Мы — анархисты

Онлайн чтение книги Том 5. Путь к большевизму
Мы — анархисты

25 марта 1918 г.

На одном из недавних заседаний наша группа максималистов голосовала за и против государственности. За — ни одного, против — четырнадцать, один воздержался, так как не считал себя достаточно подготовленным к ответу. Таким образом, наша группа определенно сказала:

— Мы — анархисты.

К истории перехода скажу: т. Фурманову в этом деле принадлежит не последняя роль. В течение последних трех-пяти недель я все больше и чаще думал о свободной коммуне и, наконец, признался перед собою, что стал в душе анархистом. Это было скорей предчувствие перемены символа веры, а не отчетливое, яркое осознание себя анархистом. События ускорили дело: приехал экс-максималист, ныне анархист-синдикалист, т. Черняков. Он анархистом стал всего шесть месяцев тому назад. Теперь к нему определенно льнуло несколько членов группы. Черняков — бесспорный демагог. Смел, решителен, давно знаком товарищам и пользуется среди них популярностью. Лишь только он начал говорить, товарищи сочувственно закивали головами. Черняков пожинал то, что было посеяно мною. Это в известной мере затрагивало самолюбие. Самолюбие и заставило ускорить дело. На первом же собрании я открыто заявил:

— Скажу вам, товарищи, откровенно: в течение двух последних месяцев я чувствую себя анархистом. Да и вы, я думаю, также. Вся тактика наша, вся работа, взгляды — все у нас анархическое. Только какая-то фальшивая скромность заставляет нас поддерживать организационную связь с максималистами. Я давно уже не государственник, я иду к коммуне.

Самого меня к анархизму окончательно толкнул… что бы вы думали? Продовольственный вопрос. Мне стало ясно за последние недели, что как ни делай, как ни заботься о закупках «в крупном масштабе, областном, районном, губернском», — такие закупки дадут мало толку. Необходимо разрешить закупку отдельным коммунам более или менее крупным. Они несомненно примутся за работу более активно и спасут нас от продовольственного краха и голодного бунта. Во-первых, следовательно в крупном масштабе не удается сразу закупить достаточное количество хлеба. Во-вторых, если даже хлеб и приходит, — он распределяется неправильно. Возьмем, к примеру, наш город. В уезде всего около двухсот тридцати человек. Из них в самом Иванове сто восемь тысяч. И на эти сто восемь тысяч человек берут две трети всего хлеба, тогда как степень нуждаемости в ближайших пролетарских деревнях и селах совершенно такая же, как и в городе. Создаются привилегии, идет обман. Чтобы избежать всего этого, необходимо дать право закупки коммунам, не мешечникам, а коммунам. И вот в душе засело это увлекательное слово «коммуна», засело и не давало покою. «Коммуна, коммуна, коммуна»… рокотало в мыслях… Скоро мысль о необходимости децентрализации (вопрос о власти совершенно еще не принимался во внимание, не занимал) стала подтверждаться массою фактов по другим отделам — мануфактурному, финансовому, топливному…

К године революции наша группа готовила флаги.

На одном стояло: «За Трудовую Республику»,

на другом — «Жить работая или умереть сражаясь»,

а на третьем сияло: «На борьбу за Вольные Коммуны».

Этот лозунг я взял из «Голоса труда», взял «самочинно», не спросив даже согласия отдельных членов группы.

Флаги ни разу не были подняты. Они и до сих пор лежат свернутыми в комитете, так как демонстрация была отменена. «Коммуна» преследовала меня по пятам. Я еще не признавался открыто даже перед самим собой, что стал анархистом, но уже чувствовал, что в мыслях и в сердце совершается что-то большое… Потом начал подготовительную работу в группе. Тут-то и подоспел т. Черняков.

После голосования «за и против государственности» у нас были все основания утверждать, что «местная группа Максималистов стала анархической группой». Я заявил об этом на пленуме Губисполкома и мотивировал этим свое решение уйти из президиума:

«Мне, как анархисту, невозможно оставаться у власти… Я, разумеется, не брошу дела на полпути, но предлагаю вам поскорее кого-нибудь дать на мое место, а сам я буду работать там, где нет властвования, — в комиссариате просвещения..»

Это заявление было сделано твердо, спокойно, деловито, как-будто я был убежденным анархистом по крайней мере десяток лет. А на деле? На деле я ведь всего прочел лишь две-три анархические брошюры… Ну, разумеется, газеты читал, но все-таки, сами видите, — анархист юный, пустяковый.

У себя же на комитетском заседании заявил:

— Слава богу, я с анархизмом соприкасаюсь не первый денек. Я не сегодня начал читать о нем, а знал его еще и до революции, я…

Дальше говорить было нечего. Все загуторили, объявляя, что они в этом и не сомневаются. Ай-ай, ребята: какие же вы, право, доверчивые. А ведь я знаю совсем почти столько же, что и вы, только скажу покраснев…

В воскресенье т. Черняков в депо читал лекцию на тему:

«Текущий момент и анархисты».

Лекция совершенно беспорядочная, мало содержательная, бесплановая, даже и не лекция, а скорее митинговая речь, которую произносит человек, во что бы то ни стало пытавшийся лишний раз подчеркнуть, что он анархист. Во многих местах было неловко за лектора: обнаруживалась демагогическая привычка играть на темных склонностях, на мелких эффектах, дубовых остротах. Потом пришлось выступить мне. Говорить было трудно: было видно, что анархистом я стал со вчерашнего дня. Я все время мешался, боясь затрагивать принципы, опасаясь густо прорваться. Все больше шел по фактам, — тут уже не ошибешься: вот они все налицо, а выводы делай сам, какие вздумаешь.

Этой же аудитории два-три месяца назад я читал лекцию о Трудовой Республике — я был тогда максималистом, государственником, «властью».

А теперь? Теперь я определенно заявляю:

«Мы, анархисты,»… и т. д. и т. д.

Тяжело менять старое имя. Краток срок. Крут перелом. Власть и безвластие; государство и вольные коммуны, — тут нужен совершенно иной язык. Лекция шла часа четыре. Оттуда — прямо в комитет на собрание; там просидел еще шесть часов без пищи, безо всего… Да так увлеклись, что и расходиться не хотелось. И было о чем поговорить: анархизм как учение не совсем еще ясен, подымается уйма жгучих вопросов, требуются исчерпывающие объяснения.

Коренной вопрос — о советской работе: оставаться нам в Советах или нет? Работать в Советах или против Советов? Против Советов как таковых бороться нельзя, даже, если из Совета и уйти, — на этом мы все сходились, но по вопросу об участии в Совете раскололись приблизительно пополам. Соображения за и против были одинаково сильны и каждый остался при своем. За уход из Советов ратовал т. Черняков, Я был против. Черняков говорил, что в Петербурге анархисты-синдикалисты ушли из Совета после октябрьского переворота, т. е. с того момента, как Советы, стали властью. До тех пор Советы властью не были и имели непосредственное общение с массами, отражая их волю.

— А теперь Советы ушли от массы, зарылись в работу чисто бумажную и не слышат, что делается на местах, не внемлют голосу жизни.

— Советы занялись борьбой политической, а надо решать вопросы экономические.

Я, всю революцию работающий в Совете, видевший и переживавший все этапы развития советской работы, отвечал ему столь же убедительно:

— Прежде всего не изо всех советов анархисты ушли . Они остались в Питере, Кронштадте, Харькове (я утверждал это смело, а между тем совершенно не знал, — вышли они или не вышли, — просто «спекулировал» на незнании аудитории; Черняков попался на удочку и сознался, что в Питере «некоторые анархисты» остались в Совете, тогда как прежде об этом молчал).

Следовательно, раз некоторые остались, абсолютного единства у анархистов по этому вопросу не имеется, и, оставаясь в Совете, мы лишь примыкаем не к тому течению, что т. Черняков, и отнюдь не подрываем каких-либо принципов, общих всем анархистам, — здесь против анархизма преступления нет.

Во-вторых, Совет властен лишь там, в центре. А у нас — разве он власть? Разве он приказывает и наказывает? Да отнюдь же нет. Он как раз является тою организацией, которая так или иначе регулирует экономическую жизнь. Он уже вовсе перестал заниматься политикой, хотя бы по одному тому, что некогда. Теперь на повестке дня стоят одни лишь хозяйственные, экономические вопросы. В самом деле, посмотрим хотя бы повестку дня пленума Губсовета за сегодняшний день: продовольствие, мануфактура, финансы, фабричная жизнь. Ведь только эти вопросы и стоят в известных комбинациях. Политики, партийности никакой, — одна голая экономика налицо. Да разве Совет приказывает? Нет. Он лишь советует более или менее категорически. А если не исполнит фабрика или завод — что он сделает? Ничего. Если же Совет закрывает буржуазную печать, борется с белогвардейцами и сажает их куда следует, — этакую «власть» не отрицают и анархисты.

Затем мы считаем позорным бросать Совет в такую трагическую минуту. Советам и без того безмерно тяжко. Там нет людей, некому работать. Мы бежим, словно крысы с тонущего корабля. Это даже нецелесообразно, ибо рабочие массы могут учесть это, как трусость (хотя это второстепенно). Ведь, выходя из Советов, мы их не разрушаем? Не так ли? А не разрушать и не поддерживать одновременно невозможно. Это сущая нелепость. Своим уходом мы его лишь ослабим, в то время как, оставаясь работать и не ослабляя его, получаем возможность повернуть всю советскую работу в свою сторону.

Победа осталась за мной, но расхождение все-таки глубочайшее. Прежнего единения в группе — как не было. Его и не будет больше. Теперь уже имеются определенные лагери, а между ними — война.


27 марта 1918 г.

Мало ли дела теперь в Совете! Только зачумленные голой теорией, слепыми «принципами», — только те могут сказать, что «власть советскую надо игнорировать, Советы оставить, а потом»… потом — остаться, видимо, по отношению к Совету в состоянии полной лойяльности. Положение абсурдное. Советы можно или поддерживать или свергать всемерно; тут «лойяльности» не может быть в смысле равнодушия, безразличия и проч.

Мы, анархисты местной федерации, по этому вопросу раскололись. Я стою за советскую работу. Философствовать не буду, приведу факты, утверждающие мою мысль. Оставаясь в Совете, я имею возможность проводить в жизнь принцип децентрализации, а не ограничиваться только его признанием. Мое место товарища председателя в Губсовете позволяет мне направлять советскую работу по определенному руслу. До сих пор Губсовдеп жил и живет единственно на проценты, собираемые с отправляемой мануфактуры. Сначала собирали два процента, затем три и теперь четыре. До последних дней Губсовет уступал уездным Советам всего лишь полпроцента. Мне удалось настоять на том, чтобы Губсовет получал только два с половиной, уездный — один и местный — полпроцента. Видя, что вся работа совершается на местах, что по недостатку средств работа там часто хромает, я гну определенную линию децентрализма и утверждения советских организаций на местах. Теперь, оперившись, они окрепнут и разгрузят нас от работы.

До сих пор отправка мануфактуры и сбор процентов проходили через мануфактурный отдел нашего Совета.

Теперь удалось провести иной принцип: отпускают фабричные комитеты с ведома и разрешения местного Совета. Деньги поступают на текущий счет этого Совета; затем уездного и, наконец, нашего. Этим, во-первых, расширяется самостоятельность и крут компетенции советских организаций на местах; во-вторых, облегчается наша губернская работа. На-днях пришло к нам тридцать миллионов рублей. Девятнадцать из них было роздано, одиннадцать оставлено на текущие расходы, на счетах мануфактурного и продовольственного отделов. Ясное дело, — резерв у нас должен быть всегда наготове, но, посудите сами, как можно хранить такой резерв, когда некоторые фабрики, например по Шуйскому уезду, не получали денег уже в течение трех с половиной месяцев? Хранить такой резерв является преступлением. Приехали шуйцы. Фабрики у них стали. Централисты были против того, чтобы трогать этот «неприкосновенный капитал», но все-таки пришлось к нему «прикоснуться»: Шуе выдали полтора миллиона. Прошло мое предложение. В Совете работать необходимо. Вы скажете, что он — власть, что анархисту в нем не место. Очень может быть, что отдельные проявления его смежаются с проявлениями власти; наша задача — эту власть обратить в способность к координации. Ведь наша роль, как губернского центра, должна сводиться именно к координации волевых проявлений с мест; к учету этих фактов, к выводам из них; к советам — местам наиболее целесообразно затрачивать свои силы, сообразуясь с нашими выводами. Мы не власть приказывающая, а центр координирующий. Во всяком случае, мы им должны быть. Необходимость существования координирующих жизненно-необходимых центров признается и анархистами. А Советы — органы, во-первых, жизненно-необходимые, во-вторых, исключительно трудовые, не парламентские. Критиковать со стороны и умывать руки, когда Советы в смертельной опасности, — разумеется легче, нежели оставаться в них и работать. Но мы ведь ценим труд не по легкости, а по тяжести. И отбросив голую анархистскую теорию, мы анархисты-практики, не только чтущие идею, но и стремящиеся провести ее в жизнь, — мы останемся в эти трагические минуты на своих постах.


2 апреля 1918 г.

Тов. Черняков уверял, что анархисты-синдикалисты против работы в Советах и работу эту всюду оставили. Просмотрел я на-днях старые №№ «Голоса Труда» и встретил там нечто иное. Говорилось это иное не до Октябрьского переворота, а позже — в январе-феврале. Там говорится о допустимости и необходимости работы в Советах при известных условиях.

«Мы должны теперь вести борьбу против Советов не как формы вообще, а против существующей ныне властной советской формы… Не возбраняется, конечно, в отдельных случаях вести эту борьбу и внутри Советов…»[5]«Голос Труда», № 22, 1918 г.

«Считаем (считая) работу в Советах, на ряду с работой в других формах объединения труда, важной задачей для нас, анархистов-синдикалистов, признаем (признавая) поэтому и участие в исполнительных органах Советов на местах…»[6]«Голос Труда», № 34, 1918 г.

По отношению к советской работе здесь высказываются те же соображения, что приходилось неоднократно в кругу товарищей высказывать и мне.

Наша группа девятью голосами при трех воздержавшихся признала необходимость остаться работать в Советах. С приходом т. Чернякова на собраниях, несомненно, стало оживленнее, но оживленье это зачастую идет по линии пустейшей, вредной болтовни.

В группе имеются ура-анархисты: бери, хватай, забирай, отнимай… Просто любители острых ощущений. А один так и определенный трус. Он все рекомендовал занять «особняк» (это слово ему особенно нравилось). Но я уверен, что сам он занимать «особняк» не пойдет. Говорили о захвате имения и про эксы, но как-то некому всем этим заняться, — дела остаются без движения.

Прежнего единения в группе нет. Налицо глухой ропот, недоверие, назревающий конфликт. На одном из последних заседаний настолько закипело у меня внутри, что хотел бросить все, уйти и увести за собою сочувствующих товарищей. Сдержался, не ушел, но разрыв очень и очень возможен. Последние заседания проходят без председателя — запись ораторов ведет секретарь. Получается порядочный беспорядок. Не привыкли еще мы.


18 апреля 1918 г.

Все та же — старая, знакомая тема. Она измучила и истерзала в конец: оставаться анархисту в Совете или нет? Работать с лучшими из рабочих, или слиться с бесформенной массой, склонной отречься не только от власти, но и от любой организации вообще?

На повестку дня вчерашнего собрания я поставил девять вопросов. Среди них был, между прочим, и вопрос о захвате Скорынинского дома. По этому вопросу прения были весьма интересны и весьма продолжительны — более двух часов.

Чтобы начать практически проводить свои идеи в жизнь, утверждал я, необходимо, во-первых, быть достаточно убежденным и действовать не только под наплывом чувств. Ура-анархизм, к сожалению, преобладает у нас над учением, строго, продуманно, последовательно проводимым в жизнь.

Во-вторых, начиная большие дела, необходимо иметь под ногами твердую почву, надо опираться на рабочую массу, которая бы нас знала, которая бы нам сочувствовала, которая поднялась бы за нас в нужную минуту.

Знает ли нас масса, вступится ли за нас, сочувствует ли нам настолько, чтобы мы могли опереться на нее в нужную минуту? Нет, нет и нет. Во всяком случае, пока — этого нет. И очень понятно почему: группа наша молодая, сравнительно малочисленная, агитаторских и пропагандистских сил она не имеет и заявляла о себе до сих пор по всем этим причинам недостаточно громко. Нам необходимо сначала проявить себя, заявить о себе, растолковать, что мы собою представляем и чего добиваемся, и только после этого, заручившись сочувствием масс, начинать работу практическую с надеждою на успех и не опасаясь, что затея эта выльется в самую будничную авантюру. Это — во-вторых. А в-третьих, — необходимо довести до сведения Совета о том, что мы занимаем особняк, ибо в Совете, несмотря ни на что, сидят товарищи.

Это не просьба, это не унижение, — мы лишь доводим до сведения.

Вы удивляетесь и спрашиваете, к чему нужна эта глупая процедура. «К чему, дескать, тебе мой паспорт, когда я сам перед тобой». С внешней стороны вы совершенно правы. Но посмотрите вглубь. Как бы там ни было, но Совет представляет собою ту организацию, которая приняла на себя все функции, всю созидательную работу революции, сосредоточила в себе, как в фокусе, все нужды и запросы пролетарского населения. Пролетарского — поймите это. Ведь не буржуазия, не соглашатели-социалисты засели в Совете, — там засели наши же товарищи-большевики, с которыми рука об-руку мы шли всю революцию.

Эта организация ведает распределением всяких благ среди рабочего люда. Вы говорите, что она дурно, неумело выполняет свои функции. Что ж, я согласен с вами, но виновата ли она в этом?

Ведь не профессора сошлись в Совете, — идемте туда, давайте им помогать.

Мы помогаем Совету, захватывая особняк, утверждаете вы.

— Это, товарищи, худая помощь, говорю я. Ибо завтра же группа хулиганов захватит Бурылинский дом, выгонит Бурылина, а все добро оставит себе. С точки зрения «анархистов-пистолетников» это будет, разумеется, правильно, но мы ведь не совершаем трехрублевых экспроприации у рабочих в свою пользу, как это делают пистолетники, мы ведь держимся иной тактики. Мы отказались от мягкой мебели и приказали заменить ее другою, более простой и удобной, а кучка хулиганов ведь не будет проделывать это: она не только мягкую мебель, — она захватит и ложки, и чашки, и проч.

А потом у одного окажется пятнадцать, а у другого двадцать тысяч наличными, как это было в Москве.

Ведь это уж не сказка, не выдумка, что в Москве под черное знамя пробралась всякая нечисть: — воры, громилы, хулиганы. Да и у нас при обсуждении вопроса о захвате дома разве не разгорались глаза и зубы. Разве об этом неясно говорится в протоколе: одному хочется перебраться на спокойное житье; другой говорит, что корову следует оставить, ибо «найдется, кому пользоваться».

Тут был налицо личный, низменный, корыстный расчет.

Одним этим вы уже исказили бы, испохабили бы свою идею. Под этими желаньями я лично не подпишусь.

Что вы скажете той группе хулиганов, которая захватит Бурылинский дом и назовет себя, положим, анархо-индивидуалистами, или чем хотите? Положение самое нелепое: мы создаем прецедент для хулиганства.

Нет, сначала давайте составим кадр честных, надежных работников; сначала встанем твердо на ноги, а тогда уже и за большую, верную работу возьмемся.

Совет — организация, которая держится авторитетом и верою масс. Если этот авторитет будет поколеблен, — знайте, что положение используется не нами, а нашим врагом — буржуазией.

По этим трем соображениям:

1) что мы недостаточно уяснили себе учение анархо-синдикализма,

2) что мы не имеем достаточно широкой и твердой базы,

3) что в Совете сидят наши друзья, а не враги, — я считаю необходимым, для поддержания и утверждения советского авторитета, дать туда сообщение о том, что мы особняк занимаем для собственных нужд, для нужд группы.

Я знаю, что Совет санкционирует эту весть по-товарищески. А ежели нет? — спрашиваете вы. — А, тогда другой вопрос. Тогда у нас будут козыри в руках, тогда мы сможем заявить рабочим, что Совет оставляет дома буржуям и не дает их занимать тем группам, которые борются за рабочих.

Этим козырем мы, несомненно, побьем советскую карту и побьем через протесты самих рабочих, а не ружейными залпами. Мы не смиренники-непротивленцы, мы будем первыми стрелять в наших классовых врагов, но мы никогда не будем плодить себе врагов в среде пролетариата, в среде своих же братьев, ибо на эту удочку, пожалуй, попадется и вся наша трудовая революция.

Совершается какая-то огромная провокация; закинута умелою рукою тонкая, хитро-сплетенная сеть. В эту сеть ловят одновременно большевиков и анархистов, — ловят всю социальную революцию. Надо быть максимально осторожным. Буржуазия заходит с заднего хода. Она разбита в открытом бою, и решила обойти нас с тыла. Нет никакого сомнения, что кадры нашей черной гвардии вербовались не без ее участия. Вот положение.

Ты, Александр (Черняков), утверждаешь, что морально мы несомненно правы и имеем за собою основание утверждать, что и фактически мы будем достаточно сильны. Откуда у тебя эти иллюзии? О моральной стороне не будем говорить, против этого никто не говорит, а вот, что касается проведения— это для меня значит вот что: в субботу, когда особняк будет освобожден, лягут костьми несколько человек красных и черных гвардейцев.

Чтобы там ни происходило, — давайте хранить максимальное единение, давайте хранить рабочее дело, а не свою партийную мантию. Пусть она несколько позапачкается эта пурпурная мантия, пусть, — нам бы только сохранить и довести до конца рабочую победу.

Ведь, если логически рассуждать и московские события перекинуть на периферию, — ведь революция сгибла.

Неужели это для вас не ясно? Анархисты живут по всей России и по всей России поднялась бы эта резня. Что будет тогда? Ведь свои своих начинают губить.

К горю нашему, в Воронеже и некоторых других местах повторяются в миниатюре московские события. Давайте же хоть здесь, у себя, держать единение до последней границы. Он, Черняков, поговорил, разумеется, о власти, о том, что Совет тут виноват больше, нежели мы, что он нас всех знает и в честности нашей сомневаться не имеет никаких оснований… Все эти соображения бледнеют перед возможностью раздора среди рабочих.

Проголосовали. Мы, пять человек, высказались за извещение Совета; двое воздержались, двенадцать человек было против.

Таким образом, вопрос был разрешен в отрицательном для нас смысле. Я был глубоко взволнован, возмущен и озадачен. Дальнейшая работа в группе, по-видимому, невозможна. Разумеется, не из-за этого случая, — он лишь один из многих, — тем хуже. Прежде приходил я в группу с радостью.

Тогда не было оппонентов, тогда все шло мирно, и время использовалось продуктивно.

Читали, беседовали, спорили, — все это было, но было и огромное единение. Мы были поистине братьями. Дисциплина была строгая, истинно-товарищеская. Правда, было трудно, ибо кроме меня, некому даже было вести собрание, но дух товарищества, политическое воспитание, все это, несомненно, было налицо. Но… приехал Александр, человек несомненной честности; преданный делу до глубины души; боевик по натуре, — и все изменилось.

Анархо-синдикализм мы с ним как бы поделили пополам: он взял «анархо», а я «синдикализм». Вот почему он и против Совета, и за немедленный захват домов. И выходит, что двум петухам в одном курятнике не жить.

Ставя на первом месте работу среди рабочих и для рабочих, я, разумеется, групповые занятия ставлю позади советской работы.

Об этом сообщил и группе. И вот, сегодня т. Муссатов сообщил мне, что некоторые члены за это именно ко мне и «охладели», перестали по-старому уважать и считаться со-мною. Это сообщение полоснуло меня прямо по сердцу. Дальше ждать не было терпения. Я чувствовал, что мои друзья, с которыми работал всю революцию, уходят, ушли от меня. Было тяжело до боли. Я уж не помню, по какому поводу и после чьего выступления, я вскочил, поднял стул, ударил его с силою о пол, разбил на части, и, схватившись за голову, выбежал из комнаты. Все повставали, засуетились, зашумели. Через две минуты я вернулся. Старался взять спокойный тон, сообщил даже о своей поездке в Москву, но все уже было потеряно: я заявил о своем уходе из группы.

— Я имею все моральные основания, — кричал я, в крайнем исступлении, — все основания к тому, чтобы деньги оставить у того меньшинства, которое останется со мной!

К чему была эта глупость? Я понял, что сказал то, чего совершенно не следовало бы говорить, что это может быть понято так, что я деньги хочу оставить себе. Я понял, что сказал отвратительную, непоправимую штуку, что влез в самую середку глубокой лужи… Я кричал, бранился и ругался напропалую.

— Идемте, возьмите у меня эти деньги, эти проклятые тысячи. Снимите с меня эти кандалы! — кричал я через две минуты. Был в уме какой-то хаос; в сердце — смятение, отчаяние, боль, сожаление и злоба, бесконечно-жгучая злоба, а злобу разжигал стыд и неловкость за мальчишество, за болтовню, за ребяческие поступки. Потом я пытался брать спокойный тон, но его хватало только на три слова. Решили закрыть собрание и собраться в воскресенье в 12 часов исключительно по вопросу: работать вместе или разойтись?

Я, признаться, стою в раздумьи. Группа гибнет. Начинают притекать новые члены, — незнакомые, чужие люди. Строгость подбора начинает ослабевать. Еще нет жестоких ошибок, еще не проползла гадкая нечисть, но чувствую, вижу я, что жадные ее взоры устремлены на нашу группу, что скоро она пожалует к нам.

А прежняя строгость, товарищеская дисциплина, — все это, несомненно, ослабело; все мы как-то распустились, многие поняли до безумия по-ребячески идею безвластия. Дело рассыпается. Оно еще не рассыпалось, но на пути к тому. Тяжело присутствовать при этом падении, при развале той храмины, которая строилась при моем ближайшем участии. Сколько тут было положено труда; сколько было тут затрачено усилий. И вот теперь она начинает рассыпаться. Уйти… но вот в чем дело: я уезжаю почти на целый месяц в Екатеринодар. Что мои сотоварищи будут делать без меня, уйдя от Александра, который, несомненно, без меня будет вести дело? Я их оставлю на мели. У них не будет руководителя, а им — неопытным, мало-развитым, с трудом разбирающимся в сложной действительности, — им руководитель нужен. В противном случае будет или понапрасну теряться время в ненужных разговорах, чему тысяча примеров, или вовсе не будут собираться. Вот положение! Нужен выход.

По всей видимости на время придется сохранить единение и сохранить его исключительно для товарищей. Мне неизбежно придется уехать. Они одни останутся без руля и без ветрил. И несколько опешат, увидят, что я их увел за собою, а сам уехал. Является вопрос: а не лучше ли будет им совсем не работать, нежели работать под руководством (а оно, несомненно, всегда налицо, даже в самой архи-анархической организации) Александра?

Нет, — думаю, что в работе с ним они получат больше. В моих руках судьба этих немногих, дорогих сердцу товарищей. Обдумывая и передумывая, ради них решаю сохранить временно единение, остаться в группе. Но по приезде поведу отчаянную кампанию против ура-анархизма, который начинает побеждать истинный анархизм.


23 апреля 1918 г.

Вот и хорошо, что обождал с решением: теперь я на вопрос уже смотрю иначе и остаюсь в группе не только потому, что это необходимо, как временная мера, но и потому, что нам необходимо единение вообще. Наша группа небольшая, всего человек тридцать. Если расколемся, — распылим силы, и работа «для идеи» сойдет на нет. Мы успокоим, правда, личные прихоти и перестанем петушиться, но дело, живое и нужное дело много потеряет в результате этой операции. В сущности — что заставляет нас разойтись? Разномыслие по некоторым вопросам.

А разве может быть, говоря вообще, единомыслие по какому-либо, даже крошечному, вопросу?

Нет, не может. И, логически рассуждая, мы должны будем разойтись и работать в одиночку. Мы от этого, быть может, и выиграем, но дело, несомненно, проиграет.

Были у меня, правда, и другие соображения, сильные соображения хотя бы относительно товарищеской дисциплины, но, скажу откровенно, я сгустил тона: эта строгость живет до сих пор, и ни один член еще не принят «с кондачка».

Вчера даже был такой случай: один из лучших товарищей, т. Муссатов, заявил, что предшествующей ночью, нетрезвый, он попался на обход. Его записали, отобрали бумагу, выданную группой (осмотреть особняк Скорынина), отобрали и револьвер. Долго мы обсуждали этот вопрос, много высказывали соображений, но никто не высказывался против товарищеского наказания, — все понимали, что без последствий оставить этого дела нельзя.

Эти разговоры не были лицемерными кривотолками о сучке в глазу брата, когда в своем глазу целое бревно, — это была истинная, неподдельная жажда во что бы то ни стало спасти, оградить честь и репутацию группы.

Порешили на том, что на месяц он исключается из членов группы, о чем осведомляем через печать. Винтовка, граната, — это все остается у него, ибо доверие к нему, как к надежному товарищу, отнюдь не поколеблено происшедшим фактом. Призвали, по-товарищески объяснили, — он понял, разумеется, нас, как и надо было понять, принял и даже одобрил наше решение, как ни горько попадать в печать с подобною аттестацией. Так пришлось мне вчера убедиться, что дисциплина товарищеская у нас еще жива, что сами мы, все вкупе, стоим на страже интересов общего дела.

В воскресенье было собрание, вчера другое — два подряд.

Первое — в Совете, второе — в новом нашем помещении в доме Скорынина. От минувшего четверга до воскресенья некоторые товарищи, по-видимому, одумались, размыслили и остереглись создавать раскол в группе. Когда вопрос дебатировался вновь, после, разумеется, предварительного собеседования, — результат получился иной: за мое предложение— известить Совет — (голосовало четырнадцать, против, кажется, пяти или шести.

Извещение приняли в такой редакции:

«Иваново-Вознесенская группа анархо-синдикалистов доводит до сведения Совета, что ею занят дом Скорынина для помещения там комитета группы и редакции.

Ответственные члены группы: Фурманов, Сидоров и Пузанов».

Подано заявление было на имя Совета, а рассмотрено было даже не Исполнительным комитетом, а президиумом.

На следующий же день, т. е. вчера, нам прислали бумагу, приблизительно такого содержания:

Исполнительный комитет предлагает дом не занимать, а ежели занят, — через два дня чтобы был очищен.

Смысл отношения был именно таков. По этому поводу было у нас вчера долгое совещание.

Порешили на следующем:

Решение президиума еще не решение Совета: может-быть, даже и Исполнительный комитет перерешит это постановление. Если же нет, — мы поднимаем вопрос на советском заседании. Пока что остаемся в захваченном доме. Пусть приходят и прогоняют, — сопротивляться, отстреливаться не будем. Но мы вопрос поставим на обсуждение всего Совета и думаем, что он решит по-иному.

Придется может быть, вообще поставить вопрос о доверии Совета к группе Совета (а не к партии большевиков).

Потом разбирался вопрос о дальнейшей работе группы и распределении этой работы среди членов. Александру Чернякову поручено составить примерную программу работы. Здесь, в огромном доме (если только удержимся), необходимо создать клуб анархистов. А там потребуется и библиотека. По этому вопросу также было не мало высказано сомнений и положительных соображений.

Взять библиотеку можно у Александра Горелина, библиотека прекрасная.

На его же лошадях и перевезем — со всем, со шкафами и проч.

Но ведь нужен библиотекарь, а на большую, хорошую — так еще и хороший библиотекарь. Найдем человека или нет?

Затем необходимо для хорошей бибилотеки ставить карточную систему, нужен картон (бристоль), а следовательно и деньги.

Дальше: взяв мало, не потерять бы много. Может быть, взяв библиотеку у Горелина, мы перепугаем всю остальную буржуазную свору, и она припрячет все книги.

Ну, человека, положим, найдем, — сами займемся, я некоторым товарищам помогу освоиться, и дело пойдет.

По второму вопросу — думаем, что придется пока жить паллиативами: собирать на лекциях, от продажи литературы, добровольные пожертвования самих рабочих.

Но все это, несомненно, паллиативы. Дальше — книги ежели и спрячут, то не увезут же в Африку — у нас же останется.

Вопрос о средствах, действительно, острейший вопрос.

Толкаемые жизнью мы неизбежно идем на единовременный акт, — например, на экспроприацию.

Жизнь у нас закипела.

Сил, повидимому, хватит. Во всяком случае на первые шаги. Только имеется у меня опасение: не зашиться бы. Оборудование дома, типографии, издание газеты, создание библиотеки — на все это нужны большие силы, а таких больших сил у нас не найдется. На первые шаги — да. А потом?

Смелость, смелость и смелость…

Все это хорошо, но приходится еще и на аршин в землю смотреть.


26 апреля 1918 г.

Смелость нужна во всем, даже в лекторском деле.

Приехал я из Москвы. На следующий же день сделал доклад-лекцию о московских расстрелах; через два дня повторил. Народу оба раза была масса и успех был полный.

Теперь взялся за дело и приготовил другую: «Парижская Коммуна и Советская Россия». Материала много, а главный взят из Лиссагарэ и Артура Арну. Материл вчерне, а начисто я его отделываю уже в процессе импровизации. И нельзя сказать, чтобы выходило неудачно. Я за собою слежу строго и могу ценить беспристрастно. Смелость нужна во всем. Она помогает и мне развернуть возможно широко потаенные силы. А они есть, я это чувствую.


Нам в помещении отказали. Это звучит нелепо: отказали анархистам. Я сам больше склонен бороться в Совете, нежели против Совета и потому реагирую на этот факт недостаточно остро, жду, когда приедет Александр.

Он, несомненно, что-то будет делать, а мне и браться неудобно, ибо завтра уезжаю недели на две, на три. Заварить кашу — не штука, а расхлебывать ее придется товарищам.

Здание опечатано, поставлена стража. От кого что они оберегают? Скороходов на пленуме говорил о том, что Скорынина «дрожала, волновалась», когда передавала Совету о захвате дома. На этом я сыграл и жалость к буржуям выставил в жестоком виде. При голосовании я сделал громадное опущение: не настоял на закрытом голосовании.

Разумеется, многие открыто не заявили о своем неодобрении Исполнительного комитета по нашему делу, но, несомненно в души многих я заронил сомнение в правильности действий Исполнительного комитета: двадцать пять человек воздержались. Это большое дело. Я думаю, что при закрытом голосовании их голоса решили бы дело в нашу пользу.

Дальнейший путь представляется мне следующим образом: в особняк, все-таки, надо итти. Нас оттуда выгонят — пусть, сопротивляться мы не будем. Мы найдем другой, известим Исполнительный комитет о том, что хотим его освободить для себя и посмотрим, что будет. Я уверен, что Исполнительный комитет этот новый особняк оставит за нами. Если же нет, то у нас будет новый козырь за то, чтобы этот особняк находить самим. Вам тут чудится унижение, капитуляция, компромисс… Да, со своей точки зрения вы правы, ибо считаете Совет вражьей организацией. К врагам итти на поклон — несомненно компромисс, несомненно капитуляция и унижение. Но в том-то и разница, что, не взирая ни на что, я до сих пор считал и впредь буду считать Совет товарищеской, дорогой для себя организацией, оплотом революции, органом, который с некоторыми видоизменениями может стать почти совершенным (для нашего времени) органом рабочего движения. Совет заблуждается, Совет ошибается. Правда. Но значит ли это, что Совет — вражеская организация? Для меня этого вывода нет.

Должен быть этот стальной, могучий орган, который в переходное время вынужден проявлять свою диктатуру, свою беспощадность к врагам со всех сторон. Мы, анархисты, бродим вокруг да около, а открыто не хотим признаться в том, что для наших дней централизованная защита выгоднее, нежели децентрализованная.

Большевики этот орган называют властью, мы его назовем организацией защиты . Но не в словах дело. Смысл ведь остается один и тот же.

Я все больше и больше убеждаюсь, что, проповедуя идеал анархии и претворяя его, где возможно, в жизнь, отнюдь не годится во имя этого идеала кидаться на стену, отказываться от централизованной защиты и тем самым губить дело. Я об этом еще не заявляю во всеуслышание, но переворот (да и переворот ли? Не было ли этого убеждения все время?) во мне, несомненно, имеется. Может быть, это будет новое течение и в анархизме, но это течение наиболее жизненно, оно ответит нуждам рабочих.


1 мая 1918 г.

Я никуда не уехал, остался в группе. На последнюю мою лекцию, что я читал у Горелина в столовой 27-го (Парижская Коммуна и Советская Россия), — на эту лекцию приехал Александр.

На следующий за лекцией день у нас было собрание группы. Разбирали, между прочим, вопрос о здании. Как быть? Президиум, затем Исполнительный комитет, а позже и Совет, постановили дом Скорынина взять «под лазарет».

Это «под лазарет» было уморительно: они путались дня три-четыре прежде, чем вскрыли его, а вскрыв — пустили туда несколько беженцев. Но так или иначе Совет одобрил поведение Исполнительного комитета.

Что оставалось нам делать?

Итти и во что бы то ни стало брать здание?

Лезть на стену, стрелять?

Нет, — это безрассудно, это вредно для общего дела.

Может быть, снова поднять вопрос в Совете?

Это бесполезно и неудобно: что скажешь нового?

Махнуть рукой?

Нет, не годится; надо что-то сделать.

Я внес следующее предложение, оно было принято: выбираем комиссию из трех человек и поручаем ей найти новое помещение. По приискании доведем об этом до сведения Исполнительного комитета. Если скажут, что оно занято или предназначено под что-либо иное (больница, приют и т. д.) — отказываемся, уходим.

Так же уходим в аналогичных случаях и из второго, третьего, десятого помещения. Наконец, останавливаемся на свободном здании, о чем извещаем Исполнительный комитет.

Тут недоразумений уж никаких быть не может. Да их и не было бы, если б только я разъяснил товарищам во-время ту мысль, что советская организация — наша дружеская организация, что дело делать с нею следует по-товарищески, что тут нечего сразу «оставлять за собою свободу действий», — дело можно бы было устроить в три минуты. Эту мысль я развил им подробно и в результате убедил.

Дальше толковали о том, что приходящие газеты залеживаются, их никто не берет, не распространяет.

Поручено было троим ежедневно справляться на железной дороге и в почтовом отделении. Первым же вопросом разбирался вопрос о праздновании 1-го Мая. Разумеется, мы идем с рабочими. Приготовлено три плаката с лозунгами: анархия — мать порядка; дух разрушающий — есть созидающий дух; ни бога, ни хозяина.

Первый плакат написан чудесно нашим же товарищем, анархистом Грачевым.

Мне поручили написать и выпустить листовку « На первое мая ». Накануне вечером листовка была готова в количестве тысячи штук. Плохо только, что песен анархических не знаем, — все некогда научиться, да и не у кого, говоря по совести, никто из нас их не знает.

Вчера вечером собрались потолковать о том, как продуктивнее использовать пасхальные дни. Решили с Александром поездить по району и почитать лекции. Захватываем Кинешму, Шую, Кохму, Юрьев-Польский…

В каждом месте — лекции по две. В четверг же отправляются « разведчики » — узнать о помещении, объявить, сдать кому следует билеты и т. д. Соберемся в субботу вечером накануне пасхи и окончательно все разрешим.

* * *

Я еще остался на советской работе, сняв с себя звание члена Губернского Исполнительного комитета, — остался, в качестве приглашенного, членом коллегии по просвещению, но чувствую все большую и большую тяжесть. Порвались глубокие коренные связи с Советом. Я стал чужим, уже не чувствую себя в Совете «своим человеком», которого касается, которого тревожит всякая мелочь. Я чужой. И хочется мне вернуть старое, но уже нет возможности. Все чаще и чаще приходит мысль об окончательном разрыве. Оставить все, уйти, уехать… Разумеется, уехать можно, но страшно тяжело расставаться с рабочими: к ним я привык, с ними я сжился… Теперь уж и не работаю — влачу существование. Как повернется дело, — сказать трудно, но едва ли оно будет оставаться в таком положении.

С Советом порываются всякие связи.

Вероятно придется уйти. Что пересилит, — не знаю. Уход бесконечно тяжел…

* * *

Ничего особенного. Все прошло средним ходом. Роскошные знамена, выписанные артисты… Все это, разумеется, не худо, но пролетарская целомудренность праздника как-то нарушалась этими ненужными, дрянненькими рассказами про пьяного купца, птичью свадьбу и проч. Хорошо еще, что не все дребедень была.

«Утес», «Каменщик» и две-три другие вещи скрасили впечатление мещанской пошлости, оставленное разным хламом.

Я забежал вперед и говорю о вечере, о торжественном праздновании 1-го Мая.

Но уж если начал — кончу.

Прослушав первую половину вечера, я ушел из театра и не слышал торжественных речей. Ушел без цели, куда глаза глядят, смутно имея в мыслях пойти в Рабочий клуб. Туда и попал. В театре было не по себе. Хотелось выступить, сказать, поведать что-то жаркое, задушевное… И в то же время лень была смертная. Общественные выступления утомляют. Справился у Александра: будешь ли говорить.

— Зубы, говорит, болят.

А вижу, что выступить ему хочется. Я было согласился его заменить, но потом раздумал и, сговорившись с ним, ушел из театра. А часть, и большая часть, рабочих ждала моего выступления, — об этом уж знаю наверное. Ждали они еще у Совета. У Совета речь моя была сорвана: только что начал говорить — как ударил марш.

Приходилось сильно напрягаться. Речь была сорвана. Я озлился, но затаил злобу, бессильную злобу, в груди и никому ничего не сказал.

В театре выступать еще не хотелось и потому, что выступал Александр. Мы вместе как-то не выступаем, обычно управляется один из нас.

В Рабочем клубе пробыл лишь несколько минут.

Артисты как раз кончили. Можно было говорить и даже пригласили, но не хотелось, была смертельная лень. Вышел вон, побрел, было, снова в театр, но повернул в сторону и зашел к Тоне, где в самой безобидной болтовне провел целых три часа. Так печально, нудно закончил я великий день.

Мы шли под черными знаменами:

«Ни бога, ни хозяина».

«Дух разрушающий — есть созидающий дух».

«Анархия — мать порядка».

«Угнетенные, мы всегда с вами против угнетателей».

Это наши лозунги.

Наши черные знамена резко выдавались среди целого моря красных знамен. От наших лозунгов некоторые шарахались в сторону. Мы пели «Черное знамя», спевшись только сегодня утром, в течение пяти-шести раз. Затем снялись. Над головами реяли те же черные знамена, звали и будили мысль те же горячие лозунги.

Что-то в этот день творилось по всему миру? Мы ждем вестей с глубоким замиранием и верим… Верим во всемирное восстание, но эта вера чем далее, тем более принимает характер мученической идеи. И в душу падает сомнение. И сомневаемся, и верим.


7 июня 1918 г.

Этот негодяй (а я его считаю именно негодяем) Яманов считает себя, видимо, хозяином тех сумм, которые были им доставлены с группой. На вчерашнем заседании была опасность, что его проведут в коллегию. Он тут последнее время все вертится в комитете и пытается заявить себя деятельным членом, но мы его тактику хорошо понимаем и предостерегаем товарищей елико возможно.

На заседании 6-го июня в коллегию избраны:

Муравчиков, Шабалин, Иван Черняков, Шатунов, Фурманов.

Кроме Шабалина, все были налицо. Заседание коллегии состоялось. Яманов, видимо, злился, что не попал сюда. Обсуждались вопросы о хранении оружия, многих тысяч денег, относительно париков, плана нападения и обороны. Неужели из нас кто-нибудь ненадежен?

Не допускаю подобной мысли. Только молчаливость, вкрадчивость, осторожность, да какая-то затаенность Павла Ивановича Муравчикова иногда смущает. Хранить деньги он отказался.

Записывать все, что происходит в группе, нет времени. Отчасти обслуживают эту сторону журналы заседаний. Они ведутся исправно. На-днях обещают приехать гр. Лапоть и Ярчук провести два митинга об анархо-синдикализме в связи с текущим моментом.

Еженедельно предполагаем устраивать у себя в клубе бесплатные беседы и чтения. Начинаем с будущего воскресенья.

* * *

Признавая работу в Совете более важною, нежели работу в группе, я львиную долю времени отдаю именно Совету.

В комиссариате просвещения работа кипит. Уже проведено! тринадцать-пятнадцать лекций с инструкторами-внешкольниками. Скоро их выпускаем в работу. Да и теперь уж началась у них живая работа. Распределили между собою двенадцать-четырнадцать рефератов и ежедневно делают доклады, устраивают дебаты, обсуждают; распределили между собою клубы, детские дома, кружки молодежи и проч. Собирают материал, делают доклады о виденном и слышанном. Сорганизовались. Избрали председателя, через которого сносятся с нами. Избрали библиотекаря, взяли на свою ответственность библиотеку. И все это по собственной инициативе, безо всяких указок. Они, несомненно, пойдут в ход.

Вчера, 6-го, беседою об эволюции и революции открыл я занятия на курсах для общественных работников. Приехало пока человек двадцать пять, да ивановских столько же.

Съехавшиеся — все рабочие, публика молодая, любопытствующая, жадная до знанья. Набрали книг, углубились в занятия. Через две недели открываем учительские курсы. С ними тоже бездна хлопот. А там работа с открытием политехникума, рабочего университета, учительского института, с библиотеками, книжным складом и проч., и проч., пожалуй, до бесконечности.

А ведь работать, собственно, приходится только двоим нам с Исидором Евстигнеевым. Он человек прямо гениальный по части всяческой организации. Мне у него есть чему поучиться. Работа нас затрепала напропалую, только успевай повертываться. Как говорят, в ближайшие дни из Москвы прибудут товарищи, которые разделят с нами работу.

Благодарная, хорошая работа, только тяжело, становится невмоготу, — приходится разом о десяти делах думать.

* * *

Носится в воздухе дыхание смерти, — нашей смерти, нашей гибели. Все против нас: международная злая сила, германские победы на Западе, голод, недомогание и расползание по всем швам.

Даже рабочие начинают во многих местах сдавать позиции и направляются в лагерь тех, которые были отброшены с арены общественной жизни еще в октябре прошлого года.

Выносятся всюду грозные резолюции.

Учащаются восстания, протесты.

Положение, одним словом, катастрофическое. И выхода нет, просвета не видно…

Нас должны сдавить и сокрушить, — к этому ведут события. Уж кажется, и выхода нет никуда…

А все-таки горит, горит в душе и не потухает живая вера в то, что мы победим.


Читать далее

Мы — анархисты

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть