другая, она станет сварливой и унылой и забудет о том, что все-таки выполнила свою задачу, которую сама себе избрала, так же как и имя «Коризанда».

А с Марго у него все по-другому. Он не пишет ей вдохновенных и изысканных писем. Она тут, когда ее тело тут. Расстаться с нею тоже можно, как и со всякой другой; но ее образ отпечатлелся на всей его юности, как волшебство или проклятие, и то и другое захватывает самую суть жизни, не то, что возвышенные музы. Марго не станет вооружать полки для своего возлюбленного повелителя, а скорее пошлет войска против него. Ибо она последняя, бесплодная, и будет тщетно стараться остановить его на пути к престолу. Даже с Лигой Гиза — с самим дьяволом! — заключит она под конец союз против ее собственного дома, и все это только из ненависти к своему возлюбленному повелителю. Когда ее брат Перевертыш умрет, она примется в смятении разъезжать вместо него по стране и будет вести себя как те, чей род погиб, и, преследуемая ненавистью своего брата-короля, наконец исчезнет совсем, одинокая женщина, настолько одинокая, что не сможет даже вредить; Марго просто исчезнет!

Пока она еще в Лувре и старается заманить туда Генриха описанием придворных празднеств. Она, конечно, знает, что у него завелась новая подруга: об этом она не заговаривает, но мстит. К сожалению, несравненный Нарцисс женится, впрочем, она быстро находит ему самые разнообразные замены. Ее брат-король на придворном балу бросает ей в лицо имена всех ее любовников. На другой день она вынуждена уехать из Парижа, опозоренная, покинутая; хуже того: во время ее возвращения на юг ее неожиданно останавливают офицеры королевской охраны и обыскивают, как воровку. И кто же выезжает ей навстречу, и увозит в свой замок, и показывается с нею в окне? Кто к ней добр и молча обнимает ее, чтобы она знала: есть на свете человек, который вместе с ней страдает и делит с нею ее стыд?

Вечером Марго сидела рядом с Генрихом, который для виду слушал болтовню своих дворян, только чтобы самому говорить поменьше — особенно же с Марго. Ей бы изменил голос, ведь она беззвучно плакала. Но это были слезы радости, оттого что он к ней добр. К ним примешивались и слезы горечи за свое бессилие. «А он любит на этот раз по-настоящему! Всем я стою поперек дороги, и этой его любовнице с дурацким именем (она еще вздумает отравить меня) и ему. Какой прок от его доброты? Меня здесь уже нет».

Именно в эту минуту он нашел под столом ее руку и сжал. Сначала она пугается. Погруженная в свои страхи, она уже решает: «Это — прощание». Затем пугается вторично, но уже от радости: ведь прощания еще нет, самое худшее отодвигается. Кровь приливает ей к сердцу; порывисто склоняется она над его рукой и незаметно целует ее. Потом, наоборот, сидит очень прямо, больше не плачет, ни на кого не смотрит: она уже начала удаляться отсюда, Марго чувствует это, хочет позвать себя обратно, но пути назад закрыты. Марго! Неужели никогда? Вернись, если можешь! Не можешь? Меркнешь? Ускользаешь? Марго!

Похороны

Последний король из дома Валуа любил потанцевать, и танцевал он один, как ребенок, но лицо его оставалось мрачным, он ничего не мог с этим поделать. Иногда он вдруг отодвигал от себя тщательно переписанный указ и сбрасывал меховой плащ. Белое шелковое полукафтанье, узкие бедра, мальчишеская, не по возрасту, фигура — таким расхаживал король перед зеркалом, которое нарочно здесь ставили слуги. Начинала звучать отдаленная музыка, и он в своей тихой комнате делал изысканные па, совершал движения и принимал позы, полные неизъяснимого изящества. Из-под опущенных век он наблюдал за своим отражением в зеркальном стекле, словно танцевал другой человек. Это был не он. Увы, он не чувствовал себя радостным танцором, он был лишен небесной благодати и легкости, не знающей воспоминаний. Его они преследовали неотвязно; только у счастливого отражения в зеркале их не было. Не было у него и головы, ибо рама зеркала отрезала ее. А его голова, окруженная черноватыми духами, думала о смерти.

Брат Франциск безнадежно заболел; кровь выступала у него из пор, как некогда у брата Карла. Во Фландрии он бессмысленно расточал свои последние силы, как и остальные братья, а теперь умирал. Король был бездетен, он уже не надеялся иметь наследника, ибо ничто не помогало — ни лечение королевы водами, ни великое паломничество, когда его ноги сплошь покрылись волдырями, ни настойчивые моления всего двора, который проследовал крестным ходом через церковь Нотр-Дам. Словом, было сделано все; страх, тревога и муки перед неизвестным должны отстать на полпути, если человек в одиночестве, один идет навстречу своей смерти. Но ведь с роковым бесплодием и предопределенным свыше вымиранием рода не так легко раз и навсегда примириться — и не у Валуа нашлись бы на это силы. Двести лет господствовал его род, и он, последний Валуа, завершает его. Лишь по временам ему кажется, что жертва уже принесена. Неотступно и неуклонно устремлен духовный взор короля на предстоящий конец, и он ежедневно готовится к нему, рисуя себе ужас этого конца и надеясь, что, быть может, даже ужас наконец иссякнет и смерть перестанет быть страшной. Ведь и для короля, завершающего былую эпоху, а также целый вымирающий королевский лом, смерть могла бы оказаться не тяжелее, чем для обычного человека, во всей его слабости.

И, чтобы добиться этой легкости, король танцевал один, или часами ловил чашечкой мячик, или вешал себе на шею корзинку со щенятами, перевязанную голубой лентой. Они в ней ползали и скулили: они жили, жили вместо него, а он мог не двигаться. Когда ему сообщили о смерти его последнего брата, он сам стоял, застыв, как мертвец; и не очнулся, не отозвался. Вошедшие онемели перед ним, им хотелось ткнуть в него пальцем.

Двор ожидал, что он опять начнет разыгрывать монаха, петь в хоре вместе с братией среди золотых подсвечников и кадильниц, рисунки которых сделал сам — от тоскливого желания создать хоть что-нибудь. Но нет, церемония погребения напоминала роскошную свадьбу. Народу пришлось принимать в ней участие и оплачивать ее совершенно так же, как и свадьбы королевских любимцев. Впереди шло все духовенство, даже те священники, которые с кафедры произносили проповеди против короля. Затем дворяне покойного несли гроб, а за гробом следовал король, единственный представитель своего дома, уже умершего. И зрители дивились: Валуа вел себя так, словно особенно старался выставить напоказ, насколько он одинок — и теперь и всегда: улицы затянуты черным, и он выступает один, без своей бесплодной королевы, в некотором отдалении от всех остальных, ибо там только чужие. Гроб его последнего брата был покрыт знаменем походов, принесших покойному довольно сомнительную честь и нередко направленных против его брата-короля. Последний желал ему смерти, а теперь, когда это желание исполнилось, он шел за телом один, между гробом и чужими людьми.

Первое место в свите занимали два его фаворита — Жуайез и Эпернон, король подарил им герцогский титул и дал в жены двух сестер королевы. Сейчас же за ними шли его враги, вознамерившиеся против его воли наследовать ему, — шли Гизы.

Они выступали пышнее самого короля, их собственная свита была роскошнее, породистые кони, которых вели под уздцы. И они сами казались воплощением властной и дебелой мощи. Черты герцога Гиза приобрели за это время суровую жесткость. Он уже не изливал, как некогда, блеск своей красоты на простонародье и почтенных горожан, это был уже не сказочный герой их жен. Все приманки теперь не нужны, не нужно ни соблазнять, ни задаривать. Теперь можно просто приказывать. Уже незачем уговаривать горожанина или мужика, чтобы они оказали ему поддержку, — напротив, кто не желал вступать в Лигу и не присягал в слепом повиновении ее вожаку, мог считать себя погибшим! Выполняй свою трудовую повинность и неси повинность воинскую! Плати ему подати и, хоть жилы вздулись, торчи целый день на ногах каждый раз, когда Гизу вздумается созвать толпы своих приверженцев. А не хочешь, так не будет у тебя ни клиентов, ни работы, ты окажешься вне закона, и для тебя потрудятся только шпион да предатель, которые выдадут тебя. И если кто потом набредет на твой труп, то обойдет его сторонкой.

Преступное тайное сообщество неудержимо разрастается, оно охватывает своими щупальцами все государство и всасывает его в себя, а закон кажется таким же бессильным, как этот король, шествующий под балдахином на похороны своего последнего брата. И сегодня добрая половина участников шествия — духовные лица, военные, придворные, почтенные горожане и простолюдины — все они сегодня обсуждают вопрос о наследнике короля, словно уже хоронят его самого. Завтра даже его любимцы переметнутся к Гизу. Лига сживет его со свету, оттеснит на самый дальний клочок земли, пока его кто-нибудь там не прикончит. В сущности, он многое знает заранее, но заставляет себя, выпрямившись, шагать под парчовым потолком балдахина и слушать то, что не предназначено для его ушей: как они делят между собой его провинции, заявляют о своих притязаниях на должности, на финансы, на военные силы. В действительности он всего этого не слышит, расстояние между ним и всеми этими людьми слишком велико; но он ощущает. Все внутри у него содрогается от предчувствий, похожих на жуткие шорохи. Он закрывает глаза, и ему чудится, что он блуждает ночью в лесу, полном опасностей. Кто защитит его?

Он приходит в себя; произошла заминка, на ступенях церкви какая-то шайка вопит: «Валуа! Чтоб ты сдох!» Это для него не ново. Такие выступления заказываются и оплачиваются, и он знает, кем. Вмешивается стража, крикуны бегут, давка среди идущих, в процессии смятение. Балдахин вдруг оседает и медленно опускается на короля, а тот нагнулся, он становится на одно колено, потом на оба, наконец даже ложится на камни лицом.

Когда он, опомнившись, встает, оказывается: Гизы окружили его, чтобы защищать. Они заслоняют его от народа, который видит только их и приветствует громкими кликами. Кардинал Лотарингский бесстыдно кажет толпе свое лицо непревзойденного злодея. Второй, Майенн, выставляет телеса, более жирные, чем положено иметь человеку коварному: это уж проверено и всем известно. А герцог — «великий человек»; так восклицает его наемный хор.

«Да здравствует Гиз!» — ревет тайное сообщество убийц; он хочет, чтобы им стала вся страна. Он хочет весь народ этой страны обратить в такое сообщество, и лишь немногое теперь мешает этому — так уверяет герцог. «Герцог — великий человек! Да здравствует Гиз!» — И вот уже не доброту являет надетая им маска, а строгость. Мышцы его лица жестко напряжены, что говорит о суровой решимости. После того как он загонит короля в угол, он разделит королевство между своими двенадцатью обер-мерзавцами, а всем унтер-мерзавцам будет тогда разрешено убивать и грабить, однако лишь при условии их полного и беспрекословного повиновения, иначе им самим придется протянуть ноги и не то что прекословить, а навсегда утратить дар слова. Это решено: видите, как напряжены у нашего вожака желваки на скулах! Да, будут только убийцы и убиенные, нескончаемой Варфоломеевской ночью должно стать царствование нашего предводителя, да здравствует Гиз!

И когда они окружили короля и всякая дистанция исчезла, забытый Валуа утратил все свое знание, свою способность прозревать события и чуять их приближение. Он привлек к себе одного из сыновей Гиза — у герцога есть дети, он не бесплоден, нет, не бесплоден, — взял мальчика за плечо и привлек к себе, словно собственного ребенка. Так отстоял он всю заупокойную службу и весь обратный путь в свой замок совершил, окруженный своими убийцами и убийцами его страны, которые в этот раз все-таки еще защищали его. Процессия все разрасталась: на всех площадях к ней присоединялись наемники Гизов и дворяне. И теперь это шествие знаменовало собой уже не скорбь по одному из Валуа, но восходящую мощь Гизов. А последний из Валуа, обняв за плечи их отпрыска, шагал в такт барабанной дроби, которую отбивали их войска, — для них, а не для него. Под широким и суровым небом его государства ему принадлежал только резкий и жидкий похоронный звон небольшого колокола. И колокол все звонил, звонил.

Муза

Лига, несмотря на свое усердие в борьбе за римско-католическую церковь и за Гизов, на самом деле, сознательно или бессознательно, хотела только одного — распада королевства и торжества Испании. Но у святой Лиги была еще одна, правда, несущественная забота: король Наваррский; впрочем, он не мог считаться серьезным препятствием. Ведь когда столь мощное движение охватывает пробудившийся народ, оно, без сомнения, достигнет своей цели. Решительно во всем находит оно себе опору и прежде всего в чувстве чести самой нации, больше не желающей терпеть всем очевидный позор, — в данном случае протестантскую ересь. Кроме того, обычно оказывается, что у «позора» денег мало, а у «чести» их много. Так же обстоит дело и с солдатами: они почти все оказываются на стороне «чести»; иначе не бывает.

Однако надо все учитывать, а король Наваррский вызывал о себе больше толков, чем следовало. И Лига решила, что с этим следует покончить. Он был взят под неусыпный надзор, и вот Лига получила сведения, что он постоянно бывает у графини Дианы Грамон, в одном из замков этой богатой дамы, которые находились в Гиенни, а там короля Наваррского легче было поймать. Всюду, где он мог проехать, Лига расставила конные посты. К сожалению, он именно в этих местах и не показывался, ибо знал, что его собираются захватить, и избегал постов Лиги. А осведомлен он был лучше их, ибо ему сообщала обо всем графиня Грамон. И так как другу стало теперь труднее ее посещать, в руках у графини сосредоточились все нити разведки. Если ей приходилось отговаривать его от посещения, он писал ответ — и письма эти были составлены в самом высоком стиле, ибо в них он устремлялся к своей заветной цели. Однажды, когда она была в Бордо, он написал своей музе следующее.

«Душа моя! — писал он. — Слуга, которого они схватили вместо меня неподалеку от мельницы, вчера уже прибыл ко мне. Они спросили, нет ли при нем писем, он же отвечал: да, одно… И отдал им, они вскрыли, а потом вернули. Это было письмо от вас, сердце мое».

Тут тонкий стилист про себя улыбнулся. Он размышлял о том, как хорошо бывает иногда писать любовные письма, в них бьется пульс самой природы. И врагам, наверно, даже стыдно становится своих нелепых подозрений, когда они, возвращая такое письмо, отпускают слугу. Потому-то они еще до сих пор не осведомлены о том, что моя любимая на свои деньги снаряжает для меня отряды гасконских солдат. Пока их двенадцать тысяч, но это еще не все. Она должна выставить мне вдвое больше, и я этого добьюсь. Эта женщина честолюбива. И она любит короля, не имеющего ни денег, ни земли, ни солдат. Это моя первая любовница, которая мне ничего не стоит, да еще сама приплачивает. Но она об этом не пожалеет! Тут кровь закипела в нем, он мгновенно забыл и про деньги и про солдат и быстро сделал приписку: «Завтра в полдень отбываем — я тоже, и намерен сжечь ваши руки поцелуями. До свидания, дражайшее из моих сокровищ, смотри, не разлюби своего малыша».

Вот как все это было. Вот как «малыш» обращался к своей музе и защитнице. Из всего ее тела лишь о руках упомянул он, а ведь кровь у него кипела. Но эта женщина научила его преклоняться перед возлюбленной и с неведомой дотоле изысканностью выражать свои чувства, хотя они, по сути, оставались теми же.

На следующий день он, как обещал, выехал верхом в Бордо: что-то она скажет по случаю той нелепой схватки, которая у него только что произошла с горсточкой людей французского короля? Потери — двое убитых, добыча — пять лошадей; она, наверное, будет бранить своего возлюбленного, ведь это недостойно его. Но даже в таких делах рискуешь жизнью не меньше. Смотри, не разлюби своего малыша.

Он рывком натягивает повод. За широкими лугами синеет лес, его омывают воды Гаронны. Из рощи выезжает всадница. Она сидит боком на широкой спине своего коня, низко свисает подол белого платья, поблескивающего в лучах солнца. Она слегка нагибается вперед, склоняет голову, стараясь получше рассмотреть Генриха. Движения ее невесомы, и вся она неземное видение, она сходит с небес, обещая славу и величие. — Фея! — восклицает он, соскальзывает с седла и опускается на одно колено. Но она манит его к себе рукой, и драгоценные каменья ее перстней играют в лучах солнца. Он спешит к ней; она слегка приоткрывает объятия. Чуть приседая, она здоровается с ним и с выражением блаженства закидывает голову. Он жадно осыпает поцелуями ее руку, она целует его в голову.

Эта сцена была их достойна, и оба упивались ею; Генрих — главным образом из благоговейного трепета перед этой женщиной и ее именем — Коризанда. Оно обязывало к приподнятым чувствам. Достигнув берега реки, они опустились на траву под тополями. Он озабоченно поглядывал на их двух лошадей, — впрочем, те мирно паслись. — Моя высокая подруга! — вздохнул он. Она же молвила просительно и вместе с тем благосклонно: — Сир! — Широко раскрытыми глазами, полными несказанного блаженства, окидывала она безмятежный пейзаж: едва шелестящие деревья, лепечущие воды. — Мы одни! Мы ничего не ведаем о войне, мы никогда не слышали об ужасах чумы. Хоть все это, вероятно, и существует в мире, но сюда не доходит. Предатели, покушающиеся на нашу жизнь, напрасно ищут нас, мы здесь так далеко от всех!

Он слегка двинул плечом — в сторону кустарника, за которым оставил свою охрану. Ее провожатые ожидали в рощице, он даже разглядел несколько силуэтов. Когда блаженная идиллия кончится, они все покажутся. Генрих увлекся и стал описывать своей возлюбленной тот остров, где они будут жить. Он совсем недавно открыл его. Это прелестный остров, он покрыт садами, по каналам скользят легкие челны, и на ветвях распевают всевозможные птицы. — Вот, возьми, душа моя, это их перья. Еще охотнее я бы принес тебе рыбок. Ужас, сколько там рыбы, и прямо даром: огромный карп стоит три су, а щука — пять су. — Генрих невольно перешел от возвышенных чувств к реальным фактам. Поэтому она поблагодарила его за превосходный паштет, который он прислал. Что же касается ручных вепрей, то они живут теперь в парке Агемо, и трудно представить себе что-нибудь очаровательнее этих хищных зверей с такой густой и колючей щетиной. — Вы умеете, сир, безошибочно угадывать все, что нравится вашей покорной служанке. Я вынуждена быть благодарной вам до конца моих дней! — Хотя дама и сказала это с некоторой иронией, но ирония была чисто материнской. Да иначе и не могло быть. Будучи его сверстницей, а в действительности зрелее его, эта тридцатидвухлетняя женщина спокойно взирала на то, как его руки блуждают по ее телу. Она была невозмутима. Лицо ее оставалось безукоризненно белым, взгляд — полным спокойной нежности, как будто его ласки ее не касаются. Она знала, чего хочет, и воображала, что руководит им. В эту минуту она хотела пощадить его королевское самолюбие, потому и заговорила о его подарках и своей благодарности. Правда — с насмешливой снисходительностью. Лишь после этого стала сама его одаривать: ее благодеяния были куда существеннее, и он становился ее неоплатным должником — она надеялась, навсегда.

Дама хлопнула в ладоши, из рощи вылетели два всадника: какие-то незнакомые офицеры. Только когда они сошли с коней, Генрих увидел у них на перевязи свои цвета. Сняв шляпы с перьями, они взмахнули ими над самой землей и попросили у графини Грамон разрешения представить королю Наваррскому его новый полк. Она милостиво кивнула. Снова шляпы до земли, и офицеры галопом ускакали обратно; Генрих не успел и опомниться. Никому не было дано так изумлять его и переносить в царство чудес, как Коризанде.

— Сир! Я честолюбива, — заявила она, желая пресечь всякие изъявления благодарности. — Я хочу видеть вас великим.

— Боюсь, что вы зря потратите ваши деньги. Даже если я стану королем Франции, я не смогу достойно отплатить вам за то, что вы сейчас делаете.

Им овладел восторг. На глазах его выступили слезы: волей-неволей он был вынужден преклониться перед своей великой подругой. Разве не от самих женщин зависит его отношение к ним? Либо они воодушевляют его, либо он смотрит на них пренебрежительно. Они сама жизнь, вместе с нею меняется и ценность женщины. Графиня Диана достигла ныне своей наивысшей цены, и она понимала это. Ее заслуга была в том, что она не давала ему произнести те слова, о которых он мог бы впоследствии пожалеть; и она поступила весьма благоразумно, удержав его.

— Молчите, сир! Но когда вы в один прекрасный день въедете в столицу вашего королевства, не забудьте поднять взор к одному из балконов. Вот и все, этого достаточно.

— Вы въедете в столицу вместе со мной, мадам.

— Разве это может быть? — спросила она, замирая от волнения, ибо — увы! — когда забьется сердце, разум умолкает.

— Вы будете моей королевой. — Тут он торжественно поднялся и посмотрел вокруг, словно ища свидетелей, хотя их было поблизости немало. И действительно, из кустов вышли его люди, а вдали показались спутники графини. И вдруг лицо короля омрачилось, он топнул ногой и резким тоном воскликнул:

— А кто меня выдал моим врагам? Но они не поймали меня, им удалось захватить только моего слугу? Я знаю, кто! Покойная королева Наваррская!

Он так ненавидел Марго, что называл ее покойницей. Она его покинула, укрепилась в городе Ажене и там умышляла его гибель. Он желал ей того же. Стоявшая перед ним графиня испугалась: она увидела стихийное кипение чувств. «А что я для него? Совсем чужая. Что останется после меня? Его письма — только слова, да и те он говорит самому себе. Лишь тот, кто одинок, обращается к своей музе». На миг графине точно открылось будущее: она увидела бесконечные обиды, он вечно будет обманывать ее, никогда не женится, в конце концов начнет даже стыдиться своей подруги, ибо фигура ее расплывется, на коже появятся пятна… Но мгновение промчалось — вот она уже снова ни о чем не догадывается. Грянули барабаны, и появился полк.

Разделенный надвое, быстрым шагом, легким и бодрым, он вышел из-за рощи, на широком лугу обе половины соединились и сомкнули ряды. Офицеры доложили графине, что ее полк прибыл. А она, словно приглашая короля принять этот дар, слегка присела, подобрав свое длинное платье. Он взял ее за кончики пальцев, приподнял их и подвел даму к выстроившимся во фронт солдатам. Тут она опять склонилась перед ним, и на этот раз очень низко; затем воскликнула — и голос ее звонко прокатился над головами двух тысяч солдат:

— Вы служите королю Наваррскому!

Король поцеловал руку графине Грамон. Он приказал знаменосцу выйти вперед, а к ней обратился с просьбой освятить знамя. Она сделала это и прижала тяжелый затканный шелк к своему прекрасному лицу. Затем король Наваррский один прошел по рядам, он схватывал то одного, то другого солдата за куртку, узнавал их и вдруг кого-нибудь обнимал: этот уже служил ему. И всем хотелось услышать то, что он говорит каждому из них; наконец он обратился ко всем.

— И я и вы, — заявил он, — сейчас белые да чистые, как новорожденные, но долго такими не останемся. Наше военное звание требует, чтобы мы были сплошь порох и кровь. Целым и невредимым остается только тот, кто хорошо мне будет служить и не отступит от меня даже на длину алебарды. Я всегда умел справляться с лентяями. Тесен путь к спасению, но нас ведет за руку господь…

Так говорил король Наваррский, обращаясь к двум тысячам своих новых солдат, а они верили каждому его слову. Тут же грянули барабаны, колыхнулось знамя, и он вскочил на коня. У него уже не было времени подставить руку графине, чтобы она, опершись на нее ногой, тоже могла сесть в седло. Она села сама и помчалась впереди своих придворных дам и кавалеров.

Генрих не посмотрел ей вслед: у него был свой полк.

Во весь опор

Едва достиг он со своим полком большой дороги, как вдали на ней заклубилась пыль; что могло там быть, кроме врага? Уже доносился топот копыт. Генрих велел своим солдатам залечь во рву, а часть спрятал в лесу, пока не выяснится, на кого придется нападать. Между тем из желтых облаков пыли уже вынырнули первые всадники; сейчас они будут здесь. Вперед! Генрих и его дворяне ставят коней поперек дороги и хватают скачущих за поводья. От толчка один вылетает из седла и, уже валяясь под копытами, кричит в великой тревоге:

— Король Франции!

В это мгновение облако пыли оседает, и из его недр появляется то, что она скрывала: карета, запряженная шестеркой, форейторы, конвой, свита — поезд несется во весь опор. Генрих уже не успевает очистить дорогу, и карета, покачнувшись, вдруг останавливается. Кучер осадил лошадей, они дрожат, а он бранится, всадники приподнимаются на стременах, иные размахивают оружием.

— Мы друзья, господа! — кричит Генрих; он указывает на ров и на рощу. — Я привел с собою целый полк, чтобы охранять короля!

— Вот дьявол, оказывается, он поджидал нас! — Они растерянно переглянулись и расступились перед ним. — Мы скачем от Парижа без передышки, никто не мог нас обогнать, разве что на крыльях!

Генрих спешился, подошел к окну кареты и снял шляпу. Стекло занесло пылью, и его не открыли. Никто из слуг, стоявших поблизости, и не подумал о том, чтобы распахнуть перед королем Наваррским дверцу кареты. Но так как все были изумлены, то воцарилась тишина. Генрих и сам затаил дыхание. И он услышал среди полного безмолвия, что происходит за пыльным стеклом окна. Он услышал, что король судорожно рыдает.

Очень многое пронеслось при этом в памяти Генриха, очень многое. Но лицо ничего не отразило, он сел в седло и поднял руку. Поезд тронулся — карета, запряженная шестеркой, форейторы, конвой, арьергард, а также полк Наварры; солдаты двинулись быстрым шагом, легко и бедро. Они не отставали и пешком, ибо королевский поезд уже не мчался. Все это было очень похоже на бегство, как будто король Франции без оглядки бежал из своей столицы в самую — свою отдаленную провинцию. Именно так оно и было, и, как ни был Генрих поражен, он все понял: «Куда же король едет? Ко мне? Неужели дело дошло до того, что он у меня ищет защиты? Но я сделаю так, что ты никогда об этом не пожалеешь, Генрих Валуа», — думал Генрих Наваррский, ибо в подобных случаях бывал он сердцем жалостлив и благороден.

Когда они достигли города, уже наступил вечер. Стража у ворот не знала, кто сидит в карете, а жители, смотревшие в окна, едва ли могли разобрать что-нибудь, так как было темно. Карета и войско двигались во мраке, а если попадался висевший над улицей фонарь, король Наваррский посылал кого-нибудь вперед, чтобы его потушили. Возле ратуши он дал знак остановиться. Не успел он сойти с коня, как дверца кареты отворилась. Король вышел: он тут же обнял своего кузена и зятя, но молча, не заговорил и потом. Сильнее, чем он это сознавал, жаждал король обнять отпрыска своего дома, хотя бы в двадцать первом колене.

Короля раздражало все вокруг — здания и войска, занимавшие площадь и улицу. Из дома вынесли лампу, и Генрих заметил на лице короля испуг и зарождающееся недоверие: — Я хочу видеть маршала де Матиньона, — сказал король. Он вспомнил, что должен поддерживать не губернатора, а его заместителя. Нельзя отступать от заученного плана!

— Сир! Его сейчас нет в Бордо, и гарнизон его крепости нас так сразу не впустит. А в ратуше я дома: Ваше величество здесь будут в безопасности, и вас примут хорошо.

Услышав столь легкомысленные слова, сказанные его зятем и кузеном, король нахмурился еще больше. Он чуял в этом какой-то умысел и подвох и был отчасти прав; ибо по пути сюда Генрих, несмотря на благородство и чуткость сердца, тщательно обдумывал, где и как лучше всего завладеть этим Валуа. И решил, что, пожалуй, удобнее в ратуше, ибо там всем управлял его друг Монтень. Следуя глазами за взглядом короля, Генрих воскликнул:

— У моего полка одна цель — охранять ваше величество!

А король надменно ответил:

— У меня у самого есть полки.

— Ваши конники, сир, под командой — маршала де Матиньона рассыпались по горам и долинам, чтобы сразиться с моими.

Король вздрогнул. Он понял, что попал в западню. А Генрих, увидев это, почувствовал к нему сострадание; быстро наклонился он к королю и настойчиво прошептал ему на ухо: — Генрих Валуа, зачем же ты приехал? Доверься мне!

На лице несчастного короля отразилось некоторое облегчение: — Пусть твои войска уйдут отсюда, — потребовал король также шепотом, и Генрих немедленно отдал приказ, чтобы они удалились; но для офицеров добавил: пусть полк остается в городе, отрежет его от крепости и будет готов отразить нападение врага. Валуа, мы не уверены друг в друге. Он был счастлив доложить:

— Сир! Мэр города и господа советники!

Вышли четверо мужчин в черном, они опустились перед королем на колени. Один из них, с золотой цепью на груди, приветствовал короля по-латыни, чистоту которой король не мог не отметить; это было тем похвальнее, что классические обороты трудны в обыденной речи, особенно же они трудны для южанина. Королю было приятно, минутами он почти забывал об опасности. Он попросил советников встать и, наконец, проследовал в ратушу. Иные потом утверждали, что лишь красноречие господина Мишеля де Монтеня побудило его это сделать.

Наследник престола

Сначала мэр города ввел короля в самую обширную залу. Ввиду столь неожиданного приезда его величества ее не успели еще должным образом осветить. Далекие тени в углах тревожили Валуа, он потребовал, чтобы ему отвели небольшую, но ярко освещенную комнату, поэтому отперли библиотеку мэра. Король Наваррский приказал своим дворянам нести охрану вместе с дворянами короля Франции. Валуа, уже входя, обернулся и громко заявил: — Здесь, у дверей, будут только мои! — А Генрих отозвался не менее решительно: — А мои займут выход!

Так они, каждый обезопасив себя, перешагнули порог. Монтень хотел остаться со свитой, но король приказал ему войти. На лице его появилась угрюмая усмешка, и он сказал: — Господин де Монтень, вы заседаете в моей палате. Эта комната тесна. Если сюда ворвутся убийцы, мы погибнем в схватке все трое. Вы заблаговременно предупредите меня об опасности?

И у Монтеня изменилось лицо — может быть, он придал ему выражение насмешки и, уж конечно, преданности. Он сказал: — Omnium rerum voluptas… Во всем именно опасность нам приятна, хотя как раз ейто и надлежало бы нас отталкивать.

— У вас много книг, — заметил в ответ ему король, обвел взором стены и вздохнул. Он вспомнил свои писания, удобный меховой плащ, монашескую сутану; облачившись в нее, он воображал, что с суетным миром навсегда покончил. Здесь же предстояло бороться.

— А удастся нам добиться чего-нибудь дельного? — спросил он без всякой уверенности в голосе. Его кузен и зять ответил: — За мной задержки не будет. — И уже преклонил было колено. Король подхватил его, поднял и сказал: — Брось весь этот вздор… Я про церемонии… Говори, чего ты хочешь?

— Сир! Я прошу только ваших приказаний.

— Ах, оставь, выкладывай!

Король ощупал глазами стены — не может ли какая-нибудь книжная полка повернуться на петлях. И так как не нашел потайной двери, которой так опасался, то собственноручно выдвинул кресло на самую середину комнаты. Тут уж никто не смог бы неожиданно наброситься на него; порой его движения становились совсем мальчишескими.

— Может быть, наоборот, вы, сир, ждете чего-нибудь от меня? — спросил Генрих. — Я охотно обсужу ваши пожелания с моими друзьями.

— Это уже не раз обсуждалось. Все дело в том, чтобы вы, наконец, решились, — заявил король неожиданно официальным, даже торжественным тоном. Генрих отлично знал, о чем идет речь: о его переходе в лоно католической церкви. Но он сделал вид, что не понимает, и с напускной горячностью принялся возмущаться и жаловаться на своего наместника в Гиенни. По его словам, маршал Матиньон ничуть не лучше прежнего, Бирона. Генрих приплел сюда даже самого короля: — Вам бы следовало отцом мне быть, а вы по-волчьи воюете против меня. — Король возразил, что ведь Генрих не желает повиноваться. — Я-то вам спать не мешаю, — отозвался Генрих. — А вот из-за ваших преследований я уже полтора года не могу добраться до своей постели.

— Какие вести вы сообщили через ваших дипломатов в Англию? — спросил король. И тут Генриху пришлось отвести глаза. Правда, Морней писал, что все добрые французы взирают на короля Наваррского, с надеждой, ибо при теперешнем правительстве им живется плохо и от герцога Анжуйского они не ждали ничего путного: он уже себя показал. И вот он умер, а он был последним братом несчастного короля.

— Прошу прощения у вашего величества, — сказал Генрих и еще раз хотел было преклонить колено. Но так как никто его не удержал, он выпрямился сам. Король же решил, что, достигнув кое-каких успехов, можно сохранять и некоторую строгость.

— Неужели вы хотите и впредь быть причиной всех бедствий в стране и толкать королевство на чуть гибели? — спросил он.

— Тут, где повелеваю я, еще ничего не погублено, — отозвался Генрих. Тогда король вернулся к главному вопросу:

— Вы же знаете, каковы мои условия и в чем состоит ваш долг. Разве вы не боитесь моего гнева?

Да, переход в католичество, только это. Генрих сразу понял, чего хочет король. Пусть все идет в королевстве как попало, лишь бы наследник престола сделался католиком.

— Сир! — твердо заявил Генрих. — Это говорите не вы. Вы мудрее ваших слов.

— А вы просто невыносимы, — раздраженно отвечал король, — то садитесь на край стола, то убегаете в конец комнаты, то книгу хватаете с полки. Я ненавижу движение, оно разрушает строгость линий.

Генрих ответил стихом из Горация: «Vitamque sub divo — … Да не будет у него иного крова, кроме неба, и пусть всю жизнь не ведает покоя!..» При этом Генрих взглянул на господина Монтеня, и тот склонился перед обоими королями, уже не делая между ними различия. Затем снова стал у двери, точно страж.

А король Франции начал сызнова: — И ради этой столь мало приятной жизни вы упорствуете?

— Разве вы в вашем замке Лувр счастливее? — отпарировал Генрих. — Сир! — продолжал он многозначительно. — Я хочу только произнести вслух то, что вам уже должно быть известно: хоть мне и нанесены многие незаслуженные обиды, я к вам не чувствую ненависти, ибо вы были как воск в руках других. И ненавижу я этих других, а вы — мой государь и повелитель. На вашем престоле сидели искони лишь законные наследники, им не владел ни один самозванец. Так было в течение семи с половиной веков, начиная с Карла Великого!

Эту длинную речь Генрих произнес намеренно, чтобы дать королю время собраться с силами для заявления, ради которого тот сюда и прикатил. Ведь король решил назло Гизам назначить наследником своего кузена Генриха. «А что ему еще остается после смерти брата и — зловещих событий во время похорон, о которых мне сообщил конник? Кто бы я ни был — католик или турок — ты, Валуа, должен назначить меня». Так думал Генрих, в то же время не спуская глаз с лица короля: оно непрерывно меняется — вот его напускная неподвижность перешла в судорожное подергивание, и неудержимо близится взрыв. Последним толчком явилось почему-то упоминание о Карле Великом. Король, который только что был сер лицом, внезапно побагровел и стал похож на Карла Девятого, когда тот еще был тучен и говорил зычным голосом. Он вскочил с кресла и, стоя перед Генрихом, тщетно силился заговорить. Наконец он овладел своим голосом.

— Негодяи! — И проговорил более внятно: — Негодяй Гиз! Теперь он уверяет, будто тоже ведет свой род от Карла Великого! Этого еще не хватало. Какая наглость! Он пишет об этом и распространяет этот бред в моем народе! Он-де единственный законный потомок Карла, а все Капетинги, сидевшие на французском престоле, — незаконные потомки. Этого нельзя вынести, Наварра! Какой-то обманщик, чужеземец, и притом ничтожного рода в сравнении с нашим, осмеливается называть нас бастардами, а себя самого — истинным наследником французской короны.

— Видите, до чего дошло, а все потому, что вы слишком долго терпели, — вставил Генрих тоном человека, призывающего другого к благоразумию. Но король был вне себя. Захлебываясь от ярости и запинаясь, пытался он что-то сказать:

— Я ускользнул от его лап… мчался во весь опор… Но я там оставил моих маршалов, Жуайеза и Эпернона… — «Хороши маршалы в двадцать пять лет, да и каким способом они стали ими?» — подумал Генрих.

— Они поступят так, как сочтут нужным, чтобы избавить меня от Гиза… Когда я вернусь, возможно, его уже не будет на свете.

Тут незадачливый Валуа повял, что сказал лишнее — при кузене Наварре, да еще при чужом человеке со слишком умными глазами: наверно, предатель! «Где мой кинжал?» — этот вопрос можно было прямо прочесть на лице бедного короля: таким оно стало черным и отталкивающим. Страх, жажда поскорее убить, лишь бы убрать человека со своего пути, материнская кровь, долгое воспитание в Лувре — все это, вместе взятое, превращает лицо последнего Валуа в какую-то звериную маску. Господину Мишелю де Монтеню хоть и становится не по себе при виде кинжала, но он испытывает глубокую жалость к королю, ибо ничто не делает человека столь беззащитным, как затемнение его разума. И хотя Монтень всего-навсего скромный дворянин, заседающий в королевской палате, но тут сказывается его превосходство и над королем, ибо сам он никогда не теряет способности мыслить, даже во время сна. Поэтому он дерзнул сделать шаг вперед и заговорить.

— Сир! Никогда не следует нам поднимать руку на наших слуг, покамест мы гневаемся. Платон считает это одним из основных правил поведения. Поэтому и сказал однажды лакедемонянин Хариллилоту, который был дерзок: «Клянусь богами, не будь я взбешен, я бы тебя прикончил!»

Господин Мишель де Монтень отлично знал, почему он привел именно этот пример: он хотел напомнить королю о том, какое гигантское расстояние отделяет его от остальных людей, от любого человека — будь он простой дворянин или герцог Гиз. Он всегда государь, а они — слуги, и они не могут оскорбить его, а он не может мстить. Если приведенный им пример и таил в себе долю лести, то все же не противоречил истине и служил умеренности; потому-то философ и привел его. Впрочем, пример имел больший успех, чем гуманист мог желать. Король повернулся боком, прижался лбом к высокой спинке кресла, и по вздрагивающим плечам было видно, что он плачет. Теперь он скорбел безмолвно, и в этой скорби чувствовалась не только боль, но облегчение, покорность, примиренность. Потому-то к этим двум людям, которые легко могли его убить, он и встал спиной, ибо молча проливал слезы. Он уже не боялся никого.

Когда король очнулся от своего внутреннего уединения, глаза его были красны, а лицо — как у тоскующего ребенка. — Знаешь, кузен Наварра, ведь мы лет десять с тобой не видались!

— С тех пор как я проскользнул у вас между пальцев? Неужели десять лет? — поспешно спросил Генрих; у него, как и у короля, лицо вдруг изменилось — стало лицом невинной юности.

— Десять лет прошли, как один день, — сказал кузен Валуа. — И я уже не помню, чем они были заполнены. А у тебя?

— Тяготами жизни? — последовал ответ с вопросительным повышением голоса. Тут Генрих покачал головой.

Кузен Валуа взял его руку и многозначительно пожал, пробормотав вполголоса: — Все было ошибкой. Ты понимаешь меня? Ошибкой, ослеплением, несчастной случайностью. — Так оправдывают свою неудавшуюся жизнь, и когда настает подобная минута — это минута изумления.

— Кузен Наварра! Неужели так должно было случиться? Вспомни об одном: ведь ей, ей самой ни за что бы не додуматься до Варфоломеевской ночи!

Генрих тоже с удивлением сказал, вспоминая прошлое: — Она же понимала, что Гизы могут стать опасными после Варфоломеевской ночи. Что они продадут королевство Испании; она мне это и предрекла. Но она была вынуждена действовать вопреки своему более глубокому знанию. — «А уж это поистине глупость», — добавил Генрих про себя. — Признаюсь тебе, — шепнул он на ухо кузену, — я ужасно ее ненавидел — и за свои собственные несчастья и за те огромные и нелепые препятствия, которые она постоянно ставила на пути к благополучию нашей страны.

— А что она сделала из меня! — шептал кузен Валуа. — Я так презирал ее за это!

Тут оба внезапно смолкли, вдруг поняв, что говорят о мадам Екатерине, как об умершей. А зло, сотворенное этой мниможивой, продолжало независимо от нее расти. Кузены снова стали перед фактом, что они противники и настроены враждебно друг к другу. И сейчас же после дружеского перешептывания они вернулись к упрекам.

— Я, Наварра, не требую ничего, кроме твоего перехода в католичество, тогда я смогу объявить тебя наследником престола.

— Я же, Генрих Валуа, предложил бы тебе заключить союз, если бы только был уверен в твоей стойкости.

— А ты, — что дает тебе твою непоколебимую стойкость, Генрих Наварра? Ведь не вера же твоя. Тогда что, хотел бы я знать? — Так допытывался Валуа, поглощенный лишь заботой о том, как бы обрести ее, эту твердость, и идти в жизни прямым путем.

— Сир! — заговорил Генрих уже другим тоном. — Я буду настаивать на том, чтобы вам оказывали должное повиновение; я буду бороться со всеми, кто замышляет зло против вас; чтобы исполнять ваши приказания, я готов отдать всего себя и все, чем я владею. Единственное, к чему я стремлюсь, — это спасение престола. Ведь после вас, сир, я, стою к нему ближе всех.

Таким языком говорит только правда. И когда Генрих затем преклонил колено, король его не остановил, и было ясно, что это уже не пустая церемония. Он поднялся, только когда встал и король. Генрих предчувствовал, что сейчас прозвучат знаменательные слова; их он должен выслушать стоя. Король же сказал, словно перед большим собранием:

— Сегодня я объявляю короля Наваррского моим единственным и законным наследником.

Валуа вдруг схватился за грудь и, покачнувшись, отступил на шаг. Ведь он назначил протестанта наследником католического королевства! Он бросил вызов Лиге, и теперь ее ненависть к нему может толкнуть ее на убийство. Это был самый смелый поступок в его жизни.

Затем он обратился к мэру города Бордо и предложил хорошенько запомнить только что сказанное — на тот случай, если с ним самим случится несчастье до того, как он повторит свое решение в присутствии двора и парламента.

Господин Мишель де Монтень ответил: — Да, обещаю, — и на этот раз не цитировал древних авторов. Он совсем позабыл об них после всего, что открылось ему в этот час, проведенный с королем и наследником. Вернее, он уже обладал этим знанием, но оно получило такое подтверждение, что стало для него как бы новым.

Искушение

Однажды, несколько дней спустя, уже в Париже, король сидел у камина, задумчиво глядя на огонь, и, казалось, даже не слышал, о чем вокруг него говорят придворные. Его любимцы — Жуайез и Эпернон — отсутствовали. Пока король путешествовал, они, вместо того чтобы убить Гиза, стакнулись с ним. В комнате находился толстяк Майенн, брат герцога Гиза, получивший титул герцога дю Мэна. С самого утра король набирался храбрости, чтобы в присутствии одного из лотарингцев повторить во всеуслышание свое решение, принятое и объявленное им в Бордо. Истекал последний срок: пройдет еще час, и собственные гонцы Гиза, может быть, уже успеют сообщить ему эту весть. Находившиеся в комнате дворяне говорили о брате короля, они обсуждали его болезнь, и его странную смерть — они наблюдают такую смерть уже в третий раз, и она постигла не только его, но и двух его старших братьев. Придворные позволяли себе говорить об этом, хотя можно было предположить, что и самого короля ждет такой же конец. Но для одних короля уже не существовало, хотя он был здесь и присутствовал собственной особой; другие нарочно вели этот разговор, чтобы выслужиться перед герцогом дю Мэном. Вдруг король отвернулся от огня. Он сделал один из своих мальчишеских жестов — от страха; и с беспечностью, которая должна была послужить ему извинением, проговорил: — Вы занимаетесь покойниками.

Он испытующе обвел взглядом придворных, обойдя лишь толстяка, хотя его брюхо особенно лезло в глаза. — Я же занят живыми. Сегодня я объявляю короля Наваррского моим единственным и законным наследником. Он весьма способный правитель, которого я искренне… — Все это он сказал, не переводя дыхания, без пауз, чтобы опаснейшая фраза насчет наследника как можно меньше выделялась, а может быть, даже и вовсе не дошла бы до слуха присутствующих. Однако случилось по-другому. Начался ропот. Обтянутое шелком брюхо надвинулось на короля. А король лопотал еще торопливее:

— Я всегда его искренне любил и знаю, что он мне друг. Он легко увлекается, любит крепкую шутку, но по природе толков. Я убедился, что мы с ним близки по характеру и можем поладить друг с другом.

— Да ведь он протестант! — заорал в ответ Майенн.

— Я ухожу к себе в кабинет, — заявил король, вставая. Придворные расступились. Дверь, в которую он вышел, осталась открытой, они видели его удалявшуюся спину. И тут Майенн раскричался: — Назначить наследником гугенота, это тебе даром не пройдет, Валуа! Самому уж и терять нечего, а еще престолы раздает!

Король все слышал, пока медленно плелся через соседнюю комнату, чтобы его бегство не было слишком явным. А они именно потому и не закрыли дверь. Иные даже высунули головы, чтобы увидеть раньше других, не затеял ли он что-нибудь опасное. Наиболее пугливые бросились за ним следом. А Майенн бушевал: — Нет, пусть вмешается папа! Мы заставим отлучить Валуа от церкви, — визжал он фистулой. И тут же визжал обратное: — Выбреем ему тонзуру и заточим в монастырь!

Они отвесили толстяку более низкий поклон, чем обычно, и назвали его «князем веры» — титул, который Майенн себе присвоил, чтобы в глазах простонародья и почтенных горожан иметь хоть какое-то преимущество перед своим братом Гизом. Пока они не победили, господа лотарингцы все же держались друг друга. А потом каждый надеялся отнять у остальных плоды победы. Майенн посоветовался не со своим братом, которого, впрочем, и не было в городе, а со своей сестрой, герцогиней де Монпансье, и Лига вскоре выслала народ на улицы. Там он подвергся обработке ораторов, читал плакаты, и сам, взбудораженный всем услышанным, записывал взволновавшие его впечатления на стенах домов. Валуа проиграл бесповоротно, что бы он теперь ни сделал. Если он не обратится за помощью к Наварре, он погиб. А если примет помощь, — и подавно: тогда мы заявим, что он сам гугенот. Пусть идет в монахи, ничем другим он никогда и не был. Вот что они писали на стенах и орали друг другу в разинутые рты.

В то время как происходили вышеописанные события, герцог Гиз был на охоте. Он нарочно уехал из города. На обратном пути до него дошли первые вести, но он не мог прискакать столь быстро, чтобы помешать сестре произносить пламенные речи с балкона ее дворца и поджигать студентов. Когда он, наконец, прибыл, она только что закончила одно из своих яростных выступлений и уже перешла к следующему. На этот раз она выступала перед королем Франции.

Герцогиня де Монпансье, рослая, статная, явилась в Лувр в своем портшезе с таким видом, словно ее царствование уже началось. Дворцовая охрана разбежалась — до того страшен был вид герцогини: волосы свисали на деспотический нос, жестокие глаза свирепо сверкали, в руках она сжимала кнут, повсюду на ней сверкали драгоценные каменья, даже на кнуте. Она потребовала, чтобы вызвали короля, и так как его слуги попрятались, то он, наконец, вышел один из своих покоев.

— Мадам, я мог бы заточить вас в Бастилию. — Не дав ей опомниться, он выхватил у нее кнут и швырнул в угол.

— У меня еще есть ножницы, — завизжала фурия и показала их. Ножницы были золотые и висели у нее на поясе. — У них особое назначение! — заявила она, меча на него кровожадные взгляды.

Он знал, какое назначение — выстричь ему тонзуру. И сказал: — Госпожа Лига еще более злая дама, чем вы, мадам. Но и ей не выстричь мне тонзуры.

Она засмеялась полубезумным смехом: — Сир! Вы не способны удовлетворить ни одной женщины! Франция вам никогда не принадлежала, госпожа Лига также, а я — тем меньше. — Так как она при этом размахивала ножницами у него перед носом, он вдруг выхватил их; мгновение — и он уже держал в руке ее локон, который срезал с ее красивой головы с буйными кудрями. Охваченная ужасом, она вдруг умолкла, а король сказал: — Этот локон, мадам, я оставлю себе на память о вашем посещении.

— Откуда у вас такая смелость? — спросила герцогиня, которая начала приходить в себя и уже ясно видела лицо короля. Несмотря на то, что он стоял перед ней собственной особой, она до сих пор видела его лишь смутно, как во сне. — Что это на вас нашло? — спросила она.

Король не ответил. Он пожал плечами и уже намеревался вернуться к себе. Но так как все двери остались распахнутыми, он увидел, как через самые отдаленные ворвался герцог Гиз. Королю стало не по себе; однако он не побежал, а топнул ногой и, насколько мог мужественно и властно, позвал охрану. Уже со всех сторон к нему спешили люди, появился, наконец, и маршал Жуайез. Что до Гиза, то он вошел, совсем запыхавшись, и принялся заверять короля в своей преданности. Он-де бросил на простонародье своих солдат, дерзко заявил Гиз. Выставил себя преданнейшим слугой. Но король перебил его:

— Что это сколько бочек подвозят по реке? Или народ будут каждый день поить, как сегодня? Ведь из пустых бочек очень легко построить баррикады! — В тоне Валуа была угроза, куда девалась его обычная слабость. Бочки, разумеется, годились для баррикад, Гиз отлично знал это, но при виде Валуа минута показалась ему самой неподходящей. Конечно, герцог умел владеть собою лучше, чем его сестра, и был умнее кардинала Лотарингского, который, в качестве «князя церкви», притязал на право выстричь королю тонзуру. Сестру же, которая, услышав о бочках, снова начала размахивать ножницами, герцог гневно остановил. Впрочем, эти угрожающие движения, которые она повторяла слишком усердно, становились уже просто смешными, особенно при том, что король держался поистине величаво.

— Мадам! — воскликнул герцог. — Ваше ревностное служение святой церкви ослепляет вас. Мы — слуги короля, который пойдет войной на протестантов: он уже повышает налоги, а это главное. Сейчас нам грозит вторжение немцев в наше королевство, гугеноты их опять призвали. — И добавил, обратившись к королю: — Сир! Я готов служить вам моим мечом и ручаюсь, что все ваши враги будут уничтожены.

Последние слова он особенно подчеркнул и многозначительно повторил: — Все, все ваши враги, сир! — Этим Гиз как бы принуждал Валуа наконец понять, в чьей гибели он клянется. — И король Наваррский тоже… — проговорил он с расстановкой, следя за ненавистным лицом короля, чтобы узнать, какое впечатление это на него произведет. У короля что-то вспыхнуло в глазах, а губы плотно сжались. Тут Гиз понял. Он поклонился, взял сестру за руку и повел из комнаты. — Нечего разыгрывать фурию! — злобно прошипел он ей в затылок.

Генрих Валуа задумчиво смотрел им вслед. «Генрих Гиз, как я когда-то ждал тебя! Я — твой пленник, и сейчас ты входишь ко мне с кнутом в руках. Признаюсь, довольно мучительное испытание, но я все это уже преодолел. Берегись меня, Генрих Гиз! У меня есть друг!» Он посмотрел в спину уходящему врагу и стал с восхищением думать о своем друге, — почти так же грезила бы женщина: «Наварра, достаточно ли стойко я выступил? Была ли у меня твоя стойкость?»

Он все еще видел спину удалявшегося врага.

Несчастный король вдруг почувствовал, что снова берет верх его обычная природа, после того как он столь долго старался уподобиться другу. — Жуайез! — прошипел он. — Избавь меня от того вон человека! — Молодой маршал побледнел и молча отвернулся к стене. У короля пока еще не было доказательств, что этот фаворит изменил ему; теперь открылась полуизмена, а она гнуснее полной. Король вышел и, дойдя до своей комнаты, повалился без сил; он устал от разнообразных и бурных чувств — слишком бурных для его натуры и для вечерних часов.

Когда жители города узнали о болезни тирана, все решили: он все равно что умер — и плясали на улицах от радости. Значит, скоро конец кометам, чуме и прочим бедствиям, в которых всегда винят плохого правителя, а главное — поборам. Простонародью и почтенным горожанам приходилось платить чудовищные суммы, чтобы священная Лига раз и навсегда могла покончить с гугенотами. Непопулярность, связанную с военными расходами, она предоставляла Валуа. Бедняга защищался изо всех сил. Во-первых, он снова вступил в переговоры с Наваррой относительно его перехода в католичество, после чего они вместе разделались бы с этой фурией Лигой. При этом кой-какой урон потерпел бы и Наварра, и единственным государем в своем королевстве наконец сделался бы король.

Валуа в глубине души никак не мог постичь, почему его друг не желает оказать ему этой маленькой любезности и переменить свою веру. Когда ему чего-нибудь страстно хотелось, от него ускользало, чего это может стоить другому, в данном случае — Генриху, который утратил бы уважение к самому себе и доверие преданных сторонников. А человеку, изменившему своей партии, враждебная, к которой он переметнется, все равно не поверит и служить не станет; да и сам Валуа стал бы вскоре относиться к нему с презрением. Ведь уже сейчас король предлагает ему за его переход главным образом деньги, в чем нет ничего необычного, ибо убеждения тоже имеют свою цену. Не продается только добродетель, основа которой — знание. Она-то и перевесила на заседании Совета в Нераке. — Если мы вооружимся, король будет с нами считаться, а если будет считаться, то и призовет нас. В союзе же с ним мы снесем головы нашим врагам.

— Я согласен! — воскликнул Генрих.

В последний раз послал Валуа к нему своего второго фаворита Эпернона, от которого еще ожидал услуг и даже любви. В те времена Жуайез для него — уже ничто, а ведь он когда-то называл его своим сыном, дал ему герцогство и сестру королевы в придачу. Есть слабые люди, которые не цепляются за тех, кто от них уходит: напротив, они отстраняются сами, быстро и неудержимо. И если бы изменник даже захотел, он уже не смог бы загладить свой проступок. Его уже принесли в жертву, а он еще ничего не подозревает. Жуайез по-прежнему блестящ, весел, полон гордости за свою превосходную армию, которая растет с каждым днем, и в ней больше знатных имен, прославленных гербов, дорогих лошадей и кольчуг из чистого серебра, чем в каком-либо королевском войске; и вести ее должен двадцатипятилетний молодой человек, избранник счастья.

Король улыбается ему, а сам думает: «Важничай, пока еще не поздно. Наварра сильнее вас. Я знаю это из первых рук, ибо его дорогая супруга — моя родная сестра и она охотно выдала мне его тайны. Она хочет, чтобы я помог ей деньгами и людьми против ее возлюбленного повелителя, которого она ненавидит, — только я могу понять такую ненависть. У нас в жилах течет одна кровь. Я поступлю правильно, если не буду давать Наварре передохнуть, но и Лиге тоже. Буду по очереди посылать свои войска против обоих, и даже с теми же маршалами: то Матиньона, то Майенна. Охотнее всего я бы послал Гиза, чтобы Наварра его разбил; к сожалению, Гиз хитер. Он предпочтет прогнать немцев, черт бы его побрал! Но по крайней мере до Наварры он не доберется: я не желаю, чтобы с моим другом Наваррой случилась беда. И не хочу также, чтобы было уничтожено мое войско. Все это перепуталось у меня в голове; но это их вина, а не моя».

Так размышляя, несчастный король посылал своих маршалов то против Лиги, то против кузена Наварры. Наварре он охотнее стал бы помогать, чем противодействовать, но именно сейчас, когда все так запуталось, он вынужден допустить, чтобы Наварру отлучили от церкви — для протестанта случай небывалый. Генрих отвечал воззваниями, которые расклеивались на стенах домов в Риме, этом городе папы, и папа дивился на него, и о нем говорил весь христианский мир. Бедняга король скорее хотел бы ослабить Лигу, а не усиливать ее, и все-таки, неведомо как, заключил с ней новый договор. Когда Генрих услышал об этом в своем Нераке, он просидел один всю ночь, не сомкнув глаз.

Он погрузился в мысли о том, что теперь надвинулось и было так же неотвратимо, как наступление утра. Это была война, поистине война за существование, уже не бодрящие, предварительные маневры, а последнее свершение, во всей своей глубочайшей суровости. Опершись головою на руку, при свете догорающих свечей, он еще раз окинул взором все пережитое, перед ним прошли его веселые маленькие победы, быстро забывавшиеся поражения, долгие переезды верхом, непокорные городки, мятежные подданные и то, от чего он так худел и уставал, — десять лет трудов и усилий.

Все это было и прошло: Генрих увидел перед собою завершение — в образе бесчисленных армий, извивающихся подобно длинному червю, который охватывал всю землю. Убей его или смирись, иначе тебе конец. Только ты, только против тебя они вооружились, иначе они бы уж давно снюхались и уладили свои дела, — только ты им мешаешь. Не суждено тебе мирно унаследовать престол, сначала должны лечь десятки тысяч трупов. Я сам завалю ими мое королевство!

«Кузен Валуа не сдержал своего слова, да я и не ждал, что он сдержит. Он будет покоряться Лиге, пока та его не убьет. После своей победы она сделает это наверняка. Кузен Валуа, ты надеешься на то, что я разобью и тебя и Лигу? Да, в этом и твое спасение и мое. Твоя неверность укрепила наш союз. Опасная неверность! Безнадежный союз! Как бы я хотел умолить господа бога моего, чтобы он отвел от меня это испытание или чтобы оно было уже позади и я бы только собственным телом прикрывал мою землю, мое королевство!»

Это испытание пришло к тридцатичетырехлетнему королю поздним летом, однажды на рассвете, в час величайшей усталости, после ночи, проведенной без сна. Все свечи догорели. И тут же в окнах забрезжило утро, а Генрих увидел, что усы у него наполовину поседели.

Радостный день

Генрих не считает себя трагической фигурой, поэтому он не стоит на виду у всех, в центре событий. Действуют другие и воображают себя важными лицами. Например, Гиз, он желает быть победителем немецкой армии, которая идет из Швейцарии на помощь гугенотам; однако для славы он до сих пор выиграл слишком мало сражений. И молодой маршал Жуайез радуется, точно ребенок, намереваясь со своими отборными рыцарями разбить короля Наваррского, — только вот посидит немного в одном из взятых им по пути городов и после жирной жизни при дворе и всяких излишеств немного полечится. Налегке и с очищенным желудком должен полководец выезжать в ратное поле.

Не только этот новый противник поджидал короля Наваррского: старик Бирон, тот самый, который был его злейшим врагом в дни мелкой борьбы Генриха на собственной земле, — Бирон оказался тут как тут. Тогда король Наваррский сменил провинцию Гиеннь на провинцию Сентонж, ибо его спасение состояло в том, чтобы наступать: перенести войну на север, угрожать Парижу, только бы Фама всегда летела, трубя, впереди. Старичку Бирону вздумалось напасть на некий остров, он назывался Маран и лежал неподалеку от берега океана; Генрих заранее расписал его своей подруге Коризанде самыми пленительными красками. Полоса воды, окружавшая этот чарующий остров садов, весьма некстати переходила в болото, в нем-то и завязло войско противника. Бирону пришлось снять осаду, сам он был ранен, а деньги, полученные от двора, все вышли. Да и откуда их было взять? Как мог король, проматывавший со своими фаворитами все, что оставалось от податей и налогов после того, как ими в достаточной мере поживились воры и священная Лига, как мог такой государь содержать одновременно еще три-четыре армии? И Бирон первый не получил денег. Кое-что удалось перехватить Генриху, правда, всего несколько тысяч экю, но это решило поражение маршала, ибо его наемники разбежались.

Попутно Генрих отделался и от своего кузена Конде: уж слишком резок был контраст между успехами Генриха и неудачами, которые терпел в то же самое время его соперник! Победа, одержанная Генрихом на острове, склонила на его сторону упрямых протестантов из Ла-Рошели, которые, не будь ее, охотно предпочли бы испытанного и верного протестанта и посредственного вождя Конде. А теперь многочисленные промахи их единоверца стали особенно очевидны. И в самых строгих домах люди, вспоминая о нем, неодобрительно покачивали головой. Впервые над ним посмеялись в Неракском замке, и Конде этого не простил.

Когда Жуайез наконец облегчился и поехал в ратное поле, настала его очередь. И тут при столкновении с самой большой и хорошо вооруженной из королевских армий, в открытом поле, в день решающей битвы, Генрих уже становится трагической фигурой. Он становится даже чем-то большим; борцом за веру по образу и подобию библейских героев. И все сомнения людей исчезают. Ведь он сражается уже не ради земли или денег и не ради престола: он жертвует всем ради славы божьей; с непоколебимой решимостью принимает сторону слабых и угнетенных, и на нем благословение царя небесного. У него ясный взор, как у истинного борца за веру. А все эти слухи о его любовных похождениях, сумасбродных проделках и равнодушии к религии — все это неправда. Ты наш герой и воин, ты избранник божий, мы поспешаем к тебе.

Так притекали к нему люди отовсюду и, уже заранее окрыленные его славой, еще больше воодушевлялись, увидев воочию, какой он простой и добрый. Своими руками рыл он окопы, ел стоя, спал в доспехах и — смеялся. Ради этого смеха люди оставались с ним — были деньги или их не было, было чем закусить или приходилось поститься. Даже своих пасторов умел он развеселить, а по ночам будил капитана Тюрена и капитана Роклора, и все сидели, прислушиваясь, держа фитили наготове.

— Сир! Какой толк в том, что мы бодрствуем ночью и враг нас не застанет врасплох? Ведь днем вы рискуете своей драгоценной особой, как будто не от вас все зависит: не таясь, переходите вброд болота, а кругом падают пули и взлетают брызги.

— И, может быть, завтра меня убьют, — отвечал Генрих. — Но дело мое потому и победит, что дело это угодно господу.

Он говорил это при блеске звезд и верил в свои слова глубоко, как дóлжно верить, ибо его уверенность ни на чем не была основана; да, поистине, вместе с ним погибло бы и все его дело; но если бог желал спасти это королевство, то он волей-неволей, а был обязан сберечь Генриху жизнь.

Неизбежно наступали и периоды усталости. Ведь по две недели не ложишься в постель, несешь постоянную заботу о своих людях и о противнике, которого надо заманить куда следует. Когда они, наконец, столкнулись, — герцог Жуайез и король Наваррский, — то последний оказался зажатым между двумя реками и отрезанным от своей артиллерии. Что помогло ему выбраться из столь трудного положения? Только быстрота, подвижность да его удачливая судьба. И вышло так, что тем тяжеловеснее и медлительнее оказался противник. Едва забрезжило утро, а гугеноты уже запели псалмы перед своими палатками; враг строился весьма неторопливо. Солдаты Генриха тут же принялись высмеивать противника и осыпать бранью: вон они, изнеженные придворные, обжоры, только и умеют, что налоги да пот из бедняков выжимать.

— Хорошо пронесло вас, господин герцог? А то мы тут, — страх действует получше лакрицы. Нажрались откупов да пенсионов, где уж вам, господам, их переварить! То-то вы с места не можете сдвинуться. Все поле боя провоняло вашими ароматическими водами. Ничего, поработайте как следует, по-другому запахнете!

Звонкие голоса далеко разносят оскорбления и угрозы. А вдали, в лучах восходящего светила сверкает и блестит серебряное войско — войско богачей, золотые кинжалы, золотые шлемы — пропасть золота. Оружие отделано драгоценными каменьями, карманы набиты деньгами, головы — расчетами и помыслами о наживе. Под каждым серебряным панцирем бьется не только сердце, — власть, власть бьется в вас, власть мытарей и ростовщиков, которые наживаются на горе вдов и сирот. — Эй ты, сукин сын! — зычно крикнул какой-то хмурый старик, но с зоркими глазами. — Ну-ка, обернись, я тебя узнал, это ты со своими наемниками поджег мой замок! Ты ведь из Лиги!

Его слова еще сильнее разожгли ярость протестантского войска. Ненавистный враг — это, оказывается, не только королевские прихвостни; шайки убийц из священной Лиги тоже туда затесались. Они разрушали наши молитвенные дома, поджаривали наших пасторов, начиняли порохом тела наших женщин. Это вы отнимаете у нас отечество и нашу веру, вы не желаете, чтобы мы жили на свете и размышляли, а мы для этого и сотворены создателем. Но бог хочет, чтобы враги сегодня погибли. Так говорили пасторы, обходившие ряды и тоже одетые в полукафтанья и колеты; пусть воины напоследок услышат слово истины. Пастор еще не кончил, а командир уже выстраивал роту к бою.

Короля Наваррского видели и узнавали повсюду, хотя он был одет только в серую кожу да железо; от него ничто не ускользало, особенно же следил он за каждым движением герцога де Жуайеза. Оба не торопились схватиться всерьез. Ведь в конце концов один должен предстать перед богом, другой останется победителем на поле боя. Каждая из этих судеб возвышенна; поэтому, уважительно взирая друг на друга, они решают предоставить друг другу все возможные преимущества до того, как дело начнется всерьез. Жуайез выполняет сложные маневры со своей слишком ослепительной конницей, и никто ему не мешает. А тем временем Наварра успевает переправить через реку свои последние кулеврины. Обратился он и к двум кузенам, желая напомнить об их кровной близости с ним. Это были Конде и Бурбон Суассонский, возлюбленный его сестры Екатерины.

Генрих решил, что он уже приготовился, когда к нему подошел Филипп Морней с двумя пасторами. Без обиняков — ведь сейчас начнется сражение и, может быть, придется пожертвовать жизнью — Морней бросил своему государю упрек в том, что он опять завел себе в Ла-Рошели любовную связь, и она-то в эти последние минуты лежит тяжелым гнетом на добродетели гугенотов. Генрих признал перед пасторами свою вину. — Всегда смиряйся перед богом и будь тверд перед людьми! — И поскакал прочь, ибо заметил перебежчика: какой-то офицер решительно двигался со своим отрядом между холмами по ничейной земле. — Фервак! — крикнул Генрих еще издали. — Когда мы победим, переходите к нам!

И тотчас повернул обратно, даже не взглянув, что последовало за его призывом. Однако люди этого честного и скромного воина принудили своего начальника принять решение, ибо они пошли за королем Наваррским. Генрих увидел по солнцу, что всего лишь девять часов, а оба войска уже два часа маневрировали на глазах друг у друга. В октябре это еще раннее утро; свет падал косыми лучами из-за облаков, которые плыли медленно и низко над равниной и были видны очень ясно. Даже великие армии с их полководцами кажутся совсем ничтожными под огромными облаками, а за ними есть ведь еще небо, и, может быть, оно нас знать не хочет.

Генрих привстал на стременах. Обернувшись к густым рядам своих солдат, крикнул им за минуту до того, как ударить по врагу: — Друзья, послужим славе божьей! — Он крикнул это именно потому, что нависшее над ними небо было так близко. — Мы должны победить! Наша честь этого требует! Или хоть спасем вечную жизнь нашей души! Путь перед нами открыт. Вперед, во имя божье, за которое мы сражаемся! — Говоря все это своим солдатам, Генрих в то же время обдумывал те приказы, которые должен будет сейчас отдать. Однако вышло иначе, и протестантское войско без всякого приказа или сговора вдруг опустилось на колени и начало молиться, все войско. И эта молитва была подобна буре, и грому, и гулу колоколов, когда бьют в набат. Войско пело псалом 117[28]В русском синодальном переводе библии это псалом 118.: «Славьте; господа, ибо он благ, ибо во век милость его».

И тогда сердце Генриха словно воспарило в радостном испуге, — и он узнал то, что было ему некогда открыто на берегу океана: целое войско опускается на колени и молится, вместо того чтобы идти в наступление, — так оно уверено в предначертанной ему свыше победе. И Генрих тоже сложил руки на груди, поднял голову и стал повторять вместе со всеми: «Все народы окружили меня, но именем господним я низложил их. Возрадуемся и возвеселимся в оный радостный день».

И он действительно возрадовался, возрадовался, как никогда. Сей день сотворил господь, сей день, в который мы помчимся вперед и ударим на своих врагов, не колеблясь. И усы сегодня не поседеют от предательства, неизвестности и горя. Сей день, который сотворил господь, не ведает сомнений, ибо перед нами враг. Сегодня мы сильны верой, ибо для нас нет выбора, мы должны победить. И потому это радостный день.

Герцог де Жуайез увидел, что у противника творится что-то странное, и воскликнул: — Король Наваррский трусит! — Ему ответил Жан де Монталамбер: — Сударь, вы и ваши придворные еще не знаете, что такое рукопашная схватка с гугенотами. Когда у них такие лица — это не к добру. — В ответ на его слова всадники в серебряных латах расхохотались особенно пренебрежительно. Ибо они ничего не поняли, ни над чем не задумались.

Ведь там против них стоит армия бедняков. Там стоит армия гонимых за правду. Армия тех, в ком нередко живет добродетель, а иногда и мудрость. У их короля, с тех пор как начался этот поход, лицо осунулось, на нем, как и на всех, лишь серый шлем и панцирь, и единственная рубашка на теле еще не просохла после стирки. Все, чем владели он сам и его маленькая страна, отдал он этому войску; и каждый солдат принес сюда то, что у него осталось, принес сюда и все свое счастье. Если они проиграют битву, им конец, придется уходить на чужбину. Вот они еще стоят на коленях на родной земле, взывают к господу, дергают за веревки колоколов, висящих между облаками. «Именем господним низложу все народы. Сей день — радостный день».

Случилось так, что при первом столкновении рыцари глубоко врезались в ряды аркебузиров-гугенотов. Они даже погнали часть конницы Генриха Наваррского и гнали ее до города Кутра, так что солдаты французского короля уже принялись грабить обозы. — Победа! — кричали они, и Жуайез решил, что настало время выслать вперед пехоту. И тут произошло нечто неожиданное. Протестанты начали из-под прикрытий метко обстреливать фланги королевского войска, которое стреляло очень плохо, потому что его пушки стояли слишком низко. И вот пехота бежит, конница оттеснена. Завязывается рукопашный бой, король Наваррский в пылу сражения обхватывает дворянина из вражеского стана. — Сдавайся, филистимлянин! — кричит он. Генрих, по-видимому, чувствует себя Самсоном, но лучше бы он все-таки выстрелил в филистимлянина, ибо чуть не поплатился жизнью за свое великодушие.

Когда герцог де Жуайез увидел, что все пропало, он кинулся вместе со своим братом, господином де Сен-Совером, в самую гущу схватки и погиб, как того желал. Он был всего лишь фаворитом и начал свою карьеру не слишком достойно. Но когда он столь возвеличился, гордость подсказала ему, что хоть умереть надо с достоинством.

Не успел он вздохнуть в последний раз, как все его войско разбежалось. Гугеноты преследовали врага еще на протяжении двух-трех миль: каждый гнался за намеченным им прекрасным рыцарем, надеясь пообчистить ему карманы, захватить его в плен и вернуть свободу только за хорошие денежки. На поле боя остались две тысячи убитых, почти сплошь католики, а так оно было пусто. Убитые валялись среди лошадей и оружия, все это было набросано грудами, но эти холмики образовались сами собой, без человеческого умысла, как образуются другие холмики, состоящие из песка и травы. Среди песка, травы и убитых бродит какая-то одинокая согбенная фигура и вглядывается в лица; вот она нашла, узнала, пошатнулась от боли и опять жадно вглядывается в густеющих сумерках, под низкими тучами.

В Кутра, в верхней зале «Белого коня», победители обедали, а внизу на столе лежали тела герцога Жуайеза и его брата. Король Наваррский вернулся, откуда — неизвестно; в суете победы его еще никто не хватился. Его штаб-квартира оказалась переполненной ранеными пленными, и он пошел в гостиницу; тут некоторые заметили, что глаза у него красные. Сначала он преклонил колено перед телами обоих побежденных; затем сделал над собой усилие, принял веселый вид и поспешил наверх, чтобы отпраздновать вместе с теми, кто смеялся и пировал, великую удачу. Никогда еще ревнители истинной веры не одерживали такой победы, даже во времена господина адмирала, и его старые соратники были с этим согласны. Когда вошел король Наваррский, все вскочили со скамей, что есть силы затопали, а потом затаили дыхание, чтобы воцарилась полнейшая тишина.

Генрих, смеясь, подбежал к ним и воскликнул: — Пока это не вечная жизнь, ее мы еще не завоевали, но завоевали земную! — Он схватил самую большую чашу и перечокался со всеми другими чашами, которые ему протягивали его храбрые командиры. Затем воины принялись уничтожать все, что было нагружено, навалено на огромных блюдах, и Генрих не отставал от них. Громко рассказывали они о своих славных делах в этом бою, а Генрих — о своих, голосом звонким, как труба. В длинной зале воздух был спертый от дыма факелов, чада плиты и горячего пота солдат. Вся их кожаная одежда была покрыта темными пятнами — то ли их кровь, то ли кровь убитых врагов? «Я вижу вас, — вы же не видите, что я плакал… Но довольно уж грустить о моих единоплеменниках, которых мне самому пришлось прикончить, а ведь они могли бы впоследствии преданно мне служить. Вон свисают с потолка их знамена — все, что от них осталось. Это хорошо, но знамя короля Франции я не возьму себе, и я не хочу, чтобы оно лежало внизу на столе, пока я наверху пирую, Это — нет, клянусь», — говорил он себе, в то же время весело рассказывая своим сотрапезникам о том, как он сражался.

Валуа стоит с остатками своего войска на берегу Луары и прикрывает свое королевство. «Я не причиню тебе вреда, Валуа, ведь я сражаюсь за твое королевство. Нам еще нужно покончить с Гизом, мы оба это знаем. Пусть теперь гонит немецких ландскнехтов обратно в Швейцарию, а ты, мой Валуа, вместо него войдешь победителем в свою столицу. Ибо я не причиню тебе вреда, мы понимаем друг друга».

Сказано — сделано, и на другой день Генрих сел на коня, решив через всю Гиеннь проехать в Беарн; его сопровождал конный отряд с двадцатью двумя отнятыми у врага знаменами, он вез их в дар графине Грамон. Он вел себя романтически, все видели это. Вместо того чтобы закрепить победу и разбить самого короля, он отдался своим чувствам и повез захваченные им пестрые знамена, желая сложить их к ногам своей подруги. Это вызвало у вчерашних победителей великое разочарование; даже в измене обвиняют Генриха иноземные протестанты, которым тем легче говорить, чем дальше они от этого королевства.

И вот он прибыл, а на лестнице своего замка, вся в белом, осыпанная жемчугами, стояла фея Коризанда; такой сказочной он видел ее только в своих грезах. Все знамена были развернуты и склонились перед нею; затем, как будто только теперь он стал этого достоин, Генрих поднялся к ней и, взяв ее за руку, увел в замок. Она же не находила слов, чтобы выразить свое счастье. Так счастлива была его муза, что забыла обо всем, кроме его победы и его великого пути. Она позабыла и горечь и собственные притязания, ее доверие было полно кротости. По-матерински жалела его, радовалась, что он вознагражден за свои труды, а надо бы ей пожелать, чтобы они продолжались (как оно потом и случилось). Пока счастье еще зыбко, не проходит и время музы; нынче же для нее радостный день.

Moralité

Imperceptiblement il avance. Tout le sert: et ses efforts et les efforts des autres pour le refouler, ou le tuer. Un jour on s’aperçoit qu’il est fameux et que la chance le designe. Or, sa vraie chance c’est sa fermeté naturelle. Il sait ce qu’il veut: par cela il se distingue des indécis. Il sait surtout ce qui est bien et sera admis par la conscience des hommes ses pareils. Cela le met franchement à part. Personne parmi ceux qui s’agitent dans cette ambiance trouble n’est aussi sûr que lui des lois morales. Qu’on ne cherche pas plus loin les origines de sa renommée qui ne sera plus jamais obscurée. Les contemporains d’alors et de quelques autres époques, ont pour habitude de s’incliner devant tout succès, même infâme, quitte à se récuser aussitôt traversé ce passage où soufflait un vent de folie. Par contre, les succès de Henri n’étaient pas pour humilier les hommes, ce que n’évitent guère la plupart des chefs heureux. Ils devaient plutôt les rehausser dans leur propre estime. On ne voit pas d’habitude l’héritier d’une couronne, que le parti dominant repudie violemment, gagner à sa cause par des procédés d’une honnêteté pathétique, le roi même que force lui est de combattre. Combien il voudrait aider ce roi, au lieu de devoir le diminuer, lui et son royaume. Il a eu ses heures de faiblesse et la tentation d’en finir ne lui est pas restée inconnue. Cela le regarde. À mesure qu’il approchait du trône il a fait comprendre au monde qu’on peut être fort tout en restant humain, et qu’on défend les royaumes tout en défendant la saine raison.


Поучение

Неприметно движется он вперед. Все служит ему: и его усилия и усилия других, желающих низвергнуть его либо убить. Настанет день, когда все увидят, что он прославлен и отмечен удачей. Но его истинная удача — в прирожденной твердости характера. Он знает, чего хочет: этим-то он и отличается от людей нерешительных. Главное же — он знает, что хорошо и будет одобрено совестью его ближних. Это явно ставит его выше других. Ни один из мечущихся, подобно ему, в туманной действительности не уверен столь твердо в своем знании нравственных законов. Незачем искать других причин для его славы, которая более уже не померкнет. Его современники, а также люди иных эпох привыкли склоняться перед любым успехом, даже подлым, чтобы затем тотчас отвернуться, едва будет пройдено ущелье, где на них подуло ветром безумия. Напротив, Генрих не стремился через свои успехи унизить других, чем грешит большинство удачливых вождей, меж тем как этим успехам надлежало бы скорее возвышать человека в его собственном мнении. Редко увидишь, чтобы наследник престола, которого господствующая партия столь яростно отвергает, мог бы деяниями, преисполненными самой возвышенной честности, склонить на свою сторону самого короля, хотя поневоле приходится с ним бороться. И как хотел бы он помочь этому королю, а не быть вынужденным умалять его славу и его королевство! Однако бывали и у этого наследника минуты слабости, соблазн все бросить и ему не остался чужд. Но это его дело. По мере того как он приближался к престолу, он показал миру, что можно быть сильным, оставаясь человечным, и что, защищая ясность разума, защищаешь и государство.


Читать далее

VIII. Дорога к престолу

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть