Глава шестнадцатая

Онлайн чтение книги От всего сердца
Глава шестнадцатая

Встречается иногда в полях брошенная, забытая дорога, Еще совсем недавно скользили по ней певучие полозья, летом скрипели телеги, она уводила людей в росистые поля, манила синей, дымной далью, кутала босые ноги хлеборобов в теплую пушистую пыль.

Но вот где-то стороной пролегла другая, новая дорога, а эта стала зарастать: глушат ее горькая седая полынь, цепкий репейник, жесткий пырей, — и скоро случайный, забредший по старой памяти путник уже с трудом угадывает в диком бурьяне темные, когда-то звонкие колеи…

Вот такой заброшенной, не нужной людям казалась теперь Силантию Жудову собственная его жизнь.

В то памятное после ночного ливня утро, когда Силантий ушел с мешком за плечами из родного дома, он впервые со всей болью и горечью понял, за что несет такую тяжелую кару. И самое страшное для него было не то, что ноша велика в тяжела, а то, что, даже осознав всю глубину своей вины перед Родиной, он, может быть, до конца дней так я не сможет сбросить ее с себя.

Нет, не таким представлялось ему возвращение! Дорогой он припомнил все случаи с дезертирами — мало ли бежало солдат с прошлой войны, — в деревне принимали их равнодушно. И хотя Салантий знал, что нынешняя война совсем не походила на прошлую, он после амнистии почти не думал, как отнесутся к нему односельчане. Ну, иные попрекнут при случае, осудят, а потом перестанут — надоест.

Однако жизнь спутала все его предположения, и он сразу попал в кольцо глухого недоверия. Встретив первого односельчанина, он понял, что ему теперь не придется глядеть людям в глаза. Там, на войне, он предал, оставил под огнем их братьев, мужей, отцов, и отчуждение, которого не скрывали, было не только презрением к его трусости, — нет, оно было чем-то большим.

После разрыва с Варварой Жудов неделю прожил у сестры. Сидя у стола и сжимая кулаками виски, он целыми днями не выходил из избы. Даже неробкой Прасковье стало не по себе от его зловещей угрюмости. Она боялась оставлять его одного: мало ли до чего может мужик додуматься!

А Силантий скрипел зубами, и на челюстях его каменели желваки.

«Может, Варя помягчает?» — решал он, но скоро понял, что напрасно хватается за эту прозрачную соломинку.

«А не бросить ли мне все — и куда глаза глядят?» — допытывал он самого себя и хмурился. Там, конечно, не будет подозрительной настороженности ко всему, что он говорит, что делает, но страшило другое: уезжая, он как бы напрочь, навсегда отрывал от себя детей, лишал себя последней надежды на искупление. Одно сознание того, что здесь редко ли, часто, но он сможет видеть ребят, согревало его. И в конце концов, где как не в родном краю еще сохранились какие-то следы былой, довоенной его славы лучшего в районе тракториста, где, как не здесь, он сможет доказать, на что способен? Кто знает, может быть, он еще растопит лед сплошного равнодушия и безразличия к своей судьбе?

Директор ближней МТС долго и подробно расспрашивал Снлантия обо всем и, подумав, доверил ему две машины. Но работа на комбайнах не принесла Силантию успокоения. Все было по-прежнему: тягучие, ноющие мысли, замкнутость в разговоре со всеми. Сколько ни раскрывайся, люди все разно будут с недоверием прислушиваться к каждому твоему слову; старайся, не старайся — кому нужна твоя работа, кого она обрадует, кого осветит твоя удача?

И все-таки работа отвлекала, избавляла его от гнетущего одиночества, и Силантий работал, не жалея сил.

За войну многое изменилось, ему нужно было на ходу учиться, перенимать кое-что у других, и цепкая природная сметка выручала его. Раньше он без всякого напряжения водил «Коммунар», теперь почти все работали на сцепе двух комбайнов, немало было новых приспособлений, усовершенствований, которые приходилось постигать в самый разгар работы. Так впервые он убирал в одном колхозе полегший хлеб, впервые вел сложный агрегат.

Он радовался, когда после бессонных суток, если не выпадала роса, работали и ночью: усталость валила его с ног где-нибудь у омета соломы.

Комбайны были старые, детали на них поизносились, частые поломки, а то и большие аварии изматывали. Но Силантий быстро устранял неполадки, работал, сжав зубы, с молчаливой яростью.

Вот и сегодня: не успели сдать первый круг, как лопнула вторая цепь Галля. Около часа Силантий переклепывал ее, потом плавно включил скорость, и комбайны, неуклюже, по-слоновьи покачиваясь, ехали продираться через чащу хлебов.

Силантий стоял у штурвала — беспоясый, в пыльных сапогах, щурясь на сочащееся сквозь колосья солнце.

Плыли по левую сторону затопленные темной хвоей лесов горы, круто вздымавшиеся от самого подножья; по правую разворачивалась пестро-желтая степь с черными заплатами паров среди светлой стерни; комбайны как бы прибивало к несжатому, медно-яркому островку пшеницы.

Вспоминая вчерашний, во время вечерней стоянки, приезд председателя колхоза, Силантий то и дело поглядывал на зеленый гребешок дальней рощицы: не поднимается ли там рыжий хвост пыли от автомашины.

Силантий не сразу признал в чернявом коренастом председателе колхоза того шустрого паренька, которого когда-то видел на свадьбе Родиона, перед самой войной. Как он возмужал и изменился! Поскрипывая протезом, занося его чуть вперед, Максим Полынин подошел к тракторному вагончику, где ужинала бригада, слегка дотронулся до колена рукой и опустился на ступеньки.

Раскрыв портсигар, он угостил всех папиросами и, когда поплыли нал головами голубые венки дыма, ласково следя за ними, сказал:

— Надо нажать, ребята, а то осрамимся. Завтра к нам комиссия прибывает из «Рассвета».

— Какая комиссия?

— Договор по соревнованию проверять. Мы с ними еще с мирного времени тягаемся. На сей раз они нас могут поймать с поличным, если не уберем завтра последние гектары: у них уже все подчистую!.. Народ глазастый, на слово острый, без ножа зарежут, со стыда сгорим… Кому краснеть не хочется, нажимай. Идет?

Странно было видеть на грубоватом остроскулом лице председателя легкую, застенчивую, почти девичью улыбку.

— Постараемся, — сказал Силантий.

— Я думал, вы скажете «сделаем», — заметил Полынин.

— Ну, сделаем.

— Делайте, только без всякого «ну», — снова поправил председатель и, пожав всем руки, пошел к бричке: протез его поскрипывал, как сверчок.

И сейчас Силантий, с тревогой посмотрев го на рощицу, то на неубывающий островок пшеницы, торопил отгрузчиков.

«Интересно получается, — щурясь от бившего а глаза сплошного сверкания хлебов, думал он, — против своего колхоза соревнуюсь. Сам с собой, выходит». И хотя копилась на губах усмешка, на душе было нехорошо.

Гудели моторы, хедеры шли на полный захват, захлебывались зерном бункеры.

«Кто у них в комиссии этой самой?» — Он не успел додумать, из-за рощицы, полыхнув на солнце ветровым стеклом, вылетела грузовая машина, прыгал на ухабах зеленый ее кузов.

Пшеница вставала выше, гуще, и Силантий, оторвав взгляд от дороги, взял чуть на себя колесо штурвала, поднял хедер. Когда он снова оглянулся, машина уже пылила дальше, а наискосок прямо по стерне шла к агрегату высокая женщина в светло-розовом платье и белом платке.

«Кто такая?» — подумал Силантий, в вдруг к лицу его прихлынула кровь. Раньше он бывало за версту узнавал эту, чуть тяжелую, но статную походку.

Варвара шла медленно, не торопясь, изредка наклоняясь и подбирая колоски.

«Вот тебе и улики против нашей работы!» — с какой-го тайной радостью подумал Силантий, следя за каждым движением Варвары. Пока она подходила к комбайнам, он успел пережить нежданное примирение и возвращение а родной дом, и, когда она поднялась на мостки и молча протянула ему руку, он схватился за нее, как утопающий, чуть не выпустил штурвал, и был счастлив, как никогда не был счастлив за последние шесть лет.

— Богатой тебе быть, не узнал, — улыбаясь, сказал он.

— Я и так не бедная!

Полные, вишнево-яркие ее губы тронула беглая улыбка.

Он смотрел на темное от загара лицо Варвары, на выбивавшиеся из-под платка, отливающие синью волосы и не мог насмотреться.

— Кончишь сегодня? — отводя глаза и кивая на неубранную пшеницу, спросила она.

— Надо бы. Слово дал вчера председателю…

— Тут и без слова делать нечего. Может, помочь?

— Нет, мы уж как-нибудь сами. — Силантий тряхнул свалявшимися рыжими кудрями, и прежняя, снисходительная самоуверенность прозвучала в его голосе.

Режущие аппараты начисто сбривали золотую пену хлебов, мотовила склоняли тяжелые колосья к главным полотнам.

— Что ж тогда запаздываешь, если слава дорога? — помолчав, спросила Варвара.

— Хлеб больно сильный, забивает машины…

— А ты бы расширял переходные рукава…

— Сделал — мало помогает. Первая очистка отстает, бункера задыхаются от зерна.

— Смени на распределительном шнеке зубчатку, поставь двадцатизубовую, а девчат на соломокопнителях заставь протереть вениками из таволожки решето первой очистки. Ни одно зерно не уйдет в полову, и дело быстрее двинется. Я пробовала у себя… Слышал про Пятницу?

— Это кто такой?

— А самый лучший комбайнер у нас в крае… Это я у него переняла. Он про свой опыт в газете описывал. Если бы не он, разве бы я около двух тысяч гектаров убрала? Нипочем!.. Ты сколько выгнал?

— Вторую только недавно начал…

— Вот видишь! А он да еще Чабанов больше трех тысяч гектаров за сезон скашивают…

Силантий слушал Варвару с томительным удивлением. Обо всем этом он, конечно, мог бы догадаться и сам, но то, что всему этому учила его Варвара, без всякой назойливости и хвастовства, искренно делясь с ним тем, что узнала сама, наполнило его сердце сверлящей болью. Если бы не он, Силантий, они бы не стояли на мостике чужие друг другу, а делились бы всем приобретенным и завоеванным, как радостью.

Силантий откинул со лба прилипшие пряди волос, медленно провел ладонью по небритой щеке.

— Как ребята?

— Ничего, растут…

Он сжал на штурвале руки, навалился на него грудью, сощурился.

— Не спрашивают про меня?

— Ленька иной раз поминает…

Силантий не сдержал глубокого вздоха. Глухо, как вода через плотину, шумело в бункерах зерно.

— Я у тебя еще про одно хотел узнать, Варь, — тихо начал Силантий, по-прежнему не оборачиваясь. — Мучает меня это вот уж сколь годов… — Он передохнул, вобрал в себя воздух и спросил каким-то одеревеневшим, не своим голосом — Если бы я к тебе тогда другой раз пришел, выдала бы?

Ему казалось, что он оглох, потому что не слышал ни рева моторов, ни скрежета и грохота машины, лишь гулко била в виски кровь.

— Да, — спокойно ответила Варвара, и на спине Силантия проступил пот, похолодели на мгновение виски.

Помолчав, она участливо спросила:

— Легче тебе от того, что узнал?

Силантий ответил не сразу. Ему хотелось взглянуть на ее лицо, но словно кто-то скрутил его шею и ее отпускал.

— Не то что легче, а яснее будто, — он говорил медленно, тяжело, точно отдирал каждое слово, — Я раньше думал, что самое страшное — это когда власть наказывает, А вышло наоборот: жизнь меня сильнее наказала — ты, детишки, колхоз…

И хотя он не надеялся услышать ничего нового, он замер у штурвала, шаря глазами по волнистому горизонту.

— Умом я, может, и простила бы тебя когда-нибудь, Силантий, но душа моя тебя не принимает… Нету там тебе места.

— Ты, может, думаешь, — торопливо перебил ее Силантий, — в деготной лагушке, мол, не выведешь запаха, сколько ее ни чисти, ни скреби…

— Ничего я не думаю. Может, ты и вернешься к прежней жизни, только не ко мне! Нам теперь вместе от всего сердца не жить, не любить, не робить… Зря себя и мучить нечего…

И, словно боясь разжалобиться, она отвернулась.

— Ну, я пойду. А то ждут меня соревнователи. Силантий обернулся к ней влажным, красным лицом, глядя на нее синими затуманенными глазами.

— Постой, я провожу тебя…

Он позвал штурвального и спустился вслед за Варварой с мостика. Застегивая на ходу пуговицы на воротнике, он шел с ней рядом и молчал.

Похрустывало под сапогами жнивье, с глухим шумом уплывали позади комбайны, стучала где-то на дороге пустая телега.

— А как с ребятами? — тихо спросил он.

— Их я у тебя не могу отобрать. Захочешь сильно посмотреть, приезжай…

— А если бы могла, то отобрала?

— Нет, зачем? У меня к тебе злобы негу, одним словом сказать, у меня к тебе ничего нету… А ребятам там надо жить, где им радости больше будет…

На тропинке, у густого плетня пшеницы, они остановились. Беспечально шумели колосья, — бесстрастно чеканили воздух кузнечики, синекрылая стрекоза села на рукав Варвариного платья.

— Ну, вот так… — сказала Варвара и протянула Силантию руку.

Он долго держал руку, прижав к груди ладонями. Рука терпко пахла какими-то простенькими полевыми цветами. Силантий смотрел на моложавое, полное властной красоты лицо Варвары, потом выпустил ее пальцы и, сгорбясь, сунув кулаки в карманы, зашагал обратно.

Варвара немного постояла, вздохнула и, перейдя большое пустынное поле, поднялась косогором к лесу.

Здесь было нежарко. Дремотно шумели дубы и сосны, с глухим стуком падали на землю шишки, срывались и лениво кружились в воздухе первые блеклые листья.

Отболевшее чувство рождало в душе Варвары тоскливую пустоту, и, сама того не сознавая, она грустила о том, от чего сознательно навсегда отреклась. Но это была не грусть о Силантии, а горькое сожаление о том, что ему она отдала лучшие годы своей жизни.

Дорога ныряла меж деревьев. Солнце пылало на нее косыми полосами из-за стволов.

Нежданно зеленоватый сумрак леса сгустился. Варвара увидела место недавнего пожарища, и у нее почему-то тревожно сжалось сердце. Перед ней стояла черная, обугленная роща. Огонь прошел понизу, пожирая на своем пути пеньки, кустарник, траву и, не в силах перепрыгнуть через песчаную дорогу, обхватил стволы. Но до зеленых, шумных крон не добрался. Сосны стояли теперь словно в черных чулках, а внизу сквозь угольную черноту земли уже пробивались острые ярко-зеленые перья травы.

Варвара долго стояла около вылизанной пожарищем рощи, потом в глубоком раздумье побрела дальше.

Шла и думала о прожитых годах. Она не считала себя старой, но все-таки молодые годы, когда все дается с легкостью, когда человеку еще ни на что не надо оглядываться, нет у него ни прошлого, ни ошибок, впереди одна ясная даль, — эти молодые годы ушли, и жизнь нужно было начинать почти что заново.

За опушкой бора пенился большой фруктовый сад, огороженный свежим сосновым штакетником.

Обливая льдистым блеском листву, солнце белило дорожки сада, пятнало тенями.

У калитки Варвара встретила Груню. Она стояла, как завороженная, около забора и любовалась румянощекими, загорелыми плодами.

Варвара неслышно подкралась к ней, положила руку на ее плечо, в Груня испуганно дернулась вперед.

— Я думала, другой кто, — тихий голос ее дрогнул, щеки покраснели.

— Кого же это ты ждала? — лукаво поглядывая на смущенную подружку, спросила Варвара. — Небось, Родион бы обнял, так не испугалась…

Груня стояла, хмуря густые свои брови, и Варвара перестала улыбаться.

— Ну, чего ты какая-то чудная, Грунь?

— Не знаю, — Груня смотрела, как выпрямлялась примятая ее ногой трава. — С утра меня что-то томит… Как будто жду чего-то, а чего, не пойму — радость ли, горе…

— Вот дурная! Да откуда тебе горю быть? — Варвара обняла ее за талию. — Ты, случаем, девка, не того? — Она так подозрительно окинула взглядом Груню с головы до ног, что та снова неудержимо покраснела.

Они пошли по хрустящей, посыпанной каленым песочком дорожке, слушая веселую болтовню листьев и сонное жужжание пчел, вдыхая медвяный запах переспелых яблок.

— Как тут хорошо, тихо! — сказала Варвара и заглянула Груне в глаза — глубокие, темно-зеленые. — Завидую я вам с Родионом: счастливые вы…

— Да что ты, Варь! — смятенно зашептала Груня. — Зачем ты…

— Не говори, девка, не отрекайся. — Варвара шла, скрестив руки на груди, задумчиво глядя в голубую просеку аллеи. — Мне бы твои годы да такого человека рядом, как твой Родион, я бы ой как расправила свои крылья!.. Не знай, куда бы улетела!.. Будто мне Силантий всю жизнь застил… Раньше думала, в нем одном и есть счастье, все силы на него да на детей ложила… Ан нет, счастье-то, оно я в другом еще: вон поднялась я на мостик комбайна, глянула кругом да как увидела, что все это богатство в моей силе убрать, так и задохнулась… Стою, как глупая, и слезы меня душат… А раньше все на него оглядывалась, говорил он, что мне и не под силу такие машины водить. Но без того, чтоб кто-то рядом с тобой стоял, без любви, тоже нельзя… Без нее ровно и дышать нечем…

Варвара замолчала, но Груня стиснула ее локоть, зашептала:

— Говори, говори. Варя… — Она шла, как в полусне, жмуря глаза от нестерпимого, стекающего с листьев блеска, и прижималась к жаркому плечу Варвары.

— Ты говоришь, а я ровно себя слушаю…

Варвара грустно улыбнулась.

— Разве я тебе скажу чего нового? — Она вздохнула и досказала с тихой печалью: — Это мне у тебя надо спрашивать, как дальше так жить, чтобы чужой жизни не завидовать.

Около развесистой груши, увешанной, будто медными колокольцами, крупными плодами, стоял, запрокинув сивую бороденку, дед Харитон в полосатой рубахе, перехваченной витым пояском.

Груня посмотрела на старика, на затянутый сизой дымкой сад, сбегающий по отлогому скату горы, и опять сердце ее стало томить радостная тревога.

— Вот у него тоже кой-чему можно поучиться, — тихо сказала Варвара, — до старости дожил, а жизни, как дите, радуется. — И, словно боясь испугать старика, она негромко окликнула — Харитон Иваныч, а Харитон Иваныч!..

— Ась? — Харитон круто, по-молодому обернулся и поманил их корявым пальцем. — Подьте сюда, бабы!.. Обалдеть можно от такой красоты, от такого богатства. Ну и садище!.. На это дело весь остаток жизни положить не жалко, ей-бо!..

Из глубины сада доносились громкие голоса, чей-то открытый, душевный смех. Кто-то пел звенящим тенорком:

Живет моя отрада

В высоком терему…

А в терем тот высокий

Нет ходу никому…

Мягко шлепались на землю перезрелые яблоки, высвистывала где-то в листве неугомонная птица, от упавших гниющих яблок тянуло ароматной прелью.

— Сбор урожая начали, — сказал Харитон и вдруг таинственно понизил голос: — Примечайте, бабы, как они все робят. Дело оно хоть и не хитрое, а все сноровки требует. Родиона я тоже послал — он уже в работу втравился. У них тут девка верховодит — другую такую поискать, чудодей! Да вон она, кажись, сюда идет…

Меж обрызганных известью стволов мелькнуло белое платье, и Груня кинулась навстречу девушке:

— Машенька!

— Грунька!

Они расцеловались да так и остались стоять, не разжимая рук, глядя друг на друга улыбчивыми, счастливыми глазами.

— Я слышала, что приехала, мол, с комиссией, — говорила Маша, блестя серыми большими глазами; на пухлых щеках ее двигались розовые ямочки, черные волосы тугими косами свешивались на грудь. — Ну, погоди, думаю, я ей все припомню! Нет, чтоб сразу ко мне!..

— А я вашу хату-лабораторию обследовала, — сказала Груня.

— Нет, ты так легко не оправдаешься. Я тебя теперь никуда от себя не отпущу — без тебя справятся. — Маша оглянулась на чистенького, выглаженного старичка. — Ну как, дедушка? Весь сад обежали?

— Чего баешь? — старик приставил ладонь к уху, оперся на суковатую трость и плутовато сощурился.

— Обкружили, говорю, сад?

— Э-э, да его разве обойдешь скоро? — Харитон махнул рукой и налег грудью на палку. — Да и интересу особого нету, сколько земли зря попортили, лучше бы другой какой продукт посадили. А яблокой, девка, сыт не будешь! Нам она в крестьянстве ни к чему — баловство одно…

Лицо Маши сразу посуровело, холодно блеснули ее глаза.

— Ты, дедушка, как настоящий американец рассуждаешь!

— Это пошто?

— Жил в Америке такой знаменитый ученый Лютер Бербанк. — Маша говорила, глядя не на старика, а поверх его головы, в полную текучего зноя глубину сада, — оп, вроде нашего Мичурина. Тоже чудеса творил, разные диковинные сорта выводил и сад такой же волшебный вырастил… Но, как только он умер, законные наследники начисто вырубили этот редкостный сад и построили на его месте… ипподром!

— Ипподром?! — ахнул Харитон. — Это для коней? Да ты не врешь, девка?

— Зачем мне врать? — У Маши обидчиво дрогнули губы. — В книжке прочитала, что мне из Москвы по садоводству прислали…

— Да чего они, посдурели, что ли, в этой самой Америке? — Харитон тряс суковатой палкой, словно грозил кому-то. — Места, что ли, другого не нашли?

— Наверно, вот такой наследник попался, вроде тебя, дедушка, — с холодной усмешкой сказала Маша, — вот он и решил, что ипподром куда выгоднее, чем знаменитый на весь мир сад!..

— Ты меня, девка, с ними не сравнивай, слышь? — замотал головой старик, будто готовился бодаться. — Разве я позволю над природой изгаляться?

Из-за яблоньки, посмеиваясь, вышел Полынин.

— Ты, Маша, этого старика не агитируй, — косясь на Харитона смеющимися глазами, сказал он. — Он до того дотошный и хитрющий — сил нет! Пока тебе кишки на кулак не вымотает, не успокоится.

— Неужто такой кровожадный? — Харитон не вытерпел и расхохотался, словно закудахтал, потом вытер набежавшие на глаза слезы и, теребя куцую бороденку, поинтересовался: — А хлебушко государству опять, как в прошлом году, не к сроку сдадите?

— Не радуйся, дед. Не выйдет! Еще вас обставим.

— Дай-то вам бог! — сочувственно протянул Харитон. — А то, по правде сказать, никакого резону нет с вами соревноваться…

— Ну и жила! — Председатель развел руками и рассмеялся. — Угощу я его, Маша, тем сортом, что сам во рту тает, может, подобреет старик, а то еще всего хозяйства не осмотрел, а уж ершится!

— Ты меня, паря, не задабривай! — крикнул высоким, всхлипывающим голосом Харитон. — Я не Адам, райской пищей меня с толку не собьешь. Варюшка, я буду примечать прорехи ихние, а ты на бумагу записывай. Покажем им, с кем они имеют дело!

Хлопая друг друга по плечам, пересмеиваясь, они пошли по дорожке; затихал вдалеке задористый старческий тенорок, поскрипывал протез председателя.

Когда Груня и Маша остались одни, они взялись за руки и долго, любовно смотрели друг на друга.

— А помнишь, как на Медвежью горку бегали кататься? — тихо спросила Маша.

— Помню, помню! — закричала Груня. — Ровно вчера это было.

— А помнишь, едем на возу, песни поем?..

— Все помню, Машенька, родная моя. — Груня прижала к своей груди голову подружки. — Разве такое забудешь?

— Да-а… — обидчиво протянула Маша, — а ты меня вот забываешь, по месяцу не пишешь!

— Не забываю, Машенька, никогда не забываю! — горячо зашептала Груня. — Я уж давно решила: как уберу свою пшеницу, так сразу к тебе… Маша вдруг отстранилась от Груни и, держа на ее плечах свои маленькие руки, с минуту глядела на нее с печальным обожанием.

— А я уж думала, ты зазналась, загордилась… В газетке читаю про тебя, — она взяла выбившуюся из-под косынки Грунину косу и стала машинально расплетать ее, — как это ты такой урожай взяла?.. Шутка сказать — двести десять пудов с гектара!..

— Мы очень старались, Машенька, — словно оправдываясь перед подружкой, робко ответила Груня.

— Да, да! — закачала головой Маша, и на полных щеках ее всплыли, точно воронки в заводи, крутые ямочки. — Мы тоже… Ой, сколько я за этот сад выстрадала, вытерпела!.. Помнишь, в войну как-то зима выдалась страшенная, трескучие морозы навалились…

— А у меня тогда первая озимка вымерзла, — тихо отозвалась Груня.

— Ну вот… А мы за каждой яблонькой, как за малым дитем, ходили, в рогожку кутали, навозом утепляли, снегом по самую макушку забрасывали… Как я не свалилась в ту пору, не знаю… Всего не расскажешь, что вынесла. — Маша вдруг спохватилась, что почти до конца расплела Грунину косу, и рассмеялась: — Ой, что я наделала!

Торопливо, с ласковой бережливостью она снова заплела косу, уложила ее венком на голове подружки, приколола шпильками.

— Все такая же, не меняешься, — она звучно поцеловала Груню в щеку и вдруг всплеснула руками. — Мамочки, я совсем забыла о Родионе! Велела ему набрать корзину и ждать, а сама убежала. Пойдем!

Она схватила Груню за руку, но, сделав несколько шагов, остановилась, прислушиваясь к плывущему из глубины сада отголоску.

— Кажется, меня зовут… Знаешь, что? — она обернулась к Груне и ребром ладони рассекла воздух. — Иди вот так, никуда не сворачивай — там всех найдешь. А я побегу!

И не успела Груня опомниться, как подружка нырнула меж побеленных стволов, и светлое ее платье плеснулось в конце аллеи.

Задумчиво улыбаясь, Груня пошла по тропинке, шелестела листва, где-то далеко в низинке роился веселый гомон голосов.

Груня сорвала с ветки смугло-розовое яблоко, надкусила его, и во рту стало свежо. Она шла, оглядываясь по сторонам, словно вот-вот ожидала встретить кого-то или боялась заблудиться в саду и не найти отсюда выхода.

Разорвав радужную, струящуюся между деревьями паутину, она зашагала быстрее, и вдруг ей показалось, что кто-то окликнул ее.

Она остановилась, замерла. Но по-прежнему было тихо, как провода на слабом ветру, гудел сад, кипела в солнечном кипятке листва.

«Почудилось», — подумала она и увидела Родиона.

Он стоял на зеленой, под цвет листьев, лесенке, приставленной к дереву, и, придерживая одной рукой наполненный яблоками подол гимнастерки, осторожно обирал ветку.

На загорелый его лоб свешивался темный чуб, серые глаза были мягко притушены густыми ресницами, а губы волновала такая родная, доверчивая улыбка, что у Груни пересохло во рту.

«Зачем я казню и себя и его? — подумала она. — Ведь он повинился, признал свою неправоту. Люди завидуют нам, а мы друг друга мучаем».

Если бы можно было смирить что-то в себе, забыть обо всем, она подкралась бы к нему сзади, обняла, как бывало, когда прибегала на свидание, закрыла бы ладонями его лицо: «Угадай, милый, кто тебя так любит, чьи руки пахнут яблоками и землей?»

Груня стояла, не шевелясь, боясь нарушить завороженную тишину, и вдруг поняла, что томило ее с утра… Это было желание видеть Родиона, она просто до боли истосковалась о нем.

Последнюю неделю Груня почти не встречалась с Родионом, проводя дни и ночи на участке, на полевом стане, а он, словно боясь быть назойливым, старался не попадаться ей на глаза. Даже вчера вечером, узнав, что их обоих выбрали в комиссию по проверке итогов социалистического соревнования, он поспешил уехать в район раньше всех, один. Поймав над головой тугое, скрипнувшее в руке яблоко, Родион нежданно увидал Груню, зачем-то выпустил ветку, и она закивала ему, то обливая лицо солнцем, то вытирая пестрой тенью. — Погоди, я сейчас, сейчас! Он насилу успокоил ветку, заторопился и, суетливо спускаясь с лесенки, запенился гимнастеркой за ветку. Яблоки запрыгали, застучали по ступенькам красными мячиками. Тогда Родион махнул рукой, виновато улыбнулся в, ссыпав то, что осталось в подоле, в большую красноталовую корзину, пошел к Груне, не спуская с нее тоскующе-напряженных глаз.

Она смотрела на него, не мигая, и сейчас почему-то больше всего боялась, что он начнет опять оправдываться, просить у нее прощения, и тогда… Что она скажет ему тогда? Но Родион подошел к ней и взял ее за руку:

— Груня…

Она хотела отнять руку, но не шелохнулась, чувствуя, как от щек ее отхлынула кровь.

— Груня, — тихо повторил Родион, поискав глазами ее глаза, и, не найдя, тихо и радостно досказал: — Собираю яблоки, а сам думаю: вот бы сейчас ты показалась, и как чуяло сердце…

Где-то ссыпали в ящики паданки, о влюбленной задумчивостью лился в низинке давешний тенорок:

Живет моя отрада

В высоком терему…

Родион стоял так близко, что Груня чувствовала порывистое его дыхание, но так и не могла высвободить из жарких тисков его ладоней свою руку.

С дальней тропинки донесся голос Маши:

— Несите кор-зи-ну-у!..

Они взглянули друг на друга, схватили с обеих сторон тяжелую, доверху груженную яблоками корзину и понесли.

Когда они выбрались на главную аллею, Груня услышала размякший от волнения голос Родиона:

— Когда мы с тобой поженились, это было как река: подхватило быстрым течением и понесло… Понимаешь?.. Я тогда ослеп от счастья… от всего… Я совсем не думал, как мы жить будем, несет тебя течением — и ладно, и радуйся…

Она слушала Родиона, точно утоляла неоскудевающую жажду, а он говорил и говорил, как будто боялся, что что-то помешает ему, не даст высказать все, что рвалось из души.

— А сейчас, ты пойми: без тебя мне и работа и вся жизнь не в радость… Ты только пойми!.. Я совсем другой стал… Я так люблю тебя, Грунь, так люблю!..

Груня вдруг перестала чувствовать тяжесть корзины, опаляя лицо, руки, прихлынула кровь, застучала в виски.

— Не надо, не надо… — шептала она, а душа ее просила: «Говори, говори еще! Я хочу тебя слушать без конца, говори!..»

У нее так билось сердце, что она уже не могла идти дальше. Не опуская корзину на землю, она стала, не понимая, почему ей так тяжело и так хорошо, хочется улыбаться, а горло щиплют слезы.

— Хоть что делай, я от тебя не отстану… Ты только забудь про ту рану, что я тебе нанес, только забудь!.. И я всей жизнью своей докажу… Я все для тебя сделаю!.. Я никогда так не любил тебя, Груня моя!..

Груня увидела близко, совсем близко глаза Родиона, большие и чистые, омытые слезой.

— Ну, ответь мне что-нибудь, скажи! — настойчиво шептал он.

Груне казалось, что если он скажет еще хоть слово, она не выдержит и расплачется.

— Ну, чего я тебе скажу, чего скажу, Родя мой? — точно простонала она и ухватилась руками за дужку корзины. — У Павлика, наверно, будет братик!..

Лицо Родиона просияло, потом медленно налилось кровью.

— Давай я один понесу! — крикнул он. — Тебе вредно.

— Нет, нет, давай вместе!

Корзина поскрипывала, дужка врезалась Груне в руку, но ей не было тяжело. Где-то в кустах смородины снова оголтело высвистывала птаха, от густого, настоенного на яблоках воздуха кружилась голова, казалось, сад уплывал куда-то, весь отягощенный плодами, раскачивая кружевными тенями на песчаных дорожках. В знакомый тенорок вплелся низкий девичий голос, и песня поплыла над сверкающей листвой.

Родион шел, как хмельной, покачивался и улыбался и тоже, казалось, вышептывал слова песни. Потом он задержал шаги и, словно припоминая что-то, поглядел на Груню.

— Я хотел тебе еще вот что сказать: утром я видел Ракитина, — она спокойно встретила тревожно-радостный блеск его глаз, — он просил передать тебе, чтобы ты осталась сегодня на бюро райкома. Наверно, будут утверждать решение общего собрания о принятии тебя в кандидаты партии.

Родион выпалил это одним дыханием, и Груня опустила корзину на землю, выпрямилась и, жадно дыша, стала глядеть в дымчатую даль аллеи. Прозрачным янтарем горели там наплывы смолы на вишняке.

— Ой, как же это? — робко спросила она я потянулась к Родиону. — Что ж ты молчал. Родя?.. Сколько сейчас времени?

— Да ты не горячись, не волнуйся, — он взял ее за руки, — еще до вечера обо всем успеешь передумать…

— А вдруг чего-нибудь такое спросят, а я и не знаю…

И хотя он хорошо понимал, что решающее значение будут иметь не ее ответы на бюро, а вся ее жизнь, работа, волнение Груни невольно передалось ему.

Он взял ее за плечи, робко, как когда-то в юности, притянул к себе, коснулся губами ее лба:

— На той неделе нашел я на дне сундука похоронную. Откуда у тебя столько сил взялось? Как ты вынесла все, не сломилась?

Уткнувшись лицом в нагретую солнцем гимнастерку. Груня слушала дрожащий, убаюкивающий голос Родиона, горло ее сжимала слезная судорога, но она не плакала. Большая, ласковая его рука легла ей на голову, и она закрыла глаза, замерла, слушая, как токает под гимнастеркой его сердце. Она не знала, сколько она простояла бы так, обнявшись, накрытая густой тенью яблоньки, лишь бы слышать тихо сочащийся голос Родиона, лишь бы не обрывался этот хмельной наплыв.

Словно пробуждаясь, она медленно подняла голову, встретила чистый, открытый взгляд Родионовых глаз, и чувство теплой и тихой нежности обняло ее, вызвало в ней желание сделать его счастливым.

Родион смотрел на нее, не пряча глаз, и Груня подумала, что так может смотреть только человек, любящий и счастливый.

— Давай донесем, что ли? — вспомнив о стоящей около его ног корзине, сказала она.

Они отнесли корзину под навес, поставили ее в холодок. Кругом высились кучи розовых, белых, смугло-красных плодов.

— Надо бы Машу повидать. — Груня оглянулась, по поблизости никого не было, голоса сборщиков по-прежнему плескались в низинке.

— Ладно, успеешь еще с ней наговориться, — сказал Родион, взял Груню за руку, и они пошли из сада, — я теперь никуда тебя не пушу… Мне столько надо тебе рассказать!..

— И мне тоже. — Груня глядела на широкоскулое, смуглое от загара лицо мужа, словно впервые после долгой разлуки, узнавая родные, незабываемые черточки — вот эту резкую зарубку на подбородке, родимое пятнышко величиной с веснушку на виске. — Мы ведь с тобой шесть лет не виделись…

— Шесть лет, — как эхо, отозвался Родион и сжал ее руку.

— А сейчас ты уходи. Я должна побыть одна.

За воротами он долго не отпускал ее, хотя понимал, почему Груне вдруг захотелось перед тем, как явиться на бюро, побыть одной. Ведь сегодняшний день как-то по-новому освещал всю ее жизнь.

— Если ты туда пойдешь, я еще больше буду волноваться, честное слово, Родя!.. — она смущенно улыбнулась и вытянула горячие пальцы из его руки.

— Может, я помогу тебе чем? — спросил он, все еще не желая верить в то, что сейчас она уйдет и он останется один. — Ты все читала: Устав, «Краткий курс», «Вопросы ленинизма»?

— По нескольку раз… А сейчас мне хоть говори, хоть нет — все равно ничего не пойму! Вот послушай, — она застенчиво приложила его ладони к груди, — ишь, как торкается… Ты меня не жди, Родя, возьми Павлику гостинцы и езжай со всеми.

— А ты?

— Я скоро!

У березнячка Груня оглянулась и помахала ему косынкой. Когда она спускалась к реке, он все еще стоял у ворот. Скоро деревья заслонили ее, но она чувствовала, знала по себе, что он будет глядеть минуту, две, десять и, даже уходя, нет-нет да обернется.

У берега Груня разулась, перешла вброд по песчаной отмели реку и окунулась в тенистый, поржавевший кустарник. Она шла узкой тропинкой, часто останавливалась и прикладывала руку к груди: сердце не хотело успокаиваться.

Она явилась в райком партии задолго до назначенного времени. Здесь было прохладно, тихо, светло и по-домашнему уютно. В приемной комнате сидела за столом секретарша, но и та скоро ушла, и Груня осталась одна.

Тревожная и торжественная тишина плыла по высоким, просторным и пустым комнатам, нарушаемая лишь звоном больших стенных часов. Зеленые плюшевые дорожки, пересекавшие крашеные полы, глушили шаги, и Груне казалось, что она ходит по распаханной земле.

Она остановилась около широкой, затянутой красным бархатом доски со множеством фотографий на ней и прочитала наверху: «Лучшие люди нашего района».

Она увидела фотографию Машеньки и улыбнулась, рядом с подружкой застенчиво щурился Ваня Яркин, за ним какие-то незнакомые доярки, комбайнеры, председатели колхозов, механики МТС, трактористы, агроном, учитель. И вдруг Груня почувствовала, что щеки ее заливает румянец. На нее с большой карточки глядела, чуть хмурясь, худощавая девушка с выбившимися из-под платка косами.

Неужели это она?

«Ой, какая страшенная! Ведь как не хотела тогда сниматься — прямо в поле, в серый ветреный день!.. Нет, уговорили…»

Она сразу забыла о своем недовольстве, едва подошла к большой, в золоченой раме картине. На темном броневике в развевающемся пальто стоял В. И. Ленин. Зажав в руке кепку, он вскинул другую руку над ликующей толпой.

«Когда это было? — подумала Груня и внезапно ей стало жарко, — Что ж это я? В апреле и было! Апрельские тезисы».

Она словно ответила на очень трудный, заданный кем-то другим вопрос, но не успокоилась, а еще больше разволновалась. Тысячи бесстрашных борцов-революционеров и миллионы честных людей, сложивших голову в Отечественной войне, боролись, умирали, шли на каторгу, на виселицы для того, чтоб она, неизвестная крестьянка из глухой алтайской деревни, спокойно жила, училась и, наконец, чтобы пришла сегодня в этот дом, чтобы стать частицей той силы, что вела их на подвиг во имя прекрасного будущего всего человечества.

В приемную вошла статная, плечистая женщина, поскрипывая новыми желтыми ботинками, шурша темной атласной юбкой. Белая шаль стекала с ее плеч чуть не до самого пола.

Открытое, еще моложавое лицо с властным взглядом густо-синих глаз показалось Груне знакомым. Где она встречала ее? Где?

Она не успела припомнить, как женщина подошла к ней, поздоровалась, кивая на массивную, обитую кожей дверь в кабинет первого секретаря райкома.

— Сюда?

— Да, на бюро, — ответила Груня. — А вы откуда знаете?

— А по глазам вижу: ишь, светится вся! — Женщина потянула Груню за рукав и присела рядом с ней на мягкий вишнево-темный диван. — Я ведь тоже сюда, милая моя… Садись рядком, поговорим ладком. Откуда ты? Сказывай!

В скупой улыбчивости женщины, в выражении ее синих, казалось, чуть мерцающих глаз, в грубоватой манере, с которой она обращалась с Груней, была та необидная, подкупающая простота и открытая ласковость, которые сразу располагают человека к откровению.

— Из «Рассвета» я, — сказала Груня.

— А фамилия твоя, если не секрет?

— Васильцова.

— Да ну? — удивилась женщина и, всплеснув руками, стала быстро оттеснять Груню в угол дивана. — Это ты и есть Васильцова? Не обманываешь? Ну, ну, шучу я… Просто думала, большущая ты, а тебя еще, наверное, замуж надо отдавать?..

— Нет, я замужем, — краснея, сказала Груня. — А про меня вы откуда знаете?

— Э, милая, слухом земля… и в газетке читала, и сам секретарь как-то к нам приезжал, расхваливал тебя. — Женщина лукаво сощурилась, подмигнула. — Небось, и ты меня знаешь: Коврова я, Паша…

— Коврова?.. — в свою очередь удивленно протянула Груня. — А как же!.. Ну, еще бы! — и невольно оглянулась на Доску почета. — Так это вы? Батюшки! А я-то думала!..

Груня немало слышала об этой выносливой, отважной женщине, председателе одного из лучших в районе колхозов. Она потеряла в войну мужа и двух сыновей, осталась с тремя малыми внучатами и одной взрослой дочерью. Горе не раздавило ее, не согнуло. Она взяла на себя заботу о большом артельном хозяйстве и поставила на ноги пошатнувшийся было в первый год войны колхоз. Так вот она какая, Паша Коврова!

Груня так и потянулась к этой сильной, волевой женщине, доверчиво, как к матери, прижалась к ней.

— Добрый ты, девка, урожай взяла! — полуобняв ее за плечи, говорила Паша Коврова. — У меня вон в колхозе дочка звеном верховодит, но ей до тебя еще далеко. Мало учатся, читают, думают, все норовят силой взять. А я им говорю: хватит одним горбом, надо умом побеждать. Нас этому советская власть учит. Так, что ли?

— Да, да, — соглашалась Груня. — Вы мне про себя, Прасковья Ивановна, расскажите: как это вы с таким делом справляетесь? Ведь редкому мужчине под силу!

— Стараюсь, девка, стараюсь, — отвечала Паша Коврова. — А ты чего робкая такая? Тревожишься?

— Ага…

— Ничего, не робей, все обойдется, — успокаивала Паша, но Груня чувствовала, что и сама она волнуется не меньше ее. — Ведь к родной своей партии идем — чего нам бояться? А тебе и совсем не стоит… Это вон мне по моим годам вроде плохо, если краснеть придется…

В приемную вошли еще два человека: беловолосый чубатый парень, — потому, как он прятал в карманы свои красные кулаки со следами неотмывающейся копоти, Груня решила, что он тракторист, — и молодой, нервно потирающий руки учитель. Они начали ходить вдоль стен, разглядывая картины, пока Паша не сказала им, чтоб они перестали волноваться и присаживались рядком — так-то оно веселее! Груня познакомилась с учителем и трактористом, и ей почему-то казалось, что она давно сроднилась с ними в работе.

И когда явился сам Новопашин, они плечо к плечу все вчетвером плотно сидели на диване. Улыбаясь, он поздоровался со всеми за руку и прошел в кабинет.

С этого момента Груня потеряла ощущение времени. В приемной почему-то стало шумно, хотя народу будто в не прибавилось: Паша Коврова что-то доказывала учителю, звенел телефон, и секретарша то и дело снимала трубку, тракторист листал «Краткий курс».

Груня вдруг с ужасом подумала о том, что бюро райкома, конечно, не утвердит ее кандидатом партии. Ведь она в «Кратком курсе» и то не разобрала все как следует. Особенно трудной была четвертая глава. «Ведь все просто и ясно написано, — думала она, с нескрываемой завистью поглядывая на тракториста, — а я сколько раз читала, а чувствую, еще не до всего дошла, не все мне открылось!»

Гулко, с медлительной торжественностью стали бить большие стенные часы. Груня машинально начала считать удары и, хотя глядела на светлый круг циферблата, спуталась.

Пашу Коврову пригласили в кабинет. Груня слышала, как гудел за дверью ее голос, смотрела на притихшего, отложившего книгу тракториста. Она встала и начала ходить по комнате, трогала пылавшие щеки, смотрела в окно. За палисадом, на пруду плавали белые гуси, садилось солнце — точно выплескивалась через край горы огненная лава, пруд до дна был охвачен пламенем, гуси тихо покачивались на розовой ленивой волне.

Груня не знала, сколько времени пробыла а кабинете Паша Коврова, но когда та, сияющая, разрумяненная, показалась на порожке, она бросилась к ней.

— Ну что, Прасковья Ивановна? Что?

— Милая ты моя, — разнеженно и тихо сказала, словно пропела, Паша Коврова, — дай я тебя поцелую! — Она прижала к себе Груню, в глазах ее блестели слезы. — Ой, какая я счастливая!.. Иди, тебе велели…

— Мне? — переспросила Груня.

Паша Коврова кивнула ей, и Груня, замирая от внутренней дрожи, открыла дверь в кабинет.

Она быстро оглядела всех сидящих за длинным, похожим на букву «Т» столом, и даже Новопашин и Ракитин показались ей сейчас строгими и недоступными.

— Садитесь, — пригласил Новопашин, но Груня продолжала стоять и смотреть на всех.

— Здравствуйте, — сказала она.

Новопашин снова пригласил ее, и она села, положив дрожащие руки на затянутый фиолетовым плюшем стол. Перед ней сверкал графин с водой, стояла розовая раковина пепельницы, неподалеку лежала маленькая черная трубочка секретаря, и, взглянув на нее, Груня начала понемногу успокаиваться.

Когда ей задали первый вопрос и попросили рассказать о себе, в сознании Груни вдруг наступила удивительная ясность. Она улыбнулась и, чуточку заикаясь и краснея, начала рассказывать. Новопашин кивнул ей: довольно, но она продолжала говорить, и он, улыбаясь, повторил свою просьбу.

— Почему вы хотите быть членом партии? — услышала Груня, обернулась, но так и не догадалась, кто же задал ей этот вопрос.

Все смотрели на нее с одобряющей внимательностью, и она вдруг подумала, что ей совсем нечего волноваться. Рядом сидели старшие тозарищи, которые всегда помогут ей, если она ошибется.

— Я так думаю, — глядя на искрящуюся графине воду, проговорила она, — тот, кто не только нынешним днем живет, но и о завтрашнем думает, кто не хочет на месте топтаться, а хочет идти вперед и других за собой вести, тот должен быть с партией… В ней он будет и сильнее, и смелее, и больше даст для народа!..

— Верно, — сказал Новопашин и, сунув в угол рта трубку, всосал в нее беспокойное пламя спички. — Что вы теперь собираетесь делать?

— Такой урожай, что мы нынче собрали на рекордных участках и больших площадях, мы должны в конце пятилетки со всей плошади колхоза взять — это главней главного задача! — Груня загнула один палец на руке, — Еще хочу попробовать смешением культурных трав создать скороспелую залежь, — рядом с прижатым пальцем лег другой, — Будем прививать на наших землях новые сорта, проведем гибридизацию культурных трав с местными дикорастущими, с будущего года начнем внутрисортовым скрещиванием обновлять семенные наши фонды, — на фиолетовом плюше лежал уже крепко сжатый кулак.

— Как у вас с мужем? — неожиданно строго спросил Ракитин.

Груня не ожидала от него такого вопроса, смутилась, растерянно посмотрела на его спокойное — ни тени волнения! — лицо и, выдержав пристальный, ничем не замутненный взгляд, ответила сдержанно и тихо:

— У нас все хорошо…

Голосование прошло так быстро, что она не успела встревожиться; бюро райкома единогласно утвердило решение общего собрания о принятии ее в кандидаты партии.

— Желаю вам успеха! — сказал Новопашин и пожал ей руку.

— Спасибо…

Груня пошла из кабинета, но у двери обернулась.

— Мне можно домой ехать?

— Да, да, конечно. Счастливого пути вам!

Она не помнила, как вышла на крыльцо. Вечерняя прохлада обласкала ее разгоряченные щеки.

Широкая улица села была рассвечена огнями, за садом поднималась луна — текли в небо дрожащие голубые отсветы, из мощного репродуктора на высоком столбе катились волны величаво-торжественной музыки.

— Ой, до чего ж мне хорошо, Родя, милый! — прошептала она.

Она стояла, тихая и радостная, словно взошла на вершину горы и отсюда открылась ей бесконечно далекая, зовущая даль.

Поток музыки в репродукторе иссяк, в проулке загудела машина, свет фар расколол улицу пополам.

Груня выбежала на дорогу, подняла руку. Ослепляя ее, машина затормозила.

— Мимо «Рассвета» случаем не поедете?

— Садись, довезем.

Груня легко забралась в кузов, и в это время вдруг раздался из репродуктора негромкий голос, от которого у нее зашлось сердце:

«Русь! Чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?»

Машина дернулась и побежала, подметая косой тенью улицу, распугивая шарахающиеся в стороны тополя. Груня держалась за крышку кабины, глядела на летящие мимо огоньки изб, палисады, белые дымки над крышами и слушала полный ликования голос, который репродукторы передавала друг другу, как эстафету:

«Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему?..»

Прогомонил мимо освещенный клуб — точно пароход! Вырвалась из распахнутых его окон и долго не отставала звенящая песня. Прогудел под колесами новый мост, ловя машину в сетчатую тень. Луна обливала сиянием горы и улицы, падала в бездонное озеро, и уже где-то на окраине догнал Груню сильный и властный голос:

«Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земле, и, косясь, постараниваются и дают ей дорогу другие народы и государства…»

Машина вырвалась в открытое поле и мчалась лунной степью.

Ветер трепал Грунины волосы, пел в ушах, выдувал из глаз слезы, а ей казалось, что она плачет от нежданной, окрылившей сердце радости и невысказанного восторга.

Июнь 1946 — июль 1948 года.

Читать далее

Глава шестнадцатая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть