Лето давно сменилось дождливой осенью. Дождь сыпал нудный, мелкий, холодный. Рано темнело, и из дома не хотелось выходить.
Лаптев в горнице играл с ребятами. Шестимесячную Люську посадили на стол, и вся семья собралась вокруг. Кто хлопал «ладушки», кто делал «козу рогатую», кто мяукал, кто тявкал. Люська улыбалась и пускала слюни.
Татьяна собиралась уже прогнать всех спать, когда на крыльце кто-то завозился и глухо стукнул в дверь. Теща побежала отворять, и в избу вошел высокий офицер в мокрой шинели.
— Михаил Родионович! — удивленно сказал Лаптев, поднимаясь навстречу гостю.
Хромов отряхивал с шинели крупные дождевые капли и, виновато улыбаясь, топтался у порога.
— Незваный гость, говорят, хуже татарина. Пустите переночевать?
— Да, пожалуйста! Давай сюда шинель, проходи, садись.
Хромов, похудевший и постаревший, сел к столу, на котором все еще восседала Люська.
— Твоя? Уже? — подмигнув Лаптеву, спросил он. — Не теряешься!
Татьяна унесла Люську и подала самовар. Хромов пил чай жадно.
— Вторую неделю по вагонам мотаюсь. Партию пленных переправлял, устал как собака. Запаршивел даже, извините за подробность. Мимо Чиса проезжал, дай, думаю, загляну, как живут… Вы меня извините…
— Да брось ты! — перебил Лаптев. — Кушай, пожалуйста, и рассказывай, как сам живешь.
Хромов помолчал, продолжая пить чай и жевать лепешку. Татьяна стала укладывать ребят спать. За столом остались только хозяин и гость.
— Ты спрашиваешь, как живу? Погано живу, прямо сказать — ни куда не годно! Достало все, морды эти фашистские больше видеть не могу! Одни эсэсовцы, как на подбор! С ними не то что воспитательной работой заниматься, а придушить их хочется. А посмотрел бы, как их кормят! Твоим интернированным того и понюхать не дадут, что мои жрут. А все равно недовольные. Наглые сволочи!
— Да ты поспокойнее, — посоветовал Лаптев, заметив, что у Хромова уже дергается щека.
— Не могу я поспокойнее-то… Рад бы. Место у нас там глухое, народу почти нет, даже поговорить путем не с кем. Веришь, сатанеть начинаю от тоски.
— Ты смотри на все это как на дело временное, — сочувственно отозвался Лаптев.
— Ну, а демобилизуют, тоже не слаще будет. Какая мне на гражданке цена? Пятьсот рублей в зубы, аккурат на три буханки хлеба хватит. Ни специальности у меня хорошей, ни грамотности.
— То и другое приобрести не поздно.
— Да, приобретешь! — Хромов махнул рукой. — Тебе хорошо рассуждать, когда у тебя институт за плечами, а я в армию из чернорабочих попал. Сейчас я все-таки офицер, звание у меня, положение, а демобилизуют — кто я есть? Пришей кобыле хвост, вот кто.
— Ты, я вижу, устал, — Лаптев поднялся. — Ложись, вон жена тебе постелила.
— Спасибо, — хмуро улыбнувшись, поблагодарил Хромов. — Потревожил я вас… — и, заметив, что Лаптев хочет уйти в соседнюю комнату, попросил: — Погоди, посиди со мной маленько. Мне еще сказать хочется…
Лаптев снова сел за стол.
— У тебя, я смотрю, и в семье-то все идет как-то по-другому… А у меня, брат, ерунда. Прошлой осенью принесло мою бабу. И как она, сука, адрес узнала, прах ее побери?
— Постой, — оборвал его Лаптев, — как же ты это о жене?
— А! — опять махнул рукой Хромов. — Одним словом, отвык я от нее и вовсе она мне не нужна была. Однако ж, раз приехала, деваться некуда. Стали жить. Что ни день, ругаемся…
— Почему же? Характер, что ли, у нее плохой?
— Да нет… — Хромов замялся. — Но баба она, пойми, темная, одно слово, колхозница.
— Ты и сам не велик граф.
— Граф не граф, а все ж не ей чета. Пол-Европы прошел, кое-чего повидал. После тамошних баб наших криволапых не захочешь! Женился я еще пацаном, сдуру, спьяну. Теперь бы я с такой и рядом не сел.
Лаптеву хотелось прервать этот разговор, рассердиться, уйти, но он терпел, потому что Хромов был сегодня его гость. Чтобы хоть немного сгладить неловкость, понизив голос, сказал:
— А мы с женой в общем ладим. С образованием у нее тоже не очень, но она женщина умная. Дел у нас обоих много, ругаться некогда. С работы придем — она про свои дрова, я — про своих немцев. И с детишками нужно заняться. Так что на ругань времени абсолютно не остается.
— Была бы охота ругаться — время всегда найдешь. Погоди, ты вот дальше послушай… Зиму мы прожили, к лету, извольте радоваться, ребенок завякал. Баба хворает, лежит как колода, девчонка орет, везде грязь, тряпки, пеленки. Веришь, до чего я дошел: сам пеленки эти стирал!
— Что ж тут такого?
— Не хватило моего терпения, — не слушая никаких возражений, продолжал Хромов, — проводил я ее обратно к матери в деревню, вместе с ребенком. Поругались мы с ней, ну, и уехала она. Туда ей и дорога! Девчонку немного жаль, привык я к ней за два месяца…
— Что-то не пойму я тебя, Михаил Родионович, — вздохнув, сказал Лаптев, — жалуешься, что одиноко тебе, тоскливо, а жену обидел, выгнал. Прямо не верится, что нет вокруг тебя хороших людей и не с кем душу отвести. Если так разобраться, то и наш Чис — не столица и не областной центр. А ведь живем, и неплохо… — не найдя, что бы еще сказать, он встал из-за стола, потрепал Хромова по плечу, пытаясь как-то смягчить свои слова, и пошел спать.
Утром продолжал идти дождь. Татьяна Герасимовна послала Аркашку на конный двор за лошадью, чтобы свезти бывшего мужнина начальника на станцию. Повез его Лаптев сам.
— Ну, а ты куда, когда лагерь совсем расформируют? — спросил Хромов.
— Дело всегда найдется. Я ведь учитель. В школу пойду ребят учить. О чине и звании не пожалею, если воевать еще придется, они при мне останутся.
— Я вчера о наших не спросил. Как они?
— Звонов недавно на Тамаре Черепановой женился. Помнишь ее? Петухов после операции поправился, сейчас в Берлине. Салават все по солдаткам ходит. Ну, а я… как видишь.
На станции Хромов протянул Лаптеву свою жесткую, большую руку.
— Прощай, Лаптев! Я все-таки тебя люблю… С тобой бы я работал. Может, когда демобилизуемся, мне местечко какое-нибудь около тебя будет? Я ведь работать могу.
Лаптев ничего ему не обещал, но простились они по-хорошему. Хромов обнял его за плечи и слегка прижал к себе.
— Я еще приеду! Можно, комбат? — крикнул он, когда поезд тронулся.
Лаптев помахал ему рукой и вздохнул с облегчением.
После свадьбы Тамару срочно провожали в Свердловск, Она держала экзамен на заочное отделение лесотехнического института. Черепаниха, собирая ее в дорогу, все качала головой:
— Охота тебе от молодого мужа уезжать? Осталась бы, Томочка. Там и намаешься, и голодом насидишься. Ни молочка, ни картошечки…
— Хватит вам ныть! — хмуро отозвалась Тамара. — Надоело даже. Саша ничего не говорит, а вы пристаете. И так из-за вас только на заочное поступаю.
— Оставь, — тихо приказал жене Черепанов.
Тамара не слушала, о чем дальше говорили старики. Она думала лишь о том, успеет ли сегодня сбегать в старую лесосеку. Ей так хотелось побывать там, где работал Руди, пройтись по той дороге, по которой они шли вместе в последний раз! Она боялась, что кто-нибудь догадается, куда она собралась, поэтому не стала просить лошадь и отправилась пешком.
Стояло яркое бабье лето, пришедшее вновь на смену дождям. Тамара быстро шла по желтым, влажным от росы листьям — они грустно поскрипывали под ее сапогами. Гроздья яркой, уже тронутой морозом рябины тяжело свисали с тонких веток. Среди побуревшей травы проглядывали красные сморщенные ягоды брусники. Лес был почти гол и совсем не радовал глаз.
Тамара, словно надеясь на невозможное, почти бежала к тому месту, где обычно ждал ее Рудольф. Густые летом кусты шиповника и жимолости тоже сейчас были голы, шиповник угрожал колючками, а его коричневые ягоды осыпались.
Почти все дрова из старой лесосеки уже вывезли, кругом торчали только пенечки да громоздились груды несожженных сучьев. Дверь барака заколотили крест-накрест досками. Тамара заглянула в окно: там, где когда-то спал Штребль, стоял голый деревянный топчан. Она вздохнула, стерла ладонями слезы с лица и прямо от барака стала спускаться в низину, где раньше рос стройный березняк, а теперь белели ровные, сиротливые пеньки. Несколько пощаженных топором тонких молодых березок качались от легкого ветра.
На одной из них она нашла свое имя, нацарапанное латинскими буквами, и тогда заплакала навзрыд, как плачут от обиды дети. Опомнившись, испуганно посмотрела вокруг, но все было тихо. Перочинным ножиком осторожно вырезала кусочек бересты со своим именем и спрятала за пазуху. Уходить не хотелось, Тамара села на поваленное дерево и просидела так до тех пор, пока не почувствовала, что ей холодно.
На горе вдруг зафырчала машина. Тамара кинулась туда и увидела Ландхарта, который укладывал на машину дрова. Он узнал ее и поклонился.
— Я забираю последние дрова, — по-немецки сказал он. — Очень рад, что смогу подвезти вас домой.
Тамара кивнула и сразу забралась в кабину — ей было как-то неловко, словно этот красивый, суровый немец мог догадаться, зачем она сюда пришла. Ландхарт аккуратно уложил дрова, сел рядом с ней в кабину и завел мотор. Машина плавно стронулась с места и медленно покатилась по лесной дороге. Немец молчал, у него было такое бледное и печальное лицо, что Тамаре стало его сейчас невыносимо жалко.
— Вам плохо в лагере? — тихо спросила она.
Ландхарт ответил не сразу:
— В лагере не может быть хорошо, фройлейн. Но главное — у меня дома маленькая дочь…
— Вы скоро все поедете домой… я знаю, мне муж сказал… — Тамара запнулась, вспомнив, что Сашка велел никому не говорить об этом.
Лицо Ландхарта преобразилось. Глаза засветились, губы расплылись в улыбке.
— Благодарю вас, фройлейн! Вы не можете представить, как я мечтаю о доме!
Сделавшись вдруг необычайно оживленным, Ландхарт прибавил «газу» и откровенно признался:
— Многие из нас, кого обошли при последней отправке, сильно пали духом. Ведь уже скоро два года, как мы из дома. И все время мучит неизвестность: сколько еще ждать? Неужели русские не могут нам прямо сказать, когда нас отпустят?
— Это не от Лаптева зависит, — ответила Тамара.
— Я понимаю… Он очень хороший человек, наш хауптман… Таких людей мало, нам просто повезло…
— Ну почему? У нас очень много хороших людей, — убежденно возразила она.
— Вы еще молоды, фройлейн, — грустно усмехнулся Ландхарт и, видимо, не желая вдаваться в эту тему, весело сказал: — Неужели я скоро увижу мою дочь? Даже не верится! Какое счастье! — и неожиданно для самого себя разоткровенничался: — Фройлейн Тамара, поймите, моя дочь это все, что у меня есть в жизни. С женой мы, к сожалению, люди разные. Она — дочь владельца фабрики, а я — лишь инженер. Мой тесть очень богатый румын, если бы он захотел, то вполне бы мог спасти меня от плена. Но он не захотел…
— Теперь у вашего тестя, наверное, уже нету фабрики, — заметила Тамара.
— Это в общем-то дела не меняет. Главное, чтобы мне удалось вернуть моего ребенка. Если бы вы знали, какая у меня умненькая и хорошенькая дочь!
Ландхарт волновался, но крепко сжимал «баранку». Машина быстро катилась по усыпанной листьями дороге.
— У меня к вам просьба, — наконец решилась Тамара.
— Пожалуйста, фройлейн.
— Вы, кажется, из Решицы? Когда вернетесь домой, найдите Штребля. Скажите ему, что я… шлю привет и… желаю счастья… — еле выговорила она, и щеки ее стали пунцовыми.
— Да, фройлейн, я найду его, — просто ответил Ландхарт.
Машина переехала через Сухой Лог. Тамара невольно взглянула на высокий его берег, туда, где были немецкие могилы.
К вечеру захолодало. И вдруг полетели мелкие, колючие снежинки.
Письмо, все заклеенное иностранными почтовыми марками и испещренное пометками военной цензуры, пришло на Чис весной сорок седьмого года.
Тамары дома не было. Она сдавала весенние зачеты. Саша повертел конверт в руках, потом решил распечатать. Письмо было написано по-немецки, и, ничего не поняв, он только вздохнул, вложил его обратно в конверт и спрятал в комод.
Тамара вернулась через две недели, уставшая, но ужасно счастливая: сдала все зачеты. Она несколько раз подряд поцеловала Сашу и радовалась как девчонка.
О письме Саша вспомнил только на следующий день, к вечеру. Он протянул жене конверт, а она вдруг перепугалась, побледнела.
— От кого это? — спросил Саша, заглядывая ей через плечо.
— От Штребля, — чуть слышно ответила она.
«Здравствуйте, фройлейн Тамара! — писал Рудольф. — Больше месяца прошло с тех пор, как мы вернулись на родину, а я все никак не могу привыкнуть к тому, что я дома. Все время вижу во сне наги лагерь, лес, снега, большой мост через реку, где мы простились с Вами. Мне бы очень хотелось знать, как Вы живете, но это вряд ли возможно. О себе написать почти нечего. В моей жизни не происходит ничего интересного и, видимо, уже никогда не произойдет. Я как старик, у которого есть только одни воспоминания. Мое сердце навсегда осталось в России.
Живу, как и прежде, в доме у моей сестры, она иногда помогает мне с Петером. Теперь я даже рад, что у меня есть сын, не так одиноко. Когда он подрастет, я расскажу ему о моей жизни в России, может быть, ему будет интересно, ведь он там родился.
В письме трудно выразить все, о чем хочется сказать, но я уверен — Вы все поймете. Будьте счастливы, фройлейн Тамара! Я Вас никогда не забуду.
Ваш Рудольф Штребль»
— Что он пишет-то? — зевая, поинтересовался Саша. Тамара не ответила — она плакала.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления