Глава вторая

Онлайн чтение книги Неторопливое солнце
Глава вторая

1

Когда утром на другой день — это было 27 февраля, — Алексей Фомич смотрел на свою картину, он смотрел уже не прежним своим глазом, а новым, всем тем, что он видел во время поездки: и горами, и морем, и целым приморским городком. Даже и все люди, какие встречались ему, — не только дьякон Никандр и Наталья Львовна, — все толпились тут около него в его доме: ведь картина должна быть выставлена для всех.

Разумеется, нечего было и ждать, чтобы хоть один человек из публики в красках и линиях картины увидел то, что вложил в нее и видел автор картины.

Да и можно ли вообще кому бы то ни было, за короткое время обзора картины, заметить и вобрать в себя все, что вкладывалось в нее художником изо дня в день за годы? Ведь каждый штрих, каждый мазок картины — это мысль художника, выношенная им в одиночестве: не с кем делиться ему этими мыслями, пока он пишет.

Пусть хотя бы только это одно: ушел зритель из выставочного зала и унес с собою те образы, что остались в его восприятии от картины. Больше ничего и не нужно: он разберется в картине потом, у себя дома.

Но когда Сыромолотов дошел до выставочного зала и зрителя, неожиданно возник вопрос: где же можно было выставить такую картину теперь, когда царь все еще царствует и война все еще идет. Ведь его «Демонстрация перед Зимним дворцом» с первого же взгляда на нее будет всякому царскому чиновнику полиции напоминать 9 января 905 года, когда поп Гапон привел толпу безобидных рабочих к Зимнему дворцу, где их встретили залпами!

Это ничего не значит, что автор этой картины всячески отклонялся от «9 января», что он стремился отыскать вечное во времени, — этого не поймут, этого не захотят и понимать. Просто сделают то, что привыкли делать с «нецензурными» произведениями.

Подобные мысли скопились в Алексее Фомиче до того густо, что он не пригласил уже Надю в этот день для окончательного просмотра картины.

А часа в четыре, когда уже начало смеркаться, в калитку ворвался одержимый бешеным восторгом мальчишка-газетчик с красными листами телеграмм, только что выпущенных местной газетой, и пронзительными криками:

— Рево-люция в Петрограде! Революция в Петрограде!

И первым, кто в доме Сыромолотова громогласно приветствовал это известие, был Джон, умная овчарка, когда-то купленная Алексеем Фомичом.

Навстречу подбежавшему мальчику Алексей Фомич приоткрыл окно, но когда хотел взять у него три листа телеграмм, маленький газетчик сказал строго:

— Довольно одного. Другим тоже надо!

И побежал к калитке.

Эта стойкость мальчика, которому не так было важно, что он раздаст все данные ему телеграммы, как то, что он обрадует побольше людей, очень понравилась Алексею Фомичу, и, передавая красный лист Наде, он сказал:

— Заметил я, что война эта заставила очень многих у нас, особенно из молодежи, зна-чи-тельно поумнеть! Читал я где-то что во время французской революции, какую называют «Великой», парижские извозчики в ожидании седоков читали газеты. Не думаю, чтобы нынешние петроградские занимались этим, но вот новое поколение появилось, — вроде мальчишки-газетчика, — приходи, кум, радоваться! Умнеют люди от каждой большой войны, — вот мой вывод, и дойдут когда-нибудь до того, что выкинут всякие войны из обихода их жизни!

2

— Ну вот, — весело говорил Наде Алексей Фомич, — теперь вполне беспрепятственно могу я выставить свою картину! Вовремя, значит, я ее закончил.

— Только что против истины погрешил, — заметила Надя: — Зимний дворец в телеграммах совсем не упоминается: без него обошлись.

— Да ведь царя не было в Зимнем, — он уехал в Ставку… А Зимний или какой другой дворец без царя — что же он такое? Просто огромное здание, прочно построенное.

— Все-таки, Алексей Фомич, имей в виду, что публика вернисажа будет говорить: «Не так произошла революция!»

— Да ведь я не иллюстрацию на тему дня выставлю, а картину, то есть произведение искусства! — горячо возразил Алексей Фомич. — Так на мой холст и надо будет смотреть.

Однако Надя не сдавалась:

— Я ведь не о том говорю, как ты сам смотришь на картину и как я на нее смотрю, а как посмотрит на нее провинциальная публика! Кто тут у нас понимает искусство так, как понимаешь его ты?

— Так что же, — в Петроград мне везти картину?

Алексей Фомич прошелся по комнате и добавил:

— Пожалуй, ты права, — картину оценить смогут только в Петрограде, а не здесь, но… будут ли исправно ходить теперь поезда? И можно ли будет в обстановке, какая теперь сложится, довезти картину целой до Петрограда?

— Я думаю, что надо подождать, а не с места в карьер, — решительно отозвалась на это Надя. — Поедем в Петроград, — тут у нас все ограбят… То была полиция, а теперь кто будет?

— Да, в самом деле, — ведь теперь должны быть поставлены везде новые люди, а тем более в полиции! Эта полиция давно уже засела всем революционерам в печенки… Подождать, говоришь? Подожду, что ж… Надо оглядеться, это так.

И Алексей Фомич оделся и вышел из дому, обещав, впрочем, жене, что пройдется только по своей улице и дальше уходить не будет.

3

Выйдя из калитки на улицу, Алексей Фомич даже остановился в изумлении: первый, кого он увидел, был плотник Егорий. Он шел именно по той стороне улицы, где стоял дом художника, и художник вспомнил рассказ своей жены о ее страхах и дневных и ночных.

Поровнявшись с Сыромолотовым, Егорий снял картузик и проговорил, как заученное:

— С революцией поздравляю, барен! Как вы есть сознательный елемент, хотя, конечно, из буржуазного сословия…

— Спасибо, — революция всем нам нужна, — ответил Алексей Фомич, — а вот заходить ко мне на двор, зная, что меня нет дома, вам бы не следовало.

Егорий насторожился и отозвался не сразу:

— Работенки, конечно, искал, — слова нет, — как она сама с неба нашему брату-голяку не свалится.

— А почему же вы допытывались, куда это и надолго ли я уехал? «С каким-то попом»? Значит, вы это видели?

— Глаза, когда смотрят, не закажешь, чтобы они, например, не видели, — теперь уже заносчиво сказал Егорий.

— Это что же вы, следите, что ли, за мной вроде шпика? Кто же это вас ко мне, хотелось бы знать, шпиком приставил?

— Шпи-ком? — так и дернулся Егорий. — Шпики же эти вчерашний день еще были, а нынче их уж и духу-звания не должно быть!

— Однако у вас как будто и занятия никакого нет больше, как по этой улице фланировать!

— Да ведь как сказать, барен, никакому человеку воспретить нельзя, где ему ходить… С тем прощевайте!

И пошел дальше, а Сыромолотов стоял около своей калитки, смотрел ему вслед, пока он скрылся в переулке.

Конечно, ничего еще не изменилось здесь, на тихой улице очень отдаленного от столицы южного города, потому только, что в Петрограде началась революция, но художнику уже представлялись какие-то невнятные пока еще отзвуки, отголоски, течения в воздухе.

Даже как будто тише, чем обычно, была тихая улица, по которой вихрем пронеслись мальчишки-газетчики с красными листами телеграмм.

Алексей Фомич представил этот красный вихрь по всем улицам города и неминуемую ошеломленность у всех людей, хотя и ожидавших, что революция должна непременно совершиться.

Небольшая, шедшая поспешной семенящей походкой старушка встретилась Алексею Фомичу на перекрестке улиц: это была его теща Дарья Семеновна.

— Ах, как я рада! Ах, как рада! Даже и сказать не могу, — заулыбалась она полубеззубым ртом.

— Вы тоже рады? Вот как! — несколько недоверчиво протянул Сыромолотов. — Революции рады, а?

— Ка-кой такой революции? — испугалась Дарья Семеновна, и улыбка ее сразу померкла. — Вам рада, что вы приехали, а об какой это революции вы сказали?

— В Петрограде!

— В Петро-гра-де? — И по ее округлившимся испуганным глазам Сыромолотов увидел, что красные телеграммы до нее не дошли.

— Несколько телеграмм на отдельных листах выпустила пока газета.

— И что же там, в телеграммах?

— Народ вышел на улицы… Главным образом женщины… и кричат: «Хлеба!..» Работницы фабрик и заводов… матери семейств… Детей-то кормить им надо, а хлеба нет: довоевались! Довоевались до того, что кормить людей нечем стало.

— Ну вот! Женщины! Их и расстреляют! — сказала Дарья Семеновна.

— А кто же будет их расстреливать, когда солдаты от этого отказались? Что же, солдаты звери такие, что в своих матерей и жен стрелять будут?

И Алексей Фомич сжал свой крепкий кулак и потряс им в воздухе по направлению на север.

4

Как этот, так и несколько последующих дней Алексей Фомич жил всем своим существом не в своем городе, а там, в Петрограде, где вот именно теперь, как ему ясно представлялось, он мог выставить свою картину. А так как без дела проводить время он не мог, то делал наброски карандашом: толпы народа посредине чинных улиц столицы.

Он как бы делал зарисовки с натуры, до того отчетлива представлялись ему и опрокинутые народом вагоны трамвая, и пылающее здание суда на Литейном проспекте, и арестованные министры, и генералы, которых на грузовиках везли к Государственной думе.

Прочно обрадован был он, когда узнал об отречении Николая II на станции Дно, под Псковом.

— И название станции-то какое, а? — почти кричал он, обращаясь к жене: — Точно нарочно придумано для этой страницы истории! Дошел до дна! До дна, куда успешно тянул его в последние годы Распутин! Станция Дно! Ну, как хочешь, а исто-рия, она часто бывает неожиданно остроумна! Утонул в этой страшной войне и дошел до «Дна»! Ниже уж некуда, — конец! И теперь пока просто полковник Романов!

Сыромолотов теперь читал все газеты, какие мог достать в ближайшем газетном киоске.

Однажды, в начале марта, к нему подошел плохо одетый, но с тонкими чертами лица юноша. Глядя на художника проникновенно, он подал ему свернутую почти в комок газету и сказал:

— Вы вот нашу «Правду» почитайте, Алексей Фомич, а из буржуазных газет что же вы узнаете?

— «Нашу „Правду“»? — повторил недоуменно Сыромолотов. — Это что за газета?

— Газета нашей партии большевиков, — объяснил юноша.

— А-а! «Нашей партии большевиков», — снова повторил его слова Сыромолотов. — Значит, вы — партия большевиков? А почем вы знаете, как меня зовут?

— Ну, кто же у нас тут этого не знает? — даже как будто обиделся юноша. — Тем более я должен знать, так как мой покойный отец — доктор Худолей — вздумал как-то перед войной устроить пансион в доме сына вашего, Ивана Алексеича.

— А-а! Вот вы кто!.. То-то я смотрю на вас и думаю, что как будто где-то видал… — Алексей Фомич подал Коле Худолею руку, добавив при этом:

— Он тяжело ранен, мой сын… Но мне послышалось, что вы сказали «покойный отец»… Это что же значит? Умер или убит на фронте?

— Убит… И там где-то схоронен… А я приехал домой из ссылки только вчера… И я в доме Ивана Алексеича успел побывать, — там в нижнем этаже теперь опять как будто пансион для дураков.

— Да, на дураков моему Ване везет! — улыбнулся Сыромолотов. — Когда он уезжал, то нотариусу оставил доверенность на продажу дома, но тот решил дома не продавать: дескать — это «реальная ценность», а деньги теперь — одна видимость, и вот сдал кому-то весь нижний этаж с кухней. Я к сыну в дом, признаться, не заходил… Так дураки, вы говорите, там поселились?

— Полнейшие! — с живостью ответил Коля.

— Значит, такова уж судьба этого нижнего этажа, чтобы кто умный там и не поселился, — заметил Алексей Фомич и добавил: — Вот вы — партиец, и, значит, вам книги в руки. Скажите, — образовалась ли у нас в городе какая-нибудь власть?

— А как же! Известно со времен Ломоносова, что природа тел не терпит пустоты! — бойко сказал Коля.

— Из кого же она образовалась?

— Там теперь всякой твари по паре… Есть эсеры, есть меньшевики, есть кадеты… Только большевиков нет…

— Вот как! — удивился Алексей Фомич. — А почему же собственно нет?

— Мы пока под запретом! — и Коля Худолей приложил к губам указательный палец. — Но погодите, погодите, голубчики, — вдруг преобразился он. — Вот приедет наш Ленин, и тогда все будет по-другому.

— А-а! — протянул Сыромолотов. — Так что партия партией, а… как бы это сказать…

— Вождь вождем, — договорил за него Коля.

— Вождь вождем?

— Разумеется! Наша партия большевиков имеет гениального вождя, а где же подобные вожди в других партиях?

— Так, так… Так, так… гениальный вождь, вы сказали… А где гений, там и победа… Так всегда бывало в истории.

Говоря с Сыромолотовым, Коля Худолей понемногу отходил от киоска, и Алексею Фомичу приходилось двигаться тоже. Наконец, он заметил:

— Вы как будто боитесь, чтобы кто-нибудь вас не подслушал?

— Отчасти, конечно, в этом есть привычка подпольщика, а отчасти — ведь пока что все другие партии смотрят на нас, большевиков, косо и в Советы нас не пускают… По крайней мере, здесь в Симферополе… А как в других местах, я точно не знаю.

На перекрестке двух улиц, до которых дошли Алексей Фомич и Коля Худолей, сидела пожилая женщина в очках, а перед нею на скамеечке возвышалась корзина с пирожками, прикрытыми вышитым полотенцем. Остановившись, Коля так приковался глазами к пирожкам, что Алексей Фомич спросил его:

— Позвольте-ка, а вы не хотите ли есть? Случается это иногда с людьми.

— Очень! — признался Коля. — Мать меня кормить не может, а работы я пока никакой не нашел.

— Ну-ка, берите, сколько сможете скушать, — сказал Сыромолотов, доставая кошелек, и добавил: — Это я вам плачу за вашу газету «Правда».

5

Прошло еще несколько дней, пока Алексей Фомич укрепился в мысли — сходить в бывшую городскую управу, где теперь был городской Совет рабочих депутатов: не помогут ли ему выставить картину.

— Ведь эта картина — не мое только личное, частное дело, — говорил он Наде, — а общественное. Картина совпадает с событиями и всем будет вполне понятна…

— А не спешишь ли ты, Алексей Фомич? — подумав, сказала Надя. — Что-то подозрительно тихо у нас: повесили везде красные флаги, заменили полицию милицией… Кое-кто взял власть, но…

— В неопытные руки, — вставил Алексей Фомич.

— А когда же они стояли у власти?

— Ну были бы головы на плечах… Мужик сер, да ум у него не волк съел. А мне почему-то кажется, что теперь самое подходящее время для выставки. Пока тихо, а вдруг начнется борьба политических партий за власть, — и тогда уж будет широкой публике не до картины. Вообще отчего не попытаться? Может быть, как раз попадется мне человек, что-нибудь понимающий в искусстве, отведет помещение и даже, может быть, закажет в типографии афиши…

— Попробуй, — согласилась, наконец, Надя, и он пошел в горсовет.

В знакомое ему здание бывшей городской управы, теперь украшенное длинными и широкими полотнищами кумача, Сыромолотов входил с сознанием своего достоинства, как большой художник, честно и во всю силу своего незаурядного дарования трудившийся в течение двух с половиной лет.

В коридор выходили двери нескольких кабинетов, причем на дверях, обитых черной клеенкой, были плотно приклеены, а где уже болтались, бумажки с надписями от руки, что это за кабинеты.

В коридоре было пусто, спросить было не у кого, и Сыромолотов, остановившись перед дверью с надписью «Зав. культ. просвет. отделом», отворил ее. За столом сидел и читал какую-то длинную бумагу небольшой, черноволосый, молодой еще человек, с весьма нахмуренным лбом и маленькими глазками, которые очень злобно уставились на вошедшего.

— По всей видимости, — начал Алексей Фомич, — к вам именно должна относиться моя просьба: отвести мне в центре города зал для выставки моей большой картины…

— Ка-а-ак? — выкрикнул фальцетом черноволосый человек, воззрившись на художника агатово-черными глазами и изобразив полнейшее недоумение на худощавом длинном лице.

— Я — художник, написал картину «Демонстрация перед Зимним дворцом» и хотел бы показать ее народу, ныне уже свободному, — объяснил Алексей Фомич и думал, что теперь все стало уже понятным для этого странного человечка.

Однако человечек заерзал на стуле, точно его кололи булавками снизу, и завопил еще более высоким фальцетом:

— Ка-а-а-ак? — Черноволосый и не закрыл после этого рта, как бы приготовясь выкрикивать еще и еще это начальственное «как».

И это «как» точно подбросило Алексея Фомича, и он выкрикнул в свою очередь:

— Ка-ак-ать иди в другое, более подходящее место, а здесь городской Совет, учреждение официальное! Понял?

И, круто повернувшись, ушел, хлопнув дверью. Теперь, когда он шел по коридору к лестнице, шаги его были тверды, четки и даже быстры. Совершенно взбешенный Сыромолотов столкнулся тут же у кабинета, из которого он только что вышел, с молодым еще, но каким-то сильно полинявшим, помятым человеком, который вдруг схватил обеими руками его правую руку, сияя радостно глазами, и проговорил с большим чувством:

— Спасибо вам!

— За что спасибо? — не понял Сыромолотов.

— За то, что накричали на этого!.. Очень зазнался!

— Да откуда он взялся? Кто он такой?

— Прислали!.. Из Одессы. Эсер. Дурак дураком — непроходимый. Но метит по меньшей мере в гении.

— Какое же нам дело до Одессы, — искренне удивился Сыромолотов. — И зачем же дурака в Совет пустили?

— Да он, небось, сам. Это хитрый дурак. Из породы ловкачей. У них тонкий нюх, чуют, где жареным пахнет, — успел сказать линялый человек и тотчас же отошел от него, так как дверь кабинета отворилась и в ней показался черноволосый и угрожающе крикнул подошедшему к нему линялому:

— Что-о?

— Я — здешний адвокат… Фамилия моя Кашнев, — расслышал, спускаясь по лестнице, Сыромолотов.

— Ка-ак?

— Каш-нев! Адвокат здешний.

Сыромолотов стал спускаться, переступая через две ступеньки и стараясь ничего уже больше не слышать.

Когда Алексей Фомич вернулся, он сказал Наде:

— Совершенно неожиданно для меня ты оказалась права. Я поспешил и только себя насмешил. Людей надо, чтобы завертелась машина, а разве их сразу найдешь? Вот и сажают черт знает кого, — лишь бы умел на стуле сидеть! А в черепушках у них сенная труха!

6

Еще прошло дня четыре. Алексей Фомич начинал уже привыкать к мысли, что и картину «Демонстрация» так же трудно будет выставить, как и картину «Майский день».

Он говорил Наде:

— Уехав из столицы, уединившись здесь, я бил на то, чтобы быть совершенно независимым и в выборе сюжетов для картин своих и в технике письма. В то время, когда я так сделал, — имей это в виду, — появились такие объединения молодых художников, как «Ослиные хвосты», «Червонные валеты», «Кубисты», «Лучисты» и черт там их знает, как они там еще назывались. Я добровольно взял на себя миссию: настоящее, исторически сложившееся, большое искусство сохранить и, по мере сил и возможностей своих, продвинуть вперед. Я был достаточно силен и смел, чтобы жить здесь одиноко. Положим, что в этом направлении, каким я шел, кое-чего я все-таки добился. Но я не учел одного, всесильного в наше время, — рек-ла-мы! Репин от столицы не отрывался: от его Куоккалы до Петербурга рукой подать. Кроме того, он среды завел. Пусть угощал гостей каким-то анекдотическим супом из сена и вареным сельдереем, однако и это заставляло публику говорить о нем. А я что же? Затворник! Пещерножитель!

— Неправда! Тебя везде знают! — пылко перебила Надя.

— Ну, так уж и знают? — махнул рукой Алексей Фомич. — Я и сам полагал, что знают, а в городском Совете услышал самое пренебрежительное: «Ка-а-ак?..» Он мне говорит, нездешний этот: «Ка-а-ак?», откуда-то присланный развивать здесь у нас культуру. А культура — это что такое? Это — искусство и наука. Печной горшок, — да, он необходим, конечно, для жизни, и как же без него обойтись в деревенской избе? Но это не культура, это — первобытная цивилизация, то есть то, что отличало человека от животных. Волк баранину не варит, а жрет сырьем. А люди Европы ели вареное мясо руками до конца шестнадцатого века, когда при дворе испанского короля введены были в употребление вилки. А у нас по глухим деревням и до сего времени обходятся без вилок. И с вилками или без них — это жизнь брюха, а не духа. А вот «Илиада» и «Одиссея», а вот «Лаокоон», а вот «Сикстинская Мадонна», как апофеоз материнства, — это жизнь духа, а не брюха. И в моей картине не голая злободневность, нет! Ищите в ней вечные мотивы. Разве была злободневность в репинских «Запорожцах, пишущих ответ турецкому султану»? Когда жили те запорожцы, и когда написана и выставлена картина? Что же было в ней вечного, что привлекло к ней всеобщее внимание? Смех! Вот что там было и есть и останется навсегда… «Поцелуй ось куды нас», — пишут вольные запорожцы всесильному тогда турецкому султану, и все хохочут, так как представляют все одинаково, что это значит «ось куды»!.. А в другой картине Репина: «Смерть сына Ивана Грозного» что вечно? Там — ужас на лице Грозного, ужас перед тем, что им только что сделано: убийство собственного сына! А не будь этого ужаса, какое бы нам через четыреста лет было бы дело до Ивана Грозного с его сыном? Я вывел на своей картине толпу людей, толпу безоружных, людей разных возрастов, но объединенных одним порывом, и это же не «девятое января» и не «двадцать седьмое февраля», а бери глубже и без чисел, без месяцев, без годов! А если уж очень хочется тебе, чтобы непременно были и число и месяц, то поставь гоголевские из «Записок сумасшедшего»: «Мартобря две тысячи семьсот тридцать третьего»!

— Ты всегда что-нибудь такое скажешь, Алексей Фомич, — улыбнулась последним словам Надя, — что даже и наш Джон, хоть он на дворе, начинает лаять.

— Не Егорий ли опять гремит там щеколдой? — попробовал догадаться Алексей Фомич.

— Нет! Это какой-то солдат… Шинель без погонов… в левой руке чемодан — довольно объемистый… Джон, Джон! Назад! Сюда! — закричала в форточку Надя.

И тут ставший рядом с нею Сыромолотов вскрикнул:

— Да это же Ваня! Это Ваня из госпиталя, с фронта!

7

Алексей Фомич все следил за тем, владеет ли правой рукой его Ваня, и когда увидел, что сын его, несший чемодан левой рукой, перенес его в правую и правой поставил в передней на пол, радостно сказал:

— Браво! Значит, писать кистью и подавно можешь! Брависсимо!

Заметив, как недоуменно глядит Ваня на молоденькую женщину с голубыми глазами, Сыромолотов поспешно представил Надю:

— Моя жена! Ведь я, кажется, писал тебе, что женился?

— Нет, ничего не писал, — отозвался на это Ваня, целуя руку Наде почтительно, как совсем еще незрелый пасынок у мачехи величественного отца. Алексей Фомич бормотал при этом:

— Странно! Неужели не писал? Но в конце-то концов, не все ли равно, писал или нет! Важно то, что если тебя и покалечили, то как будто по-божески, по-божески… Дай-ка пощупаю, где это! — очень оживленно протянул руку Алексей Фомич к предплечью сына, когда тот снял шинель и оказался в мундире тоже без погонов.

— Пощупай, пощупай! — улыбнулся Ваня, и отец охватил его бицепс, твердый почти как камень.

— Это и есть протез, о каком ты писал?

— Это он самый. Под ним трубчатая кость, которую сломать ничего не стоит любому борцу.

— Ну уж, только ли борцу! Стало быть, теперь ты ни в каком цирке выступать не будешь.

— Куда уж теперь выступать в цирке! — горестно согласился Ваня.

— А красками писать пробовал?

— Пробовал: могу.

Алексей Фомич ждал, что сын теперь спросит, в свою очередь, его, окончил ли он свою картину? Но Ваня сказал:

— На тебя вся надежда: дай мне какое-нибудь свое старенькое пальтишко вместо проклятой моей шинели! Твое на меня годится, а в магазине готового платья я не мог по себе подобрать. Из твоего дома в свой я должен буду перейти совершенно штатским во избежание… как бы это выразиться… неприятных инцидентов со стороны солдат, хотя погоны и с шинели и с мундира я снял.

— Постой-ка, постой-ка! Ты каких-то страстей наговорил за одну минуту столько, что и в голову не уложишь!

— Да ты читал ли приказ по армии номер первый?

— Это, кажется, чтобы солдаты не отдавали больше чести офицерам? — не совсем уверенно припомнил Алексей Фомич.

— Вот именно! И с того началось!.. Потом пошли «Советы солдатских депутатов», — «солдатских», — понимаешь? А не «солдатских и офицерских»… Значит, офицеры в армии стали лишними, и сиди — жди, когда тебя выволокут и убьют!

Заметив, что великовозрастный пасынок ее очень взволнован, Надя сказала:

— Иван Алексеевич! Вам с дороги и белье переменить надо. На кухне у нас сейчас никого нет, а на плите в котле много горячей воды… Подите выкупайтесь! Алексей Фомич вам поможет.

— Непременно! Это непременно надо сделать в первую голову! — поддержал жену Сыромолотов и повел сына на кухню.

8

У Вани был счастливый, сияющий вид, когда после головомойки, как он это назвал, устроенной ему отцом на кухне, он сидел за самоваром, поставленным его мачехой, допивал восьмой стакан чаю и говорил:

— Не знаешь, где найдешь, где потеряешь, а это оказалось большой моей удачей, что меня ранили австрийцы, если бы не эта рана, я не попал бы в госпиталь, и меня убили бы свои. Убивают и младших офицеров, не одних только кадровиков ротных и батальонных. Развал армии — вот что делается на фронте. Стихотворение кто-то из младших офицеров написал на эту тему, — оно ходит среди горемычного офицерства. Длинное, и я помню из него только три первых куплета:

О боже святый, всеблагий, бесконечный,

Услыши молитву мою!

Услыши меня, мой заступник предвечный,

Пошли мне погибель в бою!

Смертельную пулю пошли мне навстречу, —

Ведь благость безмерна твоя!

Скорей меня кинь ты в кровавую сечу,

Чтоб в ней успокоился я!

На родину нашу нам нету дороги,

Народ наш на нас же восстал,

Для нас сколотил погребальные дроги

И грязью нас всех забросал.

Непременно я был бы убит: ведь я полковым адъютантом был, — приказы по полку составлял, — непосредственно, значит, помогал командиру полка, а против этого командира взбунтовался полк еще до революции. Фамилия командира нашего полка — Ковалевский. Говорили мне, когда я был в госпитале, что ему удалось спастись, однако пуля прошла сквозь шею, — лежит теперь в госпитале, а выживет ли, — неизвестно: рана куда более тяжелая, чем моя.

— Тебя лечили на совесть, — вставил Алексей Фомич. — Протез бицепса отлично сделан и хорошо прилажен к руке… Гм… где же я читал о князе Меншикове, — не петровском Сашке, а его внуке или правнуке, ну о том самом, который Крым защищал — читал, что при осаде нами в Турецкую войну Варны был ранен в икры обеих ног турецким ядром, — тоже вот так, как ты, снесло ему это ядро икры обеих ног, — и вот еще в те времена, — почти сто лет назад, — ему сделали протезы, и представь, он мог отлично верхом на лошади ездить… Что же из этого следует, — какой вывод? Не призовут ли тебя обратно в твой полк, а?

— Могут призвать, — согласился Ваня. — Ведь в бумажке у меня стоит не «отставка», а только «бессрочный отпуск». Могут взять снова на нестроевую должность, однако куда же именно брать и зачем брать? Союзники наши — англичане и французы — требуют от нас наступления во что бы ни стало в апреле, а у нас развал армии, и мы не только наступать, даже и защищаться не можем. И наступать нам не с чем: нет у нас ни снарядов к трехдюймовкам, ни пулеметных лент, ни патронов для винтовок, — ничего!

— Позволь, позволь! — удивился Алексей Фомич. — А почему же все-таки ничего этого нет?

— Рабочие Петрограда это нам доставляли, а теперь они не работают, — бастуют, требуют увеличения платы. Кроме того, — англичанам и французам хорошо назначать день всеобщего наступления до десятого апреля по новому стилю, а у нас в это время — половодье, везде разливы рек и речек. Одним словом, положение такое: немцы могут устроить баню нам в любой точке и даже в ста точках сразу!

— Почему же они этого не делают? — не понял сына Алексей Фомич.

— А чего они будут кормить пленных наших солдат? У них и без того есть два с половиной миллиона пленных с одного только русского фронта. Они, эти немецкие генералы — Гинденбурги и людендорфы — воевать умеют: линию Западного своего фронта они выпрямили: на сто шестьдесят километров она стала меньше, освободилось сорок дивизий, и этого вполне довольно, чтобы им резать русский фронт где угодно, как мясо ножом! Они этого пока не делают, а зашевелись мы, выйди из окопов, — что им помешает где угодно зайти нам в тыл? Перед выпиской из госпиталя я слышал, что все наши запасы продовольствия измеряются несколькими днями: на двенадцать дней, — только и всего! А Нивель, главнокомандующий французов, требует непременного наступления всем фронтом в конце марта по нашему стилю!

— Значит, теперь же должны готовиться? Понимаю… Но почему же нашими войсками командует какой-то Нивель?

— Потому, что мы были куплены за огромный заем, — вот почему! Мы — пушечное мясо французов… Когда немцы перебили всех сингалезцев под Верденом, туда погнали наши корпуса… А теперь наша революция взбесила наших хозяев в Париже: тоже нашли время, когда революцию делать! И вот теперь министр обороны или военный — Гучков наседает на Алексеева, Милюков-Дарданелльский — министр иностранных дел — хоть сейчас готов толкнуть в наступление миллионы наших солдат и офицеров: «А то не получим от союзников Дарданеллы!» А русские солдаты предпочитают убивать своих офицеров, чтобы через них французские генералы Нивели и прочие ими не командовали… И солдаты бегут, бегут неудержимо! И никакие полевые суды удержать их не могут.

— Ты таких ужасов нам насказал, — поежился Алексей Фомич, — что я уж не удивлюсь, если увижу немецких солдат у нас в Крыму!

— Вполне возможна такая картина, — согласился Ваня. — Вполне возможна… Одним словом, события были большие, а ожидают нас огромнейшие… И пока что я в твоей рубахе и в твоем старом пиджаке чувствую себя в полной безопасности, а может случиться и так, что и они не спасут, что через какой-нибудь месяц и они не спасут: все может полететь кверху ногами.

Алексей Фомич долго смотрел на сына, пившего в это время десятый стакан чаю, и проговорил, наконец:

— К ци-ви-ли-зации рвутся люди, это их законное право. Только вот меня интересует: а как все-таки пойдет дальше? Ты был там, в самой гуще, два с половиной года, тебе виднее, чем мне: как может пойти дальше? Не может ли случиться так, что и из других армий, даже из германской, начнут бежать домой, а? Из французской армии тоже могут бежать, — если, разумеется, побегут из германской; ну, а австрийцам и сам бог велел на Вену, оперетки Штрауса слушать… Не может ли так случиться, а? Как ты полагаешь?

— То есть, это чтобы и там началась революция, как у нас? — качнул отрицательно головой Ваня. — Не-ет, они там, то есть правительство германское, а также австрийское, — нашим пленным читают лекции о революции, это я слышал, а чтобы у себя, — не-ет, этого они не допустят.

— Постой-ка, ты какую-то ересь и дичь понес… Тебе говорили, а ты повторяешь, как попугай! Какие такие лекции нашим пленным? Зачем им это?

— Как же так зачем? Расчет у них очень понятный, — зарокотал Ваня. — Два с половиной миллиона, говорят, наших пленных в одной Германии, — это ли не сила? Пять-шесть огромных армий. Их там обучают, как им сподручнее будет отнимать земли у помещиков, и выпустят к нам через границу: идите, действуйте в этом духе! Они и пойдут чесать.

— А за ними Вильгельм?

— А за ними, конечно, Вильгельм, чтобы занять территорию нашу до Урала.

— Ты-ы… ты, кажется, чью-то шутку принял всерьез, а? От тебя станет!

— На шутку это чем не похоже? Похожа, как гвоздь на панихиду, — угрюмо отозвался Ваня.

— Два с половиной миллиона даровых рабочих чтобы выпустил такой хозяйственный народ, как немцы? — искренне возмутился Сыромолотов-отец.

— Даровых, да не очень, — пояснил ему Ваня. — Эту рабочую силу кормить надо, а чем? Из Румынии вывезли недавно хлеб, это так, а надолго его хватит? А хлеб теперь и есть самое дорогое, именно хлеб, а совсем не какие-то бумажки всех цветов радуги и не почтовые марки… Выпустят два с половиной миллиона ртов, чтобы от них избавиться, — это с одной стороны, и чтобы они у нас все подчистую съели, — с другой стороны.

— Если это действительно будет так, как ты сказал, то план этот… план этот какой-то даже и не человеческий. Вот что значит заниматься всю жизнь свою искусством и никогда не соваться в политику. За это мне и наказание.

— Как это тебе наказание? — буркнул Ваня и посмотрел на отца, взметнув брови.

— Есть где-то такая строка: «И это все, чему я поклонялся!» — глядя в пол, говоря как бы сам с собою, начал объяснять сыну Алексей Фомич. — Искусство, культуру человеческую и общечеловеческую ставил я во главу угла всей своей жизни, и вот выходит, что же именно выходит? Выходит, что совсем не на ту карту ставил… Проиграл, значит, а? Да-да, да, да, да-а-а… Выходит, что проиграл… Это и есть наказание. Ведь ты, кажется, сказал, что это в одной Германии два с половиной миллиона?.. Ну да, именно в одной, и я сам где-то читал… А ведь есть еще много таких пленных и в Австрии… Сколько?.. Если, например, считать тоже до двух миллионов, а?.. Пусть даже только полтора. Всего, значит, у них четыре миллиона… Ого! Ого-о-о!

— Хотя, конечно, не все же будут убивать и грабить, — вставил Ваня.

— Не все? Да, допустим, что только половина, а другая половина вернется к своим хозяйствам, чтобы их тоже ограбили…

— Это ты вспоминаешь девятьсот пятый год, а теперь, может быть, как-нибудь иначе будет, — вздумалось Ване дать другое направление мыслям отца.

— То есть еще страшнее, ты хочешь сказать. Иначе? Как же именно иначе? Ведь они голодные будут, эти миллионы ртов. А где голод, там какие же законы могут удержать людей? Что такое голод? Прежде всего невменяемость!.. Земля, это потом. Какой-нибудь чернозем, его человеческий желудок не переварит… Значит, что есть в печи, то на стол мечи!.. Нет у тебя, ты говоришь? Прячешь? Мы кровь свою проливали, а ты дома сидел, а теперь от нас же прячешь? Вон же за это! Хоп — и дух вон! В том-то и будет ужас, а с точки зрения голодных какой же тут ужас. Это только всего-навсего в порядке вещей. Ты чтобы сытый был, а мы чтобы с голоду сдохли. Хлоп камнем по голове и давай шарить, хлебушка искать.

— Вся надежда на то, что они все-таки солдаты, что военному делу их обучать не надо. Так что дай закон, крепкую власть, — огромная может быть армия…

— Против кого? Армия?.. Еще бы не армия, а против кого?

— Против тех же немцев, конечно… чтобы не дошли до Урала.

— Четыре миллиона голодных людей… Пусть даже только два… если два устроятся дома… Не могу представить, не хватает воображения… Тут только статистика, статистика нужна, а не воображение, потому что это же потоп, а не человек… Стихия это, а стихия всегда вне всякой человеческой логики… Стихия живет сегодняшним днем, когда разбушуется, а о завтрашнем дне зачем ей думать? У стихии не мозг, а только чрево. И она проглотит, она все проглотит: и хлеб, и водку, и искусство.

— Принимаю! — вдруг снова выкрикнул Алексей Фомич. — Принимаю, но-о… но с оговоркой: чтобы не был расчеловечен человек, чтобы человеческое в человеке удержали, вот!.. Чтобы не погибло наше с тобой искусство.

— Погибнуть оно не может, — пробасил Ваня, — а временно, конечно, должно уйти…

— Куда уйти?

— Со сцены уйти, — хотел я сказать, ну, просто, не тем люди заняты будут…

— А надолго ли уйти со сцены велят? Ты был там, на фронте, может быть у тебя сильнее представление. И в госпитале с рукой лежал, мог думать на свободе… Надолго?

— Трудно сказать.

— Смотря, значит, как пойдет дело… Дело всех миллионов, о каких ты говорил, и всех прочих миллионов и у нас, и в Германии, и во Франции… везде?..

Алексей Фомич отошел к окну, глядел в него с минуту и добавил:

— Чувствую, что надолго… — И затем, после долгой паузы, проговорил: — Значит, мне совершенно незачем думать о том, чтобы выставить свою картину?

— Да, вот картина! — вскинул голову Ваня. — «Демонстрация»?.. Много фигур ты там задумал… А в каком же они виде сейчас?

Алексей Фомич не отрывал глаз от сына, пока тот говорил, а на вопрос его вяло ответил, переводя взгляд на жену:

— Поставил точку.

— Неужели успел закончить?

— Закончил… А выставлять, вижу, что негде будет…

— Посмотреть можно? — очень знакомым Алексею Фомичу просительным тоном обратился к нему Ваня, перевертывая над блюдечком пустой стакан в знак того, что больше уж самовар ему не нужен.

У художников принято как правило, что рассматривать можно только с расстояния трех диагоналей картины, но «Демонстрация перед Зимним дворцом» занимала целую стену в мастерской Алексея Фомича, от этой стены до двери влезали только две диагонали, поэтому, показывая картину сыну-художнику, открыли настежь обе половины дверей из мастерской в столовую.

Сам Алексей Фомич стал так, чтобы ему было видно лицо сына, на котором он мог бы разглядеть первое, самое дорогое для него, впечатление от картины. Ваня же непосредственно по-детски, как всякий истинный художник, воспринимающий живопись, отшатнулся на полшага, как будто трех диагоналей, отмеренных для осмотра картины отцом, ему оказалось мало.

Людей на полотне было много: они были очень разнообразны по своей одежде и лицам, но все они были живые, все смотрели в одном направлении через решетку фигурной железной ограды, отделяющей панель площади от обширного дворцового двора. На всех лицах чувствовалась ярко схваченная одна мысль, одна всех охватившая решимость вот именно теперь, уйдя от своих обычных будничных забот, добиться чего-то большого, способного в корне изменить всю жизнь.

Люди, занявшие передний план картины, были написаны в естественную величину, и они стояли на мостовой так, что над их головами поднимались головы фигур второго плана, занявших панель.

Как художника, Ваню изумило то, с каким искусством его отец расположил на картине разнообразные красочные пятна, слив их в то же время в одно гармоническое целое и в единый порыв: напряженность всей картины в целом ощущалась и в каждом отдельном мазке.

А левый фланг картины, свободный от человеческих фигур первого и второго плана, занял конный отряд полиции с монументальным приставом во главе, сидевшим на красивом, породистом гнедом коне, тонкие ноги которого были в белых чулочках; так что совсем рядом с требовательной, охваченной одним порывом, но совершенно безоружной толпой стояла и вооруженная, притом конная охрана дворца, ожидавшая, как это было очевидно, только команды, чтобы ринуться на толпу и частью смять ее, частью рассеять.

Прошло в полном молчании не меньше десяти минут: сын смотрел на картину отца, отец смотрел на лицо сына. Но вот это лицо медленно повернулось к нему, и слабым по тону голосом, почти шепотом, сын сказал:

— Это… изумительно!

— Что изумительно? — также не в полный голос спросил его отец. И сын, помолчав, ответил:

— Изумительно прежде всего то, что ты с таким огромным холстом справился с неслыханной быстротою.

— Я ведь только этим холстом и был занят все время, — больше ничем, — ответил отец.

— А где же ты взял этого командира конной полиции? Необыкновенно он тебе удался… И мне даже кажется, что я его где-то видел такого точно.

— Ты и мог его видеть у нас здесь: это бывший наш пристав, только потом его перевели в Петербург, где я и сделал с него, конного, этюд. Фамилия его Дерябин.

— Хорош! Очень хорош!.. Олицетворение идеи самодержавной власти… И вообще у тебя что ни деталь — бьет прямо в цель! Не картина это, нет!

— А что же?

— Подвиг во имя искусства! Чудо, а не картина!

— Это ты серьезно говоришь, или…

— Не говори ничего больше! — перебил сын и широко открыл для отца объятия.


Читать далее

Глава вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть