Онлайн чтение книги Времена года Spinster
1 - 4

Когда бы врагом моим был ты, о друг мой,

Неужто сумел бы коварней и злее

Меня поразить и унизить?

Дж. М. Хопкинс, стихотворение 74

В прошлую пятницу я напрасно искала Поля в городе. В раздражении я пытаюсь поймать мотылька, но, разжав кулак, нахожу на ладони только смятый цветок дельфиниума. А Поль весел как никогда, и это мне особенно неприятно. Но сегодня пятница, я на минутку останавливаю машину, чтобы передохнуть... я ни за что не сказала бы «подождать»... и вижу Поля: он идет по улице не менее пьяный, чем в другие пятницы. Как больно, когда тебя прощают! Это одно из преддверий ада... ну, скажем... прихожая.

Боже правый, он просовывает голову в мою машину средь бела дня! Где-нибудь в Латинской Америке это, может быть, считается вполне приличным.

– Мадам, вы надушились теми же восхитительными духами!

– Дорогой Поль, это всего лишь духи номер два. Подождите, пока я открою флакон номер один.

– Мадам, вы всегда восхитительны, духи здесь ни при чем.

– Спасибо, Поль. Это очень мило с вашей стороны.

Одинокой целомудренной женщине нелегко вести такой диалог.

Поль не желает расставаться со мной. Мы идем пить чай в модное маленькое кафе, где умеют делать настоящий молочный коктейль (благодаря американцам, побывавшим здесь во время войны), а потом наступает самое приятное. Он отправляется со мной за покупками. Поль идет рядом, то и дело прикасаясь ко мне, как принято у влюбленных, и, хотя он уже успел заправиться, мы с удовольствием болтаем и смеемся. Поль покупает себе трубку, для солидности, и заходит со мной во все магазины. Он разговаривает с продавцами с полным знанием дела, и я начинаю думать, что он прежде сам стоял за прилавком. Без тени смущения он выбирает для меня помаду, пудру, пилочки для ногтей, занавески для школы. А в парфюмерном отделе даже исполняет sotto voce[8]Вполголоса (итал.). песенку, которую когда-то продал рекламному агентству – что-то про косметику. Брр-р!

– Я хотел бы, – непринужденно заявляет в конце концов Поль или ром (сейчас мне это безразлично), – я хотел бы провести каникулы в Австралии вместе с вами.

– Простите, дорогой Поль, но я вынуждена обратить ваше внимание на мой преклонный возраст.

И тогда я слышу в ответ то, чего издала, – продолжение его фразы: «Будь вы на двадцать лет моложе, мы могли бы...»

– Это не имеет никакого значения.


«Наша маленькая девочка, – пишет Пату, –

она умеет смеяться

утром.

Но не умеет

вечером».


Я в тревоге поднимаю глаза и вижу: на нашем хрупком суденышке появилась квадратная фигура родительницы номер один. Меня пробирает дрожь. Когда замужние женщины застают меня одну, они тут же заводят разговор о весьма непоэтичных «законах жизни». Сейчас, однако, происходит что-то необычное. Поль питается у родительницы номер один, и она начинает довольно воинственно. К тому же... Конечно, она толстая и краснолицая, конечно, у нее совиные глазки, но она очень почтительно произносит фамилию «Воронтозов», а это уже кое-что.

– Он жестокий человек.

– Вот как?

Я тоже обратила на это внимание. Но меня тревожит причина, а не следствие. Заметила она, как он добр к Пэтчи?

– Это сразу видно по глазам – по глазам! Вы посмотрели, какие у него глаза?

– Да, посмотрела.

Но она еще не добралась до главного! До нашей совместной прогулки по городу.

– Вы знаете, у него совсем нет друзей.

Я стараюсь проявить интерес к ее словам.

– Правда? Зато у него, наверное, есть девушки?

– Нет, у него нет ни одной девушки.

– Вот как.

– Почему он не водит знакомств со своими однолетками? – решительно наступает она.

– Каждый, кто одинок, – начинаю горячиться я, – всегда может прийти ко мне. Старый и молодой. Добрый и злой. Каждый... добрый или злой – безразлично.

– Мисс Воронтозов, он жестокий, жестокий человек.

– Наверное, в этом виновато его прошлое.

– С ним никто не может поладить. Жил бы лучше в городе, сам по себе.

– Он имеет право приходить ко мне. Каждый, кто хочет, имеет право приходить ко мне.

– Он заставит вас заплатить за это. Вот увидите, он заставит вас заплатить!

– Я согласна. Я готова платить. Все равно он имеет право приходить ко мне, если он одинок. Я готова отдавать ему свое время. Он вправе располагать моим временем. «И кто примет одно такое дитя во имя мое, тот меня принимает».


«Наша маленькая девочка, – пишет Пату, –

умерла когда ее принесли

в па все

плакали в

Доме собраний.

Все плакали в

Доме

собраний».


– Поль, вы меня разочаровали, – говорю я, когда мы возвращаемся с баскетбольной площадки, где он присутствовал в качестве зрителя на нашей тренировке.

– Почему?

– Я думала, что познакомилась с настоящим закоренелым пьяницей, который будет меня развлекать. А вы сейчас почти всегда трезвы. Я, кажется, говорила вам, что меня интересуют только пьяные представители богемы. Разве вам еще не пора в бар?

Мгновенье он в задумчивости разглядывает трубку.

– Вы, конечно, отвлекаете меня от спиртного.

Теперь моя очередь задуматься. Наконец я решаюсь употребить прилагательное, которое уже неделю вертится у меня на языке и только ждет удобного случая, чтобы вылететь изо рта.

– Ваше замечание отнюдь не свидетельствует о сыновних чувствах.

– Которых у меня нет, – с неожиданной меткостью парирует он.

Мне нужно сделать несколько шагов, чтобы переступить через его слова, хотя, наверное, я сама вынудила его их произнести. Пока я обдумываю ответ, Варепарита успевает догнать нас, теперь она идет чуть впереди – как красив каждый дюйм ее коричневых ног, прикрытых только короткими коричневыми шароварами, как красивы ее черные волосы, упавшие, будто ночь, на желтую майку.

Пора покончить с этой игрой, решаю я.

– Что не мешает мне, глубокоуважаемый Поль, относиться к вам сугубо по-матерински.

Ему незачем знать, что во мне снова проснулась женщина.

Поль молчит; он с удовольствием разглядывает гибкое тело Варепариты.

– Я знаю, – рассеянно бросает он немного погодя.

– Вы многое теряете, – горячусь я, – из-за того, что у вас так мало сыновних чувств.

Гордость помогает мне выиграть бой с бунтующей женщиной.

– Я знаю, – с полным безразличием повторяет он.

Но утром по дороге в школу я дольше обычного брожу под пальмами, без нужды встаю на колени перед малышами, пока приближающиеся шаги Поля не превращают мое беспокойство в нечто иное.

Почему у него такой испуганный вид, когда он заглядывает в мои утренние глаза? Но с какой стати я задаю себе этот вопрос? Я прекрасно знаю, почему мужчина и женщина начинают бояться друг друга. Мне нужно скрыться от его глаз. Он не должен разглядеть во мне женщину, предательницу-женщину. А то у него появится совсем иной страх. Он испугается, что эта хищница разъярится и сотрет его в порошок, как Севен крошит в порошок кусок мела. Хотя Полю как раз нечего бояться. Женщину сторожит надежный тюремщик – привычка, привычка заботиться о младших. Он младший, значит, он в безопасности. Как бы близко ко мне он ни подошел.

Но подобные рассуждения не заставят женщину испариться из его глаз. Испаряется только бренди. Впрочем, все прекрасно, пусть смотрит сколько угодно. Нужно обладать слишком большой душой, огромной душой, чтобы перепрыгнуть через барьер возраста. Ибо через этот барьер можно перепрыгнуть, потому что у Человека нет возраста.

За пальмами дождь чуть слышно падает на землю.

– Как вы себя чувствуете, мадам?

– Не спрашивайте, как я себя чувствую. Я никогда не знаю, что ответить на этот вопрос. – Куда пропала его вчерашняя рассеянность? Что произошло за эту ночь? Наконец-то я освобождаюсь от его взгляда. – Я никогда не знаю, что ответить на этот вопрос, – повторяю я, глядя на свои туфли.

– Что же мне у вас спросить?

– Спросите, о чем я думаю. Так вы скорее что-нибудь узнаете.

– Не хочу.

По-моему, он почувствовал запах моих духов: его щека подергивается, веки трепетно порхают.

– Боже мой, только не говорите, что вы уже взрослый. Я готова принести вам извинения от лица новой расы.

– Я не нуждаюсь в указаниях, что мне говорить.

– Не может быть, разве вы в состоянии сами придумать, что сказать?

– Я могу вам сказать только одно.

Я опускаю голову и чувствую, как из его глаз на меня низвергается голубой поток, бездонный, безграничный, как небо, поток голубизны. В мозгу проносится мысль, что сейчас я услышу стандартную формулу, классическое «Я люблю вас». Прямо сейчас, ранним весенним утром, перед началом занятий, на глазах у малышей, которые вьются вокруг меня и него, под негодующие и радостные возгласы старших детей, которые теснятся вокруг меня, него и малышей, в присутствии пальм и дождя, которые стеной стоят вокруг нас всех. Куда исчезла темная пасть минувшей ночи? Вот он, один из сверкающих мигов, которые я «срываю с ветвей весны», собирая руками и губами нектар смысла жизни, один из тех мигов, которыми я буду упиваться позже, когда мой сломленный дух «поникнет в заточеньи». Я кладу свою уродливую руку на ствол дерева. Теперь дождь проникает уже и под кроны пальм. Я смотрю на опавшие листья, которые так раздражают моего дорогого директора, потом перевожу взгляд на их зеленых братьев. Струи дождя на моем лице, словно пальцы любви. Словно пальцы Поля, если бы не тюремщик, стерегущий меня – женщину. Я его избранница, выстукивает мое сердце. После стольких холодных и голодных лет я снова избранница. Исполненная отваги и уверенности, не только милостью бренди, я поворачиваюсь к Полю. Пусть он произнесет эти слова. Слова не ранят. Я хочу услышать, как он их произнесет, только услышать, больше ничего.

Я улыбаюсь, поднимаю глаза и говорю шепотом:

– Что случилось, мой прекрасный малыш?

– Что я могу сделать для вас, мадам?

– Я хотела... я хотела... вы хотели что-то сказать?

– Только это. Что я могу сделать для вас, мадам?


«Я видела, – пишет Твинни и от избытка чувств с силой нажимает на карандаш, –

Мисс Воронтозов

около гроба. Она

принесла цветы.

Она села рядом с

Пату. Он

начал разговаривать с

Мисс Воронтозов».


В эту пятницу я не хожу по магазинам в обществе блудного сына господа бога – у нас в школе вечер. И всю эту неделю я так поглощена нарядами наших ста пятидесяти детей, разучиванием танцев, репетициями с оркестром и своим приготовительным классом, не говоря уже о судорожных, отчаянных усилиях не запустить ежевечернюю работу над хрестоматиями, что у меня не остается ни времени, ни сил подумать, какое место занимают в моей жизни блудный сын, старший инспектор, его преподобие каноник, Раухия и даже фотография Юджина. За эту фантастическую рабочую неделю нескончаемая битва женщины с учительницей завершается почти полным разгромом женщины, вечно страдающей какими-нибудь сердечными недугами, поэтому, когда предпраздничная суматоха достигает кульминации и я наконец прихожу в сумерках в Дом собраний, в темно-красном вечернем платье, отягощенном отделкой из бархата, непомерно широкими рукавами и воспоминаниями, и в белом меховом жакете, обладающем свойством притягивать руки мужчин, мне тем не менее нет дела ни до одного мужчины. Я учительница с головы до пят, строгая учительница.

И гордая, несмотря на усталость, и совершенно трезвая. Правда, у меня было желание выпить немного бренди, чтобы набраться храбрости перед вечером, который придется провести с Полем, но бренди, как известно, трудно совместить с музыкой, а для меня работа важнее мужчин. Поэтому я спрятала благословенный хрустальный стаканчик и с ним все свои чувства; я только учительница!

О, как я горжусь собой! Я нужна всем и каждому! Директор не может обойтись без моей музыки и без моего умения справляться с детьми. Несколько десятков коричневых рук щупают мой бархатный подол, сотня языков задает мне вопросы, старшие дети приходят ко мне со своими обидами и спорами – Поль разбивает их на группы для участия в торжественном марше и, когда я усаживаюсь за пианино, где мне предстоит провести два часа, ни одно запавшее в память слово не тревожит мое сердце, ни одно воспоминание о нежном прикосновении не твердит мне о неодолимой воспламеняемости моей души, верхние октавы возвещают начало торжественного марша, призывая всех учеников обручиться со мной на ближайшие два часа, и мужчины перестают для меня существовать.

Но после ужина на сцену поднимается оркестр, дети уступают место взрослым, а я отрываю взгляд от сонных карих глаз у своих колен и вдруг вижу, что блудный сын сгибается надо мной в нелепом поклоне, и в то же мгновенье мои уродливые руки, еще не остывшие от прикосновения к клавишам, взлетают к шее и сжимают ее, чтобы заглушить непривычные удары молоточка в венах. Волна горячей крови безжалостно уносит прочь этот вечер, радость, которую мне подарили дети, и страх перед старшим инспектором. Упорная сосредоточенная работа в классе, победы, одержанные в Селахе, – все позабыто, и, пока я двигаюсь вместе с этим неотразимым сердцеедом, подчиняясь прихотям отрывистой мелодии, пока я держу его за руку и обнимаю за плечи, – пусть мы беспомощно наступаем друг другу на ноги, пусть человек, лишенный чувства ритма, для меня не человек, пусть его дыхание говорит, что во время ужина он наведался в бар за мостом, – я слышу только громовые раскаты иной музыки, звучащей в моей душе, и не вижу рядом никого, кроме извечно голодного мужчины. Втайне от всех, опьяненная радостью, я опускаю в свою копилку еще один миг свершения.

Но женщины не говорят о таких вещах...

Но люди разных поколений живут по разным законам. Я уже достаточно стара, чтобы стесняться своего возраста, зачем же в моем возрасте еще становиться посмешищем?..

Я иду за Полем по своему саду.

– Первые петухи, – говорит он.

– Нет, это заря стучится в небеса.

Есть люди, в присутствии которых я старею.

Я иду за Полем в своем вечернем платье под деревьями с густыми цепкими ветвями, но ему не приходит в голову раздвинуть передо мной ветки. В саду холодно, особенно после жарко натопленного Дома собраний, но Поль не предлагает мне свой пиджак.

– Я кончу тем, что сопьюсь, – говорит он.

– Надеюсь.

– Я умру в канаве.

– Прекрасный конец.

– Я выпью чашу жизни до дна.

– Какую веру вы исповедуете, Поль?

– Веру в другое существо. По-моему, это единственная религия, о которой стоит говорить.

– Верили вы когда-нибудь в другое существо?

– Да, не так давно.

У темного силуэта ворот я нагоняю Поля. Моя душа неспокойна, не из-за бури, пережитой час назад, и не из-за конфликта поколений, помешавшего нам с Полем найти общий язык на сегодняшнем вечере, – мне жаль вот этих минут. По правде говоря, когда он стоит в темноте так близко от меня, я все еще горюю, что отвергла его поцелуи, но это последняя попытка женщины оказать сопротивление учительнице. Я призываю на помощь всю свою отвагу, чтобы сказать Полю несколько слов. Таких слов, которые обратят ко мне его сердце, которые отвратят его от меня навеки. Учительница требует, чтобы эти слова были сказаны.

– Я умру в канаве, – повторяет Поль не без удовольствия.

– Я готова, – начинаю я, – стать вашим домом.

Поль в тревоге поднимает голову.

– Но я такой непостоянный человек.

– Поймите, Поль, мне ничего не нужно от вас, ничего. В моем представлении слово «дом» не имеет отношения ни к социологии, ни к географии, ни к сердечным привязанностям.

Поль не без труда справляется с тугой щеколдой, выходит за ворота, делает несколько шагов и возвращается.

– У меня никогда не было дома. У меня никогда не было никакого дома. Мне никто никогда не говорил таких слов.

Наконец-то мы заключили мир. Вероятно, от поколения к поколению все-таки можно перекинуть мостик. Кажется, мы зашагали в ногу. В конце концов, у меня вполне мог быть такой сын, если бы однажды на заре я не поступила с Юджином точно так же, как сейчас с Полем.

– Я допускаю, что мое желание быть вашим домом чем-то смущает вас, – спокойно продолжаю я, впервые чувствуя под ногами твердую почву, – или беспокоит, что ж, значит, у вас есть для этого основания.

Поль безмолвствует.

Я продолжаю, хорошо сознавая свое превосходство.

– Но так как это мое жилище, вам придется считаться с моим образом мыслей и с моими представлениями о приличиях.

Поль опять сникает. Ему труднее пройти по мостику, чем мне. Он бросает меня у ворот и снова уходит, я едва вижу, где он. Кричит петух, другой отвечает ему, Поль медлит, но потом опять возвращается.

– Я глубоко тронут.

– Не верю.

– Почему?

– Потому что вы еще не поняли. Пройдет года два, не меньше, прежде чем вы поймете.

Беспокойство вновь гонит его прочь, но какая-то мысль с прежней неумолимостью заставляет вернуться.

– Если бы я встретил такого человека, как вы, когда вышел из сиротского приюта, – говорит он без капли пьяной жалости к себе, – если бы я встретил такого человека до того, как пошел в матросы, моя жизнь сложилась бы совсем иначе.

– Я хочу, чтобы вы приходили ко мне, когда вас что-нибудь тревожит, – говорю я и чувствую, что мне снова не по себе. – Я хочу, чтобы вы всегда, что бы ни случилось, всегда знали: есть человек, который вас понимает, с которым вы можете поговорить в любое время, при любых обстоятельствах.

Он упорно смотрит на розовеющее небо, и, хотя мне уже исполнилось сто лет и я замерзла и устала, я повторяю:

– В любое время, при любых обстоятельствах.

Молчание, заполненное работой мысли...

– Вы, наверное, замерзли.

– Поль, я хозяйка этого дома, и, когда бы вы ни пришли, я встречу вас как подобает хозяйке, даже если все мои кости с треском сломаются одна за другой.

Поль громко хохочет, он продолжает хохотать, шагая по дороге, а потом... потом снова возвращается ко мне, как возвращался уже столько раз.

– Все-таки, – торопливо шепчет он, – все-таки я должен как-то оторваться от вас.

И закрывает ворота; теперь мы разъединены.

– Спокойной ночи, – шепчет он мне на ухо, и его теплое дыхание, согревая этот единственный кусочек моего тела, заставляет меня подумать о его теплых губах, – спокойной ночи... дорогая.

Я стою у ворот, смотрю вслед одинокой фигуре и прислушиваюсь к замирающему звуку одиноких шагов сына, которого могла бы родить, отнесись я менее возвышенно к Юджину однажды на заре бог весть сколько лет назад, или к одиноким шагам отца другого сына, который мог бы родиться, будь я настроена менее возвышенно сегодня на заре, когда здесь был Поль. И все-таки я не покинута. Я вскидываю подбородок. Рождение, единение и смерть людей – это еще не все, что меня интересует в жизни. Я странствую менее прозаическими дорогами. Сейчас, когда мне больше не мешает предательница-женщина, я гораздо лучше представляю, что привлекает меня в Поле. Не великолепный мужчина, каким он предстал передо мной вчера вечером. Не его рот – единственный предмет моих вожделений. Я больше не уношусь в мечтах к заре, которая стучится в небеса. И дело не в том, что я уже до дна осушила чашу жизни. Неразличимые в темноте предметы принимают все более явственные очертания в потоках света, льющегося с востока, со всех сторон слышатся крики петухов, последний звук удаляющихся шагов Поля доносится до моих ушей, и я наконец прозреваю. Несмотря на неправдоподобно красивое лицо и желание пофлиртовать, несмотря на странствия по морям и «веру в другое существо», Поль всего лишь еще один из моих малышей, и я вновь учительница, и вновь по праву горжусь собой.


«Я видела, – выводит вторая Твинни, прилежно спрашивая, как пишется каждое слово, –

Мисс Воронтозов

около могилы.

Варепарита

пела около

сестрички Пату».


Марк Каттер не выходит у меня из головы. Его мать, которая искренне ненавидит нас всех, отказывается покупать ему учебник и карандаш, потому что Марк, как она говорит, двигается слишком быстро. На самом деле Таме, мой чистокровный маори, двигается быстрее. Но дочурка миссис Каттер учится в городе, в частной школе, куда ее отдали, чтобы избавить «от этих ужасных маори», а так как в этой школе, где превыше всего ценится имя, одежда и плата за учение, только одна учительница с дипломом, то по сравнению с сестрой Марк действительно двигается слишком быстро. Наша киска и наш петух, которые регулярно посещают занятия, наверное, тоже двигаются слишком быстро.

Я прекрасно это понимаю и все равно задыхаюсь от ярости, потому что не переношу родительских «не разрешаю» и вообще терпеть не могу замужних женщин. Они напоминают мне избалованных холостяков, во всяком случае, когда речь идет о предрассудках. На уроке письма Таме усаживается со своим учебником и карандашом, а Марк не сводит с него глаз, и самое большее, на что я способна в такую минуту, – это держать язык за зубами. Что я и делаю, как ни странно.

– А ты, маленький Марк, иди к доске и возьми мел. – Это все, что я себе позволяю.

Марк стоит в недоумении, его плоское лицо обращено ко мне. Он не знает, на что решиться.

– Я попрошу маму еще раз, – говорит он. – Может быть, она купит мне учебник.

Я треплю его по подбородку.

– А может быть, нет.

Марк готов расплакаться, и я, конечно, тоже, потому что я урод, потому что мой разум лишен защитной оболочки и меня задевает за живое все, что делается вокруг, безразлично, хочу я этого или нет. Ничего не видя перед собой, я бегу в большую школу и, забыв о расплате, покупаю у директора учебник и карандаш, чтобы утешить Марка и в равной мере себя, – я не могу допустить, чтобы кто-то обидел одного из моих детей! – и в результате мы оба довольны и счастливы.

Но во время ленча, когда я иду под деревьями назад в большую школу, я понимаю, что ничего не достигла. Сидя на скамейке, я объясняю хлебу, от которого отрезаю ломтик, что нельзя ставить маленького мальчика перед выбором, кого ему слушаться – мать или учительницу. Как только вернусь в класс, размышляю я, намазывая толстый слой масла на хлеб, сейчас же скажу Марку: «Марк, твоя мама права. Тебе не нужен учебник и карандаш». Бесчестно заставлять малыша расплачиваться за мою грубую педагогическую ошибку, решаю я и беру в руки томик стихов.

Но я забываю о Марке, а он несколько дней не появляется в школе.


...И Поль Веркоу тоже. Значит, я в конце концов оторвала его от себя. Но мне в голову не приходило, что заодно он бросит школу. Где он?

– Ваш помощник, наверное, снова отправился в плавание? – поддразниваю я директора.

– Что и говорить, ему не мешало хотя бы предупредить меня. Впрочем, я абсолютно уверен, что мне незачем его разыскивать. Впрочем, он просто несчастный молодой человек, у него не было возможности научиться вести себя как полагается. Впрочем, без него все-таки очень трудно. Мне приходится работать в двух классах и заниматься делами школы.

– Очевидно, он пытается сказать что-то всему миру. В пятницу вечером... вернее, в субботу утром, если быть точной... он говорил, что ему необходимо сказать что-то всему миру.


Марк появляется через несколько дней, он был простужен.

– Моя мама, – говорит он с облегчением, – хочет, чтобы я показал ей учебник и карандаш, которые вы мне купили.

Я вздрагиваю. Какая опрометчивость. Я написала на учебнике и на карандаше его фамилию. Хотя это мало что значит в классе, где учатся маори, которые все еще живут по законам общины.

– И она хочет, – продолжает Марк голосом своей мамы, – чтобы я показал ей учебник и карандаш сегодня.

– Почему? – спрашиваю я и пытаюсь руками защитить свое горло от когтей Вины.

– Не знаю.

– М-марк, – говорю я, тороплюсь сказать я, – твоя мама не хочет покупать этот учебник и карандаш, и она, конечно, права. Они тебе не нужны, совсем не нужны.

Он веселеет на глазах, бедный маленький мальчик.

– В школе вовсе не обязательно писать, – продолжаю я, – ты можешь не писать, а разговаривать.

– Тогда Таме побьет меня.

– Кто, Таме?!

– Но вы же знаете, – говорит Марк тоном взрослого, чего я терпеть не могу, – вы же знаете, мисс Воронтозов, я люблю писать!

– Вот как!

– Я думаю все-таки немного пописать, чтобы Таме не побил меня.

Ну что ж, говорю я себе, лучше уж конфликт между матерью и сыном, чем между матерью и учительницей. Так хоть есть надежда на примирение.

Но я вся горю от возмущения. Как ненавистны учителю подобные разговоры! Правда, это событие полностью вылетает у меня из головы, так как после занятий я еду в город докупать желтый материал на форменные блузки, которые шьют девочки, поэтому, когда я встречаю на улице миссис Каттер и она, заметив меня, с притворным интересом разглядывает витрину и заставляет Марка отвернуться, чтобы он меня не видел, ее поведение оскорбляет меня как нечто совершенно неожиданное. Я даже забываю купить бренди. Конечно, на следующее утро, столкнувшись со мной, Марк замирает и в трогательном молчании держит в своих ручонках обе мои руки с волнением, которое не приличествует добропорядочному пакеха, поэтому мне ничего не остается, как дойти до большой школы и спросить у директора, что все это значит.

– Вы знаете, этот раздор с Каттерами...

– Вы ничего не слышали о Поле?

– Нет, а вы?

– Тоже нет.

Директор так удручен, что я не могу говорить с ним о Каттерах.


В эту дождливую пятницу я сижу в машине с незажженной сигаретой в руке. Я сижу спиной к тротуару, потому что мне не хочется смотреть на новозеландских буржуа, которые ходят по городу вразвалку, как жалкие провинциалы, гораздо приятнее смотреть на дорогу. Я сижу и отдыхаю, прежде чем снова взяться за руль и ехать за бренди; как жаль, что у меня нет зажигалки.

Поль не придет. Я испугала его своим нелепым разговором о доме. У меня было опасение, что он испугается, но не настолько, чтобы сбежать из школы. Подумать только, что я сделала со стажером, о котором так пеклись директор и старший инспектор! Неужели он снова отправился в плавание? Милые безделушки в витрине, над которыми мы вместе смеялись, вызывают пронзительную боль, и я снова тону в воспоминаниях.


Поль не придет. Что ж, обойдусь без него. Я знаю горечь больших утрат, чем эта. К тому же, что гораздо важнее, я пережила уже немало ярких мигов, исполненных смысла, они освещают мрак моих ночей, и я не так жадна, чтобы гнаться за новыми. «Кто однажды познал счастье, может умереть без сожалений». Мне больше ничего не нужно от жизни, только спичка.

Кто-то стучит в окно за моей спиной. В ту же секунду, как удар молнии, мощный всплеск радости – еще один миг, исполненный смысла. Он пришел.

– Что я могу сделать для вас, мадам?

– Вы можете дать мне спичку, Поль.


Утром я просыпаюсь позже обычного, и первое, о чем я вспоминаю, – чай. Потом я вспоминаю, что бесценные утренние часы сегодня погибли для работы. Я торопливо протягиваю руку к домашнему платью из красной тафты с яркими цветами – к нам уже пришла жара – и накидываю его прямо на ночную рубашку. В секунду завариваю чай и усаживаюсь с чашкой на заднем крыльце напротив Селаха: мои ноги босы, волосы растрепаны, подол задрался, и вдруг, как из-под земли, передо мной вырастает Поль – трубка, энтузиазм, кисет и прочее. Мои руки инстинктивно прикрывают тело.

– Как вы сюда попали?

– Просто взял и вошел.

– Я работаю. Меня нет дома. Ко мне нельзя!

– Посмотрите, что я принес!

– Уходите! Меня нет дома!

Он стоит в дюйме от меня, а я не напудрилась. Я отступаю в тень. Но его глаза уже впились в меня, я вижу в них свое отражение. Я не могу укрыться от его глаз. Нужно положить этому конец. Должен же он когда-нибудь отпустить меня.

– Посмотрите, что я принес. Две бутылки пива!

– Я не пью в субботу утром!

– Вы обещали как-нибудь поговорить о моих песнях.

– В другой раз!

Глаза Поля по-прежнему пронзают мои. Наконец его взгляд медленно скользит вниз и задерживается на подоле черной ночной рубашки.

– Я принес пиво.

– Я не могу пить пиво сегодня утром. Меня нет дома.

– Но вы же дома.

– Как вы смеете врываться ко мне в такую рань! Немедленно убирайтесь! Немедленно!

Он молча проходит мимо меня – губы кривятся в одобрительной усмешке, – идет через дом на кухню, потом до меня доносится стук ворот. Взбудораженная, оскорбленная, я возвращаюсь в комнату и, только увидев на столе его кисет и пиво, вспоминаю, что сказала ему тогда на заре: «В любое время, при любых обстоятельствах»...


– Не понимаю, что мне делать с самим собой, – заявляет Поль, усаживаясь на мой низенький стул, когда девочки кончают уборку. – Сколько можно впустую растрачивать собственную жизнь на то, чтобы учить других. С меня довольно.

Поль хорошо знает, какую струнку задеть, чтобы помешать мне уйти домой. Он уже спел все песни под мой аккомпанемент, и я досыта его наслушалась, но он все еще здесь, в классе, и все еще пытается сбить с курса мое бесценное суденышко. Тем не менее я жду, прислонившись щекой к двери. И не могу отделаться от мысли, что Поль – один из моих малышей.

– Я хочу всерьез заняться пением, – говорит он, решительно покусывая трубку.

– Стать профессиональным певцом очень трудно.

– Вы пришли в такой восторг, когда я пел Чайковского, что даже перестали играть.

– Это совсем другое дело.

– Я хочу петь для всего мира.

Иногда я думаю, что бог не желает, чтобы я составляла маорийские хрестоматии. Сейчас как раз одна из таких минут. А если я ошибаюсь, почему бог не отправит домой этого мальчика?

– Простите, Поль. Мои ноги отказываются мне служить.

Поль встает. Слово «простите» означает «уходите».

– Я намерен петь для всего мира.

– Тогда обратитесь к известному учителю пения в соседнем городе.

Поль задумчиво рассматривает меня и продолжает курить.

– Вам придется мне аккомпанировать.


На следующее утро, как раз когда я распределяю среди малышей работу на день, самый трудный из них проносится по террасе и врывается в класс, нарушая этот священный обряд. Я смотрю на него в тревоге и растерянности.

– Он сказал, что через шесть месяцев выпустит меня на концертную эстраду! Что у меня феноменальное горло! Что я находка сезона! – У Поля горит лицо. – Он открыл рот и перестал играть, совсем как вы. Я уплатил за семестр вперед. Я купил все ноты, какие он велел. Вот упражнения. Послушайте эту гамму! – Красивая гамма воспаряет к стропилам, повергая в изумление тень инспектора, которая там обретается. – Но, – Поль оборачивается ко мне и понижает голос, – когда я буду стоять на концертной эстраде мира, женщин будет привлекать не только мой голос. Не забудьте о моем лице! Перейдем теперь к упражнениям!


Еще одна неделя подходит к концу, едва волоча ноги...

– Мистер Риердон, я вынуждена уйти домой, – говорю я через полчаса после начала занятий в одно прекрасное промозглое утро.

Мистер Риердон дарит мне взгляд.

– Снова бессонная ночь? – Ни тени участия в голосе.

Он закрывает дверь класса, и я прислоняюсь к ней головой. В последнее время мне часто случается заменять отсутствующие портьеры.

– Мигрень.

– Снова бессонная ночь? – повторяет мистер Риердон.

– Ушел в три.

– В три? Как, опять?

– Он сведет меня в могилу.

– Мадам! Я не могу этого допустить! Я не могу допустить, чтобы школа доводила вас до такого состояния. Он должен научиться уходить раньше.

– Он мне нисколько не мешает, – чуть слышно бормочу я. – Его общество доставляет мне огромное удовольствие.

– Вы прекрасно знаете, что вам это не по силам. Он уже две недели не дает вам покоя. Вы должны что-то предпринять. Нужно ему объяснить!

Голова так болит, что я со стоном соглашаюсь.

– Хорошо. Я подумаю над формулировкой.

– Я уж не говорю, что от этого страдает его собственная работа!

– Конечно, но видите ли, все дело в его уроках... уроках пения. Я стараюсь быть такой же терпеливой, как вы, только и всего.

– Я тем не менее обхожусь без ночных бдений. – Мистер Риердон засовывает руки в карманы и большими шагами ходит по коридору, чего я прежде никогда не видела. – Я не допущу, чтобы моим учителям доставляли такие неприятности! Я знаю, как много значит для вас работа, хотя и не понимаю, что вы делаете! Этот мальчишка должен убраться из вашего дома! Ему придется научиться вести себя не только в школе, но и за стенами школы, раз уж он здесь работает! Я заставлю его делать то, что я говорю, тогда, когда я говорю, и так, как я говорю! Я сам побеседую с ним! Можете взять свободный день!

Мистер Риердон решительно направляется в класс Поля.


– Пожарная машина, – шепчет маленький братик Вайвини, – она сжигает меня насмерть.

А я сегодня сжигаю насмерть большую часть своих записей – огненная пятница. Горит труд моей юности. Труд моей юности обращается в дым. Если бы мои воспоминания тоже улетучились как дым. Три часа горит огонь. Как он гудит! Но заниматься теперь будет гораздо легче и на разговоры останется больше времени. Не знаю, научило меня чему-нибудь прошлое или нет, но я уверена, что полнее всего жизнь проявляется в общении, которое на одном уровне ведет к появлению на свет нового тела, на другом – новой идеи, на третьем – нового сердца.

И я, конечно, не забываю сжечь рабочую тетрадь, эту захватчицу, эту очковтирательницу, которая отнимает у меня часть энергии, предназначенной детям. В классе моей мечты вряд ли возникнет вопрос о рабочей тетради.


О мечты, мечты, мечты! Но что толку мечтать, спрашиваю я себя, поднимаясь и с беспокойством оглядывая малышей, что толку мечтать, если у меня не хватает отваги дать жизнь своим мечтам? Отвага... что это такое? Изнашивается ли она от времени, как платье, или это что-то живое? И может ли отвага быть чем-то неживым, если ею наделены только живые существа?

Я встаю и потягиваюсь. Пора приниматься за работу. А все-таки я сожгла – сожгла! – рабочую тетрадь. Конец. Никогда, никогда, никогда больше я не соглашусь на эту самую утонченную из пыток официальной педагогики. Что я, в конце концов, теряю? Судя по всему, мне не грозит ничего, кроме увольнения.

Вечером в Селахе, где повсюду разложены листы бумаги, я все еще полна дерзости. Я рисую ярко-зеленую свинью в черных пятнах, которая щиплет алую траву, – я видела такую свинью, она была старательно нарисована на маленькой классной доске. Потом ценой многих ухищрений я составляю ярчайшую голубую краску и рисую птичек у двери. Но труднее всего подобрать коричневый тон для малышей маори: нельзя переложить ни оранжевой краски, ни коричневой, ни желтой, ни красной. При малейшей оплошности появится бронзовый оттенок. Я добавляю капельку черной и даже синей и, когда получается нужный цвет, аккуратно перекладываю драгоценную смесь в баночку, которую необходимо поставить не слишком далеко, чтобы она не затерялась, и не слишком близко, иначе я переверну ее или выпью вместо кофе.


«Призрак пришел к нам на кухню и напугал нас, – рука Матаверо с трудом выводит корявые пьяные буквы, потому что он предпочитает выражать свои мысли с помощью языка, а не какого-то жалкого карандаша. –

У него были большие толстые глаза.

У него была белая простыня».


– Что случилось, что случилось, малышка? А где же дом, который ты построила?

– Эти ребята, они сломали мой дом.

Есть два способа усадить малышей на циновку: можно сыграть мелодию, которая означает: «подходите поближе и садитесь», или шепнуть кому-нибудь рядом: «пора рассказывать сказку». Второй обладает чудодейственной силой. Поэтому я шепотом говорю Вики...


«В сказках счастье всегда висит на волоске, – читаю я, пока пью чай и курю во время ленча. – Золушка может надеть платье неземной красоты из материи, вытканной на волшебном ткацком станке, но она должна вернуться домой, когда часы пробьют полночь. Король может пригласить на крестины фей, но должен пригласить их всех, иначе на него посыплются неисчислимые беды. Жена Синей Бороды может открыть все двери, кроме одной... Эта мысль проходит красной нитью через весь фольклор: достаточно преступить один-единственный запрет – и счастье рушится; радость всегда висит на волоске».

– Однажды... – начинаю я довольно бодро.

– Расскажите сказку про короля, – предлагает Марк.

– Я слышал раз про короля, он...

– Нет, расскажите про Ихаку, – просит кто-то из маори.

– Однажды утром, как раз когда Ихака...

– Мисс Топоф, спойте про старый пароход.

– «Мы плывем по реке на старом, старом пароходе...»

– А я больше всего люблю сказку про принцессу.

– Про Ихаку, про Ихаку!

– Мит Воттот, расскажите про гоубой кушин.

– Эй вы, замолчите! – кричит Матаверо. – Рассказывайте, мисс Воронтозов, рассказывайте!

– Почему вы не рассказываете?

– Видите, она не умеет рассказывать.

Я отказываюсь от мысли сохранить традиционное вступление, а заодно от намерения рассказать что-нибудь новое. В эту минуту Рити взбирается ко мне на колени и говорит:

– А мне навится Касная Шапочка.

Я пропускаю начало и перехожу прямо к сути.

– «А сейчас, – говорит мама Красной Шапочке, – ты отнесешь все это бабушке. Только не разговаривай по дороге с волком. Можешь поиграть с Вики или с Марком, если они гуляют в лесу, но, если встретишь волка, иди вперед и не оглядывайся. Смотри, ни в коем случае не разговаривай с волком, тогда все будет хорошо».

«А я люблю разговаривать с волком, – говорит Красная Шапочка, – он такой смешной».

«Потому я тебя и предупреждаю», – говорит мама.

Блидин Хат хихикает.

– Замолчи! Рассказывайте, мисс Воронтозов.

– На чем я остановилась?

– Красная Шапочка, она стала разговаривать с этим злым волком, – помогает Таме, – Красная Шапочка!

– Тогда волк, – подхватывает кто-то еще, – он побежал к бабушке...

– Сначала постучал в дверь, – перебивает другой.

И вот я уже потеряла право на эту сказку. Малыши рассказывают ее, захлебываясь от волнения, с красочными подробностями, каждый по-своему, на разные голоса, по-разному владея языком; они возбужденно спорят, вскакивают, сопровождают свои слова жестами под одобрительные возгласы многочисленных слушателей – я бы никогда не рассказала эту сказку так увлекательно, – поэтому только под конец, из чистой гордости, я решаю перехватить инициативу. Все-таки это моя сказка, я первая начала.

– А потом, потом, – перекрикиваю я своих соперников, – дровосек вспорол волку брюхо и оттуда вышла бабушка. «Где моя одежда? – сердито спросила бабушка. – У меня была ночная рубашка и чепец».

– Вот черт, она голая, – Матаверо в изумлении открывает рот.

– «Где моя одежда? – спросила бабушка, – я вся дрожу».

– У волка, – шепчет Таме.

– Красная Шапочка, – настойчиво продолжаю я, – вынула бабушкины вещи из живота волка и помогла бабушке надеть ночную рубашку, а дровосек в это время скромно стоял к ним спиной.

«Красная Шапочка, мои очки! – сердито закричала бабушка, снова укладываясь в постель. – И книжку с картинками!»

А книжку, оказывается, читал дровосек, но Красная Шапочка принесла бабушке книжку, бабушка выхватила книжку у нее из рук и нацепила на нос очки.

«Из-за него я потеряла, где читаю, – сказала она с досадой. – Вот за что я ненавижу волка: из-за него я потеряла, где читаю! Безграмотный осел!»

Полная тишина. Наконец я завладела их вниманием. Но дисциплинированный мозг белокожего Марка не удовлетворен – нужно подвести итог. Марк встает в позу взрослого и, упиваясь сознанием собственного превосходства, говорит голосом своей мамы:

– Вот видите, конечно, с волком нельзя разговаривать!

– Правильно. – Я спускаюсь с небес на землю. – Если бы она не заговорила с волком...

Мои мысли бегут вспять, и я огорчаюсь: что они сделали с моей сказкой! Это была моя сказка. Я первая начала ее рассказывать. А малыши, они растерзали мою сказку.

Если бы я рассказала что-нибудь новое. Если бы Вики построила дом не на самом пороге. Если бы Красная Шапочка не заговорила с волком... радость всегда висит на волоске.

А малыши, они растерзали мою сказку. Взяли и растерзали.


На этой неделе у нас переаттестация. Директор получает высокий балл. Поля аттестуют позже, когда на его уроках побывает инспектор, а я... я получаю низкий балл. Вернувшись из школы, я нахожу в почтовом ящике зловещий конверт, вскрываю его и вижу, что получила чудовищно низкий балл.

Ничего удивительного: я чудовищно неспособная учительница. Таково единодушное мнение инспекторов на протяжении всей моей учительской жизни. Конечно, я всегда старалась не упустить ни малейшей возможности помочь малышам и отдавала работе больше времени и сил, – больше жизни! – чем безупречные городские учительницы, имена которых красуются в начале аттестационного списка, но что поделаешь. Если я все делаю не так. Инспектора правы.

Я поворачиваюсь спиной к воротам и иду к дельфиниумам – какая высокая трава! А дельфиниумы уже сравнялись со мной ростом, они так переменчивы, так тянутся вверх, так ярко горят голубым огнем, что я понимаю: здесь, за оградой, нет у меня никого ближе этих цветов, только с ними я могу сейчас поговорить. Я стою перед дельфиниумами с конвертом в руке и жду, но, когда их лепет доносится до моих ушей, я понимаю, что они всего лишь выражают мне сочувствие – роскошь, без которой я уже давно научилась обходиться.

– Анна, ведь это позор – быть на хорошем счету, – слышу я. – Низкий балл – это знак отличия. Необъезженные кони не ходят в упряжке.

Я возвращаюсь назад и запираю на висячий замок ворота, которыми пользуются только его преподобие и Поль, один из сострадания, другой по необходимости. При таком катастрофически низком балле, говорю я неухоженным розам у своих ног, мне уже почти нечего терять. Пожалуй, теперь у меня даже больше возможностей делать то, что я считаю нужным. В какой-то мере у меня теперь развязаны руки. На самом деле, это просто большая удача, только бы не упустить ее.

Только бы не упустить.

Весенний дождь проникает за ограду – что ему замок, – но в отличие от других мужчин ему нет дела до моего лица, моей фамилии и моей скверной репутации, поэтому я не тороплюсь уходить. Его нежные прикосновения так приятны, так непохожи на прикосновения инспекторов. Он дарит прохладу моему разгоряченному лицу, освежает мою душу и внушает мне бодрость, на что не способен ни один инспектор. В конце концов, у меня столько добрых друзей – все цветы, которые посадил директор. Я сказочно богата, я осыпана благодеяниями! Правда, цветы могут лишь посочувствовать мне, но они так говорливы, мне ни с кем не бывает так весело, как с ними. И цветы меня любят, я знаю. Из-за чего же я расстраиваюсь? Из-за такой ерунды, как низкий балл? Из-за нескольких лишних ошибок? Какая чепуха, я так привыкла к неудачам, что случайная удача только выбьет меня из колеи.

Я ухожу к георгинам, подальше от посторонних ушей на дороге. Стою перед ними и кусаю губы. Боже правый, ведь все в порядке. Не нужно только подходить к этим сердобольным дельфиниумам, объясняю я георгинам. Нечего слушать их болтовню: позорно быть на хорошем счету, низкий балл – знак отличия. «Необъезженные кони не ходят в упряжке!» Пора спуститься с небес на землю. Я плохая учительница, и инспектора это доказали. Все, что я делаю, – ошибка, и жизнь это доказала. Нужно было отдаться Юджину много лет назад и потом стать его женой или не стать. Какой вздор, смешивать любовь и приличия! И все эти годы нужно было слушаться инспекторов. Какой вздор, пытаться учить детей по-своему, будто я знаю детей лучше инспекторов. И нечего издеваться над порядками, заведенными самим министром просвещения. Пора приспособиться к жизни и начать приносить пользу. Довольно, надо сварить моего любимого обжигающего кофе и поиграть моего любимого обжигающего Бетховена... а потом снять замок с ворот... Я имею право, снять замок. «Поистине справедлив еси, господи».

...Мои пальцы медлят на клавиатуре. Если бы Красная Шапочка не заговорила с волком; если бы я мысленно не разговаривала с Юджином. Тогда все было бы хорошо с Красной Шапочкой и со мной...

...Я просыпаюсь и чувствую, что на земле ночь, а не день.

Какие часы, о, какие черные часы мы провели. Ночь! Что видело за эту ночь ты, сердце, где ты блуждало?

...Отвага иногда может взять и убежать, размышляю я, направляясь в билетную кассу пароходной компании. И терпение тоже. Не убегают только ошибки. Я бросаю работу в школе. Я немедленно подаю заявление об уходе. Жаль, что нельзя уехать сегодня же вечером, но, если новый старший инспектор появится в школе до моего отъезда, я распущу малышей или сама останусь дома. Я больше никогда не буду вести урок при инспекторе. Я больше никогда, никогда, никогда на это не соглашусь. Пусть увольняют, если хотят, я сдаюсь. Отвага, в конце концов, тоже имеет предел.

– Будьте любезны, одноместную палубную каюту первого класса на «Моноваи».

– Фамилия и имя, пожалуйста.

– Неудача, Анна Неудача.

– Прошу прощения?

– Извините, Воронтозов, Анна Воронтозов.

– Я не совсем понял.

– Во-рон-то-зов!

– В-р...

– В-о!

– В-о-р-о... повторите, пожалуйста!

– В-о-р-о-н-т-о-з-о-в.

– Спасибо... место назначения?

– Прачечная!

– Простите, миссис э-э...

– Мисс!

– О!.. Простите, пожалуйста. Куда же вы плывете, мисс э... э... э... э... Ворон...

– Дайте бланк!

Я отыщу страну, где все лица так же уродливы, как мое, где странная фамилия и дурная репутация – правило, а не исключение, страну, где ворота не внушают почтения и по моему саду будет кто-нибудь гулять, страну, где я смогу мысленно разговаривать с волками сколько захочу и ошибаться бессчетное множество раз, не чувствуя на горле когтей Вины. Я буду целый день работать в прачечной, играть с мыльной пеной, и звук бегущей воды будет напоминать мне голоса малышей, а буруны и водовороты – их танцы. Мои руки будут заняты, но ум свободен. И тогда все будет хорошо с Красной Шапочкой и со мной.


Я просыпаюсь на заре вместе с птицами, и Вина тоже, ее присутствие так тягостно, что я встаю и завариваю чай, а потом сажусь в гостиной в свое любимое кресло у своего любимого окна и смотрю в сад.

Сегодня утром я не работаю в Селахе и не читаю, и у меня нет ни малейшего желания побыть часа два наедине с Бетховеном. Сегодня мой день рождения.

Я сижу и смотрю в сад, а над моей чашкой все тянется и тянется вверх струйка пара. До начала занятий, до умывания и одевания еще бездна времени, я устраиваюсь поудобнее и неотрывно смотрю сквозь тени на ворота – как всегда. Сегодня мой день рождения, и я даже не пытаюсь нарушить этот обряд: всматриваться и вслушиваться.

И они, конечно, приходят. Только не из мира позади ворот, а из мира позади моих глаз. И входят они не в ворота сада, а во врата моей души. Конечно, они приходят ко мне в день рождения – мои воспоминания, – и чай безнадежно стынет в чашке...

Солнце стоит уже высоко, тени от деревьев съежились, и я наконец выхожу из оцепенения. Голоса детей, прибежавших в школу, вспугивают моих призрачных гостей и призрачные поцелуи; смех, руки, любовь уходят в небытие, и я снова вижу только тот мир, что простирается перед моими глазами: домотканые чехлы на стульях, занавески до полу и безликий ковер. В этом мире к тому же очень холодно, и я тщетно пытаюсь убедить себя, что пора умыться, одеться, напудриться и идти в школу, хотя мне гораздо приятнее остаться дома и сидеть в заношенном красном платье наедине с прошлым. В обществе призраков, тающих как дым, я чувствую себя уютнее, чем в мире реальности. Что может быть лучше, чем побыть дома с теми, кого любишь, весь день до самой ночи, всю неделю, всю жизнь.

Но на исходе весны в школе с раннего утра звенят детские голоса, и моя душа постепенно оживает. Я вижу мольберт для десятерых маленьких художников, с которого капает краска, башни, воздвигнутые на полу, песчаные горы со ступеньками, глиняные бомбардировщики, малышей, которые читают, пишут, болтают. Я встаю и заставляю себя совершить трудный переход от прошлого к деятельному настоящему: я приподнимаю подол платья, неуверенно пересекаю холл, вхожу в кухню и наливаю полстаканчика бренди.

Правда, единственное, чего мне удается достигнуть, – это наплакать полстаканчика слез. К тому же от моего прошлого не остается ничего, кроме уроков, которые я усвоила, не говоря уже, что от моего настоящего тоже не остается ничего, кроме переаттестации. Зачем тратить столько усилий и совершать этот переход? Я похожа на дельфиниумы со срезанными верхушками, только на мои корни не прольется дождь, и я не зацвету вновь.

Но бренди как пламя: чтобы пожар разгорелся, нужно время, зато через какой-нибудь час я уже под пальмами на пути в школу. Теперь, когда у меня по жилам разливается огонь, я полна дерзости и отваги. Довольно меня попирали ногами, довольно мне затыкали рот. Пусть фамилия Воронтозов ничего не значит здесь, в этих местах, но Воронтозовы никогда не дезертировали, напоминаю я себе, нетвердо переступая па высоких каблуках через опавшие пальмовые листья; Воронтозовы никогда не уступали поле битвы хранителям заплесневелой мудрости. Мне нет дела до инспекторов, директоров, начальников и их помощников, я буду учить детей так, как считаю нужным. Я свободна, потому что мне нечего терять.

А кроме того, сегодня мой день рождения, и, так как мне никто ничего не подарил, я сама сделаю себе подарок. И притом весьма ценный, это будет некая забава, которой мне хватит на годы...

Через несколько минут я уже напеваю.

С инспекторами или без инспекторов, решаю я, поднимаясь по истертым ступенькам, с Виной или без Вины и подношу себе вот этот приготовительный класс. И принимаю подарок, вцепляюсь в этот подарок взамен всего, чего я лишена. Я принимаю в подарок семьдесят детей и, как умею, так и буду их учить.


В пятницу вечером в окно моей машины просовывается разгоряченная физиономия.

– Мадам!

Мне нечего ему сказать.

– Вы можете быть этой женщиной!

– Какой женщиной?

– Бальзак сказал, что нет ничего прекраснее первой любви мужчины, который тронул сердце женщины, полюбившей в последний раз.

Моя рука прикасается к щеке и замирает. Мне есть что ему сказать.

– Вы правы, Поль, вам действительно нужна пожилая женщина. Она будет водить вас за ручку и смотреть на вас с обожанием. Приучать к порядку, хвалить, утешать, гладить по головке, восхищаться вашим профилем, заниматься с вами пением и любить вас. Хотя вы сами, такой одинокий, растерянный, поэтичный, трогательный, красивый и неприкаянный, вовсе не находка для пожилой женщины.

Голова Поля исчезает, он хохочет как мальчишка, как смеялся прежде.

– К несчастью, через неделю у этой женщины появится еще одна обязанность: ей придется меня содержать.

У меня тоже начинается приступ смеха. Но Поль снова наклоняется, как всегда, слишком близко, его губы плотоядно подергиваются:

– Я хочу, – едва слышный голос дрожит от робости и желания, – чтобы вы водили меня за ручку и все прочее!

– К сожалению, я не могу быть этой женщиной.

– Нет, можете.

– Нет, не могу!

– Двадцатилетний Бальзак и его сорокапятилетняя подруга пятнадцать лет преданно любили друг друга.

Я молчу, потом зажигаю сигарету. Наконец до меня долетают слова Поля, едва различимые в уличном шуме:

– Вы можете быть этой женщиной.

– Нет, не могу.


Я мечтаю выпить чашку чая с печеньем в обществе директора, мне нужна эта передышка перед вечерней работой дома, но наш молодой неутомимый стажер все еще здесь, у меня в классе, и опять «на грани отчаянья». Потому что никак не решит, что ему делать с самим собой. Зато он прекрасно знает, что делать со мной, и устраивается поудобнее на моем низком стуле. А я прислоняюсь к двери и смотрю на него. В конце концов, разве Поль не один из моих взрослых малышей?

– Когда вы собираетесь готовиться к урокам?

– Не знаю. Я, может быть, уйду в плавание, это даст мне возможность оплатить поездку домой. Я все-таки немного соскучился по дому.

Поль в совершенстве владеет искусством отнимать у меня время. Он вообще способен только брать, хватать обеими руками. Ему без труда удается похитить у меня часов шесть или двенадцать.

– Мне не безразличны ваши намерения, как вам известно.

Поль закуривает трубку.

– Я хочу переменить профессию. Или скорее... ну, скажем... выбрать иной род деятельности. Я собираюсь подыскать работу, которая даст мне возможность разговаривать с людьми. Может быть, страховые общества – это как раз то, что мне нужно. Я должен сказать что-то всему миру.

– Разве вы уже не хотите спеть что-нибудь всему миру?

– Я не могу ждать так долго. Я должен сделать это сейчас, немедленно.

О жажда общения, каким причудливым образом ты заявляешь о себе! Но мои ноги больше не желают мне служить. Я все-таки вынуждена произнести это отвратительное «простите». То есть «уходите». Как подсластить пилюлю? Как прогнать самого несносного из моих малышей и не обидеть его?

– Вы знаете... дорогой, – я с трудом выговариваю это слово, – простите, но...


Школа, расположенная вблизи хорошей дороги, имеет свои недостатки: посетители являются как снег на голову. В том числе важные. Крупные деятели, так сказать.

– А мы все к вам... как ни странно, – заявляет директор педагогического института.

Я убираю с клавиш свои уродливые руки, подальше от их глаз. Я играла Шопена, и гибкая, как веточка, Ронго пыталась переложить музыку на язык тела.

– А мы все в восторге... как ни странно, – отвечаю я. – Все-таки лучше, чем инспектора и инструктора.

Надеюсь, они не видели, как мои малыши исполняют свой классический танец. В нем слишком много от меня самой.

– Мы проезжали мимо и не могли не навестить вас.

– Хотя мы не знакомы.

Впрочем, долго играть в эту игру невозможно. Музыка еще звучит у меня в ушах. Я поворачиваюсь к пианино в поисках спасения. И вновь являю миру свои уродливые руки. Но мне не хочется, чтобы наш танец увидели чужие, хотя я много раз втайне от всех принимала отчаянное решение не считаться с мнением официальных представителей педагогики. Что это, однако, за мелодия? Оказывается, я играю «Хватит нам обоим», и малыши мгновенно подхватывают любимую песню. А потом до моих ушей доносится «Скажи, когда придешь, я испеку пирог». А потом наступает очередь хулы, и тут уж никто не может усидеть на месте: одни танцуют, другие отбивают такт, для кого-то место находится только на столе. Полная самоотдача. Руки Дженни, крошечное тельце Лотоса, изумленные глаза Вики. Наконец появляется Вайвини, как настоящая звезда, она предпочитает подождать, пока ее позовут, и теперь извивается в самой гуще детей, а они стекаются к ней из всех уголков, – перед моими глазами класс, о котором я могла только мечтать.

Но крупные деятели ничего не знают о моих мечтах, и после их отъезда я понимаю, что они видели один из тех уроков, которым я обязана своей скверной репутацией. Ну что ж, размышляю я, пока успокаиваюсь и прихожу в себя от неожиданного визита, мне нечего терять. Сначала делай, потом думай – вот мой девиз. Но ни девиз – не знаю, хорош он пли плох, – ни сознание, что мне нечего терять – не знаю, хорошо это или плохо, – не освобождают меня от груза Вины, и ее когтистые лапы все теснее сжимают мое горло. Как остры безжалостные когти! Избавлюсь я от них когда-нибудь или нет? Я встаю, беру на руки малыша и сажусь на свой низкий стул. Неужели в другой стране, в прачечной среди мыльной пены, меня тоже будут терзать когтистые лапы Вины? О мои ошибки, о мои глупые выдумки! Какой я ужасный человек...


– Я буду твоя любимица, ладно? – предлагает Рити и забирается ко мне на колени, благо я сижу на низком стуле.

– Ты же папина любимица.

– Я больше не хочу быть папина. Я хочу быть твоя.

– Хорошо, ты будешь моя любимица. И все остальные дети тоже.

– Нет, ты люби меня больше всех.

– Я не могу любить тебя больше всех остальных детей.

Рити всего четыре с половиной года, конечно, ей не место в школе и, конечно, у нее в голове полно «этих тварей», но она уже не плачет целый день «просто так». Рити прижимается ко мне еще теснее, ее тонкие коричневые руки обхватывают мою шею, и близость ее головы заставляет меня подумать, не буду ли я весь остаток дня запускать пальцы в собственные волосы. Но Рити знает, чего хочет, а когда хочет, то получает, и сейчас она знает, что хочет получить «Ты да я» полной мерой.

– А ты чья любимица? – спрашивает она.

– Ничья.

– Тогда будешь моя, ладно?

– Только ты люби меня больше всех, – противоречу я сама себе.

– Ты будешь моя любимица, я буду тебя любить больше всех.

Я вздыхаю и погружаюсь в мечты...


Сегодня детям делают манту, пробу на туберкулез. Четверо маленьких маори наотрез, отказываются приблизиться к сестре. Среди них четырехлетняя Хиневака, которая из-за больных ног уже насмотрелась на белые халаты и потому поднимает такой оглушительный рев, что я все утро держу ее на руках и большую перемену тоже. Белых детей мы попросту оставляем в покое, что они расценивают как оскорбление, поэтому Пэтчи подходит ко мне с закатанным рукавом:

– Мит Воттот, мне тоже надо укол.

Я смеюсь так громко, что он в растерянности убегает к доске, хватает мел и нервно рисует какие-то странные закорючки. Ну что я за глупое создание.

Тем не менее пациентов у нас и так более чем достаточно, и все они сохраняют удивительное спокойствие. Правда, когда Маленький Братик жизнерадостно шествует по траве, его жалит оса, и, так как она делает ему не совсем тот укол, которого он ожидал, Маленький Братик является к сестре значительно раньше назначенного времени и по другому поводу, о чем нас оповещают его вопли, однако очередность сохраняется, и на общее настроение класса это событие никак не влияет. Малыши шумят не больше обычного. И все-таки, возвращаясь в класс, они все рисуют на доске сестру с иглой, поэтому мы подробно обсуждаем тяжкое испытание, которому они подверглись, и эти разговоры, по-моему, помогают им восстановить душевное равновесие.

Но старшие дети задавлены страхом, и, чем они старше, тем им страшнее. А ученики Поля совершенно спокойны. Они вдруг так уверовали в своего учителя, что превратились в его жалких прислужников, и во время игрового часа, когда Поль стоит на террасе, его буквально распирает от сознания собственного величия.

– Ребенок, – глубокомысленно возглашает он, – должен оставаться личностью. К нему нельзя относиться как к частице некой... ну, скажем... инертной массы.

Может быть, он решил сказать что-то всему миру, используя в качестве рупора юных маорийцев. Надолго ли его хватит? Я улыбаюсь по-матерински. Приятно видеть, как дети растут. Но я тем не менее плохо представляю себе, почему одни дети боятся укола больше, а другие меньше. Особенно когда речь идет о старших детях.

– Скажите, сестра, почему они боятся? – спрашиваю я, разглядывая малышей через голову Хиневаки, которая сидит у меня на коленях.

– Не знаю. Понятия не имею. Они всегда боятся. Я сделала уже тысячи уколов.

– Мистер Риердон, почему?

– Видите ли, – задумчиво начинает он, – я полагаю, что...

– Потому что, – небрежно роняет Поль, – у старших больше оснований для беспокойства. Они лучше представляют себе, что их ожидает.

А у вас, замечаю я про себя, всегда больше оснований открыть рот, потому что вы лучше представляете себе, что можно сказать по любому поводу. Мне действительно надоело, что Поль постоянно вмешивается в мои разговоры с директором. Но в эти дни я предпочитаю промолчать. Слишком велика опасность, что он снова обидится и пойдет искать утешения в баре. К тому же, когда я вижу Поля в окружении детей, мне легко понять, что он еще очень молод, а я всегда забочусь о молодых... в школе.


Я иду по траве к сборному домику и, подняв глаза, замечаю взрослых мальчиков: Хори и Рамеку. Рамеку и Веро, и... кто это, Таи?..

Они прячутся под навесом, потому что «у них больше оснований для беспокойства», потому что здесь они могут обсудить свои страхи, сравнить их... я наконец понимаю, почему малыши переносят такие вещи менее болезненно, чем старшие дети. Мне тяжело смотреть, как эти широкоплечие мальчики, выше меня ростом, мучаются от страха перед неотвратимым. Я знаю, какая это пытка, я чувствую то же, что они, когда сижу в машине возле церкви: я стараюсь убедить себя войти в храм божий и боюсь иглы в руках человека на кафедре... Конечно, я понимаю, что размер этой иглы объясняется приподнятостью чувств, которая поддерживается и почитается в па и считается чем-то почти необходимым. Но это нисколько не облегчает моих страданий, которые пробуждаются при виде мальчиков, и я задумываюсь, существует ли вообще предел страданиям, моим и других людей.

Однако на следующее утро мы все чувствуем себя лучше. Правда, руки малышей еще сохраняют повышенную чувствительность, как моя душа после посещения церкви, но самое страшное уже позади.

– Мисс Воронтозов, посмотрите, мой укол не прошел, – с гордостью объявляет Матаверо.

Мой укол тоже не прошел.

– Мит Воттот, – Пэтчи подходит ко мне с закатанным рукавом, – моя мама, она сказала, мне надо сделать укол.

На этот раз я загоняю смех внутрь и обещаю себе насмеяться досыта во время ленча.

– Не думаю, Пэтчи, что твоя мама так сказала.

Пэтчи печально спускает рукав, но его осеняет новая мысль, и он дергает меня за халат.

– Мит Воттот, почитайте «Гоубой кушин»!

Взрыв – смех все-таки вырывается наружу! Блидин Хат тут же присоединяется ко мне, за ним другие, хотя никто не знает, в чем дело, пока я не говорю:

– Кто почитает Пэтчи «Голубой кувшин»?

Масса желающих! Коричневый Маади берет «Голубой кувшин», уже немного потрепанный, и отправляется с Пэтчи на ступеньки. Блоссом недовольно ворчит:

– Мы не хотим «Голубой кувшин», каждый день «Голубой кувшин», каждый день, каждый день!

Новый взрыв смеха, смерч, ураган. Блидин Хат, конечно, катается по полу, и не исключено, что с ним случится припадок, но постепенно буря стихает, мы снова обретаем дар речи и принимаемся сравнивать уколы, которые не прошли.


– Что случилось, что случилось, малышка?

– Мой маленький братик, он плачет.

– Приведи сюда Маленького Братика.

– Севен стукнул меня, где укол. Севен.

– Приведи сюда Севена.

– А сначала Блоссом ущипнул, где укол.

– Приведи сюда Блоссома.


Я никогда не знаю, что произойдет, когда я начну играть. Иногда все малыши встают и танцуют, иногда танцуют только некоторые. Рити и Ронго всегда среди танцующих. Рити выплескивает в танце свою безмерную маорийскую горячность, и мы больше не слышим ее надрывного плача и не боимся за ее глаза, которые она трет с такой силой, будто хочет вырвать. Все зависит от настроения, от того, насколько малыши увлечены своим делом, от отношения к мелодии, которую они слышат. Но кто-нибудь непременно танцует. Ронго, Рити, Вайвини, Маленький Братик, обе Твинни танцуют в любом настроении, под любую музыку, бросая ради танца, который сами придумывают, любое дело; некоторые танцуют только под определенную музыку и другой, кажется, просто не слышат; а некоторые, большинство из них белые, не танцуют вовсе, если им не предложить. И я предлагаю Деннису потанцевать в надежде, что каким-то образом танец сделает его чуть спокойнее, потому что только импровизация под музыку открывает душе прямой путь к телу непосредственно через мозг. И я думаю, что минуты, которые Деннис проводит во власти музыки, дают ему возможность ощутить свою цельность. Бедный маленький Деннис. Мне тем не менее стыдно за представителей моей расы здесь, в классе. Мои сыновья – если бы я покорилась Юджину, или отнеслась снисходительнее к домогательствам блудного сына, или отказалась от поклонения красоте и избавилась от балласта учительских добродетелей, надежно охраняющих мою непорочность от сластолюбия мужчин, – мои сыновья были бы лучше...

Нет, я никогда не могу сказать с уверенностью, что произойдет. Сегодня утром мне приходит в голову сыграть «В пещере горного короля» из «Пер Гюнта»: я люблю трели в басу, от которых мурашки бегут по телу. Класс внезапно смолкает. Я оборачиваюсь и вижу, что Мохи, мой светловолосый маори, обязанный своим рождением бродячему циркачу-англичанину, очнулся от грез и встал с циновки. Он натянул майку на голову, из ворота видны только глаза, голова будто в капюшоне, локти подтянуты кверху, пустые концы рукавов разлетаются в стороны, а ноги вытанцовывают все восемь восьмых такта, все эти наводящие ужас трели в басу и... вот, пожалуйста!.. мы видим призрак во плоти!

Тишина звучит как мощный аккорд. Напряженные музыкальные фразы бегут вверх, и Мохи вспрыгивает на стол, потом на другой, он безукоризненно отбивает ногами каждую ноту, хотя темп все ускоряется, а когда музыка постепенно стихает и замедляется, Мохи тоже понемногу успокаивается, он танцует все медленнее, пока наконец не останавливается вместе с последим звуком, и через секунду уже снова лежит на циновке и грезит.

Передо мной приготовительный класс, который я прежде видела только в мечтах. Но как это произошло? Имею я к этому какое-нибудь отношение? Вышло это само собой пли это мое творение? Я рассеянно почесываю в голове, не задумываясь, бродят у меня в волосах длинноногие твари или нет...

...Все-таки это ответ на мой вопрос, пусть неполный. И ключ стал еще чуть ближе. Теперь я совершенно уверена, что ключ существует. И я бы уже держала его в руке, если бы у меня были мозги вместо мечтательного и чувствительного сердца, если бы мужчины не нарушали мой душевный покой. Для прозрения нужна «неколебимость». Но какая это мука – знать, что ключ так близко. Я ухожу из класса с тяжелым сердцем и тащусь на своих высоких каблуках к вязу, который, как и я, мучится родами. Девственнице тоже дано познать родовые муки. В этом году такая томительно долгая весна...

– Нет, нет, меня нет дома!

Я вернулась из школы и сейчас целиком поглощена линиями и красками.

– Вы только посмотрите, что я принес!

Как смеет мужчина открывать дверь Селаха!

– Поль, я работаю, – негодует во мне художник. – Уходите!

– Но я принес вермут из «Виноградника»!

– Я не могу пить! Мне нужна ясная голова, чтобы доделать иллюстрации! Я договорилась сдать книгу в переплет.

Если я жертвую Полю свои вечерние часы, он жертвует баром. Сегодня он отправится в бар. Как принять такое дьявольски трудное решение? Но художники в пылу творчества не утруждают себя раздумьями. Они просто выпаливают:

– Немедленно уходите! Я работаю!

Поль уходит, но оставляет кисет и вермут на кухонном столе.

– Я зайду позже, – говорит он, снова заглядывая в Селах. – Ну, скажем... значительно позже.

Я ощущаю его вторжение почти как членовредительство.

После шести он проносится под деревьями моего сада и вбегает в открытую дверь Селаха. Я отрываю взгляд от бумаги и вижу красные пятна у него под глазами.

– Вы пьяны? – задаю я совершенно ненужный вопрос.

– Слегка.

– Вы были в баре?

– Да... ну, скажем... с четырех часов.

Он впервые зашел в бар с тех пор, как я предложила ему приходить ко мне после школы и оставаться до вечера. Сегодня я сама отправила его в это заведение. Поль с трудом стоит на ногах. Меня терзают угрызения совести, самые примитивные угрызения совести. Я встаю, и мы дружно проходим через дом в гостиную. Я с грустью беру в руки альбом Рембрандта.

– О чем вы размышляли? – спрашиваю я.

– Вчера вечером перед сном я читал. Энтони Троллопа.

Мы садимся на кушетку. Поль набивает трубку.

– Что же говорит Троллоп?

Быть может, он сказал Полю то, что никак не удается сказать мне.

– Женщины должны помнить, что их груди созданы для вскармливания младенцев, а не только для того, чтобы выставлять их напоказ, – вот что он говорит.

Я принимаю это как должное. Прежде всего потому, что Поль пьян, а кроме того, у меня появляется странная уверенность, что этот мальчик старательно обдумывает все, что я говорю и делаю. Будто каждое мое слово наделено магической силой даровать ему жизнь или смерть. Прошлой ночью мне приснилось, что Поль сидит в нашем классе на циновке и я помогаю ему строить зáмок, а какой-то таинственный человек в огромных башмаках и в широкой рубашке снова и снова разрушает его. Поль открыто, без обычных уверток разглядывает мою грудь, я стараюсь выдержать его взгляд, но в конце концов прикрываюсь руками. Он наваливается на меня с бесцеремонностью пьяного.

– Это ваше платье без воротника гораздо лучше, – объявляет он тоном знатока.

Я отвечаю спокойно, но не без внутренней дрожи:

– Мне не идет широкий вырез спереди, который вам так нравится. В таких платьях я выгляжу слишком самодовольной.

– Самодовольной... вы? – с пьяной горячностью возражает Поль. – Это невозможно!

Я тщательно взвешиваю каждое слово.

– Поль. Мое мнение о мужчине зависит от того, что он говорит в пьяном виде.

Мне хочется, чтобы в моем голосе слышалось одобрение.

Внезапный прилив благодарности заставляет Поля улыбнуться. Как мало ему надо, чтобы улыбнуться. В моем голосе непременно должно слышаться одобрение. Отчасти мне это уже удалось. Да, по только отчасти.

– Поль. К числу ваших достоинств относится ваш голос, ваше лицо и ваша любовь к словам... Я больше всего ценю последнее.

Поль сгибается в низком поклоне.

– Похвала, – бросает он. – Какая это малость, и как она, как она... ну, скажем... вдохновляет!

Теперь я ловлю каждое его слово. Игра продолжается, на кон поставлено будущее Поля.

– А вы, Поль, – спрашиваю я без тени заинтересованности, – что вы цените в женщине?

Я понимаю, это крупная ставка, чем, кстати, я буду расплачиваться? Собой?

Поль некоторое время раздумывает, не глядя на меня.

– Я ценю в женщине цвет глаз.

...Когда наступает время сказать «простите», я в очередной раз не знаю, как подсластить пилюлю.

Поль выливает из бутылки остатки вермута и поднимает бокал.

– Дорогая, – шепчет он, – за вас!

– Поль, – говорю я, стоя в темноте у двери, где мы прощаемся, – доставьте мне маленькое удовольствие.

– Что я могу сделать для вас, мадам?

– Прежде чем лечь спать, подумайте обо мне... пожалуйста!

– Дорогая, – шепчет он, обнимая меня за плечи, – это стало для меня... ну, скажем... необходимостью.


На следующий день, после занятий с малышами, здесь, в классе, при ярком, трезвом дневном свете весь этот разговор кажется мне выдумкой взбалмошной женщины. Передо мной стоит молодой мужчина, он недоволен своей работой и хочет, чтобы его немного приласкали. Это просто еще один малыш, который громко плачет, потому что кто-то наступил ему на больную ногу, взял и наступил. Но у меня не хватает духу отправить его в бар. Сегодня мне не удастся выпить чаю в обществе директора, и бесценная работа так и будет ждать меня дома.

– Я отказался от мысли заняться страховым делом, – надменно заявляет Поль. – Пусть обходятся без меня.

– Почему? – Я с грустью запираю пианино.

– Организованный грабеж.

На двери кладовки появляется портьера – это я, а Поль устраивается поудобнее на моем низком стуле, где я утешаю страждущих и плачущих и предаюсь размышлениям.

– Я хочу пройти заочно курс английского языка и начать писать.

– Но...

– Я хочу сказать что-то всему миру.

– Писать очень трудно.

Если я останусь с ним, он не пойдет в бар.

– Я умею говорить. Не понимаю, почему я не сумею писать.

– Оттого, что вы умеете говорить, вам будет только труднее. Все, что вы передаете мимикой, жестами и интонацией, должно каким-то образом отразиться в построении ваших фраз. Написанное предложение несет гораздо большую нагрузку, чем произнесенное.

Поль понимает и, по-моему, испытывает чувство облегчения: мои слова избавляют его от необходимости взяться за работу и начать писать.

– Но так или иначе, – продолжаю я, – решение изучать язык приняли вы, а не я.

– Да, я, а не вы.

В эти дни мы совсем перестали смеяться.

– Попробуйте вести дневник, специально для меня.

– Чудесно!

Искренняя радость.

– Записывайте свои мысли, когда у вас появляется желание, и приносите мне.

– Непременно!

Передо мной человек, который хочет сказать что-то всему миру. Он корчится от мук, не зная, как воплотить свою мечту. Почему я не догадалась об этом раньше, почему я не вижу, что делается у меня под носом, под самым носом?..

В задумчивости я поворачиваюсь спиной к Полю, чтобы спрятать свой довоенный мел, и вдруг – катастрофа! – Поль здесь, в кладовке, рядом со мной.

– Как вы думаете, это правда, что в каждом мужчине сидит зверь?

– Что вам тут нужно?

– Это освещение более снисходительно к вам.

– Если вы не в состоянии разглядеть здесь мои морщины, нам лучше выйти.

– О, как вы хороши, когда сердитесь!

– Поберегите сострадание для ваших сверстниц.

– Вы просто восхитительны!

– Постарайтесь быть внимательней!

– Я стараюсь: я вижу ваши морщины. Они мне нравятся. Особенно эти тонкие морщинки вокруг глаз...

– Убирайтесь отсюда немедленно!

– Вы неотразимы, когда сердитесь, – шепчет Поль. – С морщинками пли без морщинок – безразлично! Я знаю, чем вы меня пленили... яростью. Вашими халатиками... высокой прической... духами...

– Не смейте прикасаться ко мне!

– Мадам... – шепчет он, – вы прекрасны, вы...

– Не прикасайтесь ко мне! Я огнеопасна!

– Я не отвечаю за свои поступки. Таково заключение психиатрической клиники английских военно-морских сил.

Каскад смеха. Шатаясь, я выбираюсь на свет. Понятно? Простейший способ не зачинать сыновей.

Несовместимость поколений.

– Для чего, – спрашивает Поль через некоторое время, когда мы под дождем приближаемся к пальмам, – для чего вам нужны мои записи?

– Я заметила, что вы очень нервный человек, я хочу понять почему.

Ему станет легче, только если он расскажет всю правду.

– Я действительно очень нервный, – с гордостью подтверждает Поль.

Мне хочется расхохотаться ему в лицо, но запасы смеха иссякли. Так или иначе, сегодня он не был в баре и не пил. Он даже прочел несколько строчек Троллопа. К тому же после директорского нагоняя он каждый вечер добросовестно уходит от меня до девяти, когда я еще в состоянии разглядеть свою постель, поэтому мне все-таки удается сберечь ранние утренние часы для работы в Селахе и для драгоценного, ни с чем не сравнимого, абсолютно необходимого для меня единения с истиной, которое я ощущаю всякий раз при виде восходящего солнца, так что теперь у меня не бывает «мигреней» и я не нарушаю распорядок жизни школы. Честное слово, я просто не знаю, чего еще можно ждать от директорского нагоняя.

Но я все равно – все равно! – вслушиваюсь, не раздадутся ли шаги около дома, и предательница-женщина все тоскует и тоскует во мне отнюдь не потому, что настроена на высокий поэтический лад. Но об этом нечего и думать. Как бы громко ни протестовала женщина, я поглощена только одним – заботой о молодом существе. Это настолько трудно, почти непереносимо трудно, что иногда мне кажется, будто я раскалываюсь надвое и навсегда.

Я все еще не могу отделаться от этих мыслей, когда добираюсь до ступенек заднего крыльца и присаживаюсь отдохнуть. У человека есть мечта: сказать что-то всему миру. Пройдет несколько дней, и он поймет, что она неосуществима. Не потому, что он лишен возможности выразить свои мысли и чувства. У него есть голос, язык, у него впереди вся жизнь. Беда в том, что он неспособен гореть. Ему удалось добиться немалых успехов в школе, но, насколько я понимаю, он обязан этим только горению директора. Что он сделает, когда прозреет? Придет сюда, потому что я – его последнее прибежище? Придет и пожрет меня, всю без остатка, чтобы продлить свою жизнь. Где выход из этого положения? Должен же быть какой-то выход. Что, если он женится на молоденькой девушке или не женится... какая разница?.. и у него родится ребенок? Успокоится он на этом? Мысли бегут, бегут... Может быть, это отсрочит крушение, которое неминуемо произойдет, когда он наконец убедится, что ничего не скажет миру. А что, если директор, старший инспектор и я, что, если мы... нет. Мы не сделаем из пего настоящего учителя, потому что это вопрос горения, горения его собственной души. И сострадания, которого он лишен. Довольно! Я слишком устала, чтобы обдумать сейчас все до конца... Пора оборвать коробочки у дельфиниумов, а то они не зацветут во второй раз.


Весна готовится отдать все свои богатства лету: вяз под окном учительской, грецкий орех возле сборного домика и тополя на берегу реки зеленеют уже вовсю, а к нам явился с первым визитом новый старший инспектор начальных школ мистер У. У. Дж. Аберкромби. Такой же элегантный, как его имя, и такой же огромный, как его кабинет: строгий серый костюм, седые волосы тщательно причесаны, над суровой верхней губой седые усы, – и наш голый коридор со щербатым полом, особенно неуютный из-за разбросанных повсюду плотницких инструментов, на этот раз будто действительно стыдится самого себя. Массивный мистер Аберкромби в костюме без пятнышка просто не умещается в коридоре, где мы собираемся во время первой большой перемены, и, когда он садится, вернее, пытается сесть на несуразную низенькую скамейку, ему никак не удается сладить со своими длинными ногами. Поль спотыкается о его ноги, я спотыкаюсь о его ноги, директор выносит для меня кресло из своего кабинета, спотыкается о его ноги и падает вместе с креслом, и мы приходим к заключению, что мистер Аберкромби уже получил представление о наших условиях, желание директора тем самым исполнилось, и нам незачем складывать в таз забытые башмаки и предлагать мистеру Аберкромби помыть в нем руки. Мы изо всех сил пытаемся сделать вид, будто сидим в шикарной гостиной первоклассного отеля. Директор осторожно откашливается, Поль выпроваживает детей, а я забываю об уговоре с вязом, о намерении пробиться сквозь стену старших инспекторов и, разливая чай, старательно изображаю первую даму этой школы; ради Поля я даже не кладу ногу на ногу.

– Мы все здесь новенькие, как эта весна, – радостно заявляю я. – Это чудесно, не правда ли?

Как-то раз я уже произносила эту фразу.

Старший инспектор подбирает ноги, размышляя, куда их деть. Наконец решение принято: он сгибает колени, кладет ногу на ногу и обхватывает их руками.

– Для школы – да, – лаконично замечает он.

Правда, в его голосе слышится не только сила и убежденность, мальчишеские нотки говорят, что в этом человеке скрыто что-то еще, хотя по форме его речь безупречна: точки, четкие абзацы и прочее. У меня снова сводит внутренности, я парализована. Вот оно, мое прошлое, я снова столкнулась с ним лицом к лицу в этом коридоре, где гуляет ветер. Я не отвечаю – не могу. Несколько недель назад я обменялась точно такими же словами с председателем, и все равно сейчас я не в силах ответить шуткой, как в прошлый раз, меня будто... ну, скажем... усыпили.

Но старший инспектор, кажется, понял. Он не спускает с меня цепких серых глаз.

– Хотя для вас, мисс Воронтозов, – он уверенно преодолевает все барьеры моей фамилии, – весна в этом коридоре, по-видимому, оказалась слишком холодной.

Я вспыхиваю и забываю, что лучше не смотреть так радостно ему в лицо. Передо мной мужчина, еще один мужчина, которому не безразлично, холодно мне или нет. Конечно, он женат. Но мои губы расплываются в улыбке, и я вдруг слышу свой нелепый детский ответ:

– Весна для меня – всегда холод, и только холод!

Как научиться хранить эти мысли про себя? Почему сердце старой девы по первому зову выскакивает из груди, не стыдясь своей наготы? Боже правый, я веду себя хуже, чем Маленький Братик. Умная женщина никогда не допустит, чтобы кто-нибудь догадался о ее мыслях или чувствах, они должны быть окутаны тайной. С помощью каких дьявольских чар удается некоторым мужчинам мгновенно выманить на свет божий живую душу? Я отчаянно боюсь самой себя, но мне все равно хочется броситься к нему в объятия – как Рити, Маленькому Братику, Полю хочется броситься ко мне; я хочу схватить его большие добропорядочные руки, взобраться на его огромные добропорядочные колени и замереть. Сколько мне лет... пятьдесят или пять?! Я разливаю чай, передаю последние чашки и усаживаюсь в большое директорское кресло, слегка отвернувшись от инспектора. Не стоит снова помогать этому человеку читать мои мысли.

Однако благовоспитанный джентльмен в коридоре – это одно, а старший инспектор в бурлящем приготовительном классе – совсем другое, и, когда мистер У. У. Дж. Аберкромби появляется в сборном домике, передо мной уже не обаятельный и заботливый женатый мужчина, а чудовище из моих ночных кошмаров. Привидение спустилось со стропил на землю в образе живого человека. Я боялась этого во сне и наяву. Ничего не стоит моя проспиртованная решимость не обращать внимания на инспекторов, директоров и прочих чиновников, ничего не стоит моя непочтительная неприязнь к нашему достопочтенному служителю господа, ничего не стоит безграничная свобода моего духа, когда я сижу ранним утром в Селахе, – я уничтожена. В подтверждение у меня сводит все внутренности. Нет больше неустанной изобретательницы, нет отважной покорительницы молодых умов! Перед инспектором – маленькая незамужняя женщина. Одинокая женщина. Никто ее не защитит, никто не поддержит, никто ей не поможет. О злой дух, вернись на стропила! Скорее, острые когти Вины уже вонзились в мое горло, я задыхаюсь. Убежать? Разве мать покинет своих детей?

Он стоит в дверях – огромный, руки почтительно сложены за спиной, а сборный домик сотрясается от мощных зарядов энергии, пронизывающих каждого, кто способен их ощутить. Я сама ощущала их в полную меру до нашего чаепития. Если разум лишен защитной оболочки, чувства неизбежно обостряются до крайности. А наш сарай с голыми стропилами как раз то место, где от этого никуда не уйти. Наедине с детьми я забываю о своем несчастье. Но сейчас на моем утлом суденышке появился сдержанный, седой, высокий, подтянутый, проницательный, вежливый призрак во плоти, и я вся – комок нервов. Печальное зрелище – инспектор на пороге класса – подтверждает, что мой разум и вся моя профессиональная жизнь навсегда лишены защитной оболочки. Лишены оболочки. Я утратила ее где-то в начале пути, как только стала работать под наблюдением инспекторов. Может быть, расставаясь со своими иллюзиями, я одновременно рассталась и с ней, как расстаешься с кожей, которая сходит вместе с липким пластырем. Теперь я так же беззащитна, как самый простодушный малыш в моем классе. Какое несчастье обрушилось на нас! Как я боюсь этих рук за спиной!

Но мысль, как страх, становится острее, когда нет защитного покрова. Потому что мгновенно задевает сердце. Котенок Матаверо громко мурлычет у меня на плече и бьет хвостом по лицу, а я уже готова допустить, что гость в дверях не так страшен, как мне показалось в первую минуту. Во-первых, к нему подходят дети – верная примета! – а во-вторых, его это, видимо, не смущает. Дети задирают головы, чтобы разглядеть сияющую вершину, и я начинаю сомневаться: вдруг это не призрак, а сама благожелательность шести футов ростом? В конце концов, решаю я в смятении, бывают же чудеса. Они случаются каждый день. Боль отпускает, я стою, запрокинув голову, не сводя с него глаз, как Марк, Севен, Блоссом, и, не опереди меня Уан-Пинт, я бы сама задала какой-нибудь нелепый вопрос.

– Ты зачем сюда пришел? – радостно вопрошает Уан-Пинт.

– Я пришел к мисс Воронтозов.

– Ты ее приятель? – деликатно осведомляется Матаверо.

– У него седые усы, – замечает Севен.

– Как ты себя зовешь? – спрашивает Таме.

– Сколько тебе лет? – интересуется Вайвини.

– Ты здорово пьешь? – наступает Блидин Хат.

– Почитай «Гоубой кушин», – просит Пэтчи.

– Это, наверное, инспектор, – предостерегает Марк. – Моя мама сказала: «Берегитесь инспектора!»

– Хочешь я тебе почитаю, хочешь? – Вики примостилась у ноги-колонны.

– А мисс Воттот, она снимает туфли, когда играет с нами. Она ходит на своих ногах, – доносит какая-то маленькая сплетница.

– Ага. Правда. И еще у нее вошки в волосах. Я видала, видала, как она их ловит. Мисс Вонтопоп.

– Ого-го! У мисс Воттакок вошки в волосах! У мисс Воттакок!

Ну что ж. Все кончено, хотя я еще не начала. Если бы он мог снизойти до нас! Здесь, внизу, мы все так неприглядны. Мне хочется взять на руки кого-нибудь из малышей, но я боюсь обидеть котенка. Рыжий петух в дверях разглядывает нас из-под гребешка – ему интересно, что происходит, щенок Тамати вылезает из-за пианино и подкрадывается поближе – вдруг что-нибудь перепадет от гостя. На самом деле инспектор удостоился весьма торжественной встречи, но боюсь, он об этом даже не подозревает.

– Ага, правда! А еще она мажет голову маслом для волос!

– Я не употребляю масла для волос, – с негодованием возражаю я. – Это просто запах... запах... Блоссом, носовой платок!

– Я нюхал, нюхал! – наступает Блидин Хат.

– Это просто запах... запах дезинфицирующего раствора, я наливаю его в глину... и руки пахнут. Рубашка, Матаверо!

– Я видала, как она вынимает вошек у себя из волос.

– Это вошки Рити! Они перепрыгнули ко мне от Рити на прошлой неделе. Я только сегодня наконец их поймала!

Ну что ж, по-моему, все кончено.

У его ног толпятся дети и животные, одни возвращаются к прерванным занятиям, будто волны откатываются от берега, другие стоят, слушают. Вайвини не упускает случая подойти поближе, ее огромные глаза-озера до краев полны любопытства.

– Не лезь вперед, – сердится Матаверо; этикет имеет для него такое же большое значение, как для его дедушки, он не может допустить, чтобы его унизили в глазах постороннего.

С меня довольно. Я тону в педагогических ошибках и профессиональных грехах, волна захлестывает меня с головой, будто внезапно начался прилив. Суденышко попало в шторм. Я хватаюсь за борт, вернее, оборачиваюсь к своему низкому стулу.

– Вытри нос, Блоссом! Заправь рубашку, Аберкром... я хотела сказать... я хотела сказать: Уан-Пинт!

– Давайте скорей танцевать! – кричит Ронго; в ее голосе страстная убежденность существа, готового танцевать всегда, в любое время. – Мисс Вонтопоф, играйте! Мы потом сделаем задание, потом, давайте танцевать!

Мой истерзанный желудок полагает, что сейчас самое время вывернуться – наизнанку, и я на всякий случай пробираюсь к своему стулу. Я вспоминаю, как спокойно, с каким достоинством встречают посетителей безупречные учительницы в городских приготовительных классах... Если бы у меня хватило сил добраться до двери, я бы убежала!

Но мистер Аберкромби тоже протягивает руку к низенькому стулу и садится рядом. Маленький Братик рыдает, деловито и выразительно, я беру его на руки, прижимаю к груди и утешаю – вслух его, мысленно себя:

– Ну-ка... ну-ка... посмотрите на мою славную девочку. Мальчика, я хотела сказать.

На Маленьком Братике прелестный чесучовый костюмчик, коричневый с желтой отделкой, и внезапно, как это часто бывает, когда я с детьми, у меня резко меняется настроение: я счастлива, что держу в руках такой великолепный образчик новой расы. С какой стати проливать слезы бессилия!

– Взгляните на него! – с гордостью говорю я долговязому человеку рядом.

Он смотрит, но не произносит ни слова. Не знаю почему, но мне кажется, ему есть что сказать. Он удивительно спокоен и непритязателен для инспектора, особенно для старшего инспектора. Я не понимаю, что это означает. Он так откровенно самоустраняется, что мне ничего не остается, как говорить самой. К несчастью, именно это я и делаю.

– Я сожгла рабочую тетрадь, – слышу я.

О господи, каким образом сумел этот человек извлечь мою душу на свет божий!

– Да? – Он поднимает седые брови. – Почему?

– Потому что я больше не могу ее видеть!

– Отчего же?

– Такой уж я человек.

– В самом деле?

– Если я напишу, что сделаю то-то и то-то, я никогда этого не сделаю. А рабочая тетрадь только для этого и нужна. Записывать, что я собираюсь сделать!

– А почему бы и нет?

– Терпеть не могу учебные планы: пункты, подпункты, часы, минуты. Не выношу, когда меня что-нибудь связывает. Ничто не должно стоять между мной а детьми, ненавижу принуждение! Прогоните меня с работы, если вам хочется! Прогоните!

– Мисс Воронтозов, мы не собираемся вас прогонять.

Я вся дрожу, у меня покраснела шея, да и лицо, наверное, тоже, в поисках прибежища я поворачиваюсь к надутой коричневой мордочке у меня на плече. И понимаю, что прибежище все-таки есть – чужие дети! В тельце мальчика, прижавшегося ко мне, я ощущаю упругость, которой лишилось мое тело, в его пристальном взгляде – участие. Черпать силы в таком комочке! Так вот тайна, которой никогда не делятся матери! Ужас, клокотавший у меня в груди, постепенно изливается наружу, тает как дым, я сжимаю в объятиях малыша и забываю, что я старая дева, что я учительница, – я просто женщина. По праву беды, если не по праву рождения, этот малыш мой!


А потом меня вдруг пронзает мысль: рядом со мной мистер У. У. Дж. Аберкромби – старший инспектор начальных школ! Разве допустимо, что он застал учительницу в таком виде! Низенький стул, на руках ребенок, будто я обыкновенная женщина! Почему я не стою у доски, как другие учителя, почему у меня нет указки и я не говорю детям, чтобы они сидели тихо и слушали меня? Почему я не повышаю голоса, чтобы показать свою власть? Что творится в классе! Хори пришел поупражняться на пианино, а Вайвини и Вики танцуют на столах под его гаммы. Ярчайший пример педагогического бессилия! О Вина, твои когти удушат меня!

Но мистер Аберкромби почему-то молчит и, видимо, не собирается учинять разнос. Что это за чудо-инспектор, готовый слушать! Неужели он снова позволит мне говорить? Боже милостивый, что еще я услышу из собственных уст? В растерянности я поднимаю глаза: да, он все еще здесь, локти на коленях, сцепленные руки опущены вниз – так и должен сидеть мужчина, когда задумается. Жесткие, напряженные черты лица, настороженные серые глаза, чересчур живые, чтобы казаться добрыми, и все-таки – пусть такие глаза, пусть я физически ощущаю, какие огромные силы скрыты в этом человеке, – мне не удается забыть, что в коридоре он был добрым. Не знаю почему, просто не удается. Я успокаиваюсь, совсем успокаиваюсь и остываю, я снова говорю, и в моем голосе не слышно даже отзвука только что миновавшей бури.

– У меня есть дневник, – моя исповедь нетороплива и бесстрастна, – я могу показать, что успела сделать. Вайвини, – обращаюсь я к своей коричневой тени, – принеси большую черную тетрадь, на которой нарисован Ихака, она в столе.

Я сужу о человеке по тому, как он держит в руках книгу. Мистер Аберкромби долго не произносит ни слова, его пальцы медлят, переворачивая страницы.

– Вы не станете отрицать, – неохотно говорит он в конце концов, – что с такой книгой довольно трудно работать.

– Со мной тоже.

– Наверное.

Я улыбаюсь, глядя на меня, несколько малышей тоже улыбаются, тогда я начинаю хохотать, и все семьдесят детей хохочут вместе со мной, мы хохочем как одержимые, пока щенок Тамати не сбегает от нас. Когда веселье стихает, я оглядываюсь на мистера Аберкромби – он сидит так близко от меня. Его лицо по-прежнему сурово и никак не гармонирует с праздничным настроением, которое он принес в класс, но в эту минуту я менее чем когда-либо готова пожертвовать праздничным настроением. Поэтому я отворачиваюсь от мистера Аберкромби и полагаюсь на настроение.

А мистер Аберкромби спокойно протягивает руку через два стола и берет книгу, которую читает Таме. Это один из пробных экземпляров моей хрестоматии, еще не доработанный, в матерчатом переплете. Буквы и картинки почти стерты сотней маленьких коричневых рук, которые спорят из-за этой книги, углы обтрепаны и загнулись, как собачьи уши.

– Я... я сначала использую знакомый материал, – объясняю я, – чтобы помочь им преодолеть пропасть между па и европейской школой. Они делают первые шаги по книгам, написанным про них самих, тогда у них рано пробуждается любовь к чтению. Потом они переходят к европейским учебникам. Вайвини, принеси вон ту большую белую тетрадь, на которой нарисован Ихака. Здесь пояснения к моей методике обучения чтению.

Мистер Аберкромби довольно долго просматривает мои заметки, я жду.

– Каким освеженным чувствуешь себя, – произносит он наконец ровным голосом, – когда встречаешь человека, способного мыслить.

На этот раз я не знаю, что ответить. Мне всегда было стыдно показывать инспекторам свои тетради и книги. Мистер Аберкромби не произносит больше ни слова. Он смотрит на большие изящные часы на своей большой изящной руке, потирает большое изящное лицо, будто пытается что-то вспомнить, улыбается Маленькому Братику, которого я все еще держу на руках, щелкает его по носу и уходит. Конец. Я спускаю малыша на пол и откидываюсь на спинку стула, мои ноги смотрят в противоположные стороны света, руки тоже, голова запрокинута, как у мертвеца.

– Простите, мисс Воронтозов!

Боже правый, он вернулся! Я подбираю руки и ноги.

– Рабочая тетрадь. Мы готовы сделать для вас исключение. Но я прошу вас не говорить об этом другим учителям. Вы понимаете, в каком положении окажется Министерство просвещения, если все учителя выйдут из повиновения.

И он снова уходит.

На этот раз я не испытываю такого блаженного чувства облегчения. Матаверо проверяет, уехала ли машина. Но я избавилась от этого проклятья учительской жизни. Правда, мистер Аберкромби ничего не сказал о моих маорийских книгах, впрочем, к этому я уже привыкла. Я снова беру на руки Маленького Братика и смотрю на него в упор, пока не вижу наконец, кто это. Тогда я улыбаюсь и говорю на маори:

– Не mea nui rawa atu ki te ako i aku tamariki... tamariki maori.

А потом по-своему:

– Посмотрите, какие коричневые-прекоричневые глаза у моего мальчика, какие у него длинные-предлинные ноги!

Он смеется, его сестра Вайвини, которая стоит рядом, не спуская с него глаз, тоже начинает смеяться, в мгновение ока смех подхватывают еще несколько малышей, как они всегда подхватывают песню или плач, прежде чем узнают, в чем дело, а вот – пожалуйста! – прекрасная картина: инспектор едва ушел, а учительница вместе с учениками надрывается от смеха, не испытывая ни малейших угрызений совести...


– Что он?..

– Что он вам?..

– Что он вам сказал?

– Он сказал...

– Он сказал, что...

– Он сказал, что я могу не составлять планы. Только просил не говорить об этом другим учителям. Я обещала не говорить. Вы оба, пожалуйста, тоже никому не говорите, хорошо? А тех, кому скажете, попросите, чтобы они тоже никому не говорили.

– По-моему, мистер Аберкромби необычайно любезный и приятный человек, – говорит директор.

– Я в этом не так убежден, – надменно роняет Поль.

– Я велела ему заправить рубашку.


Но мои книги не произвели на него никакого впечатления, напоминаю я себе, возвращаясь домой и поминутно спотыкаясь о пластины опавших листьев таллипотовых пальм. По-видимому, никто, кроме меня, еще не в состоянии понять, какое потрясение испытывает маленькое темнокожее существо, когда ему вручают стандартный европейский учебник. Столько лет ушло на поиски, столько потрачено усилий – не меньше, чем на составление программы художественного воспитания маори. Неужели книги тоже погибнут в огне? Что ж, пусть они умрут, пусть в мою семью, состоящую из одной женщины, тоже придет смерть. И тысячи маленьких маори будут бодрствовать над гробом.

Конечно, мои книги – это еще одна грубейшая ошибка. Ничего не скажешь, я делаю ошибки все успешнее и успешнее. Я стала крупным специалистом в этой области.

Еще одна чудовищная ошибка – вот что такое мои книги. Но когда я вечером выхожу в сад с чашкой кофе, отчаяние не терзает меня, вопреки ожиданию...

Я улыбаюсь. Не знаю чему – просто улыбаюсь. Правда, я должна сознаться, что в мире позади моих глаз появился новый образ: седовласый инспектор в сером костюме стоит на пороге нашего сборного домика, зловеще спрятав руки за спину; но ведь учитель, который вспоминает об инспекторе с улыбкой, нарушает профессиональную этику. К тому же я бросила работу над книгами, и это, упорно твержу я себе, по меньшей мере катастрофа, на самом деле непоправимая, а в сущности – полный крах. Если бы я осталась верна себе, если бы мои глаза оросились благодатными слезами!

Деловитый, элегантный, вежливый мистер У. У. Дж. Аберкромби, старший инспектор начальных школ, стоит на пороге моего сознания, заложив руки за спину. Другие мужчины – директор, Поль, Юджин – отступают назад. Благо места хватает. Благо места хватает на всех в сознании засидевшейся старой девы. В жизнеописании наглухо замурованной девственности. Я рада им всем. Конечно, в цифровом выражении счет невелик. На самом деле мне, наверное, надо стыдиться, что он так мал. Познакомиться всего с пятью мужчинами... с шестью... нет, с пятью... Да, с пятью.

Когда вечер приглушает краски моих цветов, я прохожу мимо Селаха, где ждет завершения моя работа, пробираюсь по умолкнувшему дому в холл, минуя спальни, где мои воображаемые сыновья смеются и ссорятся за уроками, и иду в гостиную к пианино. И когда я в темноте опускаюсь на стул и открываю крышку, я чувствую себя счастливой, как мои малыши, которые счастливы в силу какого-то таинственного, неписаного закона. Я сознательно не спрашиваю свое сердце, что с ним такое, и не стремлюсь проникнуть в его тайники. Я, как ребенок, не знаю, чем захватила меня па несколько часов прекрасная соната...


Читать далее

Сильвия Эштон-Уорнер. Времена года
ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА 16.04.13
Весна 16.04.13
1 - 3 16.04.13
1 - 4 16.04.13
Лето 16.04.13
Осень 16.04.13
Зима 16.04.13
Снова весна 16.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть